Быть Хокингом Хокинг Джейн
Изабель отправилась на поиски дома вместе с Филиппой, которая недавно прибыла из Японии, где училась в течение двух лет. Они вернулись в восторге от своей находки – каменного коттеджа на излучине реки Уай на холме над деревней Лландого в Монмутшире – как они сказали, это было чудесное живописное место для прогулок, где дети могли играть в лесу и на берегу реки. Я никогда не бывала в Уэльсе и заразилась их энтузиазмом, тем более что в апреле 1971 года мы купили новый блестящий автомобиль взамен старого и уже ненадежного «Мини» на деньги, которые Стивен получил в качестве своей первой Премии гравитации за эссе, законченное после Рождества.
Несмотря на внушительные размеры – в три раза больше, чем «Мини», – новая машина с трудом вмещала весь наш багаж: я выяснила это, когда экспериментировала со способами погрузки, в первый раз собираясь в Уэльс осенью 1971 года. Положив в просторное багажное отделение инвалидное кресло, сидячую коляску и складную кроватку, я поняла, что для чемоданов места не хватает. Оставался еще багажник на крыше, но с ним были связаны дополнительные проблемы: когда я упаковала чемоданы на четверых, закрыла дом, поместила Стивена на пассажирское сиденье автомобиля, сложила инвалидное кресло и перенесла его в багажник, пристегнула детей, погрузила их багаж, включая складную кроватку и коляску, а затем подняла четыре тяжелых чемодана на крышу автомобиля, у меня уже не осталось сил. Поэтому дорога длиой в 350 километров (в три раза дальше, чем до побережья Суффолка или Норфолка) стала для меня испытанием, а не приключением. Даже после того, как было открыто шоссе М4, расстояние продолжало составлять значительную проблему.
Тем не менее, когда мы пересекли границу Уэльса и, остановившись, чтобы выпить чаю, увидели дорожные знаки на иностранном языке и почувствовали пощипывание в носу от запаха влажного воздуха, предвкушение приключения вернулось. По крайней мере, мы могли честно сказать Роберту, что мы почти доехали (он спрашивал нас, скоро ли мы приедем, с того момента, как мы покинули Кембридж). Еще несколько километров дороги по открытой холмистой местности, потом по извилистым усыпанным листьями аллеям – и мы прибыли в место нашего назначения. Описание коттеджа, полученное нами в качестве ориентира, оказалось безукоризненно точным. Его положение над рекой Уай захватывало дух: отсюда открывался панорамный вид на реку, долину и покрытые лесом холмы на противоположном берегу, где царила осень в своем роскошном многоцветном убранстве. За домом протекал ручей, устремляющийся в низину; тропинка вела от дома через буковую рощу в холмы через влажный торфянистый подлесок к водопадам в Кледдоне. Неподалеку находились Черные горы и Брекон-Биконс[90], где не умолкали завывания ледяных ветров, отпугивающих даже бывалых горцев. Сам дом, без сомнения, был весьма живописным: оштукатуренный, с покатой крышей, уютно устроившийся на зеленом склоне холма, с голубым кудрявым дымком, струящимся из каминной трубы, – его преимущества были неоспоримы.
Хокинги считали себя свободными от какой-либо ответственности за Стивена. Они не особо обращали внимание на неудобства, связанные с мотонейронной болезнью сына.
В этом справедливом описании тем не менее недостает нескольких весьма существенных подробностей: так, склон, на котором стоял дом, был практически отвесным, так что двигаться по нему мы могли исключительно вверх или вниз; единственной поверхностью, которой позволяла передвигаться на инвалидном кресле, была тропа длиной около ста метров, уходящая в заросли ежевики на краю леса. Кроме того, чтобы попасть в дом, требовалось преодолеть десяток крутых и скользких каменных ступеней, покрытых мхом и лишайником, а внутри дома не менее крутая лестница вела к спальням и единственной ванной. Трудно было придумать более неподходящее место для Стивена. Даже с помощью отца ему требовалось десять минут для того, чтобы подняться по лестнице в туалет, и еще десять минут, чтобы спуститься обратно; коварные ступеньки во дворе отнимали еще больше времени. Кроме того, ему было совершенно некуда пойти; все выходы из дома приходилось совершать на машине.
Детям дом понравился, и частично я разделяла их радость. Краски осени были пленительны, чистый воздух прозрачен. Я наслаждалась кулинарными изысками в исполнении моей свекрови. Она отлично готовила, исключая те случаи, когда в целях экономии потчевала нас тертой бузиной и вялой крапивой из сада. В отличие от Стивена, строившего гримасы отвращения, я любила выпить домашнего вина, которое готовил свекр, особенно сладкую золотистую медовуху, в основе которой был забродивший мед от его собственных пчел. После ужина мы подолгу сидели у открытого огня с настольными играми, пока глаза у детей не начинали закрываться. Но когда мы гуляли с Робертом по холмам, мне очень не хотелось оставлять Стивена одного: он вынужден был сидеть в комнате или на террасе, грустно глядя нам вслед. Никакое другое место не могло столь жестоко и бесцеремонно подчеркнуть ограничения, связанные с его малоподвижностью. Я была озадачена и расстроена. Похоже на то, что Хокинги считали себя свободными от какой-либо ответственности за Стивена. Если мы приезжали к ним в гости, они оказывали помощь; во всех остальных случаях они, видимо, не обращали внимания на неудобства, связанные с мотонейронной болезнью.
7. Способность к восхождению
Перипетии, пережитые нами в Лландого в 1971 году, оказались тренировкой перед путешествием, которое мы предприняли следующим летом. На сей раз мы отправились на ежегодную летнюю школу по физике в местечке Лез-Уш Французских Альп, расположенном в нижней части Монблана. Конференция была детищем Сесиль Девитт и ее мужа Брайса, американского физика. Будучи матерью четырех дочерей и выдающимся физиком в то время, когда женщин-физиков можно было пересчитать по пальцам одной руки, Сесиль была из тех талантливых женщин, похожих на членов колледжа Люси Кавендиш, перед которыми я испытывала благоговейный трепет. Из своего дома в Америке она организовывала конференции в родной Франции, куда приглашала избранных ею участников. В Лез-Уш она заведовала всеми приготовлениями, вела сессии и лазала по горам. Ради Стивена она привлекла рабочую силу и бульдозеры, соорудившие пандус вокруг шале, в котором мы должны были проживать в течение шести недель, а также всемерно позаботилась о нашем комфорте. Что касается погоды в Альпах тем летом, то это была не ее вина.
Стивен вылетел в Женеву с коллегами, а мы с моими родителями и детьми поехали на машине в Париж, где ночью должны были пересесть на поезд с «местами» для автомобилей до Сен-Жерве, откуда было около сорока километров до Лез-Уш. Так случилось, что в Париже мы оказались в те хаотичные выходные конца июля, когда у французов начинается le grand rush[91] – вся Франция отправляется на каникулы. К счастью, папа разузнал, на каком пути стоит автопоезд, и нам с нашими маленькими подопечными удалось протиснуться сквозь толпы разгоряченных путешественников к поезду на Лионском вокзале. На следующее утро, когда кошмары дороги были уже позади, мы сидели, наслаждаясь лучами солнца и завтраком, состоящим из кофе и круасанов, рядом со станцией Сен-Жерве. Солнце все так же сияло, окутывая белые пики царственным сиянием, когда мы въехали на извилистую дорогу через долину Шамони, направляясь в самое сердце гор.
Только мы одолели крутой подъезд к месту проведения летней школы, которое представляло собой группу жилых шале и домиков для проведения лекций, расположенных среди лугов и сосен, как погода испортилась: солнце исчезло, с гор спустился туман и пошел дождь. Дождь лил не переставая, стало холодно. Вода капала с каждой крыши, каждого водосточного желоба, каждой ветки и каждого стебелька травы, и пандус, любовно сконструированный Сесиль, превратился в грязную скользкую горку. В середине июля нам с папой пришлось прибегнуть к печному отоплению; мы непрерывно пополняли запас дров, чтобы поддерживать в шале приемлемую температуру и сушить пеленки, развешанные по всему дому. Малышка Люси изо всех сил старалась нам помочь, проявив инициативу по приучению самой себя к горшку в свои год и восемь месяцев.
В этих обстоятельствах, несмотря на высоту над уровнем моря и большое количество наклонных подъемов и спусков, Стивен был счастлив. С утра до ночи его окружали коллеги со всего мира, чьей сумасшедшей страстью являлось изучение черных дыр. Время от времени, если позволяла погода, небольшие группы ученых отправлялись покорять Монблан, уходя утром и возвращаясь под вечер; это лишь усиливало благоговение по отношению к ним и заставляло смотреть на них как на высшие существа. Для этой расы сверхлюдей не было ничего невозможного: для них, способных постичь тайны Вселенной, не составляло труда покорить любые земные вершины. Стивен, разумеется, тоже входил в когорту избранных: было очевидно, что он покоряет свои вершины с суровым мужеством закаленного горца. Все остальные плелись в хвосте: жены, матери, бабушки, дедушки, малолетние дети должны были заниматься своими делами – делать покупки, готовить еду и развлекать себя самостоятельно. Набеги на местный супермаркет с довольно ограниченным ассортиментом заканчивались тем, что мы приносили в дом яйца и готовили из них омлеты на плитке, газ в которую подавался из баллона. Для делегатов в поселке был устроен ресторан, но питаться там всем семейством на постоянной основе оказалось бы слишком дорого, да и в любом случае разговор за столом вежливо, но неизбежно сводился к узкой тематике черных дыр или альпинизма, и мы – то есть семья – бывали автоматически выключены из обсуждения.
