Суворов и Кутузов (сборник) Раковский Леонтий
– Он теплое местечко высматривает, – уронил Огнев.
– С походу завсегда надо сперва постоять немного, а потом уже ложиться. И то с умом, – ответил Воронов. Он лег в высокую траву, поднял кверху свои босые жилистые ноги и стал ими трясти.
– Эвона, что дяденька выдумал! – прыснул со смеху Башилов.
Солдаты потешались, глядя на Воронова:
– Глянь, ровно маленький… – задрал ноги кверху…
– Ремнем бы его теперь…
– Воронов чертей колышет!
– От старости из ума выжил, – прибавил Огнев.
Воронов, не слушая иронических замечаний, продолжал трясти ногами. Потом сел и, обращаясь к Огневу, строго сказал:
– Погляжу я на тебя, Ильюха, ломаный ты, старый уже солдат, а еще дурак!
Все кругом рассмеялись.
– Отчего так думаешь? – спросил, улыбаясь, Огнев. – Что ногами не трясу, как ты? Как жеребец, что катается по лугу?
– Не смейся раньше сроку. Я потрясу ногами, вся тяжесть с ног и отольет, понял? А ты вот кувыркнулся поскореича, а посмотрю, как встанешь…
– Встану. Тебе подымать меня не придется…
– Посмотрим, чьи ноги будут больше скучать, твои аль мои, – приговаривал Воронов, устраивая тень из мундира, который он распяливал на кусте.
III
Суворов нагнал корпус генерал-поручика Каменского в ту же ночь у деревни Юшенли.
Снявшись с привала в седьмом часу пополудни, Суворов тотчас же свернул на шумлинскую дорогу и увидал на ней свежие следы недавно прошедшего войска. Тысячи ног отпечатались на песке, посреди дороги шли глубокие колеи от обозных телег и пушек. На дороге то тут, то там попадались сломанное колесо, павший от безводья вол, рогаточное копье, брошенная пустая бочка – в них обычно перевозилась мука. А пройдя еще с полверсты, он наткнулся на один из казачьих разъездов, которые были посланы Каменским на розыски пропавшего генерал-поручика Суворова.
Суворов был доволен, что ночью может нагнать Каменского. Он знал, что Каменский ночью продвигаться дальше не станет, и решил обогнать его. Иначе ничего не оставалось делать. Солдаты Суворова прекрасно отдохнули за день и могли продолжать поход.
Когда Суворов со своими полками пехоты, двадцатью пушками, пятью полками конницы и казаками подошел к деревне Юшенли, вокруг которой бивуаком расположились войска генерала Каменского, лагерь, окруженный деревянными рогатками, крепко спал. Лишь кое-где еще чуть тлели костры, да у деревенского колодца, вычерпанного за вечер до дна, все еще маячила кучка солдат, терпеливо дожидавшихся под одиноким деревцом белой акации, пока в колодце снова соберется вода.
«Ну, будет сейчас баталия, помилуй Бог!» – улыбаясь, подумал Суворов, зная вспыльчивый, крутой нрав Михаила Федотовича.
Остановив корпус на дороге, он с казаком-вестовым поехал в деревню к генералу. Еще издали, по необычной для валашской деревни генеральской коляске, стоявшей у одного из дворов, и по фигурам двух часовых, ежившихся от ночного холода у двери мазанки, Суворов увидел, где остановился генерал-поручик Каменский.
Подъехав, он соскочил с коня, бросил поводья казаку и, с удовольствием разминая после долгой верховой езды затекшие ноги, шагнул в темные сени мазанки.
В густой темноте слышался храп денщика. Суворов набрел на Егора впотьмах и с трудом растормошил его. Сначала денщик не хотел вставать, но, услышав, что с ним говорит генерал-поручик Суворов, сразу пришел в себя. Он вскочил и побежал будить барина.
