Суворов и Кутузов (сборник) Раковский Леонтий
– Не робей, Столыпин! И на Машку живет промашка! Ступай отдохни, а завтра за работу!
V
Репутация оригинала, которую он ловко сумел приобрести себе, служила ему для того, чтобы давать безнаказанно и кстати колкие ответы или искусные уроки.
Ланжерон
Адъютант Столыпин ехал позади Суворова и его главного квартирмейстера подполковника Ивашева. Фельдмаршал сегодня решил побывать в нескольких полках, расположенных неподалеку от Варшавы. Столыпин был доволен, что ему пришлось сопровождать Александра Васильевича.
Стоял сентябрь, ясное бабье лето. Солнечный безветренный день был по-осеннему прозрачен и чист. Куда-то вдаль, не спеша, летела осенняя тонкая паутинка. Столыпин то и дело смахивал ее с лица.
Он ехал, глядя на толстый затылок подполковника, на молодцеватую посадку Суворова. Глядя на него, бодрого и крепкого, невольно вспоминались его ровесники, вроде генерал-аншефа Александра Прозоровского, который был немощен и дряхл и не мог без посторонней помощи влезть в седло.
Столыпин уже около месяца служил у Суворова, начинал понемногу узнавать его, свыкался с его обычаями.
Напрасно некоторые знакомые в Петербурге пугали Столыпина, что служить у графа Суворова будет трудно. Правда, день у него начинался не тогда, когда у других, а необычайно рано – Александр Васильевич вставал в два часа ночи, – но ведь у каждого свои привычки.
Служить адъютантом у графа Суворова было едва ли труднее, чем у надменного Репнина, скупца Николая Салтыкова, которым командовала жена, или у взбалмошного Каменского. Каменский однажды отколотил арапником своего родного сына зато, что тот, как показалось отцу, недостаточно быстро явился к нему.
Нелегко было служить и у покойного Потемкина: от княжеских причуд доставалось адъютантам.
Суворов – порывист и горяч, но, в сущности, чрезвычайно добрый человек.
Все его «причуды», о которых так был наслышан Столыпин до приезда в Варшаву, здесь получили совершенно иное освещение.
Завистники Суворова из придворных, все семьи девяти генерал-аншефов, которых обогнал в фельдмаршальстве неродовитый Суворов, их родственники и друзья, – все старались обнести Суворова, рассказывая о нем разные небылицы. Особенно изощрялись в насмешках над тем, как генерал-аншеф Суворов, теперешний, стало быть, фельдмаршал, пел в Польском походе петухом.
«Слыхали, наш-то фельдмаршал каков? Петушком поет!» – хихикали петербургские сплетники, резонно умалчивая, при каких обстоятельствах и зачем это делалось.
Ко всем рассказам о Суворове Столыпин старался относиться беспристрастно, но все же невольно думал и сам: действительно, чего ради почтенный человек, генерал, так, за здорово живешь, поет петухом? Это его тоже коробило.
Но в Варшаве он узнал настоящую подоплеку кочетиного пения Суворова. Обо всем рассказал ему шурин, секунд-майор Аким Васильевич Хастатов, старый сослуживец Суворова.
«Шли мы, – словоохотливо рассказывал Хастатов, – по чужой земле. Кругом много всякого народу: кто за нас, кто против, как их разберешь. Значит, надо держать ухо востро. Вот наш батюшка Александр Васильевич и дает приказ: «Войскам выступать, когда петух запоет!» Коротко и ясно. Теперь надо понимать насчет петуха. Ежели бы это был обыкновенный петух, тогда всякий младенец знает: петух поет перед полночью и перед светом. Значит, легко предупредить своих – дескать, русские выступят тогда-то, встречайте. Но что делать, коли это петух необыкновенный, суворовский? И поет он, когда захочет. И вот часиков в семь вечера наш батюшка вскочит с сенника, хлопнет в ладоши, закричит «кукареку», барабанщики ударят в барабаны, трубы подхватят, и, глядишь, через десять – пятнадцать минут вас и след простыл. Лови, лях! Кто не знает, тому, может, и верно смешно: генерал-аншеф по-кочетиному заливается. А как знаешь, тут не смеяться, а удивляться надо: умен, осторожен человек!»
