Суворов и Кутузов (сборник) Раковский Леонтий
– Собираюсь…
– Пойдем, пойдем! У него женитьба невеселая. У невесты вон какое приданое, слышите?
Они замедлили шаг. А дед под хохот толпы перечислял приданое своей невесты:
- Липовых два котла, да и те прогорели дотла,
- Сито с обечайкою да веник с шайкою,
- Чепчик печальной из материи мочальной,
Кожаная самара[125] да рваных лаптей пара…
– А ведь этот дед не без ехидства, – улыбнулся Кутузов, – Заметили, как он сказал: «чепчик печальной». Это ведь последняя парижская мода. Так и называется: «чепчик печальный».
– Да. Есть еще чепчики «подавленных чувств» и «нескромных жалоб», – смеялась Катя. – Дед не отстает от века. Я ж говорила вам, что зазывалы интереснее прочего.
– Когда моя бабушка выходила замуж в одиннадцать лет, ей в приданое дали куклу, – вспомнил Кутузов.
Но Катя не поддержала разговора о свадьбе. Она была поглощена разворачивавшимся вокруг действием.
На их пути встал со своим ящиком с картинками раешник. Он издалека приманивал:
- Подходи, народ честной и Божий, шитый рогожей!
- Подходи, мужик и барин, – всякой будет благодарен!
– Посмотрим? – спросил Кутузов.
И тут же сам невольно подумал: «Одним глазом неудобно смотреть…»
И Катя, словно поняла его мысль, ответила:
– Нет, не стоит – все знакомое: «Париж – угоришь», «Москва – золотые маковки… Успенский собор…» Это для детей хорошо.
– Может, покатаемся на карусели?
– Нет, лучше на качелях. Я люблю их – так дух и замирает. Но это напоследок. А теперь пойдем к Петрушке. Как же, быть на масленичном гулянье – и не повидать Петрушки? Я его очень люблю.
Они повернули и направились туда, где гнусавила шарманка. Перед ширмой петрушечника толпились ребятишки и взрослые. Из-за ширмы слышалось то кряхтенье, то какое-то кудахтанье.
И вдруг выскочил всем знакомый смешной Петрушка:
– Здравствуйте, господа. Я, Петрушка, пришел сюда повеселить всех, больших и малых, молодых и старых! – Он сел на барьер, застучал рукой: – Эй, музыка!
И тотчас же из другого угла ширмы появился музыкант – с громадным носом и скрипкой в руке.
В толпе засмеялись:
– Тальянец, тальянец!
– Что скажешь, Петрушка? – спросил музыкант.
– Я задумал жениться…
– А где невеста?
– Сейчас приведу!
Петрушка исчез за ширмой. Он вывел оттуда красиво одетую куклу.
– Смотри: хороша! Ручки, губки, шейка. Добыть такую сумей-ка. А пляшет как! Ну-ка, сыграй!
Музыкант заиграл «камаринского». Петрушка пустился с невестой в пляс:
– Ну, дальше пойдет малопристойное: Петрушка станет выбирать для невесты лошадь. Пойдем к качелям, – обернулась к Михаилу Илларионовичу Катя, и они пошли к перекидным качелям.
Когда они взлетели на качелях и стали стремительно падать вниз, Катя прижалась к Мише – стало все-таки страшновато. И он невольно поцеловал ее в прохладную от легкого морозца румяную щечку:
– Катенька, моя дорогая! Катенька!
Катя полуобернулась к нему и сказала с укоризной:
– И обязательно целоваться на людях? Разве иначе нельзя?
– Значит, целоваться можно? Значит, ты любишь меня? – зашептал Кутузов, не выпуская Кати.
Он не чувствовал больше ни взлетов, ни падении.
– Люблю, Мишенька…
– Когда же повенчаемся?
– Это тебя все Петрушка подбил? – шутила Катя.
– Нет, я давно хотел сказать.
– Знаю, знаю. Но что же делать? Завтра уже нельзя: Великий пост. Придется обождать Красной горки. Тогда и повенчаемся, – говорила она, и ее черные бибиковские глаза сияли от счастья.
Качели остановились.
Надо было с небес спускаться на землю.
Глава четвертая
Очаков
Суворов
- Я на камушке сижу.
- На Очаков я гляжу.
I
Над русским лагерем у Очакова стояли облака пыли.
Армия фельдмаршала Потемкина располагалась одним громадным каре на пшеничных полях, истоптанных повозками, людьми и лошадьми.
