Лебединая песнь Головкина Ирина
– Дисциплина дисциплиной, однако она плакала над вами, когда вас принесли из операционной. Дежурный врач даже счел необходимым сделать ей небольшое внушение.
Но юноша не хотел переходить в шутливый тон.
Она еще недавно работает и не успела покрыться полудой. Я во всем происшедшем не вижу ничего, кроме того, что она добрая и милая девушка. Не думаю, чтобы мной можно было сейчас заинтересоваться, – и устало закрыл глаза, желая кончить разговор, который стоил ему усилий.
Проводя этот день дома, Елочка испекла свое любимое печенье по рецепту, написанному рукой ее бабушки на пожелтевшей уже бумажке, а потом раздобыла у одной запасливой дамы немного клюквы и приготовила морс.
На следующее утро, отправляясь на дежурство, она понесла все это с собой.
«Он совсем ничего не ест», – думала она, вспоминая те порции, которые уносили нетронутыми с его столика.
Когда она предложила ему морс, который будто бы принесла для себя, он взглянул на нее несколько удивленно, но, встретив ее смущенную и ласковую улыбку, в свою очередь печально улыбнулся.
– Спасибо вам, сестрица! Вы очень добры. Я тронут.
Для нее огромным удовольствием было лишний раз подойти к нему и поить его, осторожно приподнимая ему голову, но в этот день она чувствовала себя нездоровой и к концу дня работала уже через силу: болела голова и чувствовалась странная разбитость во всем теле. Ему между тем было в этот день, по-видимому, лучше – не такой лихорадочный цвет лица, не такое короткое дыхание. Операция сделала свое дело, и Елочке уже мерещились дни выздоровления, но доносившийся отдаленный грохот артиллерийских орудий заставлял всякий раз жутко вздрагивать, напоминая о надвигающейся катастрофе, по-видимому, уже неотвратимой, которая грозила все разбить и смять, унося тысячи жизней, а с ними и эти хрупкие мечты. Взгляды сестер испуганно скрещивались, врачи озабоченно переговаривались, санитары угрюмо молчали.
– Без паники. Спокойствие. При раненых никаких разговоров, – несколько раз повторял, проходя по палатам, ее дядя.
Один раз он увидел ее у окна с руками, прижатыми к горевшему лбу.
Елизавета, ты что там куксишься? Смотри у меня! – Но, приблизившись, прибавил вполголоса: – Придешь домой, передай тете, что я остаюсь на ночь в госпитале. Будь мужественна, девочка!
Она уже сдавала смену, когда раненый юноша окликнул ее… Отдавал ли он себе отчет в приближавшемся? Когда она подбежала, он улыбнулся и протянул ей флакон с духами. Это была «Пармская фиалка» Coty. Елочка вспыхнула и как-то по-ученически спрятала руки за спину.
– Не нужно. Я не ради подарков… Я не хочу…
– Сестрица, не отказывайтесь! Прошу вас! Это не плата – сочувствие оплатить невозможно, это только небольшой знак внимания от человека, к которому вы так добры в тяжелое для него время.
Опираясь на правую руку, он стал откупоривать флакон левой рукой, желая надушить Елочку, и пролил при этом около трети флакона ей на грудь.
Больше она его не видела.
В эту ночь она слегла в тифу и сама бредила не хуже его. Она пролежала семь недель, и когда наконец встала, в городе уже распоряжались красные, а госпиталь был раскассирован.
Скоро слуха ее коснулось страшное известие о варварской расправе над ранеными офицерами. Уверяли, что в живых будто бы не осталось ни одного человека; называли имена предателей, которые выдавали чекистам фамилии и чины офицеров.
Елочка была потрясена; при одной мысли, что и его постигла та же участь, ее охватывала дрожь… Убить безоружного, убить раненого, который не может защищаться, убить слабого, измученного, убить… Лучше было не думать, но мысль ее словно в заколдованном кругу возвращалась все к тому же: ведь ему только что стало лучше, только что стал яснее его взгляд, он в первый раз приподнялся, не меняясь в лице от боли… и вот его могли убить.
Выздоровление после тифа осталось в ее памяти как самый тяжелый период в жизни: у нее было сразу две потери – любимый человек и последний оплот Родины! Тогда было навсегда смято в ней что-то свежее, благоухающее. Как будто разом отцвела и поблекла ее юность.
Исхудалая, вялая, апатичная, она целыми часами неподвижно сидела в кресле, без слов, без мысли.
– После, – отвечала она, когда ухаживавшая за ней тетка уговаривала ее поесть или выйти на воздух. – Не хочется, тетя, после!
Когда она немного окрепла, дядя и тетка увезли ее в Петербург. Она не представляла себе, как вернется к жизни, и не видела в ней ни цели, ни смысла, Но жить надо было, и прежде всего надо было содержать себя. Бабушки уже не оказалось в живых, а имение и деньги, положенные в банк на ее имя, национализированы. Все тот же дядя, теперь уже снявший погоны, устроил ее под своим начальством в одной из петербургских клиник. И она начала работать… Уже без воодушевления, без интереса, и без креста на груди!
Понемногу она привыкла к своей работе и приобрела все профессиональные навыки. Внешне она казалась уже вполне спокойной и уравновешенной, но всякий раз, когда ей приходила на память судьба раненых в феодосийском госпитале, она менялась в лице, у нее судорожно подергивались губы, и она подносила руки к голове, как будто защищаясь от удара.