До Суворова донеслось недовольное бурчанье разбуженного генерала: «А, что?» Затем послышалось чирканье огнива, – денщик зажигал свечу. В полуоткрытой двери блеснул огонек. Дверь распахнулась, и Егор, стыдливо подтягивая сползающие штаны, сказал:
– Пожалуйте, ваше превосходительство!
Суворов вошел в мазанку.
При скудном свете огарка он увидал злое, нахмуренное лицо Михаила Федотовича. Генерал Каменский, повязанный сбившимся набок платком, приподнялся на пуховике. Он был так зол, что не знал, с чего начать.
– Напрасно беспокоились, Михаил Федотович. Вот и мы! – козыряя, сказал Суворов.
– Извольте, ваше превосходительство, слушаться старшего! Извольте впредь быть вместе, чтобы не приходилось вас больше разыскивать! – строго отрезал Каменский. – Вы все сзади где-то…
– Мы люди необученные, идем не по-прусски, а по-русски, как умеем. А впрочем, я могу идти в авангарде. Мои ребята отдохнули, и я тотчас же исполню ваше желание! – ответил Суворов, круто поворачиваясь к двери.
– Ночью вы никуда не пойдете! Я не разрешаю! – крикнул Каменский.
Суворов обернулся к нему. Он закрыл глаза и отчеканил:
– Запрещать, Михаил Федотович, вы мне ничего не можете: я такой же генерал-поручик, как и вы! И тоже кое-что в военном деле смыслю! Можете спать спокойно, а я пойду вперед, к Козлуджи! – И он выскочил из мазанки.
– Ступай к черту! – крикнул ему вдогонку Каменский.
Строптивость Суворова окончательно вывела Каменского из терпения. Он лежал и прислушивался: неужели этот сумасброд пойдет ночью куда-нибудь?
Через минуту послышался топот коней и сдержанный говор людей, – мимо окон мазанки ехали казаки Суворова.
Каменский накрыл голову подушкой, чтобы ничего не слышать. Он пролежал так довольно долго. Потом вспотел и со злостью отбросил подушку. Мимо окон продолжали топать шаги. Привычное ухо Каменского уловило, как звякнула водоносная фляга, – это уже шла пехота.
Шеститысячный корпус Суворова, без всяких прусских хитростей и эволюций, упрямо двигался вперед.
IV
Деревня Юшенли давно осталась позади. Уже начинало светать. Шли не останавливаясь: Суворов хотел пройти лес Делиорман, который лежал на его пути, и устроить привал у городка Козлуджи.
Делиорман уже был виден. Он высился как черная, непроницаемая стена. Посреди него чуть белела узкая полоска дороги, быстро исчезавшая из глаз в непроглядной лесной чаще.
У самого леса остановились, – ждали, пока возвратится эскадрон сербских гусар, посланный вперед на разведку.
Остальные четыре эскадрона Сербского полка отошли в сторону с дороги, чтобы хоть немного дать отдых измученным, еле волочившим ноги лошадям. Голодные кони с жадностью набросились на скудную, жесткую траву, – чем дальше продвигались на юг, тем каменистее становилась почва.
Стоять без движения пехоте было хуже, нежели идти: сразу наваливалась дремота, по спине подирал холодок. Зевалось.
Воронов, опершись на ружье, клевал носом.
Зыбин, схоронившись за спинами товарищей, высекал огонь, собираясь закуривать: турок еще не ждали и шли без особых предосторожностей.
Башилов, для которого все представляло интерес, жадно смотрел по сторонам. Впереди плотной стеной возвышался лес, сзади такой же стеной стояли полки суворовского корпуса.
– Дяденька, чего мы стоим? – спросил он у Огнева.
– Послали гусар посмотреть, что в лесу. Видишь, какой он. Сунешься туда, а в нем, может быть, турок притаился, – ответил Огнев.
Было тихо. Слышался приглушенный говор сотен людей, где-то сзади взвизгнул жеребец.
И вдруг по лесу пронесся дробный треск ружейной стрельбы. Эхо донесло какие-то крики, топот лошадиных копыт.
– Басурманы!
– На турка напоролись! – заговорили все.
Дремота вмиг пропала.