Столыпин был согласен с шурином. Он видел: Суворов прикидывается, играет роль, а на самом деле не так прост, как может показаться поверхностному, ненаблюдательному человеку.
…Всадники проехали небольшой лесок и вдруг очутились перед лагерем Елецкого полка.
Был полдень. Лагерь отдыхал.
Стоявший у пирамиды часовой, видимо, сразу признал фельдмаршала.
– К ружью! – истошно закричал он.
Суворов скакал куда-то в гущу палаток, к середине лагеря.
«Куда он?» – шпоря своего коня, недоумевал Столыпин.
Фельдмаршал осадил коня у палатки, возле которой стоял огромный, с добрую кадку, барабан.
– Яков Васильич! – нагибаясь с седла, окликнул весело, по-приятельски Суворов. – Яков Васильич! Господин Кисляков!
– Асеньки? Ах ты, Господи! – послышалось из палатки.
Палатка заходила ходуном, и через секунду из нее выскочил высокий, весь седой барабанщик.
– Здравствуй, отец наш Александр Васильич! – радостно приветствовал он фельдмаршала. – А я-то сплю… – укорял себя барабанщик.
– Здорово, Яков! Ты – чудо-богатырь! Ты – русский!
Барабанщик надел каску и, проворно схватив барабан, стал натягивать бунты. Сразу было видно – мастер своего дела. Такой барабанщик, который и марш бьет, и водку пьет, и табак нюхает – все в такт.
– В бою при Бресте ядро прошибло у него барабан. Яков Васильич ворвался к ляхам, выхватил у них барабан и ударил в поход. Вот он каков! – рассказывал, обернувшись к Столыпину, Суворов. – Ну, как польский барабан, хорош?
– Справен, батюшка Александр Васильич. Мертвого подымет!
– Так бей тревогу, Яков!
Кисляков не заставил себя ждать. Взмахнув палками, он истово ударил в барабан.
– Свой народ надо знать. Румянцев через десять лет узнал в Орле сторожа, который был рядовым в Кагульском бою. По имени его назвал, поцеловал! – кричал, нагибаясь к Ивашеву, Суворов.
«Вот те и чудак! Как бы не так!» – подумал Столыпин, едучи за Суворовым сзади.
Глава вторая
В Петербурге
I
Замолчавший в своем углу подполковник Ивашев вдруг сладко захрапел.
«Умаялся Петр Никифорович!» – улыбнулся Суворов.
Дорога была отвратительная: промерзшую осеннюю грязь едва прикрыл небольшой снежок. Дормез подскакивал, немилосердно тряс.
Александр Васильевич сидел с закрытыми глазами, – глаза уже с год болели. Да и смотреть было не на что и некуда: стекла дормеза закрыли, – на улице дул резкий ветер, за стеклами ночь, поля, снег.
«Спит бедняга. Это я его доконал пением. Не любит Петр Никифорович петь».
От тоски и ничегонеделания в этом «путевом заточении», как окрестил свое путешествие Суворов, он взялся было за любимое развлечение на досуге – петь по нотам. Ноты он возил с собою. Сам пел первым басом, а Ивашеву предложил петь теноровую партию.
Ничего не вышло.
«В военном деле спелись, а тут – кто в лес, кто по дрова. Вот издеваются над Суворовым. Дураки смеются: мол, петухом поет. А поживи с мое, запоешь и курицей… Финляндия. Каменно-мшистые болота. Ссылка. Херсон. Крепости да солдатские больницы. В Херсоне прожил больше полутора лет в полной праздности… И только в Польше – настоящее дело. Однако скоро ли станция?»
С каждым шагом все дальше уезжал от Польши.