В редкие моменты, когда дождь переставал, мы сразу отправлялись на прогулку под кроны мокрых деревьев на склоне горы. Мы обходили наше шале, миновали зал заседаний и углублялись в лес в поиске дикой малины и голубики. Тут мы встретились с еще одной неожиданной проблемой. Роберт, как всегда, устремлялся вперед, тогда как Люси решительно отказывалась продвигаться больше чем на два метра, поднимая ручки кверху и требуя, чтобы я ее несла. Поскольку безграничная энергия Роберта стала для меня нормой, я удивлялась нежеланию двигаться, овладевавшему Люси, так же как Стивена удивляла ее сонливость в младенчестве. Таким образом, мы продвигались по горной тропе очень медленно и редко достигали прогалины, где росла малина и голубика, до того, как снова начинал идти дождь. Во время одной из таких прогулок произошел примечательный случай.
В кои-то веки Люси шла пешком рядом с Робертом, в десяти метрах передо мной и моими родителями. Я замыкала шествие, наслаждаясь непривычной свободой движения, не обремененная ни взрослым, ни ребенком. Внезапно дети остановились. Они встали как вкопанные, что-то шепча друг другу, подзывая нас тихими голосами и указывая на землю. Там, пробираясь на другую сторону тропинки, ползла маленькая изящная гадюка с белыми ромбами на серой спинке. Она не обратила на нас ни малейшего внимания и прошелестела в подлесок. Зрелище было незабываемое, но еще более поразительной оказалась реакция детей: будто бы какой-то древний инстинкт подсказал им застыть на месте и не шевелиться.
Несмотря на высокоинтеллектуальные темы разговоров и страсть к покорению вершин, американцы, приехавшие на симпозиум в Лез-Уш, оказались замечательными людьми, рядом с которыми не был страшен никакой дождь. В их непринужденном дружелюбии не крылось ничего искусственного. Кип Торн и его жена-биолог Линда отказались от мормонского прошлого, чтобы исследовать новые горизонты мышления, не ограниченные религиозной догмой. Что бы они ни думали, они никогда не говорили с той строгостью, которую предполагало их религиозное прошлое; напротив, они несли в мир лучшие составляющие мормонизма – глубокую и искреннюю заботу о ближних.
Джим Бардин, тишайший, невероятно застенчивый физик, работал в сотрудничестве со Стивеном и Брэндоном Картером над трудоемкой задачей разработки законов механики черных дыр, основываясь на эйнштейновских уравнениях общей теории относительности. Новый свод законов, определяющих физический смысл черных дыр, вызвал волнение умов, когда стало очевидно их сходство со вторым законом термодинамики. Именно это сходство натолкнуло ученых на мысль о том, что пропасть между термодинамикой и черными дырами можно сократить, выразив теорию черных дыр языком термодинамики. Законы термодинамики царят в микрокосме: они управляют поведением атомов и молекул, вплоть до их конечного превращения в тепло, каковым они обмениваются с окружающими их объектами. Однако головоломка, над которой тогда трудились физики, заключалась в том, что законы термодинамики, несмотря на обнаруженное подобие, не могут работать в случае с черными дырами, так как считалось, что из черной дыры не может вырваться ничто, и тепло не было исключением.
Стивен, Джим и Брэндон бились над разгадкой этой тайны, когда я, не в силах перенести ни каплей дождя больше, схватила детей в охапку, села в машину и поехала по дороге через перевал над Шамони в Швейцарию в надежде, что хоть где-нибудь встречу солнце. Хоть где-то должна происходить щедрая передача тепла от одного небесного тела к другому, даже если тепло и было признаком разрушения, или «энтропии», говоря научным языком. Жена Джима Нэнси поехала с нами и влюбила в себя детей, распевая им песни, рассказывая сказки, показывая забавные сценки и читая стихи всю дорогу до Мартиньи (где солнце и вправду светило) и обратно. За искрами веселья в больших карих глазах Нэнси скрывалась большое горе – она недавно потеряла обоих родителей.
Дождливым вечером в Лез-Уш в нашу жизнь ворвался новый студент Стивена Бернард Карр. Бернард сразу выделился из предсказуемой массы студентов-исследователей. Он оказался общительным, добросердечным и раскованным, возможно, в результате того, что почти всю сознательную жизнь провел в пансионе, куда его отдали в возрасте шести лет. Он мог свободно общаться на многие темы, но предпочитал говорить о том, что занимало его больше всего: о парапсихологии, которую физики, включая Стивена, высмеивали. Однако для Бернарда совпадения и телепатия много значили. Например, его потрясло то, что его импровизированный визит в Лез-Уш из Женевы, где он в то время жил, был вполне ожидаемым для его нового научного руководителя Стивена, уже пригласившего его устно через знакомых. В детстве Бернард мечтал стать космонавтом. К ужасу матери, готовясь к этой миссии, он однажды провел целый день в шкафу, стоя на голове под охраной младшего брата. Должно быть, его мать вздохнула с облегчением, когда он предпочел теорию космических исследований практике.
Когда солнце наконец смилостивилось над Францией и осветило ее своими лучами, а горы появились из-за облаков, Кип и Линда пригласили нас с Робертом на горную прогулку к одному из ледников под названием «Бионнассе», расположенному на восточном склоне Монблана. Оставив Люси и Стивена с моими родителями, мы отправились на фуникулере из Лез-Уш на вершину хребта, откуда открывался вид на игрушечные шале и деревни, точками разбросанные по долине. Место проведения летней школы скрылось за темной массой деревьев слева, а справа виднелась горная тропа, петляющая по крутому склону вслед за тросом фуникулера, ползущего вверх от Сен-Жерве к станции на вершине под названием Нид д’Эгль – Орлиное Гнездо. Ослепительно-белая гора на фоне темно-синего неба выглядела волшебно; тропа вела нас все выше и выше; мы останавливались лишь для того, чтобы обменяться восхищенными восклицаниями по поводу альпийских растений и цветов, раскрывающихся навстречу солнцу. Мы продолжали восхождение, продвигаясь за пределы фуникулерной дороги в сторону массивного сине-серого ледника и собирая образцы растений для Линды.
Мы добрались до первого укрытия альпинистов на подветренной стороне Дом-дю-Гутэ[92], и тут все разом осознали, что мы одни в горах. Далеко внизу фуникулер скрылся из виду, другие путешественники тоже исчезли, хотя солнце было еще высоко. Над головой молчаливо парили орлы, невидимый ручей шелестел по камням; все остальное было неподвижно – кругом царила жутковатая тишина. Никто из нас не додумался уточнить время отправления последнего фуникулера в деревню. Быстрым шагом, переходящим в бег, мы кинулись в обратный путь по тропинке, ведущей на станцию фуникулера, до которой было около часа ходу. Вопреки всем ожиданиям, на станции мы обнаружили фуникулер и служащего рядом с ним. Мы подбежали к нему, обрадованно улыбаясь, но он встретил нас с недовольным видом и перегородил нам дорогу. Непроницаемо равнодушный, он объявил, что последняя кабинка отправилась в полшестого, а теперь уже почти шесть. Мы умоляли его, переводя дыхание, указывая на пятилетнего ребенка, который первый раз в жизни выглядел уставшим. Наш собеседник оказался неприступным, твердым как кремень. Мы удалились в негодовании и тревоге. На горном хребте над станцией была ночлежка, откуда мы попытались дозвониться до резиденции летней школы – безуспешно. Не осмеливаясь дольше ждать и видя, как снижается солнце, мы оставили немного денег служителю ночлежки и попросили позвонить еще раз, оставив сообщение.
Нам ничего не оставалось, кроме как направиться на всех парах вниз по склону, по тропинке, если она была различима, а если нет, то продираться через папоротники и высокую траву. Кип, похожий на святого Кристофера на средневековой картине, нес Роберта, чьи ноги выдержали четырехчасовой подъем, но теперь болели от усталости. Пробираясь через подлесок, мы в изумлении остановились: наверху над нашими головами проплыла кабинка фуникулера с тем самым нелюбезным служащим, направляясь своим обычным путем в Лез-Уш. Воздух похолодел, когда солнце опустилось за горы и небо потемнело. Мы упорно продолжали путь, радуясь хотя бы тому, что идем вниз, а не вверх по склону.