Ветер, дувший из степи, подымал тучи песку. Он набивался в лицо и обмундирование. Им был запорошен весь полотняный палаточный город. Даже роскошные шатры фельдмаршала не избежали общей участи, хотя стояли в середине каре.
Когда русские полки становились вокруг Очакова и Потемкин увидал, что его со всех сторон обступили побуревшие армейские палатки, он, смеясь, сказал:
– Да вы меня, братцы, совсем сжали!
В ответ на это со всех сторон раздалось:
– Сейчас ослобоним местечко, ваше сиятельство!
– Гренадеры, прими вправо!
– А ну, алексопольцы, подвиньтесь малость!
Солдаты любили фельдмаршала: Потемкин заботился о них. Он уничтожил ненавистные им букли и косы и тесное прусское обмундирование. Он запретил офицерам бить солдат.
Хотя какой фельдмаршал сможет запретить жилистому фельдфебельскому кулаку втихомолку угощать солдата зуботычиной?
Полки отодвинулись подальше от палаток фельдмаршала, чтобы густые армейские запахи – заношенного белья и плохих солдатских желудков – не так били бы в нос командующему.
Армия Потемкина охватила восьмиверстным полукругом турецкую, крепость Очаков.
Очаков – с каменными одеждами и башнями – стоял на крутом мысу, на возвышенном берегу Черного моря и Днепровского лимана. Волны подбегали к его каменным высоким стенам, с которых глядели триста орудий.
Перед старой крепостью тянулись ретраншементы, рвы, волчьи ямы, и где-то были заложены мины – измышление французских, европейских инженеров.
Внутри крепости укрывался небольшой городок – лабиринт узких, восточных улочек, кое-где утыканных минаретами.
Очаков был единственной надеждой турок.
Крым, ставший русским, не давал им покоя. Турки считали, что Очаков поможет им вернуть утраченный Крым. Очаков запирал выход к морю из Днепровского лимана, у которого русские построили город Херсон.
Кючук-Кайнарджийский мир турки считали простым перемирием.
Послы в Константинополе – английский Энсли и прусский Диц – научили турок: не ждать, а напасть на Россию. В Европе считали положение России плохим: два последних года были неурожайные. И 13 августа 1787 года «вздумалось блистательной Порте и неблистательным ее советникам объявить войну России», как писала Екатерина II.
Прежде всего турки решили уничтожить русские укрепления на Кинбурнской косе, которая лежит против Очакова.
Первого октября они высадили на косе большой десант, но Суворов опрокинул турок в море. Из пятитысячного турецкого десанта спаслось не более шестисот человек.
А летом 1788 года армия Потемкина осадила Очаков.
В первую турецкую кампанию 1768–1774 годов никто не обращал внимания на Очаков, а теперь он приобрел первостепенное значение.
Екатерина II говорила об Очакове, что он «южный естественный Кронштадт»: Очаков влиял на развитие и само существование Черноморского флота и на оборону Крыма.
И к Очакову Потемкин стянул все свои силы.
В числе других войск у очаковских стен стояли любимые егеря Потемкина под командой генерал-майора Михаила Кутузова.
II
Кутузов смотрел из траншеи в зрительную трубу на очаковское предместье, утопавшее в садах. Сады находились в полуверсте от русской передовой батареи, которую прикрывали бугские егеря.
Сегодня егеря получили задание: во что бы то ни стало добыть «языка». Князь Потемкин хотел узнать расположение турецких мин у Очакова.
Турки сидели в окопах среди садов.
Егерям и батарее было приказано не тревожить сегодня турок. И на левом фланге с утра стояла полная тишина.
Уже час тому назад два егеря, умело пользуясь местностью, отважно подползли к буеракам и рвам, которые были в нескольких саженях от турецкого окопа, и залегли.
Кутузов остался доволен своими молодцами. Он недаром приучил егерей действовать на разнообразной местности. Егеря так скрытно подползли к буеракам, что турки не заметили их.
Дальше предстояло так же умело разыграть вторую часть действия. Убедившись, что егеря благополучно добрались до намеченного места и готовы к дальнейшему, Кутузов подал знак. Из траншеи выскочил Вася Ложкин, ловкий, быстрый солдат. Он был налегке – без штуцера, но турки не могли видеть, что под егерской курткой у Васи спрятан кинжал.
Ложкин бросился бежать напрямки к турецкому предместью. Он то и дело падал, будто укрывался от русских выстрелов.
Егеря стреляли по Ложкину холостыми, делая вид, что хотят свалить перебежчика.
Тогда ожил и турецкий окоп. Из него высунулись пестрые чалмы: турки заинтересовались этой сценой.