– Польша – больше, – рифмовалось по привычке. – Да сколько их при дворе, что хотят быть больше! Завистники. Пускающие плащ по всякому ветру. Сей – глуп, тот – совести чужд, оный – между ними… Клеветники. А ведь чуть не породнился с одним из этих…»
За Наташеньку сватался сын Николая Салтыкова… Наташа была в те годы как порох в его глазу. Вышла из Смольного института через два месяца после Измаила. И сразу – женихи. Замучили женихи. Замучили письма к Хвостову. Жила у двоюродной сестры Груши, которая вышла замуж за Димитрия Ивановича Хвостова. Обуза Грушеньке. Обуза Димитрию Ивановичу.
И тотчас же представился грязный канал, у набережной которого стоит дом Хвостовых. Щепки по каналу плывут, тряпки. Валят в него разный мусор. Насупротив дома – Никольский рынок. Лавки. Дуги. Кумачовые платки, рукавицы. Подсолнухи. Баранки.
…Крюков канал. «Крючок».
Безбородко, Александр Андреич. Секретарь Екатерины II. Говорит о Суворове: «Не нашелся в нужных по обстоятельствам мерах». Недовольны, что в 40 дней умиротворил Польшу. Вызывают к себе в Петербург. Боятся, что Суворов очень милостив с побежденными.
– Я только военный человек и иных дарованиев чужд!
Сразу писал Румянцеву: «Кабинетной политики не знаю…»
– В кабинете лгут, в поле бьют.
Упреки Суворову: слишком мягок с поляками – не взял контрибуции, забыл прошлое.
– Человеколюбием поражать противника не меньше, чем оружием.
Отпустил на свободу восемнадцать польских генералов и более восьмисот офицеров.
Каждый день к нему – просители: офицеры и статские. Едут в Петербург по своим делам. Просят оказать помощь. Любомирский, Модзалевский, Иозефович – всех не упомнишь. Писал Наташе. Все на ее плечи. Всех ей принимать, угощать.
Наташа живет уже самостоятельно. Наташа уже замужем за Николаем Зубовым. За старшим братом любимца императрицы Платона.
Суворов воевал в Польше, когда Зубов посватался.
Грушенька, Аграфена Ивановна Хвостова, двоюродная сестрица, нашептывала Наташе: у этого рука больная, тот кривой, у того нос долог.
Конечно, приискивали Наташе женишка, чтоб себе повыгоднее.
– Дешева рыба на чужом блюде!..
Отбила, отговорила разных женихов. Сватался сын Николая Салтыкова – мальчик для воспитания. Подзуживала: слепой, кривой!
Потом Долгорукий Сережа. Хороший парень. Благонравен, не мот. Чиновен. Грушенька выискала, нашла: родня Николаю Салтыкову, неудобно. Димитрий Иванович писал о нем, явно обносил: «ветроверие»…
Еще – Трубецкой. Единственный сын: добрых поступков и воспитания. Премьер-майор. А оказалось – пьет. Вся родня пьет. В долгу как в шелку.
Дальше – Эльмпт, самый приятный Александру Васильевичу из женихов. Юноша тихого портрета. Лица и обращения не противного. В службе беспорочен. По полку – без порицания. Хвостовы высмотрели: у Эльмпта рука плоха. От дуэли. Так не так, а брак.
И вот – пятый.
- Раз-два-три-четыре-пять,
- Вышел зайчик погулять…
Вышла замуж. За жениха предстательствовала сама царица. А Наташа раз уже писала, что без отрицания исполнит волю отца купно с волею императрицы.
Люб или не люб – уговорили. Двадцатилетнюю девчонку легко уговорить, – молодо-зелено. Жених-то не стар, но и не из очень молодых: на десять лет старше невесты.
Николая Александровича Зубова Суворов давно знает. С турецкой кампании. Служил ничего. Александр Васильевич посылал его из армии к царице со столь радостным известием о рымникской победе.
До замужества Наташа правила судьбой отца. Теперь – отрезанный ломоть, и он свободная птица. Свадьба была восемь месяцев назад, в апреле.
– Хорошо, что не в мае, – век маяться…
…Ох, и намаялся же в Финляндии и в Херсоне.
– Лучше бой!
Шли на приступ Праги с песней:
- Ах, на что ж было огород городить,
- Ах, на что ж было капусту садить?