Объективной в те годы она еще не могла быть. Целостность ее политического credo высилась как неприступная цитадель, в которой никто не мог пробить брешь. Классная подруга – смолянка Марочка Львова – попробовала однажды уверить ее, что своими глазами видела, как белый офицер бил по щекам раненого красноармейца на улицах Харькова. Она уверяла также, что знает семью, в которой дочь – девушка – была изнасилована белыми офицерами. Елочка отказывалась верить! Хамство слишком не вязалось с образом белого офицера, мученики за Родину не могли так поступать! Она заподозрила злостную клевету и прекратила дружбу с Марочкой. Постоянно роясь в своих воспоминаниях, она не давала им меркнуть. Она знала, что больше уже никого не полюбит. Да, ее роман был мимолетный и печальный, зато герой был настоящий! Это не то, что у Марочки, вышедшей за матроса с «Авроры», или у Нади Хмельницкой, муж которой, еврей, заведовал складом… Нет! Ее герой – наследник древнего имени, русский офицер-гвардеец, из тех, которые умирают, но не сдаются! Он защищал Родину сначала от немцев, потом от большевиков, это был Георгиевский кавалер, командир «роты смерти», аристократ, белый офицер! В нем было все, что могло понравиться ей в мужчине. На кого же теперь она могла обратить свои взоры? После него все казались мелки!
– О, если бы я могла спасти его! Пусть это стоило бы мне жизни, пусть бы он никогда не узнал об этом… все равно! Несчастная моя Россия – если она убивает таких, как он, а оставляет одних троглодитов – у нее нет будущего! С такими, как он, умерла ее слава!
Весь мир окутан траурной вуалью!
Глава вторая
Ты пахнешь, как пахнет сирень,
А пришла ты по трудной дороге!
А. Ахматова.
Учительница музыки, Юлия Ивановна, в молодости была приятельницей Елочкиной матери. Вскоре после окончания войны она очень серьезно заболела ревматизмом, и тогда Елочка со свойственным ей чувством долга сказала себе, что в память матери обязана проявить внимание по отношению к этой старой даме. Она несколько раз навещала ее и даже дежурила две ночи у постели. Делала она это тем охотней, что муж Юлии Ивановны был когда-то видным лидером кадетской партии в Киеве и заслужил прозвище «совесть Киева». Елочке этого было довольно, чтобы испытывать живое участие к судьбе вдовы, которая к тому же являлась интересной собеседницей, так как изъездила всю Европу и была знакома со многими замечательными людьми. Именно Юлия Ивановна навела Елочку на мысль заняться снова музыкой и определила ее в свой класс. Отлично понимая, что уровень музыкальных способностей Елочки очень невысок, Юлия Ивановна тем не менее любила часы занятий с нею: ей нравилась серьезность и интеллигентность девушки и она всегда, прежде чем начать урок, заводила с ней разговоры, которые обычно затягивались, а собственно занятия сводились к 15 минутам. Однажды в декабре 1928 года – Елочка навсегда запомнила этот день – Юлия Ивановна, еще не начиная урока, сказала:
– Сообщу вам новость, моя милочка, в классе моем появилась еще одна ученица, очень, по-видимому, талантливая.
– Хорошо играет или начинающая? – спросила Елочка, вынимая ноты.
– Трудно сказать, в какой мере она подвинутая, – ответила Юлия Ивановна, – ей восемнадцать лет. Техника у многих в ее возрасте бывает гораздо лучше, но способности у нее очень большие. На приемном экзамене, в среду, она играла «Kinder schenen» Шумана, я была в комиссии и вместе со всеми заслушалась: до такой степени чарующее у нее туше и так хороша фразировка. Чистота звука поразительная! Не хотелось ничего изменить в ее игре, как будто бы играла законченная пианистка. А вместе с тем она еще очень мало училась, и виртуозности у нее нет вовсе. Она держала экзамен в консерваторию этой осенью, но ее не приняли из-за происхождения. Такую талантливую девушку оставили за бортом!
Елочка тотчас насторожилась:
– Что же именно ей помешало?
– Анкета. Она – Бологовская, внучка генерал-адъютанта, из приближенных к особе государя, а отец ее, гвардейский полковник, расстрелян в Крыму. Другой ее дед, кажется, сенатор… Сами понимаете, что все это значит теперь! Ко мне ее прислал мой друг – консерваторский профессор. Он хотел принять ее в свой класс, да вот не удалось, направил ее ко мне с тем, чтобы раз в месяц прослушивать самому: каждому педагогу интересна такая ученица.
Расстрелян в Крыму! Губы Елочки судорожно передернулись, и она закрыла ладонями лицо. «Занавес над трагедией уже опустился! Мы – за занавесом! Девушка эта тогда была ребенком… Помнит ли она хоть что-нибудь?» – подумала она, а сказала совсем другое:
– Мне хотелось бы услышать ее, если она талантлива.
– Вы здесь еще не однажды встретитесь, – добавила Юлия Ивановна. – Вот с полчаса, как она ушла. Хорошенькая девушка, ресницы до полщеки. Живет она теперь с бабушкой и с дядей; матери у нее, кажется, тоже нет. По-видимому, нуждается: без ботиков, без зимнего пальто. Жаль девочку.