В деревне Лез-Уш наш путь не заканчивался. До резиденции летней школы было идти еще сорок пять минут вверх по склону в западном направлении. Уже после девяти вечера мы, спотыкаясь, ввалились в помещение ресторана, где собрались все участники конференции в тревожном ожидании новостей о нас. Из ночлежки наше сообщение не дошло, и взволнованная группа родственников (мои родители и Стивен), делегаты и студенты опасались худшего. В слезах от усталости и облегчения, мы бросились в объятия друг друга.
В конце августа, в тот момент, когда мы прятались от очередного ливня, настигшего нас в разгаре заключительного события летней школы – барбекю, на котором был зажарен целый барашек, Кип предложил Стивену слетать в Москву, чтобы пообщаться с русскими учеными, чья свобода путешествовать в то время жестко ограничивалась. Он пообещал организовать все необходимое для частного визита, который мог быть приурочен к окончанию Конференции Коперника в Польше летом 1973 года. От доброжелательного предложения Кипа у меня кровь застыла в жилах. Во время младенчества Люси Стивен путешествовал за границу в компании Джорджа Эллиса или Гэри Гиббонса, его первого подопечного по исследовательской работе, либо своей матери. Теперь Люси было полтора года, Роберту пять лет; похоже, мое освобождение от международных поездок уже не действовало. Стивен часто интересовался, не соглашусь ли я поехать с ним на конференцию в ту или иную отдаленную местность; я неизменно отвечала, что не буду находить себе места, оставив детей в чужих руках.
Конфликт приверженности начал разрывать меня на части. Стивен строил свою карьеру с непоколебимой целеустремленностью, а конференции давали ему возможность укрепить свое положение в международных кругах. Моей первоначальной целью было помогать ему в достижении успеха, но с тех пор, как я связала себя этим обязательством, я стала матерью его детей, и по отношению к ним у меня появились обязательства равной силы. Хотя Стивену требовалась моя помощь в удовлетворении многих личных потребностей, детям необходима была моя помощь во всем. Еще совсем маленькие, они нуждались в постоянном присмотре. Если их будущее попадало под угрозу из-за слабого здоровья отца, то я, их мать, должна была компенсировать этот недостаток, проводя как можно больше времени с ними. Хотя бабушки и дедушки отлично справлялись со своими обязанностями, перспектива оказаться в нескольких тысячах километров от них разрывала мне сердце.
Сюжет свернулся в мрачное кольцо бессмысленных повторений. Стивен спрашивал меня, не хочу ли я поехать с ним на конференцию, скажем, в Нью-Йорк; я, напрягая все душевные силы, отказывалась. Молчаливо игнорируя мое нежелание, он повторял все тот же вопрос каждую неделю, пока я не сходила с ума окончательно, подавленная чувством вины и предательства по отношению к нему, но и опечаленная его нежеланием понимать меня. Давление с его стороны обострило страх перелетов, который преследовал меня с той самой злополучной поездки в Америку в 1967-м, вырастая за моей спиной как зловещая черная тень при любом упоминании самолетов. С тех пор мне уже случалось ступить на борт воздушного судна, но лишь два раза: в тот отпуск в Майорке, когда Роберт заболел, и во второй раз при перелете в Швейцарию в мае 1970 года. Запланированная поездка в столицу Грузии Тбилиси в сентябре 1968 года отменилась, к моему тайному облегчению, так как многие британские ученые, включая Стивена, отказались от нее из протеста против вторжения русских в Чехословакию в августе того года. Мой страх авиаперелетов был не то чтобы совсем неоправданным: в конце шестидесятых – начале семидесятых годов самолеты падали на землю с устрашающей регулярностью, да и к тому же участились случаи их захвата организованными группами международного терроризма.
Стивен строил свою карьеру с непоколебимой целеустремленностью, а конференции давали ему возможность укрепить свое положение в международных кругах.
Слагаемым векторов всех приложенных ко мне сил оказалось то, что я была приговорена в течение долгих лет путешествовать окольными путями. В 1971 году, когда Стивена пригласили на конференцию в Триесте, он полетел самолетом, в то время как мы с Робертом сели на поезд, оставив семимесячную Люси на попечение моих родителей. Мы пересекли всю Европу в душном поезде и остановились в Венеции, где Роберт, завороженный видом с вершины колокольни собора Святого Марка, отказывался спускаться, пока внезапный гулкий удар полуденного колокола не загнал его в лифт. Потом он настоял на том, что мы должны сесть за один из столиков на веранде кафе «Флориан»[93], и я дорого заплатила за это: современный эквивалент шести фунтов за чашечку кофе миниатюрных размеров. Впоследствии мы обходили «Флориан» стороной, усаживаясь на ступеньки площади, на которую обращена колоннада кафе, – и становились мишенью местных голубей.
Мне было горько сознавать, что за несколько лет я превратилась в бледную тень бесстрашной студентки, исколесившей всю Испанию, пренебрегая родительскими советами, наслаждавшейся духом авантюризма и предпочитавшей самолет другим видам транспорта, даже если это был вышедший из строя «кукурузник».
Предложенная нам два года спустя поездка в Москву через Варшаву не предполагала таких вариантов: избежать перелета было невозможно, заявления на визу следовало подавать за несколько месяцев до поездки. Выбора у меня не оставалось: предстояла разлука с детьми по крайней мере на месяц, поскольку во времена репрессий после падения режима Хрущева только мне могли дать визу для сопровождения Стивена. Перспектива была безрадостная, однако план утвердили, билеты забронировали, то есть оплатили, как принято в научных и иных организациях, – визы, с некоторыми затруднениями, получили в советском консульстве. Мне было горько сознавать, что за несколько лет я превратилась в бледную тень бесстрашной студентки, исколесившей всю Испанию, пренебрегая родительскими советами, наслаждавшейся духом авантюризма и предпочитавшей самолет другим видам транспорта, даже если это был вышедший из строя «кукурузник». С тяжелым сердцем направляясь в Варшаву и Москву, в августе 1973 года я выскользнула из родительского дома в Сент-Олбанс, где весело играли мои ничего не подозревающие дети.
8. Интеллект и невежество
В 1973 году астрономы слетались в Польшу, чтобы отпраздновать 500-ю годовщину со дня рождения Николая Коперника, польского астронома, чья неудовлетворенность излишней математической сложностью геоцентрической модели Вселенной Птолемея заставила его разработать новую теорию устройства Вселенной в 1514 году. Я все еще считала себя отчасти медиевистом[94], питающим более чем преходящий интерес к космологии, и была потрясена иконоборческим потенциалом теории Коперника, утверждавшей, что Земля и другие планеты вращаются вокруг Солнца, и таким образом оспаривавшей Птолемееву теорию, ставшую краеугольным камнем веры, как в науке, так и в религии, хотя фактически имевшую мало общего с библейским описанием: плоская земля, над ней – рай, под ней – ад. Если не считать поездку в Югославию из Триесте в 1971 году, я впервые оказалась за «железным занавесом». В Польше я получила урок о природе трагедии: трагедии в истории страны, носящей шрамы угнетения и разделения, философской трагедии для всего человечества из-за раскола между наукой и религией, вызванного теорией Коперника, а также трагедии гения.
Хотя Коперник не увидел того, как впоследствии его теория будет доработана Галилеем в XVII веке, думаю, что он прекрасно осознавал ее опасно противоречивую природу. Он был, возможно, первым ученым, открывшим ящик Пандоры, которым является наука, имеющая свойство как способствовать развитию человеческого знания, так и ставить под угрозу моральную целостность человека при помощи трудноразрешимых дилемм. Теория с лихвой заслужила название, под которым она прославилась: «Коперниковская революция». Поскольку, согласно теории Коперника, Земля уже не находится в центре Вселенной, то человек уже не является венцом творения. Тогда человек уже не может претендовать на особые отношения с Создателем. Эта фундаментальная смена перспективы освободила человека от угнетающей средневековой одержимости божественным образом, позволив ему развивать свои интеллектуальные способности и ценить собственные физические качества. Эта теория, среди прочих факторов, повлияла на зарождение философии европейского Ренессанса, при котором архитекторы строили дворцы, а не храмы, художники и скульпторы вместо Бога стали изображать человека, стремясь описать его как такового, в присущей ему красоте и силе. Что касается науки, теория Коперника создала фундамент для открытий, совершенных Ньютоном в Англии XVII века, где положительным следствием фанатического пуританского движения[95] явилось высвобождение рациональной мысли из оков религиозных предрассудков. В католицизме, однако, теория Коперника вызвала уродливую, антинаучную реакцию, отголоски которой до сих пор слышатся в общественных явлениях.
Судя по всему, осознавая значение своей теории, Коперник не разрешал публиковать свою работу «О вращении небесных сфер», пока не почувствовал приближение конца земного пути: экземпляр из типографии доставили ему на смертное ложе 24 мая 1543 года. Тем не менее он не пытался скрыть ее содержание, так как теория получила широкое распространение во время его жизни, и он сам читал лекцию на эту тему папе римскому Клименту VII в 1533 году в Риме. Возможно, папа недопонял смысл лекции, поскольку ему она была преподнесена в качестве упрощения тяжеловесной математики Птолемея, или же не воспринял теорию всерьез. Лишь в XVII веке Галилео Галилей принял на себя всю тяжесть удара разгневанной церкви, когда поддержал и опубликовал новую систему.