Вспомнились стихи, что послал Державину из Варшавы в ответ на его поздравление:
- Ах! Сродно ль той прибегнуть к мщению,
- Кто век свой милости творит!
- Карать оставя Провиденью,
- Сама, как солнце, возблестит!
Поляки, магистрат города Варшавы, поднесли Суворову золотую табакерку с надписью: «Warszawa – zbawcy swemu».[76]
– А цел ли жезл?
Он невольно тронул лежавший позади сверток. Там шкатулка с орденами. Там фельдмаршальский мундир.
Выплыло жирное, всегда веселое лицо Безбородки.
Нескладный. Ноги толстые, в белых чулках. Чулки почему-то всегда сползают. Точно покойный великолепный князь Тавриды Григорий Александрович. Неряха. Женолюб.
…Как еще Наташа убереглась? Сначала, после Смольного, жила во дворце у Екатерины II. Царица подарила ей свой вензель, отличила. Пожаловала в фрейлины.
Александр Васильевич поступил резко, по-солдатски: взял Наташу домой. Поместил у своей младшей сестры Машеньки, а потом к старшей – Анне Горчаковой, к ее дочери Груше.
Царицын двор.
– Для двора потребны три качества: смелость, гибкость, вероломство.
Пришли на ум стихи из Ал-Корана. Сура[77] 109-я. Сура ал-кафирин.[78]
Хорошо там сказано:
- Ля а’буду ма та’будун,
- ва ля антум а бидуна ма а буду.
- Я не поклоняюсь тому, чему вы поклоняетесь,
- и вы не поклоняетесь, чему я поклоняюсь.
…Надоело сидеть ничего не делая. Устал, от тряски заболела спина.
– Скоро ли приедем?
Постучал кулаком:
– Прошка, скоро ли?
– Скоро, уже видать! – весело откликнулся с козел.
– Ишь, к молодой жене едет, так не брюзжит, как муха в щели!
- Молодка, молодка молодая…
- Солдатка, солдатка полковая… —
запел вполголоса, чтобы не разбудить Ивашева.
Наконец приехали, стали.
– Петр Никифорович, приехали!
– Что? Что? – вскочил тот.
Суворов уже отворил дверцу и с удовольствием вылез из дормеза.
У небольшой хаты стоял с фонарем адъютант Столыпин, который на перекладной тройке ехал впереди с поваром, заготовляя ночлег и еду.
– Ну как, мальчик? – спросил его Суворов.
– Все готово, ваше сиятельство. Постель, самовар, вода.
– Молодец!
Суворов взбежал на крылечко. Повар Мишка стоял у раскрытой двери:
– Пожалуйте сюда, ваше сиятельство!
Суворов вошел в маленькую комнатку, – в этой половине дома было всего две комнаты.
В печке ярко горели дрова. На лавке шумел самовар. За тонкой перегородкой – вторая комната. В углу возвышалось сено, покрытое простыней, лежала подушка, суворовский плащ, которым Александр Васильевич накрывался. Стояла кадка с водой, ведро. На столе, освещая посуду и приготовленный ужин, горела в походном подсвечнике свеча.
Суворов сбросил на руки Столыпина шинель и заходил по комнате, разминаясь после долгого сидения.
– Бисм-аллахи-р-рахмани-р-рахим![79] – повторял он.
Надо раздеваться, окатиться водой – и за чай.
Он сел на табурет и подставил Прошке ногу:
– Ну, тяни сапог!
Прошка стащил сапоги.
Суворов перешагнул во вторую комнату, где стояла вода, мигом разделся и приказал Прошке:
– Лей!
Прошка облил его холодной водой.
– Эх, хор-рошо! Эх, чудесно! – приговаривал Суворов, растираясь. – Готов! Полотенце!
Он схватил из рук камердинера полотенце и, вытираясь, запрыгал по комнате, напевая:
– Бисм-аллахи-р-рахмани-р-рахим! Бисм-аллахи…
– Ратуйте! Матка бозка! Иезус, Мария! Ратуйте![80] – раздался вдруг истошный бабий вопль из угла.