Все рассказанное Юлией Ивановной странным образом заинтересовало Елочку. В следующий раз она нарочно пришла целым часом раньше обыкновенного, так что принуждена была выслушать скучнейший урок с тупоголовым школьником. Он еще не успел кончить, когда в класс вошла девушка, в которой Елочка тотчас признала новую ученицу.
Тонкая как тростинка фигурка в старом джемпере и по-модному короткой, но все-таки недостаточно короткой юбке, две длинные косы без лент; и волосы и ресницы мягкого каштанового цвета и красиво оттеняют белоснежный лоб и прозрачную глубину глаз. Лоб и ресницы невольно приковывали взгляд.
«Да, она мила, но еще почти девочка! Вот и щеки, как у ребенка, розовые. А профиль камеи!» – подумала Елочка, украдкой пристально разглядывая эту головку на длинной шее, словно цветок на стебле.
– Ася, садитесь теперь вы, – сказала Юлия Ивановна, когда мальчик кончил. Девушка, которая в ожидании очереди уткнула носик в книгу, встрепенулась и подошла к роялю. По-видимому, она успела уже покорить сердце старой учительницы. Юлия Ивановна выслушивала вещь за вещью, а во взгляде, с которым она попеременно созерцала поэтическое личико и маленькие легкие руки, Елочка подметила нежность и восхищение. Ревнивое и даже завистливое чувство шевельнулось в груди Елочки.
«Счастливая! Как приятно быть талантливой и как легко располагать к себе сердца, имея талант и такое личико!» – подумала она.
Как только Ася кончила, она тотчас же встала и стала собирать ноты: она еще мало знакома была с преподавательницей и не подозревала, какие в этом классе ведутся интересные и долгие разговоры.
– Вы слишком легко одеты, Ася, – сказала Юлия Ивановна, когда девушка запуталась в разорванном в подкладке рукаве демисезонного пальто.
– Благодарю, не беспокойтесь, я закутаюсь сверху в бывший соболь, – ответила Ася.
– То есть как «в бывший»!? Как же это соболь может быть «бывшим»? – с удивлением спросила учительница. Ася вдруг рассмеялась веселым детским смехом:
– Ах, я забыла, вы ведь не знаете! Это было мое mot [4]в двенадцать лет. Я вокруг себя тогда только и слышала: бывший князь, бывший офицер, бывший дворянин… Вот и вообразила, что соболь мой тоже бывший – ci-devant [5]. С тех пор мы так и зовем его.
И продолжая смеяться, она накинула на плечи старый мех и убежала.
Елочка с удивлением проводила Асю взглядом: она словно чем-то неожиданным была поражена ее веселостью. Ей казалось, что на репрессированной аристократке неизбежно должна лежать печать горя, тень от потерь. «Этот глупый смех… Он мне давно уже опротивел! У всех одно и то же!» – с досадой подумала она.
И все-таки в следующий раз ее опять потянуло прийти пораньше, взглянуть на эту Асю, которая привлекла чем-то ее воображение. Девушка уже заканчивала игру. Прощаясь с ней, Юлия Ивановна сказала:
– Я должна вас огорчить, дитя мое. Я узнала в канцелярии, что оплату с вас будут брать по самой высшей расценке. Это все решает бухгалтерия согласно каким-то инструкциям.
Девушка слушала ее с испуганным выражением на хорошеньком личике, она даже немного побледнела.
– И вы понимаете, дитя мое, – очень мягко продолжала учительница, – что от меня здесь ничего не зависит. Надеюсь, это не заставит вас бросить уроки?
– Ах, вот что! – сказала Ася. – А я было испугалась, что меня постановили выгнать отсюда. Нет, сама я, конечно, занятий не брошу. Надо же мне хоть чему-нибудь выучиться. Видите ли, нас четверо: бабушка, дядя, я и мадам, моя француженка, – она у нас уже как член семьи, да еще борзая – любимица папы покойного, бабушка ее бережет в память папы. А зарабатывает на всех один дядя: он пристроился в оркестр, а раньше был безработный. Поэтому нам никак еще не свести концы с концами. Я бы могла поступить на службу, но бабушка не позволяет, она говорит: «Увидеть тебя на советской службе для меня настоящее горе!» Я владею французским, но давать уроки бабушка тоже запретила.
– Позвольте, почему же?
– Я с уроками несчастливая! В прошлом году я занималась с внуком нашего бывшего швейцара, дала уроков пять-шесть; пришла раз, а они сидят, пьют чай с пирожными, и бабушка – швейцариха приглашает меня сесть с ними. Я сначала отказывалась, а потом думаю: они еще вообразят, что я из гордости за дедушку – я этого как огня боюсь! Я села и взяла одно пирожное, самое маленькое. А на следующий день мой умный ученик мне же рассказывает: «У нас, – говорит, – вчерась мамка на бабушку кричала. Чего, мол, ты учительниц всяких пирожными кормишь? Ну да теперь мы в расчете – ни копейки она с меня не получит!» Я не поверила сначала и еще целый месяц занималась – не платят! А я боюсь говорить с мамашей ученика. Она крикливая такая, как начнет наступать… Уж лучше я еще несколько лет отзанимаюсь за пирожное. Я так и сказала бабушке, а она говорит дяде: «Сережа, поговори ты». А дядя: «Нет уж, увольте! Я на пролетарские банды в атаку с одним штыком ходил, но пролетарских мегер пуще огня боюсь!» Что тут делать? К счастью наша мадам говорит: «Я француженка, парижанка. Наш народ дал Jeanne D’arc и Charlotte Corde. Я никого не боюсь! Monsieur Серж ходил в атаку со штыком, а я пойду с мокрой тряпкой!» И в самом деле, она взяла тряпку и выгнала и мальчика, и мать. Крик поднялся такой, что я и кузиночка Леля заперлись в бабушкиной комнате. Другой урок – новая неудача! Папаша ученицы, заведующий кооперативом, проворовался и сел. Мамаша пришла, так и так, мол, заплатить не можем, тут же в долг у меня взяла и больше не показывалась. С тех пор бабушка постановила, чтобы у Аси уроков больше не было!