История подзорной трубы, как говорится в забавной легенде, началась с детской игры. В мастерской фламандского изготовителя очков дети играли с кусочками стекла и линзами и обнаружили, что если наложить две линзы друг на друга, то можно разглядеть сквозь них отдаленные предметы с большой четкостью. Очечных дел мастер оценил гаджет и применил его принцип в изготовлении игрушек. В 1609 году Галилео услышал об этих игрушках, за одну ночь разработал теоретические основания явления и создал собственную улучшенную версию, телескоп, который и продемонстрировал ошеломленной публике в лице городского купечества на той самой колокольне в Венеции. Пораженные участники презентации смогли прочитать название парусника, видневшегося на горизонте, уже два часа как покинувшего порт. Чуть позже Галилео пришло в голову, что его революционное навигационное устройство с таким же успехом можно обратить к небесам. Он построил телескоп в Падуе, открыл четыре новые планеты (они оказались спутниками Юпитера) и опубликовал акварельные карты Луны, нарисованные собственноручно. Наблюдения, показавшие, что не все небесные тела вращаются вокруг Земли, убедили его в точности теории Коперника. В 1610 году Галилей неосмотрительно опубликовал свое доказательство этой теории, полученное методом наблюдения, и в следующие несколько лет находится в затяжном конфликте с Церковью, для которой Земля была теологически зафиксирована в центре Вселенной.
В 1600 году Джордано Бруно был сожжен за то, что осмелился рассуждать на астрономические темы, однако Галилея не устрашила его судьба. Наивно полагая, что никто не захочет подвергать сомнению очевидные факты, он продолжал гнуть свою линию и стал наиболее успешным защитником теории Коперника, в особенности благодаря тому, что результаты его наблюдений были опубликованы на разговорном итальянском языке, а не на латыни. Такая атака на иудео-христианскую картину геоцентрической Вселенной представляла собой неприемлемую угрозу изнутри для церкви, которая и так уже боролась с угрозой протестантизма извне. В 1616 году церковные власти издали «увещевание», запрещающее Галилео развивать и защищать учение Коперника.
Избрание Маффео Барберини папой Урбаном VIII в 1623 году временно облегчило незавидное положение Галилея. Барберини был высокообразованным человеком и любителем искусств, но одновременно гордым, взбалмошным и своевольным – по слухам, он приказал убить всех птиц в ватиканских садах из-за того, что они действовали ему на нервы. Тем не менее он дружил с Галилеем и помог смягчить приговор 1616 года, приказав ему начать написание научного труда – Dialogo sopra i due massimi sistemi del mondo, tolemaico e copernicano[96], – в котором приводились бы аргументы «за» и «против» каждой из противоречащих друг другу систем, при условии что рассуждение должно вестись в нейтральном тоне. С неизбежностью книга, опубликованная в 1632 году, стала свидетельством неопровержимой силы аргументов Коперника и привела к аресту Галилея и процессу инквизиции. Его приговорили к домашнему заключению на вилле в Арчетри, где он, старый, слепой и бесправный, король бесконечного пространства, заключенный в ореховой скорлупе, красноречиво жаловался на пропасть между обширной областью его исследования и ограничениями физической свободы – ситуация, которой нам было легко проникнуться: «Эта Вселенная теперь съежилась для меня до объема, ограниченного моими физическими ощущениями».
Несмотря на пожизненный домашний арест, творческие способности Галилея не оскудевали. Новый манускрипт, «Беседа о двух новых науках», тайно перевезли из Италии в Голландию, где и опубликовали в 1638 году. Считается, что в этой рукописи Галилей заложил основы современной экспериментальной и теоретической физики, а также передвинул центр научной традиции к северу, прочь от репрессий южной части Европы.
Хотя Галилей был убежденным католиком, именно его конфликт с Ватиканом, усугубленный действиями обеих сторон, лежит в основе непрекращающейся битвы между наукой и религией, трагическим и запутанным расколом, существующим и по сей день. Сегодня, более чем когда-либо, религиозные откровения находятся под угрозой научных открытий, на что религиозные авторитеты отвечают защитной реакцией, в то время как ученые продолжают атаковать, настаивая на том, что рациональные аргументы являются единственным приемлемым критерием для понимания законов Вселенной. Возможно, причина конфликта в том, что обе стороны ошибаются в своем предназначении. Наука вооружает ученых инструментами, помогающими ответить на вопрос, как появилась Вселенная и все сущее, включая жизнь. Но, поскольку научное мышление руководствуется чисто рациональными, материалистическими критериями, физики не могут претендовать на знание ответа на вопрос, почему существует Вселенная и почему в ней присутствует наблюдающий ее человек, а молекулярные биологи не могут достоверно объяснить, почему – если наши действия определяет принцип эгоистичного генетического кода – мы время от времени прислушиваемся к голосу совести и проявляем альтруизм, сострадание и щедрость. Даже эти человеческие качества подвергаются нападкам со стороны эволюционной психологии, описывающей альтруизм при помощи грубой генетической теории, согласно которой родственное сотрудничество способствует выживанию вида. Точно так же духовная ценность музыкального, художественного и поэтического творчества описывается лишь как функция высшего порядка, имеющая примитивные корни.
В 1600 году Джордано Бруно был сожжен за то, что осмелился рассуждать на астрономические темы, однако Галилея не устрашила его судьба.
Часто на протяжении десятилетий нашего брака под действием той или иной научной статьи или телевизионной программы я задумывалась над этими вопросами и пыталась обсуждать их со Стивеном. В начале совместной жизни такие споры были игривыми и относительно безобидными. Со временем они все больше переходили на личности, вызывая разобщенность и обиду. Болезненный раскол между религией и наукой, казалось, пустил корни в нашей личной жизни: Стивен непреклонно отстаивал позитивизм в его крайних проявлениях, казавшийся мне слишком унылым и ограниченным: я страстно нуждалась в вере в то, что жизнь – это нечто большее, чем голые факты, определяемые законами физики, и ежедневная борьба за существование. Однако для Стивена не существовало компромисса: компромисс означал неприемлемую степень неопределенности, а он имел дело исключительно с математической определенностью.
Галилей умер 8 января 1642 года, в год рождения Ньютона и ровно за триста лет до дня рождения Стивена. Неудивительно, что Галилей стал героем Стивена. Получив в 1975 году награду из рук папы, он начал единоличную кампанию по реабилитации Галилея. Кампания завершилась успехом, но была воспринята как очередная победа рационализма научного прогресса над устарелым религиозным фанатизмом, как теологическая капитуляция, а не примирение науки и религии.
В XVI столетии Николай Коперник вел жизнь человека эпохи Ренессанса, никак не затронутый кризисом, ожидавшим Галилея в следующем веке. Коперник наслаждался всеми преимуществами своего времени: он получил разностороннее образование, много путешествовал – в Болонью, Падую, Рим. Помимо математики и астрономии, он изучал медицину. Он занимался переводами с греческого на латынь, занимал ряд дипломатических должностей и представлял реформаторские законопроекты в отношении польской валюты. По иронии судьбы, пять веков спустя в таких возможностях было отказано соотечественникам Коперника, отпраздновавшим его пятисотлетие.
Единственное неудобство при въезде в Польшу, как обнаружили некоторые делегаты мужского пола, заключалось в том, что предъявитель паспорта должен полностью соответствовать своей фотографии.
С точки зрения науки, большим преимуществом проведения памятной конференции в Польше явилось то, что здесь могли собраться ведущие умы Востока и Запада: русским физикам можно было относительно свободно выезжать в Польшу, при условии, что они этим ограничатся. Для представителей Запада Польша представляла собой более доступный вариант, чем Советский Союз: польские визы мы получили без проволочек, тогда как с советскими пришлось повозиться. Единственное неудобство при въезде в Польшу, как обнаружили некоторые делегаты мужского пола, заключалось в том, что предъявитель паспорта должен полностью соответствовать своей фотографии. Поскольку на дворе стоял 1973 год, многие молодые делегаты и студенты щеголяли длинными волосами и прекрасными кустистыми бородами, лишь отдаленно напоминая свое фото на паспорте, сделанное десять лет назад, в те времена, когда они были сопливыми школьниками с ранцами и румянцем на щеках. Единственным способом убедить польские власти в том, что они действительно являются теми, за кого себя выдают, а не хиппи-декадентами, вознамерившимися подорвать чистоту коммунистической культуры, оказалось сбривание бороды и стрижка волос в месте пересечения границы. По приезде в Варшаву делегация напоминала отару овец после стрижки. Стивен был, наверное, единственным из ученых, чья прическа оказалась даже короче, чем на фото; по этой причине ему удалось избежать принудительного изменения имиджа.
Польша, которую мы увидели в 1973-м, была печальным местом, опустошенным Германией и подавленным господством России. Неудивительно, что поляки с подозрением относились ко всем иностранцам, включая нас самих. Мы все были отмечены одним клеймом: не немцы, так русские. Настаивать на том, что мы англичане, не имело смысла: и англичане, и американцы принадлежали к процветающему обществу, которому здесь завидовали, к которому хотели принадлежать и от которого были отгорожены. Стеклянные витрины магазинов явно свидетельствовали о стремлении имитировать Запад, но на полках обнаруживалась пустота либо дешевая подделка по заоблачной цене.