Ложкин не добежал нескольких сажен до турок и упал, будто в изнеможении, в широкую яму. Он лежал так, что его товарищи оказались по обе стороны ямы.
Ложкин стал звать турок на помощь.
Русская батарея и егеря напряженно следили за тем, что будет, готовые в любой момент прийти на помощь товарищу.
Несколько минут турки совещались, а потом один из них перемахнул через бруствер и прыгнул в яму, где лежал Ложкин. Как только он наклонился над егерем, Ложкин крепко обхватил его руками, крича:
– Ребята, вяжи!
Егеря, выскочившие из своего укрытия, накинулись на турка. В яме образовался живой комок тел.
Кутузов махнул рукой. Батарея ударила по турецкому окопу, мешая туркам прийти на помощь своему.
А егеря уже волокли связанного «языка». Рой турецких пуль провожал их. Но егеря со своим пленником благополучно вкатились в траншею. Все были невредимы, только Ложкин отплевывался и вытирал разбитый нос.
– Проклятущий осман! В самый нос саданул кулачищем! – обижался он.
– Ты курносый, не страшно! – смеялись товарищи.
«Языка» повели в лагерь.
Турецкие батареи наконец спохватились: поднялась частая пушечная и ружейная стрельба:
Кутузов собирался уходить к себе, но увидел, что к траншее из лагеря приближается группа генералов.
Впереди, в шитом золотом фельдмаршальском мундире с орденами, в белых рейтузах, шел высокий, громадный князь Потемкин. Его окружали генералы и иностранные офицеры, которых при штабе Потемкина хоть отбавляй. Вся эта цветистая группа представляла прекрасную мишень для турок. Турки участили стрельбу.
Егеря, укрываясь от турецких снарядов, лежали в траншее.
Кутузов скомандовал:
– Встать, смирно!
Егеря поднялись.
Потемкин шел, не сгибаясь под турецкими выстрелами.
– Ребята! – сказал фельдмаршал. – Приказываю вам раз навсегда: передо мною не вставать, а от турецких ядер не ложиться!
Он поздоровался с Кутузовым, узнал, что «языка» добыли, и так же спокойно пошел дальше.
Михаил Илларионович пропустил мимо себя потемкинскую свиту. И вдруг в группе иностранцев увидал знакомое сморщенное лицо боязливо оглядывавшегося полковника Анжели.
Француз шел, делая вид, будто не замечает Кутузова.
«Давненько не встречались! – иронически подумал Михаил Илларионович. – Но что же делает при штабе этот хитрый интриган?»
Кутузов направился к себе в лагерь.
Занятый добычей «языка», он как-то не приметил, что с моря надвинулась туча. Засверкала молния, прогремел гром, и полил дождь.
Кутузов заторопился.
Лагерь весело принял грозу: всем надоела изнурительная жара последних недель.
Крупный дождь хлестал по палаткам. Земля сразу превратилась в липкую грязь.
Кутузов, отряхиваясь, вбежал к себе в палатку и стал переодеваться. Гром продолжал греметь, вплетаясь в орудийные раскаты.
А у фельдмаршала Потемкина уже играла музыка: князь каждый день угощал своих гостей концертами.
Кутузов лежал на жесткой тростниковой постели и с удовольствием освежался ветерком, дувшим с моря. Ветер приносил с собою морскую свежесть и едва уловимый запах тлена: из лимана к Очакову в бурную погоду все еще продолжало прибивать из-под Кинбурна турецкие трупы, исклеванные чайками.
«А ведь весь лагерь пьет воду из лимана!» – невольно подумал Кутузов.
В русском лагере с каждым днем все больше становилось больных. Кровавый понос и гнилая лихорадка косили солдат и офицеров.
А князь Потемкин только забавлялся концертами да балами, не думая штурмовать Очаков.
Он ждал, когда Очаков сдастся сам.
III
Михаил Илларионович, задумавшись, шел по лагерю. Надоело ожидание штурма, вечная жара и еда всухомятку – с топливом под Очаковом было плохо.
Откуда-то со стороны берега моря доносилось жиденькое пение: несколько неспевшихся голосов тянули «со святыми упокой». Снова кто-то умер от поноса, не дождавшись штурма турецкой крепости.
– Михаил Илларионович! – окликнули сзади.
Кутузов обернулся. К нему шел, размахивая снятой с головы каской, непоседливый, энергичный генерал-аншеф Суворов – восходящая звезда русской армии, герой Туртукая, Козлуджи и Кинбурна. Любимец солдат.