Гусары садились на коней, строились сбоку от дороги.
– В каре! – раздалась команда.
Апшеронцы быстро стали в батальонные каре.
Первая рота занимала передний фас[41] каре. Справа от Огнева плечом к плечу стоял Башилов. Огнев чувствовал, как мелкой дрожью трясется плечо рекрута.
«Робеет, бедняга!» – подумал Огнев. Сам он неоднократно бывал в бою, пообвык, но все же каждый раз перед началом сражения и ему было как-то не по себе.
Из лесу, пригибаясь к шеям лошадей, выскочило врассыпную с десяток гусар. В предутренних сумерках было видно, как у одного со щеки на васильковый доломан ручьем льется кровь. На втором не было кивера. Одна лошадь промчалась без всадника. Седло съехало на бок, и стремя било по каменистой дороге.
Гусары как обезумевшие проскочили между батальонными каре апшеронцев.
– Стой! Стой! – останавливали их где-то сзади свои.
Следом за гусарами вырвались из лесу конные турки. Они, видимо, не ожидали, что сразу наткнутся на главные силы врага. Два-три всадника успели на всем скаку осадить коней и круто повернуть назад. Но одного из них сшибли налетевшие свои же – турок вылетел из седла и, шлепнувшись о землю, остался лежать, а лошадь поднялась и побежала в сторону, вдоль опушки леса.
Десятка три турок, распаленных удачной погоней, в безумной, бессмысленной ярости наскочили с шашками на ощетинившееся штыками каре апшеронцев. Впереди всех на прекрасном вороном жеребце мчался какой-то чернобородый турок, видимо начальник. Дико крича и размахивая кривой шашкой, он бросился на угол фаса, где стояло 2-е капральство.
Апшеронцы спокойно приняли их всех на штыки. Громадный вороной конь грохнулся со всего маху на бок, приподнялся и забился в предсмертных судорогах, больно задевая копытами апшеронцев. А чернобородый минуту висел на апшеронских штыках. Его рука, сжимавшая шашку и бесполезно рубившая по далеко вперед выброшенным ружьям, разжалась. Турок что-то крикнул в последний раз и поник. Апшеронцы сбросили его со штыков.
Башилов тяжело дышал.
– Уважили их благородие – досыта накачали! – сурово усмехнувшись, сказал Зыбин.
– Коня-то жалко: вон какой жеребец был! – пожалел Огнев.
– Бес его возьми, мне всю голенку копытами истолок и штиблет изорвал, – потирал ушибленную голень Воронов.
В это время откуда-то сзади прискакал на своем степняке сам Суворов.
– Ребята, справа по три, за мной! – крикнул он сербским гусарам и первый помчался в этот густой, страшный своей темнотой и неизвестностью лес.
Гусары, крестясь и пришпоривая коней, поспешили вслед за Суворовым.
V
Войска Суворова уже несколько часов пробивали себе дорогу штыками через лес Делиорман. Взошло солнце, настало утро, а в лесу все еще кипел горячий бой. Вся узкая лесная дорога была завалена трупами людей и лошадей и повозками брошенного на пути турецкого обоза.
Турки и албанцы, засевшие в лесу, сначала опрокинули сербских гусар Суворова: гусарам негде было развернуться и они бежали. Но потом подоспела пехота, и турки начали отступать, хотя упорно отстаивали каждый свой шаг.
Для Башилова все это утро пролетело как один миг. Башилов двигался словно во сне: в кого-то стрелял, кого-то колол штыком. Кругом Башилова падали люди, – ранило молодого рекрута, который пришел в полк одновременно с Башиловым, упал зарубленный янычаром старик капрал. Башилов ежесекундно ждал, что его убьют, но продолжал идти невредимым. Только раз шальная пуля сшибла с его стриженой головы треуголку.
Чувство страха, которое Башилов испытывал в начале боя, теперь как-то притупилось. Башилов уже немного привык к виду крови, мертвым телам турок и своих, лежавшим на каждом шагу.