Везде были признаки кризиса национальной идентичности, несделанного выбора между старым и новым, Востоком и Западом. На протяжении всей своей истории разрываемая на части соседями, Россией и Германией, Польша с большим трудом восстановила утраченное во Второй мировой войне – в частности, историческую часть Варшавы. Уродливым контрастом ее красоте служил послевоенный дар Сталина народу Польши – мегалитическое муниципальное здание, о котором говорили, что только с его крыши открываются лучшие виды на Варшаву – имея в виду, что, лишь стоя на нем, можно было его не видеть. В том самом здании и состоялась конференция, посвященная юбилею Коперника. Перед входом располагался внушительный ряд ступеней. Еще один находился внутри, соединяя фойе и конференц-зал. Каждое утро студент Стивена Бернард Карр и я заносили Стивена на верхнюю площадку внешней лестницы, усаживали на стул и затем затаскивали наверх инвалидное кресло. Внутри, за неимением лифта, мы спускали по ступенькам инвалидное кресло, а затем и самого Стивена. Этот процесс повторялся в обратной последовательности в конце дня, а также иногда и в течение того же дня, в зависимости от нюансов программы конференции. Нас ничуть не впечатлила щедрость сталинского дара польскому народу; что нас действительно впечатлило, так это его мания величия.
Модель коммунизма, навязанная Россией, приговорила фермеров к такому же скудному образу жизни, как и у тощих коров, которых они гнали мимо нас вдоль деревенских дорог, и у костлявых быков, пасущихся на полях. Люди реагировали на это демонстративным неповиновением. Польша всегда считалась оплотом европейского католицизма: польская церковь стала символом национальной независимости страны и с честью исполняла роль защитника свободы, то и дело пополняя ряды мучеников своими священниками. Тем не менее я с удивлением обнаружила, что польские церкви напоминают мне об Испании – настолько они были чужды освежающей простоте Английской католической церкви, появившейся в результате реформы папы Иоанна XXIII. Как и в Испании, церкви в Польше были богато изукрашенные, затемненные внутри, задымленные ладаном, переполненные вычурными фигурами святых и дев, источающие тошнотворный дух суеверия. Группы низкорослых горбатых старух, одетых в черное, толпились перед папертью и преклоняли колени у алтаря, точно так же, как и во франкистской Испании. Польская независимость, выражаемая через католическую церковь, была весьма консервативной силой, соперничающей с враждебной политической системой при помощи своего традиционного опиума, тогда как в Испании не менее консервативная церковь сочувствовала политическому репрессивному режиму.
Каждое утро студент Стивена Бернард Карр и я заносили Стивена на верхнюю площадку внешней лестницы, усаживали на стул и затем затаскивали наверх инвалидное кресло.
Краков, где проходила вторая часть конференции, был более укоренен в своей идентичности, чем Варшава, поскольку его памятники, такие как Вавельский замок и Мариацкий костел, война не тронула. Тем не менее в окрестностях Кракова царила зловещая тень Освенцима. Тогда не существовало официальных экскурсий в Освенцим, но некоторые из еврейских делегатов организовали собственный поход и, вернувшись, передали остальным тяжелое впечатление от увиденного.
Единственным местом в этой печальной стране, в котором я ощутила покой и цельность, был дом, где родился Шопен. Крытое соломой одноэтажное здание стояло на островке зелени в деревне Желязова-Воля неподалеку от Варшавы. Хотя семья Шопена переехала в Варшаву, когда он был еще ребенком, летние каникулы он проводил в Желязовой-Воле, летней резиденции аристократической родни по материнской линии по фамилии Скарбек; именно там он написал последние такты своего концерта для фортепиано с оркестром ми минор. Порой он проводил отпуск в деревне вместе со школьными друзьями. Как-то раз они отправились на экскурсию в Торунь, где обнаружили дом, в котором родился Коперник. В ужасе от состояния дома, Шопен пожаловался, что в комнате, где родился Коперник, живет «какой-то немец, объедающийся картошкой и потом, как видно, испускающий зловонные газы».
Старый дом в Желязовой-Воле, с его скудной меблировкой, полированными полами, семейными портретами и коллекцией инструментов, скромно воссоздавал атмосферу жизни в интеллигентной польской семье начала XIX века. Меня заворожила не только возвышенная атмосфера, но и красноречивая тишина. Мазурки и вальсы висели в воздухе, как будто гостиная все еще была полна отзвуков семейного праздника. Ноктюрны вплетались в ароматное дуновение из тенистого сада. Обстановка придавала эмоциональной глубине музыкальных произведений новое, визуальное и материальное звучание. Кроме того, дом говорил о спокойствии – о душевном равновесии самоотверженной семьи, взрастившей одного из наиболее чарующих гениев романтизма, гения, для которого, по словам его друга Делакруа, «небеса завидовали земле». Подобно Копернику, Шопен бльшую часть жизни прожил за границей. Он уехал из Польши в 1830 году, чтобы никогда уже не вернуться на любимую им родину. Его взаимная любовь к юной полячке Марии Водзинской не встретила одобрения ее родителей, опасавшихся выдавать дочь за больного музыканта. Женитьба на Марии могла бы вернуть его в Польшу. Раз этого не случилось, он отправился на родину отца, во Францию, где завел скандальный роман с легкомысленной и, по слухам, развратной новеллисткой Жорж Санд и умер от туберкулеза в 1849 году в возрасте тридцати девяти лет.
Трагедия стала лейтмотивом той поездки в Польшу, где столь многое резонировало с нашей собственной жизнью, как будто привычно играя на струнах наших душ. Трагический опыт сопутствовал нам до самого конца: в обществе юного чилийского делегата Клаудио Тейтельбаума и его жены всплыли на поверхность странные поэтические ассоциации из моего собственного прошлого. Живя в Принстоне, Тейтельбаумы поддерживали тесную связь с правительством президента Альенде – новоизбранным социалистическим правительством Чили – через отца Клаудио, бывшего одним из послов Альенде. Они относились к группе реформаторов-либералов, в которую входил и Пабло Неруда, гениальный поэт, чьему творчеству я поклонялась в студенческие годы. В 1964-м Неруда приезжал в лондонский Кингсколледж, где читал свои стихи. Я на всю жизнь запомнила звучную чувственность – такую же многогранную и экспрессивную, как музыка Шопена, – с которой он читал свои стихи о любви, подчеркивая их природные образы и сочную мелодичность. Неруда был коммунистом, настолько глубоко вовлеченным в чилийскую политику, что мог бы стать президентом, но отказался от этого поста в пользу своего друга Сальвадора Альенде. Именно в Кракове, в заключительный день конференции Коперника, в голом вестибюле отеля мы получили новость о военном перевороте, осуществленном правыми силами против законно избранного правительства Чили, по слухам – с поддержкой ЦРУ. Альенде погиб, защищая президентский дворец. Тейтельбаумы были ошарашены не только смертью любимого всеми президента, но и концом, положенным их мечтам об улучшении условий жизни обедневшего крестьянства Чили. Они, как и тысячи их соотечественников, были обречены на долгие годы ссылки. Однако им еще повезло в сравнении с теми, кто не смог избегнуть яростных карательных мер воцарившегося режима Пиночета. Две недели спустя Пабло Неруда, испаноговорящий поэт, гениальностью сравнимый со своим предшественником Лоркой, погиб в результате последствий революции.
9. Поступь Чехова
Если из Польши я привезла противоречивые впечатления, то Москва оставила ощущение нездоровой определенности: ее жители твердо знали, какова их политическая ориентация, и не сомневались в нашей. Мы, как и все остальные делегаты, осознавали, что Советский Союз – это тоталитарное государство с полицейским режимом и что тут не следовало демонстрировать свое пристрастие к либеральной демократии. Москвичи вежливо признавали, что мы – представители привилегированного общества, но не имели ничего против этого. Во время перелета между Варшавой и Москвой Кип предупредил нас, что мы должны вести себя так, как будто в нашем номере отеля стоят жучки, не только ради собственной безопасности, но и ради коллег, с которыми мы приехали встретиться. Стивен уже однажды побывал в Москве, будучи студентом, с группой баптистов – странная компания для столь яростного атеиста. Еще более странным мне показался его рассказ о том, что он ради них провозил в СССР томики Библии контрабандой в собственных туфлях.
Такие воспоминания вряд ли стоило бы воскрешать в текущих обстоятельствах, принявших оборот официального визита на высшем уровне, со всем сопутствующим VIP-антуражем.
По прибытии в гостиницу «Россия», массивный квадратный блок между Красной площадью и Москвой-рекой, мы осмотрели наш номер, оборудованный самоваром и холодильником, отчасти надеясь обнаружить микрофон для записи наших разговоров. Однако мы не уподобились дипломату в модной тогда шутке: он задрал ковер и, обнаружив там провода, перерезал их. Снизу раздался грохот и вопль: там на пол упала люстра.