– Ну а к занятиям вашим музыкой бабушка как относится? – спросила Юлия Ивановна, улыбаясь.
– Бабушка говорит, что это единственный вид труда, который она разрешила бы мне в будущем. Но вся беда в том, что играю я еще очень плохо.
– Учиться вам еще много надо, но способности у вас очень большие, Ася!
– Право уж не знаю… Мне почему-то кажется, что толку из меня никогда не выйдет. Вот недавно тетя Зина хотела меня поучить делать бумажные цветы. Мадам живо смастерила розу, а я такая неловкая, и терпения у меня совсем нет – я и десяти минут не просидела и взялась развлекать мадам. Пока она вертела цветы, я сыграла ей «Марсельезу» и вариации придумала, а потом прочла ей вслух Беранже. Вот так все у нас и кончается! Тетя Зина машет руками и на меня, и на свою Лелю: «Пропадете обе, потому что неприспособленные, а средств никаких! Хорошо, если найдутся молодые люди из прежних!» Но всегда тут же вздохнет, что в наших условиях надежды на это почти нет. Видно, и в самом деле пропадать! Я ведь к тому же еще дурнушка!
И не замечая удивления, с которым взглянула на нее учительница, она схватила свой порт-мюзик и с сияющей улыбкой пошла к двери.
– Она очаровательна! – воскликнула Юлия Ивановна, как только дверь за Асей закрылась. – Эта живость, это изящество, эти ресницы! Вы слышали, как она сыграла мне шумановское Warum? Я назначила ее играть на ближайшем ученическом концерте – хочу показать педагогам.
Елочка сохраняла несколько угрюмый вид.
«Растаяла, как воск от свечки!» – думала она и вместе с тем чувствовала, что не устоит и сама перед обаянием этой девушки. «А тетка-то неумная», – подумала она при этом.
Собираясь на ученический концерт, Елочка говорила себе, что необходимо хорошенько поаплодировать Асе, чтобы создать свой успех. «Быть может, ей, как аристократке, будет оказан холодный прием, а потом скажут, что сыграла неудачно, и исключат. С такими, как она, все можно сделать. Она почти вне закона в нашей благословенной стране», – говорила она себе.
Все контрреволюционные силы страны уже давно сложили оружие, а Елочка с воинственностью Валкирии продолжала сопротивление! Но в этот раз Валкирия эта собиралась воевать с ветряными мельницами, так как анкеты и происхождение оставались вопросами первой важности лишь в бухгалтерии и дирекции, а в среде учащихся и педагогов не играли никакой роли, в отличие от среды заводской молодежи, где слова «А я рабочий! Я рабочая!» произносились с непередаваемым задором.
Когда Елочка пришла в шумевшее учениками, родителями и педагогами большое зало музыкальной школы, она пробралась между этой публикой совсем как чужая, так как за три года учения еще ни с кем не завязала знакомства. Скоро она увидела Асю. Та стояла У стенки зала со своим порт-мюзик в черном закрытом платье с полоской брюссельских кружев у горла. На затылке у Аси был большой черный же бант, а хвостик косы распущен. Десять лет назад сама Елочка так носила по воскресеньям, и эта манера причесываться очень расположила ее к Асе. Увидев, что девушка смотрит на нее, она кивнула ей и указала на место возле себя. Ася пробралась к ней и села.
– Ну, как у вас дома? Все благополучно? – ласково спросила Елочка после первого приветствия.
– Мерси, не совсем. Борзая наша заболела, у нее паралич задних лапок, она ведь старенькая. Это замечательная собака: она помнит моего папу, хотя уже восемь лет, как папа… как папы нет. Если бабушка скажет: «Диана, где Всеволод Петрович? Хочешь пойти с ним на охоту?» – она оглядывается и повизгивает, ищет папу. Каждое утро, когда бабушка пьет кофе, Диана подходит и кладет морду к бабушке на колени и смотрит так кротко, грустно и задумчиво. У нее глаза такие же красивые, как у вас.
– Как у меня? – воскликнула удивленно Елочка. – Разве у меня глаза красивые? Вот я так в самом деле дурнушка!
– О, нет! Не говорите! У вас в лице есть что-то исключительно-интеллигентное! Теперь не часто можно встретить такие лица.
И так как Елочка смущенно молчала, она заговорила снова:
– Так жаль Диану! Мы вызвали к ней ветеринара, но это оказался какой-то коновал. Он сказал: «Собаку надо усыпить!» А ведь Диана все решительно понимает! Она вся съежилась, прижала ушки и задрожала. Я потом сказала ей: «Не бойся, мы тебя не отдадим ему! Ты до последнего твоего дня будешь такая же любимая!» Она тотчас успокоилась и стала лизать мне руки. Она теперь только ползает и озирается виноватыми глазами. Бабушка очень огорчается! У бедной бабушки на память о папе только Диана… Ах, да, а я-то! Себя я и забыла.