И лишь одного Башилов не мог равнодушно перенести: на ближайших придорожных деревьях и кустах торчали воткнутые на сучья отрубленные албанцами головы русских гусар. Когда Башилов впервые, в полушаге от себя, увидал на молодом дубке эту страшную мертвую голову, он точно ступил на уплывающую из-под ног доску деревенских качелей. По разгоряченной, потной спине откуда-то хватил сквознячок. Башилов чуть не выпустил ружья из рук.
Но лесная дорога была узка, сзади все бежали новые и новые капральства. Кто-то сильно толкнул плечом загородившего дорогу Башилова, и он тотчас же пришел в себя. Огляделся: кругом него были незнакомые мушкатеры. Ни Зыбина, ни дядьки Огнева не было рядом.
На одной лужайке, где столпились турецкие телеги и из-за этого прикрытия янычары отбивались от русских, он услыхал знакомый зычный голос Алексея Зыбина:
– А ну, расступись, ребятки, дайте второму капральству вдарить!
Башилов кинулся на голос, но когда подбежал к турецким возам, то Зыбина уже не оказалось. Разыскивать свое капральство было некогда, – стремительный людской поток увлекал его все дальше.
Башилова, как и всех в суворовском корпусе, сильно мучил голод, – с самого вечера во рту не было ни крошки. Еще больше мучила жажда. Столько времени были на ногах, в движении, а тут еще в лесу стало душно, как в бане. Парило. Многие солдаты падали замертво от изнеможения и страшной усталости.
А проклятому лесу не было конца. Вот, казалось, уже выходили на опушку, но это опять была очередная лужайка.
Наконец лес стал заметно редеть. Впереди посветлело, – видимо, пробивались к опушке.
И вдруг сверху точно кожухом накрыло Делиорман. В лесу разом стемнело. Над головами неожиданно загрохотал гром, ослепительно сверкнула молния, и на лес шумной, звонкой лавиной обрушился ливень.
Выстрелы сразу прекратились. Стихли неистовые крики албанцев. Ливень устроил перемирие. Движение приостановилось. В одну минуту по узкой дороге побежали мутные потоки воды. Люди не укрывались от дождя – каждый старался только прикрыть ружейный замок.
Все охотно стояли под этими освежающими струями воды и ветра, ловили воду. Подставляли фляги, манерки, котелки, кружки, ладони. Не могли напиться, не могли нарадоваться этой спасительной влаге и свежести.
В минуту – усталости как не бывало. Люди хотя и вымокли до нитки, но не ждали, когда перестанет ливень, – с новым упорством двинулись вперед, туда, где сквозь поредевшие деревья уже блестело солнце.
Туркам этот ливень был очень некстати: их широкие шаровары намокли, отяжелели, мешали в ходьбе, а ружейные патроны, которые турки обычно насыпали в карманы, быстро промокли.
Выскочив на опушку леса, апшеронцы увидели, как по полю неуклюже, точно стреноженные, бежали из лесу неприятельские солдаты.
За лесом расстилалась обширная поляна, покрытая кустами терновника.
На холмах белели палатки турецкого лагеря, виднелись батареи.
Апшеронцы и суздальцы, сильно поредевшие в бою, рота за ротой высыпали из лесу на солнышко. Солдаты с удивлением глядели на раскинувшийся перед ними турецкий лагерь, над которым по небу кривой азиатской шашкой изогнулась великолепная радуга.
В это время из лесу выскочил на коне Суворов.
Мундир его был мокр, лицо посерело от усталости, но большие голубые глаза глядели весело и зорко.
Он сегодня ни на минуту не выходил из боя. Он поспевал всюду – подбадривал измученных солдат, увлекал их вперед.
От пленных турок Суворов уже знал, что за лесом стоит вся сорокатысячная армия Абдул-Резака и главного янычарского аги. Он не предполагал, что турецкая армия так близко и что она встретит их в поле, перед Шумлой. Но Суворов был доволен, что Каменский не оказался впереди: он, конечно, пустился бы на все прусские «чудеса» – медлил бы ударить на врага, а враг тем временем укрылся бы под стенами крепости.