Мы уже успели заметить, что лифт не останавливался на втором этаже; выхода на него не было, и, как нам сказали, он полностью предназначался для «администрации» (читай: подслушивающих устройств). Более того, многие из русских, встречавших нас в аэропорту с букетами роз и гвоздик, не пожелали проходить в здание гостиницы дальше вестибюля. В свете такого избегания интересно то, что доктор Иваненко, престарелый ученый скромной репутации, с удовольствием часами сидел в номере Кипа, громко объявляя своим тайным слушателям о том, каких успехов он добился для советской науки. Именно Иваненко всегда сопровождал группы молодых русских астрофизиков на зарубежных конференциях. Мы предположили, что он являлся их контролером, особенно после того, как заметили, что остальные все время изобретают способы от него ускользнуть. Его поведение было загадочно непредсказуемым. В 1970 году, на конференции в Швейцарии, он бесследно исчез во время лодочной экскурсии по озеру Тун, чтобы вновь объявиться в Москве.
По прибытии в гостиницу «Россия», массивный квадратный блок между Красной площадью и Москвой-рекой, мы осмотрели наш номер, оборудованный самоваром и холодильником, отчасти надеясь обнаружить микрофон для записи наших разговоров.
Причины визита Стивена в Москву заключались в следующем: будучи в первую очередь теоретиком, он был лишь поверхностно знаком с практикой выявления черных дыр, которой недавно заинтересовался. В этом он шел по стопам американского физика Джозефа Вебера, в одиночку пытаясь построить машину для улавливания микровибраций гравитационных волн, теоретически исходивших от звезд при коллапсировании в черную дыру. Мы провели несколько дней, роясь в мусорных контейнерах Кембриджа в поисках старых вакуумных камер в стиле Хита Робинсона[97], с датчиками, погруженными в жидкий азот, которые требовались для завершения эксперимента Вебера. Подобными исследованиями занимались и ученые Московского университета под руководством Владимира Брагинского, физика-экспериментатора, показавшего нам свою лабораторию и любезно подарившего мне остатки палочки синтетического рубина, который он использовал в одном из экспериментов. Он был счастливым обладателем открытого темперамента, за которым скрывалась сила научного наития; темперамент же проявлялся в его пристрастии к рискованным шуткам политического характера, которые он позволял себе даже на людях. Именно Брагинский однажды вечером собрал у своего стола целую компанию, увлеченно следящую за его юмористическим монологом, прерываемым нескончаемыми тостами (пили водку и грузинское шампанское). Не все его шутки были смешными до слез. У большинства из них имелся политический подтекст, как, например, у шутки про транспорт. Американец говорит: «У нас в семье три автомобиля: один для меня, один для жены и один с жилым прицепом для отпуска». Англичанин говорит: «А у нас один малолитражный автомобиль для поездок по городу и семейный автомобиль для отпуска». Русский говорит: «А у нас в Москве прекрасно работает общественный транспорт, поэтому в городе нам автомобиль не нужен, а в деревню мы ездим на танке».
Причины визита Стивена в Москву заключались в следующем: будучи в первую очередь торетиком, он был лишь поверхностно знаком с практикой выявления черных дыр, которой недавно заинтересовался.
Второй целью Стивена была встреча с теми русскими учеными, которых не выпускали из страны (многие из них евреи). Яков Борисович Зельдович, вспыльчивый, импульсивный человек, стоял у истоков разработки советской атомной бомбы в сороковых – пятидесятых годах. В конце пятидесятых – начале шестидесятых, как и его американский коллега Джон Уилер, Зельдович занялся астрофизикой, поскольку условия внутри схлопывающейся звезды приближались к взрыву водородной бомбы. Так Зельдович стал первостепенной научной величиной в области изучения черных дыр. Однако из-за режима секретности, наложенного на его ранние работы, он не мог надеяться на то, чтобы вырваться из-за железного занавеса и посетить страны Запада, чтобы в полной мере разделить международный азарт, связанный с исследованием черных дыр. Новаторское исследование схлопывающихся звезд было озвучено для мировой общественности его робким и малообщительным коллегой Игорем Новиковым, с которым Стивен установил плотный профессиональный контакт.
В Москве мы появлялись в опере заблаговременно, так что поднимающийся занавес регулярно заставал нас на своих местах.
Как и Зельдович, физик Евгений Лифшиц был евреем, которого не выпускали за границу, как и многих одаренных студентов, осознававших, что пройдут годы перед получением заветного разрешения на первый выезд, являвшегося залогом последующих разрешений. Некоторые из них были словоохотливыми и настойчивыми, другие – сдержанными и задумчивыми. Но как бы открыто ни держались некоторые из ученых, было очевидно, что над ними нависает невидимая угроза: чувствовалось их внутреннее напряжение и постоянный страх. Все они были очень обеспокоены теми ограничениями, которые могло наложить на их творческую деятельность некомпетентное чиновничество, и все боялись, что при попытке улучшить ситуацию на них обратит внимание КГБ.
Кип интенсивно общался с русскими друзьями на эти темы, а мы со Стивеном организовывали прикрытие, демонстрируя увлеченность культурной программой. Однажды вечером отработанная схема дала сбой. На протяжении всего визита наши хозяева забрасывали нас билетами в Большой театр: на оперу – «Борис Годунов», «Князь Игорь» – и на балет – «Спящая красавица» и «Щелкунчик». Хотя Стивен с удовольствием ходил в оперу, балет не вызывал у него восторга. Единственным случаем, когда мне удалось отвести его на балет, была постановка «Жизель» в Художественном театре Кембриджа; в первом акте он начал жаловаться на головную боль, и мне пришлось отвезти его в антракте домой, где произошло чудесное выздоровление. В Москве мы появлялись в опере заблаговременно, так что поднимающийся занавес регулярно заставал нас на своих местах. На балет «Щелкунчик» мы опоздали; когда мы приехали в Большой, двери уже закрывались. Нас второпях проводили в боковую ложу и, закрыв дверь, заперли ее на ключ. Кип, намеревавшийся при первой возможности улизнуть на улицы Москвы, чтобы пообщаться с коллегой Владимиром Белинским на недозволенные политические и научные темы, оказался в ловушке. Он пришел в театр, чтобы помочь нам устроиться, но закрытая дверь отрезала его от мира, и ему пришлось терпеливо высидеть весь первый акт «Щелкунчика». В антракте двери открылись, и он наконец-то присоединился к Белинскому, все это время ожидавшему его в фойе. Так у Стивена появился товарищ по несчастью.
Хотя мы прекрасно ощущали контекст, состоящий из подобных шпионских операций под покровом тьмы, мы также начали понимать, что коллегам Стивена была доступна, хотя и в ограниченном режиме, та свобода, которой могло позавидовать остальное человечество: свобода мысли. В своем невежестве чиновники коммунизма были неспособны измерить истинное значение мудреных научных исследований. Вследствие этого они оставляли ученых в покое, лишь бы те вели себя предусмотрительно, придерживались линии партии и не высказывались против режима открыто, как Андрей Сахаров. В своей книге «Черные дыры и искривление времени» Кип Торн говорит о своем оказавшемся необоснованным страхе за русских коллег, Лифшица и Халатникова, которые хотели мужественно признать несправедливость своей гипотезы о том, что звезда не может формировать сингулярность при схлопывании в черную дыру:
«Для физика-теоретика признавать крупную погрешность опубликованных результатов более чем постыдно. Это удар по самолюбию… Но если из-за совершенных ошибок у американского или европейского ученого страдает только самолюбие, то в Советском Союзе ситуация намного более серьезная. Положение ученого в неофициальной иерархии здесь особенно важно; оно определяет такие возможности, как разрешение на выезд за рубеж, избрание в члены Академии наук, что, в свою очередь, влечет за собой такие привилегии, как удвоение зарплаты и лимузин с шофером в полное распоряжение…»
Лифшиц уже давно был лишен права выезда к тому моменту, когда он, к своей чести, настоял на срочном визите Кипа в Москву в 1969 году: было необходимо тайно вывезти из СССР статью, опровергавшую ранее опубликованное утверждение и признававшую сделанную ошибку. Статья была опубликована на Западе. Как далее пишет Кип, «советские власти так ничего и не заметили».