– Здравия желаю, Александр Васильевич! – живо приветствовал его Кутузов.
– Ваши егеря – молодцы! Как ловко-то «языка» добыли, помилуй Бог! Слыхал, слыхал! – хвалил Суворов, пожимая Кутузову руку. – Ну что ж? Сидим у моря, ждем погоды? – спросил генерал-аншеф.
Осторожный Кутузов только улыбнулся.
А Суворов, не дождавшись ответа, с жаром заговорил – видимо, наболело:
– Князь Потемкин так спешил к Очакову: помилуй Бог, двести верст тащился тридцать пять суток. Словно баба на богомолье. Я вон из Минска до Варшавы – шестьсот верст – отмахал за двенадцать дней. Принц де Линь смеется: фельдмаршала, мол, задержала на Днепре вкусная рыба. Как говорится: либо рыбку съесть, либо на мель сесть. Вот и сел на мель. Сидит и глядит. А одним гляденьем крепости не возьмешь! Турок считает: раз толчемся на месте, значит, слабы. Ободрился. Лезет сам. Не таким способом бивали мы басурман! Послушался бы меня – давно Очаков был бы наш! Помилуй Бог, штурм – дешевле всего. Наши вон без штурма кажинный день мрут как мухи. И выйдет по солдатской поговорке: турки падают, как чурки, а наши здоровы – стоят безголовы. Не правда ли? Знаем одно – палить из пушек.
– Бомбардировки ретраншемента не достигают цели, – согласился Кутузов. – Мы поздно оценили значение передовых турецких пунктов-садов.
– Верно! А кому тут и оценить? Инженер-генералу Меллеру? Сюда бы наших старичков: вашего батюшку Лариона Матвеича или тестя, Илью Александровича Бибикова. Вот это были инженеры.
– Да, – вздохнул Михаил Илларионович. – Старики умерли…
– А он сидит, боится шевельнуться: мины! Ждет, когда лазутчики купят в Париже и пришлют ему полный план, где в Очакове заложены мины. А я не боюсь! Мне надоело сидеть, помилуй Бог!
И он побежал дальше, точно сию минуту собирался на штурм. Кутузов смотрел вслед Суворову и думал: все такой же – пылкий, горячий.
А князь Потемкин чересчур уж осторожен!
Бригадным командиром Потемкин был хорош, а вот главнокомандующий из него получился никудышный.
IV
В палатке стало совершенно темно. Кутузов велел денщику зажечь свечу: хотел написать в Петербург жене. Домой Михаил Илларионович писал часто.
Как быстро летит время! Кажется, вчера женился, а вот уже прошло больше десяти лет! И у них пятеро маленьких дочерей. Самой младшей, Дарье, нет еще и полугода…
Михаил Илларионович писал письмо, спрашивал о здоровье детей и живо представлял себе всех их. Старшая, Прасковья, уже совсем большая – ей одиннадцатый год. Но самая любимая – это средняя, пятилетняя Лизонька, толстенькая, черноглазая. Вся в Бибиковых.
Когда Михаил Илларионович уезжал в армию и старшие девочки плакали, Лизоньку уговорили, что папа уезжает ненадолго. И она повторяла: «Ты скоро вернешься, скоро?» – «Скоро, скоро», – отвечал папа, прижимая девочку к себе.
Михаил Илларионович не писал жене о том, что в лагере свирепствуют кровавый понос и гнилая лихорадка, чтобы не тревожить родных. Написал лишь, что маркитанты пользуются случаем, невероятно дерут за все продукты и что под Очаковом плохо с дровами – не на чем готовить еду. Рассказал, как он сжег свою коляску: на каждом колесе денщик Ничипор сготовил ужин, а на оглоблях – обед.
«Написать о том, как двадцать седьмого июля Суворов все-таки атаковал передовые укрепления Очакова, а Потемкин не поддержал его? Нет, не стоит!» – решил Михаил Илларионович.
В это время из ставки фельдмаршала послышалась веселая музыка: начинался всегдашний вечерний концерт, на который очаковские собаки отвечали нескончаемым лаем.
Кутузов продолжал писать:
«Нет ничего смешнее, как читать в разных немецких, французских и прочих ведомостях о действиях нашей армии: все ложно, бесчестно и бессовестно написано…»
Вдруг за палаткой послышались конский топот и какие-то возбужденные голоса.
Кутузов вышел из палатки.
С десяток егерей окружило двух ахтырских гусар, проезжавших мимо.
– В чем дело, ребята? – спросил Кутузов.