Ждать нечего. Нужно ударить, ошеломить!
Пусть русских впятеро меньше, но турки не знают, сколько у Суворова войск и сколько еще может выйти из лесу.
Суворов заторопил пехоту. Сильно поредевшие апшеронцы, суздальцы и севцы строились в батальонные каре.
Из лесу, тарахтя и звеня, выкатились десять пушек капитана Базина.
Турки увидали выстраивающегося неприятеля и уже открыли огонь. Ядра с треском разрывались в лесу – во все стороны летели щепы от дубов и ясеней.
– Ишь, со злости пошел лучину колоть! – смеялся Зыбин. – Ты где это был, парень? Мы уж тебя поминать хотели! – обернулся он к Башилову.
– Отстал, дяденька…
– Молодец – пробился! – похвалил его Огнев.
Раздалась команда. Каре двинулись вперед, на турецкий лагерь. С флангов скакали казаки и гусары.
VI
Решимость чаще выигрывает сражение, нежели сила.
Ксенофонт
Абдул-Резак, сидя на своем арабском жеребце, глядел вниз, в лощину. Ему не нужна была зрительная труба, – Абдул-Резак и без нее прекрасно видел быстрыми черными глазами.
Абдул-Резак смотрел и не верил.
Он был ошеломлен внезапным появлением русских у Козлуджи. Еще несколько часов тому назад все считали, что русские стоят где-то под Гирсовом, верст за полтораста от Козлуджи. Абдул-Резак и направлялся туда, чтобы отнять у неверных этот важный пункт, а они вдруг очутились здесь.
Но не только это озадачивало Абдул-Резака, – русские войска сегодня вели бой не так, как обычно.
Европейцы боялись стремительных, следующих одна за другой, лихих атак турецкой конницы, которая с диким воем, точно ураган, налетала на врага. Застигнутые в открытом поле, неверные тотчас же сбивались в одну большую кучу, становились спиной к спине, словно овцы, приготовившиеся отбиваться от волков. А впереди себя обязательно выдвигали деревянные рогатки, чтобы головы неверных не так легко могла достать кривая турецкая шашка.
Но тут, у Козлуджи, было что-то другое. Абдул-Резак привык к тому, что неприятельская пехота стоит на месте громадным, неповоротливым четырехугольником. А в этот раз русские разбросали свою пехоту по всему полю небольшими квадратами. Сегодня впереди пехоты почему-то не было рогаток, и русские не только старались отбивать турецкие атаки, но и сами быстро шли вперед.
Войска Абдул-Резака сражались, как обычно, беспорядочной толпой. Они остервенело кидались на врага. Вперед, как всегда, лезли самые храбрые. Более малодушные напирали на них сзади, не давая передним останавливаться.
Абдул-Резак видел: слева русские отбивали все яростные атаки его спагов и янычар, но справа как будто бы дело шло лучше для турок – в нескольких местах эти плотно сбитые квадраты русской пехоты теряли свою правильную форму.
Абдул-Резак повеселел. Он поглаживал курчавую бороду, хотя его пальцы дрожали при этом: Абдул-Резака все-таки беспокоила неожиданность удара русских и полная неизвестность – сколько же еще укрылось их за этим густым лесом? Сможет ли он противостоять им со своими двадцатью пятью тысячами янычар и пятнадцатью тысячами спагов? Ведь у визиря в Шумле осталось не более тысячи человек. Если Абдул-Резак потерпит на этом поле поражение, русским будет открыта дорога на Балканы.
Абдул-Резак обернулся и сказал своему адъютанту, чтобы к левому крылу послали еще спагов на подмогу. Через минуту из лагеря вниз, в лощину, помчались тысячи всадников.
Абдул-Резак смотрел, что будет дальше.
Но произошло совсем неожиданное: не успели спаги доскакать до русских, как вдруг на всем скаку круто повернули в сторону и, рассыпавшись по полю, кинулись назад, к Козлуджи.