Стивен легко находил контакт с русскими коллегами, как и он, подходившими к физике эвристически. Их точно так же заботила только суть любой проблемы; детали их не интересовали, а для Стивена, носящего весь багаж своих знаний в голове, детали служили основным препятствием для ясности мышления. Они, как и он, были способны безжалостно отсечь сухие сучья для того, чтобы лучше разглядеть ствол. Этот подход применялся к любому предмету разговора, будь то физика или литература. Они как будто сошли со страниц русских романов прошлого века, напоминая персонажей Тургенева, Толстого и Чехова. Они говорили об искусстве и литературе – как о русских гениях, так и о Шекспире, Мольере, Сервантесе и Лорке. Как и мои друзья-студенты во франкистской Испании, они читали наизусть стихи и писали рифмованные поздравления по любому случаю – включая стихотворения в честь Стивена. Казалось, что еще один репрессивный режим ничего не меняет в их жизни: их страна испокон веков управлялась тоталитарными режимами и не имела опыта демократии, поэтому, как и все предыдущие поколения русских, они находили утешение в искусстве, музыке и литературе. В обществе, подчиненном советскому материализму, культура стала их духовным ресурсом. Через них я прикоснулась к душе этой страны – скорбящей душе России-матушки, навсегда остающейся в памяти своих сосланных детей чередой бескрайних пейзажей, рек и березовых рощ. Их индивидуальности сияли на блеклом фоне обыденной жизни, подобно золотым куполам прекрасно сохранившихся, но не функционирующих церквей, внезапно появляющихся из-за мрачных бетонных конструкций современной Москвы и освещающих серый город своим нарядным блеском.
Стивен легко находил контакт с русскими коллегами, как и он, подходившими к физике эвристически. Их точно так же заботила только суть любой проблемы; детали их не интересовали, а для Стивена, носящего весь багаж своих знаний в голове, детали служили основным препятствием для ясности мышления.
Эти коллеги Стивена с такой же радостью устраивали для нас культурные походы, с какой обсуждали науку. Часто наши экскурсии проводились в формате «два в одном»: научные дискуссии сопровождали осмотр достопримечательностей. Мы бродили по увенчанным золотом церквям Кремля, грубо избавленным от религиозного назначения официозным коммунизмом, не сумевшим, однако, изгнать божественное присутствие из этих стен. Мы стояли, захваченные великолепием огромных иконостасов; рассматривали полы, выложенные полудрагоценным камнем. Мы неторопливо прогуливались по художественным галереям, Третьяковской и Пушкинской; совершили паломничество к уютному деревянному дому Толстого с неизменным чучелом медведя в прихожей со скрипучим паркетом, протягивающим лапу за визитными карточками, и крохотной комнатой с окнами во двор, в которой знаменитый писатель предавался другой своей страсти – обувному делу. Я увезла из сада Толстого охапку опавших шоколадно-коричневых, оранжевых и желтых кленовых листьев.
Мне хотелось увидеть действующую церковь. Мне показали вычурно разукрашенную красным, зеленым и белым церковь Святого Николая в Москве и Новодевичий монастырь в пригороде. Несмотря на монотонные завывания псалмопевцев и молитвенное бормотание прикладывающихся к иконам пожилых прихожан, ни одно из этих мест не произвело на меня впечатления той святости, которой веяло от двух опустошенных маленьких церквей за нашими окнами, как будто бы опечаленных соседством с уродливым массивом гостиницы. Одна из них была сделана из кирпича и увенчана золотым крестом; другая практически целиком состояла из золотого купола. У меня возникло впечатление, что, запретив организованные религиозные практики, коммунистический режим способствовал формированию внутренней духовности, неискоренимой у тех, кто был к ней восприимчив, и невидимой для остальных.
В эпоху космических полетов мы погружались в прошлое, в мир, где жили наши одухотворенные и полные человеческого достоинства новые друзья. По их дорогам ездило очень мало машин, их материальные запасы были скудны, а одежда невзрачна. Несмотря на бесплатность здравоохранения, наш опыт соприкосновения с ним показал, что советских больниц и врачей следует избегать любой ценой. В начале второй недели визита Стивену надо было сделать плановую инъекцию гидроксокобаламина – укрепляющего витамина, который сестра Чалмерс вводила ему в Кембридже раз в две недели. С некоторыми затруднениями коллегам удалось вызвать врача в гостиницу. Когда медсестра вошла в комнату, на один невероятный миг мне показалось, что нас посетила сама мисс Миклджон, великая и ужасная физкультурница из Сент-Олбанс. Из черной сумки были извлечены на свет ее орудия: стальная овально изогнутая чаша, металлический шприц и набор многоразовых игл. Мы оба вздрогнули. Храбрый как никогда, Стивен даже не поморщился, когда она воткнула самую тупую из своих игл в его немощное тело. Слабонервная как никогда, я закрыла глаза и отвернулась.
Мы бродили по увенчанным золотом церквям Кремля; стояли, захваченные великолепием огромных иконостасов; рассматривали полы, выложенные полудрагоценным камнем. Мы неторопливо прогуливались по художественным галереям, Третьяковской и Пушкинской; совершили паломничество к уютному деревянному дому Толстого…
Состоящие из людей в серых плащах бесконечные очереди в магазинах, где наши друзья покупали себе еду, воскрешали мои детские воспоминания о послевоенном Лондоне. Как в ГУМе, государственном универсальном магазине на Красной площади, так и в других близлежащих магазинах вся система как будто специально искореняла у людей желание что-либо покупать. Сначала приходилось стоять в очереди, чтобы убедиться, что требуемый товар есть в наличии; затем следовало отстоять очередь в кассу, чтобы оплатить выбранный товар; с чеком в руках надо было вновь встать в первую очередь, чтобы востребовать свои покупки. Будучи иностранцами, мы пользовались привилегией делать покупки в магазинах для туристов «Березка», жадно изымавших наши фунты и доллары. На прилавках в изобилии громоздились деревянные игрушки, яркие цветные шали, янтарные ожерелья и расписные подносы. Я была уверена, что все товары изготовлены в Советском Союзе, пока не наткнулась на пару черных кожаных перчаток, на этикетке которых стояло: «Изготовлено кооперативом в г. Блэкберн, Ланкашир[98]».
В других магазинах сети «Березка» иностранные покупатели могли приобрести свежие и импортированные продовольственные товары, такие как виноград, апельсины и помидоры, которые были роскошью для среднестатистического советского потребителя. Если можно брать за эталон пищу, предлагаемую в отеле (предположительно первоклассном), то рацион среднестатистического русского состоял из нерегулярных поставок кефира, мороженого, вареных вкрутую яиц, черного хлеба и огурцов. Мясо, которое удавалось раздобыть для нас администрации отеля, обычно было разделено на миниатюрные порции и спрятано в пирожки либо оказывалось твердым и безвкусным как подошва. Моих поверхностных знаний русского языка, который я несколько лет назад пыталась учить на вечерних курсах, явно недоставало для того, чтобы прочитать увесистое меню; указав на выбранное блюдо, мы неизменно слышали ответ, что оно снято с производства.
За первые несколько дней мы отчаялись заполучить приличный обед, съедобный и сытный, но однажды счастливый случай привел нас в ресторан, расположившийся вдали от глаз людских на верхнем этаже гостиницы. Из окон открывался вид на красные кремлевские звезды. За столиком рядом с нами сидел француз, и мы с изумлением наблюдали за ходом его трапезы. С непринужденной уверенностью парижанина, обедающего в одном из лучших ресторанов родного города, он приступил к первому блюду, состоявшему из черной икры, копченой рыбы и холодных мясных закусок со стопкой водки. Затем, в то время как мы возили по тарелкам приплюснутые куски курицы в собственном жире, на его столе появилось главное блюдо. Хрустящие подрумяненные ломтики жареной картошки составляли гарнир для дымящейся сочной печеной осетрины. Мы с завистью наблюдали за его трапезой, смакуя доносящиеся до нас ароматы. Лишь когда он откинулся назад с истинно галльским вздохом и жестом глубокого удовлетворения, до меня дошло, что между нами нет языкового барьера. Я просто должна была спросить его по-французски, какие пункты меню соответствуют икре и осетрине. Он вежливо указал на пункт 32 и 54, создавая заманчивую перспективу приемлемого рациона в оставшуюся часть поездки. Видимо, нас преследовал злой рок: на следующий день ресторан на верхнем этаже оказался закрыт, а пункты 32 и 54 так и не появились в меню ресторанов средней руки.
Моих поверхностных знаний русского языка, который я несколько лет назад пыталась учить на вечерних курсах, явно недоставало для того, чтобы прочитать увесистое меню; указав на выбранное блюдо, мы неизменно слышали ответ, что оно снято с производства.
Нехорошее предчувствие перед каждой очередной трапезой не давало нам покоя. Тем не менее мы с некоторым воодушевлением ожидали заявленной кульминации программы визита – ужина в ресторане «Седьмое небо» на вращающейся части Останкинской телебашни в пригороде Москвы. Башня, являющаяся статусным символом космической эры, тщательно охранялась – возможно, из-за ее стратегического значения, – и в ресторан имели доступ только почетные гости столицы. Но даже им нельзя было подойти к башне вплотную: требовалось подвергнуться процедуре обыска за забором, окружавшим башню по периметру, а затем по подземному тоннелю пройти к лифту. Нас предупредили, что съемка запрещена, потому что в процессе вращения ресторана открывается вид на молочную фабрику («Читай: ракетную», – прокомментировал Кип). Молочная фабрика появлялась в окне с дезориентирующей частотой, когда мы приступили к первой приличной трапезе за несколько недель. Ресторан вращался неравномерно: башня то и дело давала крен, подобно пьяному матросу, благодаря чему следующие двадцать четыре часа мы со Стивеном по очереди запирались в ванной.