Елочка погладила руку Аси, все более и более располагаясь к ней.
– Вы что играете сегодня?
– Две вещицы Шумана и Шуберта. Я играю во втором отделении.
– А кто-нибудь из ваших пришел вас послушать? – спросила Елочка и оглядела зал. Ей хотелось увидеть человека, который ходил в атаку со штыком: он мог отдаленно походить на ее героя, но Ася ответила:
– Пришла мадам, она здесь. Кузина Леля хотела прийти, но заболела, лежит с горчичником. А дядя не придет: он рассердился на меня.
– Рассердился? За что же?
– Очередная неудача, и виновата, конечно, опять я. Бабушка отправила меня в комиссионный магазин отнести свой sortie-de-balle [6]. А там посмотрели, оценили в полторы тысячи, но сказали, что сейчас не возьмут, а только через месяц. Я хотела уйти, вдруг подходит мужчина и говорит: «Я как раз ищу такой мех. Если вы согласны ко мне заехать, я тотчас выложу вам деньги». И представился: Рудин Дмитрий Николаевич. Ну, разумеется, я согласилась, деньги-то нам нужны! Он взял такси и усадил меня, а шоферу сказал: «В Лесной». И тут мне вдруг стало страшно! Уже смеркается, а в Лесном глухо – что, если он завезет меня и отнимет мех? Мне странно показалось, что он меня взял под руку, точно знакомую, а мех сразу же положил себе на колени. Вот я и говорю: «Знаете, я передумала, я лучше выйду». А он отговаривает, и чем больше отговаривает, тем мне страшнее. Чувствую, что сделала глупость! Я схватилась за дверцу, шофер затормозил, повернулся ко мне и открыл. Я выскочила и в сторону – я ведь быстрая! Только бы, думаю, он за мной не выскочил. Такси в ту же минуту умчалось, и только тут я вспомнила, что мех-то остался в машине! Вернулась я к бабушке вся зареванная. Бабушка, видя, в каком я отчаянии, даже не побранила, она только сказала: «Слава Богу, что кончилось только так». Но дядя… Господи, как он на меня кричал: «Безумная! О чем ты только думала! Я тебя одну на улицу выпускать не буду, сиди дома весь день. Ничего не понимаешь, так потрудись запомнить, что садиться в машину с незнакомыми людьми я запрещаю!» Ну, а чем я уж так виновата, скажите? Откуда я могла знать, что это не Рудин, а вор?
– Здесь дело не в том, что он вор, Ася. Надо очень остерегаться чужих мужчин. Ваш дядя совершенно прав: вы были в самом деле очень неосторожны.
В эту минуту объявили начало концерта, и разговор уже прекратился. В антракте Ася убежала в ученическую-артистическую, и Елочка увидела ее, только уже выходящей на эстраду. Елочка чувствовала, что волнуется.
«Господи, да что же это я! Не все ли равно мне-то?» Но ей было не все равно и уже не могло стать все равно.
– Вот это да! Это называется музыкальностью! – сказал кто-то шепотом позади Елочки, когда Ася начала Шумана. Елочка обернулась; говорил юнец лет шестнадцати, весьма демократического облика – без галстука, в рыжем свитере до самых ушей.
– Переливы подает очень тонко, – подхватил его товарищ-еврей в роговых очках, выступавший перед тем со скрипкой.
– А Шуберта-то, Шуберта как начала! – сказал опять первый мальчик. – Молодец девчонка! Откуда взялась такая? Я ее раньше не слышал.
Аплодисменты были дружные и бурные. Мальчики позади Елочки завопили «бис», многие подхватили – Елочка могла быть довольна. Ася выбежала раскланиваться (и это у нее получалось очень изящно) и вопросительно посмотрела при этом на учительницу. Та кивнула, и Ася снова села к роялю. Она взяла несколько печальных аккордов…
– Прелюд Шопена, – прошептал тотчас все тот же юнец в свитере. Он в течение всего концерта безошибочно называл исполняемые вещи к немалому удивлению Елочки.
– Шабаш… Путается! – услышала она вдруг его шепот. – Эх, жаль! Хорошо начала!
Сердце Елочки тревожно забилось… Ася взяла еще два-три аккорда, прозвучавших неуверенно, и вдруг вскочила и галопом убежала с эстрады.
– Задала стрекача с перепугу! – добродушно засмеялся еврей. – Похлопаем ей еще, Сашка.
Елочка испуганно взглянула в первый ряд, где сидели педагоги: они оживленно переговаривались между собой, и Юлия Ивановна что-то, казалось, им объясняла. Объявили следующий номер. Когда концерт кончился, Елочка увидела Асю уже в зале. Она стояла около пожилой дамы с седыми буклями и симпатичным лицом.
– Что случилось, Ася? Вы сбились? – спросила, подходя, Елочка.