Дело было в том, что весь левый край турок бежал назад, а за ним побежал и правый. И все сразу перемешалось. Малодушные, бывшие до этого в задних рядах, теперь бежали первыми. Они выбрасывали из карманов патроны, стреляли вверх, швыряли в сторону тяжелые длинные ружья, которые неудобно заряжать и из которых без упора трудно стрелять.
Задних же настигала и рубила русская кавалерия: Абдул-Резак ясно видел яркие мундиры гусар и казаков.
– Сюбхан Аллах![42] – воскликнул он. – Все погибло!
Абдул-Резак прекрасно знал своих воинов: если побежала хоть одна часть с поля, тотчас же ей следовали остальные. В атаке для турок не существовало никаких преград, но зато и в бегстве не было ничего, что бы их остановило. Страх летел быстрее ветра. И страх не просто быть убитым, а быть заколотым штыком: после того как Магомет запретил мусульманам есть свинину и приказал переколоть всех свиней, смерть от штыка считалась у турок позорной.
Абдул-Резак ударил своего бедуина плетью и бросился туда, где стоял толстый ага янычар.
– Останови этих трусов! – закричал он, указывая на бегущих.
– Я говорил тебе – будет плохо, пророк не за нас: когда мы выступали в поход, ветер дул нам в лицо! – ответил ага, поглядывая на столпившихся, тревожно перешептывавшихся между собою янычар.
– Их ружья длиннее наших ятаганов! Мы не хотим, чтоб нас закололи, как свиней! – кричали из толпы. Янычары жались поближе к палаткам, видимо собираясь тоже пуститься наутек.
Абдул-Резак круто повернул коня и поскакал к спагам. Но и тут никто не хотел слушать его. Спаги не слушали увещаний ни Абдул-Резака, ни своих начальников. Они навьючивали на лошадей свои и чужие вещи из брошенных палаток и только смотрели, успеют ли еще захватить что-нибудь или нет.
В лагере каждый уже думал только о себе самом. Если бы удалось остановить бегущих, весь страх мгновенно прошел бы и здесь.
Абдул-Резак помчался навстречу бегущим. Запыхавшиеся, красные, потные, они уже вбегали в лагерь, крича: «Вай! Хайди!»[43]
И вселяли страх и смятение в тех, кто еще кое-как держался.
Абдул-Резак вертелся на бедуине, размахивая выхваченной из ножен саблей, и кричал:
– Остановитесь, трусы! Стойте, презренные ишаки!
Но никто не останавливался. Только со всех сторон кричали ему со злостью и руганью:
– Встречай сам свою смерть!
– Ты на коне, а мы пешие!
– Ты спасешься, а мы погибнем!
– Накажи меня Аллах, чтобы я вас покинул! – исступленно кричал Абдул-Резак. – Если хотите, и я с вами буду драться пешим…
Но его слова заглушил визг шлепнувшегося неподалеку ядра: русские пушки уже били по лагерю. Это еще больше усилило смятение. Весь лагерь охватил ужас. Артиллеристы рубили постромки, собираясь удирать. Янычары кидались к спагам, стараясь как-либо уцепиться за стремя. Спаги били их плетьми, рубили шашками. Пешие стреляли в верховых, чтобы завладеть конем. Какой-то янычар выстрелил даже в самого Абдул-Резака, но промахнулся.
Все окончательно потеряли рассудок.
Абдул-Резак метался по лагерю на коне, кричал охрипшим от отчаяния голосом:
– Дур! Дур![44]
Но все его старания были тщетны: турецкая армия бежала врассыпную, куда кто мог.
VII
Букарест изнывал в полуденной истоме. Было безветренно. Стояла удушливая жара.
Пыльные узенькие улочки опустели; даже свиньи и те забились куда-то в тень.