Что-то черное шлепнулось с печки – Суворов невольно отскочил в сторону и глядел с изумлением.
Это была старуха. Она дико вытаращила глаза на Суворова и с криком «ратуйте!» кинулась опрометью вон из хаты.
– Что такое? Откуда она? – спросил Суворов.
Столыпин бросился за старухой вдогонку.
Повар Мишка, пряча улыбку, чесал в смущении голову:
– Тут, ваше сиятельство, должно, запечье есть. Стало быть, старушка задремала, не слыхала, как мы прибирали, а потом и перепугалась.
– Да вы-то чего смотрели?
– Кажись, все осмотрели, а вот какое дело…
Через минуту вернулся Столыпин.
– Ну, что она?
– Испугалась, ваше сиятельство. Говорит: думала… простите, – замялся адъютант.
– Черт, – подсказал Суворов.
– Так точно, черт!
– Конечно. Голый человек скачет по хате, говорит неизвестно по-каковски – не кто иной, как черт! – смеялся Суворов. – Старуха-то ведь по-арабски не знает. Снеси-ка ей рубль, а то еще родимчик прикинется!..
II
В пути Столыпин все время ехал впереди фельдмаршальского дормеза. Суворов приказал ему:
– Поезжай к князю Петру, скажи: никаких встреч. Солдат зря не морозить!
Князь Петр Багратион, командир егерского батальона, сразу же послушался. Он тотчас распустил приготовленный для встречи батальон и только сам дождался любимого начальника.
Суворов обнял храброго князя:
– Тебе, Петруша, я всегда рад!
Лошадей быстро перепрягли, и дормез пошел трястись дальше.
Суворов всю жизнь мечтал о фельдмаршальстве, – все знали об этом. И можно было бы ожидать, что, добившись исполнения желаний, Суворов вдоволь насладится всеми почестями высокого положения.
Но и здесь Суворов поступил не так, как все.
В фельдмаршальстве ему важна была сущность: это звание открывало Суворову более широкое поле для военной деятельности на благо отечества.
Почести же Суворову были не нужны. Он не любил, чуждался их. И остался таким же простым, как всегда.
В Гродне Суворова должен был встречать с рапортом генерал-аншеф Репнин, который еще так недавно был взыскательным начальником Суворова.
В Гродне Суворову вдвойне не хотелось задерживаться: с князем Репниным он не ладил – не любил его приверженности ко всему прусскому, Репнина он обошел в фельдмаршальстве, – о чем же было с ним говорить?
И на последней станции перед Гродной Суворов отправил Столыпина просить князя Репнина не делать никаких встреч.
– Для Николая Васильевича парад важнее баталии. Да и упражнялся он больше в дипломатических изворотах. Солдатского в нем мало. Не отменит встречу, – думал вслух Суворов, отправляя Столыпина. – Ну да, впрочем, мы и сами с усами! Поезжай, доложи!
Репнина Суворов знал отменно: для него буква была важнее сущности.
– Я не могу нарушить повеления императрицы, – сказал он Столыпину, который явился в Гродне к генерал-аншефу.
Репнин остался ожидать фельдмаршала.
Столыпин с адъютантом Репнина князем Гагариным, знакомым Столыпину по Петербургу, прошли к почтовой станции, где были приготовлены лошади для суворовских экипажей.
– И ты, Саша, говоришь, что фельдмаршал ни за что не остановится в Гродне? – спросил князь Гагарин, который очень хотел увидеть Суворова, так как еще ни разу не видал его.
– Разумеется.
Не прошло и получаса, как они увидали скачущую во весь опор кибитку. Рядом с кучером на козлах сидел толстощекий, курносый Мишка-повар. Самая кибитка была закрыта рогожей.
Столыпин все понял.
Он засуетился, стараясь поскорее перепрячь лошадей. А князь Гагарин, не обращая внимания на кибитку (в ней, разумеется, едут слуги Суворова), ходил, вытягивая шею, смотрел вдаль – не покажется ли фельдмаршальский дормез.