– Да, неудача! У меня всегда так. Видите ли, на бис был у нас приготовлен этюд Мошковского En automne, но мне что-то не захотелось его играть. Вчера я слышала вот этот прелюд, а за сегодняшний день он у меня переплелся с глазами Дианы и памятью папы. Вот мне и взбрело на ум – дай-ка сыграю этот прелюд. Начала удачно, а потом… Дома бы я попуталась да и подобрала, ну а на эстраде – остановилась. Это мне хороший урок: не выходи впредь на эстраду, не прорепетировав хотя бы раз.
Елочка с изумлением посмотрела на нее.
– Как? Вы не играли ни разу эту вещь?
– Ни разу.
– И вы, прослушав музыкально произведение один раз, можете его повторить?
– Вот и не смогла, как видите.
Елочка не верила своим ушам. Сама не обладая музыкальной памятью, она не могла вообразить себе ничего подобного.
– А педагоги будут знать, что вы играли без подготовки? – спросила она.
– Юлия Ивановна знает, а другие… Не все ли равно?
– А вы с Юлией Ивановной уже разговаривали?
– Да. Она поймала меня в артистической и строго сказала, что программа должна быть согласована с педагогом, и никакие вольности не допускаются. А я почему-то думала, что бисом вольна распоряжаться, как хочу. Я просила Юлию Ивановну меня извинить. Она поцеловала меня в лоб и, кажется, простила.
«Еще бы не простить!» – подумала Елочка.
– Жаль, что опять неудача! – продолжала печально Ася. -Бабушка и дядя Сережа будут спрашивать… Хоть бы мне их чем-нибудь порадовать. Ну да надо быть храбрым оловянным солдатиком, как у Андерсена.
– Courage, mon enfant, courage! – подхватила неунывающая француженка. – Vene donc. Il fait tard, Son excelance – madame, votre grand-mere – nous attend. [7]
На следующий день в канцелярии школы Елочка увидела Юлию Ивановну, которая разговаривала с директором. Произнесли фамилию Аси, и Елочка насторожилась.
– На прошлом уроке эта девушка подбирала на рояле отрывки из очаровавшей ее «Снегурочки», которую накануне слышала в первый раз, – говорила Юлия Ивановна.- У нее огромные данные, но нет школы, нет постановки руки и слабая техника. Последнее время она занималась только со своим дядей – бывший офицер, скрипач-дилетант… Какую школу мог он преподать ей, а тем более по фортепиано? Притом она, по-видимому, не сознает степени своего дарования.
– А это бывает чрезвычайно редко, – вставил директор очень выразительно.
– О, да! Еще бы! Ее в этом отношении нельзя даже сравнивать с нашими «вундеркиндами». Полагаю, что когда вы ее услышите, вы согласитесь со мной, что талант ее станет в недалеком будущем украшением нашей школы, и не откажитесь способствовать…
Бухгалтерша окликнула Елочку, протягивая ей квитанцию очередного взноса, и помешала услышать конец беседы. Отрывки из «Снегурочки» крепко засели в воображении Елочки. Лежа в этот вечер в постели, она глубоко задумалась над тем чувством, которое внушила ей Ася.
С детства в воображении Елочки сложился образ женского существа – сначала девочки, а позднее девушки, в котором было как раз все то, чего не хватало ей. Это было как бы противоположное ей начало и вместе с тем то, чем она сама хотела бы быть, если бы могла изменить свою натуру. В этом образе доведена была до максимума способность быть милой и обаятельной – все то женское очарование, которого она была лишена, хотя обладала вполне женской душой. В этом образе должна была быть непосредственность, в то время как она сама всегда ограничивала себя всевозможными условностями и запретами, и непременно – талантливость, по которой она тосковала, и без которой человек представлялся ей незавершенным, недоделанным, не имеющим цены. Та интенсивная интеллектуальная жизнь, та внутренняя настороженность, способность к самоанализу и чувство долга, которые составляли квинтэссенцию ее собственной природы – им она не оставляла места в этом образе. Эти свойства были слишком кровно с ней связаны, чтобы иметь интерес или прелесть в ее глазах. Всякий раз, когда она в ком-либо ловила отдельные рассеянные черты этого манящего образа, она говорила себе: «Похоже». И понемногу слово «похоже» стало у нее именем существительным, независимым понятием, определяющим собой всю совокупность признаков того, чем она хотела бы стать, если б могла отказаться от себя. Но не было еще девушки или женщины, которая соединила бы в себе достаточно цельно и тонко все свойства этого «похоже». И вот теперь Ася как будто разом воплотила их в себе все! Прибавилось еще обаяние аристократического происхождения, к чему не была равнодушна Елочка, и то, что Ася до некоторой степени являлась существом гонимым. Чувство, которое внушила Елочке Ася, отдаленно напомнило ей то глубокое невысказанное обожание, которое в дни ее юности зажглось в ней к раненому офицеру, набросив траурную тень на ее молодость. Тот же захватывающий интерес к личности человека, та же болезненная нежность и обостренная впечатлительность к всему, что хоть отдаленно касалось любимого предмета. Чувство к офицеру было глубже, сильнее, фатальнее, к нему примешивалось сострадание и отдаленные, неясные надежды на то, что может принести счастье… Этот человек тоже являлся сосредоточием свойств, которые ей хотелось найти уже не в себе, а в любимом мужчине. Отсюда и шло родство в ответных вибрациях ее души на очаровавшие ее образы.
Недавно она окончательно разошлась с институтской подругой Марочкой: зашел разговор о музыке, и та небрежно бросила Елочке:
– Ах, оставь, пожалуйста, музыку ты любить не можешь, потому что у тебя вовсе нет слуха. В оперу ты ходишь, чтобы смотреть, как умирает jeune premier [8].