По бревенчатой мостовой не дребезжала ни одна каруца. Умолкли всегдашние шумливые ферарави и скаумеле,[45] притихли, обезлюдели веселые, оживленные ханы.[46] Все обыватели попрятались в дома – забирались в просторные прохладные сени и пили дульчец,[47] особенно приятный в такую жару. Только в полутемных сенях и можно было найти спасение от зноя.
Суворов в одном белье лежал на коврике в сенях. Час тому назад он вернулся из ставки, куда ездил докладывать главнокомандующему о козлуджинской баталии.
Когда 9 июня, на закате, турки бежали из Козлуджи, оставив Суворову трофеи – богатейший лагерь, обоз, 29 пушек и 107 знамен, Каменский с главными своими силами еще только подходил к Делиорману. Он остановился на ночь у леса и на рассвете 10 июня соединился с Суворовым у Козлуджи.
Суворов тотчас же предложил Каменскому идти вперед: путь за Балканы был открыт – у визиря в Шумле оставалась горсть людей.
Каменский не соглашался на это. Он твердил, что надо обождать, пока подвезут провиант. Фридрих II учил, что полководец не должен отходить от своих продовольственных магазинов дальше, чем на семь переходов. Каменский слепо придерживался этого, не учитывая, что здесь были иные условия, иной противник, а главное – что он имел дело не с наемным солдатом, а со своим, русским.
– Мы уже и без того не в семи переходах, а Бог весть во скольких от магазейнов, – упрямо твердил Каменский.
Суворова наконец взорвало:
– Фридрих Второй да Фридрих Второй! Помилуй Бог! Затвердила сорока Якова, твердит про всякого! – крикнул он и побежал прочь от этого фанатичного поклонника прусского короля.
Каменский упрямо не понимал того, что прусская тактика отжила свой век, не хотел видеть, что только суворовское движение вперед выиграло баталию у Козлуджи.
Из-за глупого упрямства Каменского вчерашняя славная победа Суворова теряла всякое значение.
Суворов тотчас же подал рапорт о болезни. Действительно, его вновь стала трепать старая лихорадка, которая пристала к нему еще в Негоештах.
И Суворов уехал в Букарест. В Букаресте он пробыл полдня, а ночью отправился в Браилов к Румянцеву.
Главнокомандующий ласково встретил победителя, но отпустил ему несколько «купоросных пилюль», как любил выражаться Суворов. Румянцев корил Суворова за то, что он действовал независимо от Каменского.
– Но, ваше сиятельство, посудите сами, разве можно согласованно действовать с таким упрямцем? – возражал Суворов.
– Хороши вы были оба при Козлуджи. Оба упрямы как козлы! – улыбнулся Румянцев нечаянно подвернувшемуся каламбуру.
– Может быть, я и упрям, но мое упрямство принесло России победу, – запальчиво ответил Суворов. – А вот Каменский из упрямства стоит на месте. Разве после такой победы можно стоять? Не только день, а даже час промедления смерти подобен!
– В его положении не дни и часы, но каждый момент дорог, – согласился Румянцев.
Вспоминая сейчас все это, Суворов подумал:
«Разумеется, Каменский и все мои завистники будут кричать: «Суворов не тактик! Суворов не по правилам!» И пусть кричат! Да, да. Я – не по-прусскому! Я – по-русскому! Бил и буду бить врага».
– По-своему! – громко сказал Суворов и заходил из угла в угол.
– Кликали меня, ваше превосходительство? – просунул в дверь лохматую голову казак-вестовой.
– Нет, ничего. Отдыхай, братец! – ответил Суворов, продолжая ходить по сеням.
Глава шестая
Суворочка
Смерть моя – для отечества,
Жизнь моя – для Наташи.
Суворов
I
В просторной хате Трохима Зинченки со вчерашнего вечера стоял переполох: бабы подновляли пол, белили стены, мыли столы и лавки, а Трохим перетаскивал к брату, жившему по соседству, макитры, кожухи, свитки, прялки и прочее добро.
Все село знало эту новость: у Трохима будет жить сам генерал из дивизии, которая уже не первый год располагалась лагерем на поле.