– Турки у лимана захватили в плен корнета и гусара, ваше превосходительство, – отвечал егерь.
– Как так?
– Ввечеру корнет и трое гусар поехали за тростником.
– На ночь глядя – за тростником? – удивился Кутузов.
– Так было приказано корнетом, ваше превосходительство, – объяснил гусар.
– Ну и что же дальше?
– Поехали, а турки у лимана их и схватили.
– Как же это? Ведь не слышно было ни выстрелов, ничего…
– Их благородие даже пистолетов из ольстреди не выняли, – рассказывал гусар.
– Как фамилия корнета?
– Шлимень.
Кутузов усмехнулся, думая: «Нарочно передался, подлец! Вон и степь подожгли».
Из степи несло на русский лагерь дымом и гарью: в степи горела трава. В сгущавшейся ночной темноте пожар представлял мрачную, зловещую картину.
А в ставке князя Потемкина гремела, не умолкая, веселая музыка.
V
Уже второй день очаковские пушки молчали, словно их и вовсе не было. Левофланговая русская батарея, ближе других расположенная к крепости, отдыхала.
Неожиданным роздыхом воспользовались и бугские егеря, прикрывавшие батарею. Полковник разрешил одной роте постирать белье. Августовский день был благостен, тепел и тих. Егеря расползлись по берегу – стирали, сушили, купались.
С высокого минарета, выглядывавшего из садов очаковского предместья, прокричал муэдзин, призывая правоверных к полуденной молитве.
Намаз окончился.
И тут турки, таившиеся в соседних буераках как мыши, стали стрелять из ружей по егерям.
Егеря лишь посмеивались: толку от этой стрельбы для турок – никакого.
– Мало каши едал осман! Придется еще подучиться стрелять!
– Пусть его потешится.
Разложив на камнях и по берегу выстиранные сорочки и порты, егеря сидели под откосом, в укрытии. Несколько человек еще купалось в море. И вдруг нежданно-негаданно раздался пушечный выстрел и в самую середину разложенного белья грохнула бомба.
Вместе с песком и камнями полетели в стороны ошметки солдатского бельишка. А берег окрасился кровью – двое егерей оказались ранеными. Егеря бросились собирать непросохшее белье и бежали к своим.
Турецкие пушки били по берегу, но на этот раз ядра падали в воду, подымая фонтаны радужных брызг. Артиллеристы посмеивались сверху:
– Басурман – дурак: каждый выстрел стоит двадцать пять рублей, а за все эти латаные порты да сорочки маркитант и пятерки не даст.
– Тебе, конечно, не жалко – чужое, а мне сорочка дороже ста рублев! Потому как она у меня остатняя! – говорил в сердцах егерь, с трудом натягивая на себя еще сырую сорочку.
На батарее раздалось знакомое:
– …то-овсь!
Русские пушки стали отвечать. С первого выстрела угодили в самую площадку минарета.
– Пусть мулла благодарит аллаха, что успел убраться оттуда!
И тотчас же на очаковских валах показались белые и красные знамена. И турецкая пехота, надеясь, что егеря не успели одеться, высыпала из буераков и садов с истошными криками «алла».
Егеря приняли их в штыки.
– Вот тебе за мои порты! – кричал кто-то.
Все смешалось – чалмы и каски.
А батареи били через головы пехоты друг по другу.
…Генерал-майор Кутузов проверял с капитаном Резвым ведомости на продовольствие второго батальона, когда к нему от первого батальона прибежал егерь:
– Ваше превосходительство, турки зачали трепалку!
– Слышу! – спокойно ответил Кутузов.
– Их сила большая. Страсть: головы нашим режут. Полковник просит сикурец![126]
Кутузов понял, что дело серьезное. Он бросил ведомости и кинулся выводить второй батальон.
Залились егерские трубы.
Капитан Резвой задержался в палатке, складывая ведомости.
Второй батальон уже поспешил на выручку к своим.
Резвой бежал сзади, с тревогой думая о генерале: «Ну что он сам всегда впереди? И ведь больше сорока годов, а бежит как молоденький!»
Второй батальон вступил в бой.
Где-то впереди виднелась плотная фигура генерал-майора. Вот он остановился, машет шпагой, увлекает егерей вперед – и вдруг зашатался:
– Что это? Опять ранили? Ах ты Господи!
Резвой бежал изо всех сил. Янычарские пули визжали вокруг. Когда капитан подбежал к группе егерей, склонившихся над упавшим командиром, он увидел: по щеке Михаила Илларионовича на мундир льется кровь.