Слова эти показались Елочке крайне неделикатными. Она не могла не признаться самой себе, что подруга ее проявила неожиданную проницательность – герой, и особенно герой трагически погибающий, пусть даже оперный, продолжал сохранять особое обаяние над ее воображением. И то, что это было понято и выражено словами, было всего болезненней.
Думая теперь о себе и об Асе, Елочка спрашивала себя: к чему приведет попытка созидать отношения, когда это приносит с некоторых пор только царапины ее болезненно-чувствительному душевному организму?
«Подругами мы стать не можем: мы слишком разные и по характеру и по возрасту, – рассуждала она. – Ася эта моложе меня лет на восемь и она – «похоже»! Она скоро выйдет замуж, как все они, хорошенькие. Я все равно буду ей не нужна и не интересна. Мне лучше ни к кому не привязываться или повториться опять то же: я вложу себя всю и пусть в ином виде, а все равно получу удар. Я – неудачница. Мне, как улитке, спокойней и лучше в моей раковине, и я из нее не выйду».
Решение было принято, и на следующий раз она пришла на урок не раньше, а напротив, позднее, чтобы больше не встречать Асю.
Глава третья
Нашу Родину буря сожгла,
Узнаешь ли гнездо свое, птенчик?
Б. Пастернак.
В комнате, которая представляла собой одновременно и столовую и гостиную и где предметы самого изысканного убранства перемешивались с предметами первой необходимости, садились обедать.
В сервировке стола были старое серебро и дорогой фарфор, но вместо тонких яств на тарелки прямо из кастрюли клали вареную картошку. Старая дама с седыми волосами, зачесанными в высокую прическу, сидела на хозяйском месте, черты ее лица были как будто вылеплены из севрского фарфора, как те изящные чашки, которые стояли перед ней на серебряном подносе с вензелем под дворянской короной. Черты эти повторялись, несколько измененные, в лице мужчины лет тридцати пяти, сидевшего по правую руку старой дамы, и в лице молодой девушки, которая собирала тарелки со стола; горничные уже отошли в область преданий в этом доме.
– Обед для мадам придется подогревать. Я посылала Асю ее сменить, но мадам отослала Асю обедать и уверила, что достоит очередь сама, – сказала старая дама – Наталья Павловна.
– Мадам – мужественная гражданка, ее героический дух не сломит ни одно из бесчисленных удовольствий социалистического режима, а двухчасовая очередь за яйцами – это пустяки; к этому мы уже привыкли, – усмехнулся Сергей Петрович.
– Ты принес мне контрамарку на концерт, дядя Сережа? – спросила Ася.
– Нет, стрекоза. Но не бойся, мы пройдем с артистического подъезда. Завтра концерт у нас в филармонии, мама, – Девятая симфония. Нина Александровна солирует. Может быть, наконец, соберешься и ты? У Нины Александровны сопрано совершенно божественное, не хуже, чем у твоей любимицы Забеллы.
– Ты отлично знаешь, Сергей, что я выезжать не хочу. Воображаю себе вид зала Дворянского собрания теперь и эту публику… Дома я, по крайней мере, не вижу этих физиономий. Не вздумай меня опять уверять, что там публика интеллигентная – интеллигенции теперь не осталось.
– Но Девятая симфония во всяком случае осталась Девятой симфонией, мама. А солисты и оркестр…
– Мне дома лучше, – сухо перебила сына Наталья Павловна. – Ася ничего прежнего не видела и не помнит, вот и веди ее.
– Обязательно постараюсь устроить обеих девочек и Шуру Краснокутского. Я уже обещал. Посмотри скорей, мама, на Асю – она краснеет и уходит к буфету. Знаешь почему? Наша Ася приобрела себе в лице Шуры поклонника: я уже с месяц замечаю, что юноша неравнодушен к ней.
Улыбка неожиданно проскользнула по мраморному лицу Натальи Павловны и смягчила строгие черты. Полуобернув голову, она взглянула на внучку.
– Зачем ты меня дразнишь, дядя Сережа? – отозвалась эта последняя, перебирая ложки и вилки на самоварном столике. – Ты ведь очень хорошо знаешь, что Шура мне не нравится. Ну вот! Бабушка уже вздыхает! – прибавила она с оттенком нетерпения.
– Вздыхаю, дитя мое, когда подумаю о твоем будущем. Я не представляю себе, кто может обратить на себя твое внимание? Теперь нет молодых людей нашего круга, достойных тебя.
– Найдутся, мама, – сказал Сергей Петрович, – traine [9]жизни теперь не тот; все по углам попрятались, как мыши; beau monde [10]в ссылках и концентрационных лагерях.
– Вот об этом я и говорю, Сергей, мы почти никого не видим и не знаем. Не за выдвиженцев же и комсомольцев выходить Асе? А Шура Краснокутский из хорошей семьи, он вполне порядочный и прекрасно воспитанный молодой человек. Я не хочу ни в чем принуждать Асю, но боюсь, со временем она пожалеет, если откажет ему теперь.
– Полно, мама. Она еще очень молода, еще может выбирать…
– Между кем выбирать, Сергей?
– Ах, бабушка! – вмешалась Ася, – да разве уж замужество так необходимо? Разве нельзя быть счастливой и без него?