Хата Трохима стояла на краю села, в садочке. Если бы в ней поместился какой-нибудь аудитор или поручик, не было бы никакого дива. Но в хате простого селянина собирался жить не лишь бы кто, а генерал, и это всех очень удивляло. Тем более что в трех верстах от села находилось панское имение с большим домом, где всегда и жил прежний командир дивизии.
Все помнили высокого широкоплечего генерала, который, в орденах, напудренный и важный, как следует быть барину, генералу, проезжал иногда через село на тройке. Хотя он жил не у себя в имении, но и тут остался помещиком: в его руках было тысяч десять подневольных солдатских душ. Он распоряжался ими как хотел, отдавал солдат на работу к окрестным помещикам: у одного строили стодолы,[48] у другого – всю усадьбу. Не один батальон косил у панов хлеба и сено.
И за все лето генерал только раз или два устраивал ученья в поле, чтобы за косой, топором да граблями мушкатер не забыл, как ходить ровно по линейке, а гусар не разучился ездить верхом.
А в этом году прислали нового генерала. Все поле забелело палатками. Новый генерал не отпустил на сторону на работы ни одного солдата: косили сено только для своих лошадей и убирали хлеб только свой, купленный у помещиков на корню для дивизии. Большею же частью занимались военным делом, – то учились стрелять, то уходили куда-нибудь, чуть ли не под Харьков, в поход.
Иногда утром пастухи, гнавшие скот, видели, что лагерь опустел за ночь, что в нем остались одни часовые. А через несколько дней с другого конца села с песнями и барабанным боем возвращались домой полки.
А впереди войск, на коне, ехал такой же запыленный и черный от загара, с таким же обветренным лицом и шелушившейся на носу кожей, как у всех его мушкатеров, егерей и гусар, этот генерал.
Он ни в чем не походил на тех генералов, которых привыкло видеть село.
Генерал должен быть толст, чванлив и важен. А этот, худенький и неказистый, приветлив и прост.
Генерал должен быть всегда в красивом мундире, чтоб блестели пуговицы, галуны, ордена. А этот одет в полотняные штаны и куртку, как дьячок, когда работает в поле. Одним словом, если бы не знать, кто это, никому и в голову не пришло бы, что это генерал.
– Може, вин и добрый вояка, але якый же з нього генерал! – высказал кузнец общее мнение всех селян, когда они впервые увидали генерала в церкви у обедни.
Но все-таки как он странно ни одевался, как ни держал себя просто со всеми – разговаривал у церкви с ребятами, сам подал полушку убогим, но был он командиром – шутка ли сказать! – целой дивизии.
И все село завидовало Трохиму, что ему вдруг привалило такое счастье.
У Трохимова плетня толпились любопытные бабы и ребятишки – смотрели, что будет дальше, ждали. Бабы стояли у самого перелаза, а ребятам из-за них ничего не было видно. Большие вешались на плетень, меньшие поглядывали в щели.
К хате подъехала солдатская повозка, запряженная худой лошаденкой. В повозке сидели ямщик в рыжей шапке с желтым медным орлом и молодой толстоносый парень – нос у него как добрая груша. Толстоносый парень был, по всей видимости, генеральский денщик.
Никого уже не удивляло то, что у нового генерала всего-навсего один человек, – у этого генерала все было по-иному. Денщик стал вносить в хату генеральские вещи. Но и вещей было мало.
Сначала он порадовал всех – достал из узелка и встряхнул настоящий, как надо быть, темно-зеленого сукна, с золотом и орденами, генеральский мундир.
Бабы так и ахнули:
– Дывиться, дывиться, ось яке!
Денщик понес мундир в хату, где мать и дочь Зинченки уже стлали полавники, вешали на иконы чистые, вышитые петухами длинные ручники, шест, протянутый над кроватью, покрывали рядном.
Кроме мундира и таких же штанов и золотого шарфа с темпляком, еще были новые ботфорты со шпорами.
Проходивший мимо хаты гончар издалека оценил их:
– Справни. Мабуть, карбованци два коштують!