– Гляди, Мишка, чтоб у тебя было все готово! – сказал повару Столыпин.
– Будет, – улыбнулся повар.
Кибитка умчалась.
– Ну что, Пашенька, видал фельдмаршала? – спросил Столыпин у Гагарина.
– Какого фельдмаршала? – удивился тот.
– Александра Васильевича, графа Суворова-Рымникского.
– А где же я его мог видеть?
– Да ведь фельдмаршал-то уже проехал.
– Где? – завертел во все стороны головой Гагарин.
– В кибитке.
– Не шути!
– Не веришь? Вон скачет графский дормез – можешь сам влезть в него и убедиться, – смеялся Столыпин.
Когда дормез остановился, Столыпин распахнул дверцу. Гагарин боязливо заглянул в него.
– Да закрывай, не студи! Какого черта! – раздался оттуда сердитый хриплый голос.
И взорам удивленного Гагарина предстала сонная, небритая рожа камердинера Прохора, который спал в дормезе, вытянувшись врастяжку.
Столыпин попрощался с Гагариным и влез к Прошке в дормез.
Гродна осталась позади.
III
В Стрельну встречать победителя Варшавы и Праги приехали князь Николай Александрович Зубов (Суворов впервые встречался с Николаем Зубовым как с зятем) и суворовские генералы Арсеньев и Исленьев.
Императрица выслала за фельдмаршалом пышный придворный экипаж – «георгиевский»: восьмистекольную роскошную карету, запряженную восьмеркой лошадей, и весь конюшенно-придворный штат в ливреях и галунах.
Мороз с каждым днем жал все сильнее и сильнее, и в этот день градусник показывал минус двадцать два градуса. К тому же дул сильный ветер. Он точно обжигал лицо и руки.
Лейб-форейторы и гайдуки с красными от мороза и ветра лицами, под стать красным обшлагам своих нарядных зеленых кафтанов на лисьем меху, толпились у крыльца, топали, оттирали носы и уши, ждали отъезда.
Фельдмаршал Суворов одевался. Зубов привез ему от Наташи новую ленту для косички и коробку пудры.
Наконец Александр Васильевич был готов.
Суворов вышел к зятю и генералам – выбритый, свежий, пахнувший своим любимым оделаваном, в новеньком фельдмаршальском мундире, шитом золотом, со всеми многочисленными русскими и иностранными орденами, со шляпой в руке, на которой сиял алмазный бант.
– Ну что ж, господа, поедем, – сказал он и так, не надевая шинели, пошел из комнаты.
«Все такой же», – подумал о Суворове Зубов.
Зубов недоумевающе глянул на генералов: в этакий мороз – и без всего, как же это?
Оба генерала шли за Суворовым и не думая одеваться. Арсеньев был в пехотном зеленом, а Исленьев в белом кавалерийском мундире. Глядя на него, делалось как-то еще холоднее.
Зубов с тоской посмотрел на свою теплую соболью шубу, соболью муфту и шапку и вышел. Делать нечего, приходилось ехать в таком же виде, в каком собирался ехать фельдмаршал.
– Да ведь уже четвертый час, темно, кто же нас увидит, – не выдержав, шепнул он Арсеньеву.
Тот лишь пожал плечами и на ходу заранее уже растирал уши.
– Помилуй Бог, да я в такой карете отроду не езжал! – весело сказал Суворов, садясь в георгиевский экипаж.
Зубов, которого уже прохватила дрожь, сел рядом с тестем. Хотелось бы хоть прижаться к соседу – ведь этакий холод, – но показать Александру Васильевичу, что боишься холода, нельзя, засмеет: солдат боится мороза!
Против них сидели, нахохлившись, Арсеньев и Исленьев.
«Хоть бы он голову накрыл», – подумал начинавший лысеть Зубов.
Но фельдмаршал сидел, держа голыми руками шляпу на коленях.
От двадцатидвухградусного мороза и ветра их защищали только восемь зеркальных стекол кареты.
Суворов сидел прямой, со своим всегдашним румянцем на щеках, и так покойно, будто в теплой горнице.