– В жизни женщины это все-таки главное, Ася. Как бы ни были тяжелы условия существования, любовь к мужу и детям всегда украсит жизнь. Ты этого теперь еще понять не можешь.
Ася молчала, не поднимая ресниц, но улыбалась исподтишка Сергею Петровичу. У нее были свои мысли на этот счет.
– Посмотри на эту плутовку, мама. Она отлично знает себе цену и, конечно, пребывает в уверенности, что получит не одно предложение. И она права – как-никак ей всего восемнадцать лет. Сейчас мы живем очень замкнуто, но это может измениться. Почем знать? Может быть, наша Ася закажет себе приданое в Париже и поедет в свадебное путешествие в Венецию.
– О, не думаю, не думаю! Большевики слишком прочно засели в Кремле, – печально сказала старая дама.
– А как дела у Лели на бирже труда? Приняли ее, наконец, на учет? – спросил Сергей Петрович.
– Еще не знаем, – ответила Ася. – Леля обещала прибежать сегодня, чтобы рассказать. Там, на бирже, заведует списками безработных некто товарищ Васильев. Леля говорит, что он ее враг такой же страшный, как в детстве рыбий жир, а у меня – басовый ключ. Товарищ Васильев уже четыре раза отказывался принять ее на учет, а добиться переговоров с ним тоже очень трудно.
– Вот где бюрократизм-то! – воскликнул Сергей Петрович. – Для того чтоб только записаться в число безработных, нужно получить с десяток аудиенций у этой высокопоставленной личности. Сидит, наверно, в фуражке, курит и отплевывается на гобелен – лорд-канцлер новой формации! С наслаждением бы отдал приказ приставить к стенке этого товарища Васильева.
– Это не бюрократизм, Сережа. Это их система, – возразила ему Наталья Павловна, – их классовый подход. Они не хотят ставить Лелю на учет, потому что она внучка сенатора и дочь гвардейского офицера, бедное дитя. Последний раз этот товарищ Васильев сказал ей совершенно прямо: «Мать ваша нетрудовой элемент, а отец и дед были классовыми врагами». При диктатуре пролетариата этих оснований, очевидно, достаточно, чтобы закрыть перед восемнадцатилетней девушкой все двери.
– Вчера Леля, уезжая на биржу, забежала сначала к нам, – вмешалась Ася, – мы все вместе ее одевали, чтобы придать ей пролетарский вид… Знаешь, дядя, мы закутали ее поверх шапочки старым платком, а потом раздобыли у швейцарихи валенки и деревенские варежки, и получилась самая настоящая матрешка. Мы стоим и любуемся, а в это время входит Шура и очень мило заявляет: «В этом шарфике вы очаровательны, Елена Львовна, но вид у вас в нем сугубо контрреволюционный!» – это любимое выражение Шуры. У него все «сугубое» и «контро». Нам осталось только сказать: «Вот тебе и на!»
– Ну, сам Шура выглядит не менее «сугубым», и если бы отправился к товарищу Васильеву он, то потерпел бы точно такое же поражение, – сказал Сергей Петрович.
– Шура на биржу не пойдет, у него нет острой нужды в работе. Он сам мне сказал: «Пока Бог дает здоровье моей тетушке в Голландии, я могу не встречаться с товарищем Васильевым». Почему он так говорит, дядя?
– Мадам Краснокутской, кажется, ее сестра высылает из Амстердама гульдены. Шуре можно извинить эти слова только потому, что он почти мальчик и притом все-таки подрабатывает переводами, – сказал Сергей Петрович.
– Да, он переводит сейчас письма Ромена Роллана. Он очень хорошо знает литературу и рассказывает мне много интересного, но… слишком он весь изнеженный, избалованный – я таких не люблю! Его мамаша всегда боится, что он простудится, и заботится о нем, как о маленьком – это смешно! Мне в нем нравится только то, что он добрый; вчера, когда он провожал меня с урока музыки, к нам подошел человек весь в лохмотьях, но с университетским значком, и вдруг этот человек говорит: «Помогите бедствующему интеллигенту!» Шура выхватил тотчас бумажник и вынул все, что там было, потом он обшарил свои карманы и даже вытащил рубль, завалившийся за подкладку; при этом у него дрожали руки. Меня его доброта так тронула, что я разревелась самым глупым образом. Но для того чтобы влюбиться, мне доброты мало. Вот если бы он хоть немного походил на Говена у Гюго или если бы дрался за Россию, как папа… тогда бы я его полюбила!
– Тогда бы он давно был в концентрационном лагере, Ася. Те, кто любили Родину, – все там.
– А ты, дядя?
– Не был, так буду, – ответил он. Наталья Павловна положила вилку и нож.
– Зачем ты так говоришь, Сергей? Я хочу верить, что тебя хранит Сам Бог ради этой малютки. Что было бы с ней без тебя?
Наступило молчание. Каждый угадывал мысли другого. Первой заговорила Ася:
– Вот шекспировский Кориолан мне тоже нравится, когда он говорит: «Я, я – изменник?» Так мог бы сказать белый офицер!
– А кто тебе позволил читать Шекспира, Ася?
– «Кориолана» сам дядя прочел мне вслух.
– А! Ну, это другое дело! Однако, Ася, мы успеем кончить картофель прежде, чем ты принесешь нам соус.