Нас не удивило то, что русским не разрешили приглашать нас к себе домой, однако было одно приятное исключение из правил. В последний вечер в Москве нас позвали на ужин в дом профессора Исаака Халатникова. Халатников обладал лучезарной, экспансивной индивидуальностью; это был тот самый русский, с которым мы познакомились на конференции по общей теории относительности в Лондоне в год нашей свадьбы – 1965-й. Такси подъехало к внушительному многоквартирному зданию у реки в центре Москвы. Квартиры были в дефиците и выдавались в порядке очереди членам партии. Новобрачным часто приходилось обитать с родителями в двухкомнатной квартире. К тому же в семье обычно проживали представители старшего поколения, в частности бабушки, чье присутствие было необходимо: они занимались хозяйством и заботились о детях, в то время как дочь или невестка ходила на работу. Зная об этом, мы поразились тому, что квартира Халатникова была выдающихся размеров и состояла из нескольких просторных, хорошо меблированных комнат, оборудованных телевизором и другими современными бытовыми приборами. Вдобавок к этому еда на столе ничем не уступала иному банкету в странах Запада. Среди закусок наличествовали икра, мясо, овощи, салаты и фрукты в изобилии, красиво разложенные на блюдах. Мы со Стивеном были обрадованы, но озадачены. Как вышло, что в обществе, провозглашавшем равенство среди своих членов, семье Халатникова позволялось жить в столь неумеренной роскоши? Как обычно, источником информации стал Кип. Происходящее никак не было связано с научными достижениями Халатникова. Это последствия связей его жены. Валентина Николаевна, крепкая блондинка, на фоне которой мой подарок, состоящий из предметов декоративной бижутерии, смотрелся совершенно неуместно, являлась дочерью Героя Революции. В государстве, где все были равны, некоторые считались равнее других. По праву рождения Валентина Николаевна получила все привилегии новой аристократии, в том числе первоочередное право на жилье и возможность покупать продукты в магазине «Березка».
Кленовые листья, которые я собрала в саду Толстого, стали красноречивой метафорой Москвы – такой, какой мы ее увидели за время нашего визита. С искренним облегчением мы присоединились к аплодисментам пассажиров при взлете лондонского рейса среди бушующей снежной метели в середине сентября. Как и снег, осенние листья были предвестниками зимы в стране, где свобода речи, самовыражения, мысли и движения, принимаемая нами как должное, оказалась заморожена на неопределенный срок. Но насыщенный цвет листьев напоминал о наших стойких друзьях, о мужественных людях, затерянных в этой политической пустыне. С приближением зимы в Кембридже мы почувствовали, что вместе с листьями, сувенирами, деревянными танцующими медведями и фарфором ручной росписи привезли с собой и другие последствия пребывания в стране с репрессивным режимом. В течение нескольких недель после возвращения мы не могли свободно общаться между собой в собственном доме из страха, что у стен могут быть уши. Если таким образом на нас отразилось психологическое давление, под гнетом которого наши друзья находились постоянно, то мы должны были еще больше восхищаться их мужеством. Мы с восторгом воссоединились с нашими детьми, но этот душевный опыт немного отрезвил нас. Как, спрашивали мы себя, справились бы мы с такими обстоятельствами?
На Рождество мы с мамой сводили детей на лондонскую версию балета «Щелкунчик» в Королевский фестивальный зал. Люси была под таким впечатлением от спектакля, что настаивала, чтобы ее называли Клара, как девочку – главную героиню балета. Она проводила все свободное время, танцуя под старую пластинку и изображая собственный вариант трепака, пробегая гостиную по диагонали со взмахами маленькой ножки, а затем с той же скоростью возвращаясь в исходную точку. Яблоко от яблони недалеко падает: Роберт был гораздо менее впечатлен постановкой и предпочел бы пантомиму – любимое рождественское представление отца. Он вертелся на месте весь первый акт, а в начале второго утащил бабушку в коридор под предлогом того, что выпил слишком много апельсинового напитка в антракте. Во время действия было запрещено возвращаться в зал, так что маме пришлось досматривать спектакль по телевизору в фойе, в то время как Роберт с наслаждением наблюдал за движением барж вверх и вниз по Темзе.
10. Холодный ветер
Той зимой в Кембридже мы столкнулись с собственными ограничениями, никак не связанными с политической ситуацией. Конференция в Польше и поездка в Москву, в сочетании с прошлогодними результатами слета в Лез-Уш выявляли новые перспективы и новые проблемы в исследовании черных дыр. Тайной целью всех физиков было открытие философского камня, до той поры не сформулированной единой теории поля, обобщающей все разделы физики. Эта теория объединила бы крупномасштабную структуру Вселенной, о которой Стивен и Джордж Эллис написали книгу, с микроструктурой квантовой механики и физики элементарных частиц, а также с теорией электромагнитных явлений. Черные дыры были соблазнительны тем, что они могли представлять собой ключ к покорению первой ступени этого научного восхождения – объяснению загадочного сходства между общей теорией относительности и законами термодинамики.
Черные дыры были соблазнительны тем, что они могли представлять собой ключ к покорению первой ступени этого научного восхождения – объяснению загадочного сходства между общей теорией относительности и законами термодинамики.
Притягательность этой цели была так велика, что Стивен мог не только продолжать дискуссии, начатые в Москве, на любой конференции в любом уголке земного шара, но и посвящать размышлениям об этих вопросах любое время дня и ночи, не занятое сном. Вопрос о заграничных поездках появлялся на повестке дня с раздражающей регулярностью. Я как заезженная пластинка повторяла свои аргументы, но что могли значить мои переживания по поводу временного расставания с детьми, когда на кону стояло будущее мировой физической науки?
В то же время меня смущало то, что Стивен проводит столько времени по вечерам и в выходные в позе роденовского Мыслителя, положив лоб на ладонь правой руки, пропав в другом измерении, недосягаемый для меня и детей, играющих рядом с ним. Каким бы привлекательным ни был интеллектуальный вызов физики черных дыр, я не могла до конца постичь смысла этого глубокого самопогружения. Сначала я предполагала, что его занимает какая-нибудь математическая проблема; я беззаботно интересовалась, чем он занимается; часто мой вопрос оставался без ответа, и я начинала тревожиться. Может быть, ему неудобно сидеть в инвалидном кресле или он плохо себя чувствует? Может быть, я расстроила его тем, что отказалась ехать на очередную конференцию? Он продолжал молчать или отделывался неубедительным качанием головой, и мое воображение пускалось во все тяжкие: я начинала подозревать, что все вышеописанное в сочетании с многими другими факторами, в том числе унынием из-за ухудшения физического состояния, невыносимо угнетает его. В конце концов, его поза традиционно использовалась художниками для физического олицетворения депрессии.
Было очевидно, что его речь становится неразборчивой; потребовались скучные занятия с логопедом для того, чтобы замедлить ухудшение в звукопроизношении. Некоторые люди, которых он предпочитал считать глухими или скудоумными, не могли разобрать сказанное им. Моя помощь требовалась ему во всем: в любой личной нужде, при одевании и купании, не говоря уже о перемещениях в пространстве. Его приходилось брать на руки при помещении в инвалидное кресло, в машину, в ванну и в постель. Пищу приходилось резать на мелкие куски, чтобы он мог есть ложкой; трапезы становились все длиннее. Ступеньки в нашем доме уже представляли непреодолимое препятствие.
Он все еще мог подтягиваться на руках из кресла – это само по себе служило полезным упражнением, – но необходимо было, чтобы кто-то стоял рядом для безопасности. Естественно, он хотел, чтобы я находилась рядом с ним во время всех поездок.
Я начинала подозревать, что все вышеописанное в сочетании с многими другими факторами, в том числе унынием из-за ухудшения физического состояния, невыносимо угнетает Стивена.
Подавленное чувство вины из-за моего нежелания воспользоваться возможностью путешествовать с ним по планете и неудовлетворение из-за недостатка общения с ним скручивали меня в узел тревоги и отчаяния. Я чувствовала себя путешественником, упавшим в черную дыру: неконтролируемые силы бесконечно растягивали меня вдоль невидимой орбиты, как длинную макаронину.
Проходило несколько дней, и Стивен пробуждался от своего оцепенения. С победоносной улыбкой он объявлял, что разрешил еще одну сложную физическую проблему. Ситуация становилась поводом для шутки лишь тогда, когда все было позади. Поскольку каждый раз обстоятельства были несколько иные, я так и не научилась распознавать симптомы. В то время я постоянно беспокоилась о том, что Стивену нездоровится. Каждый раз я поздравляла его с успехом, но в глубине души понимала, что мы с детьми вступили в битву с неотразимой богиней, впервые явившей свой лик в Америке 1965 года, – Физикой, отнимающей отцов у детей и мужей у жен. После стольких лет я снова вспомнила, что миссис Эйнштейн назвала физику третьей стороной в ее бракоразводном процессе.
Для Стивена такие периоды глубокой концентрации, возможно, представляли собой упражнения, благодаря которым он развил в себе ту безмолвную внутреннюю силу, что дала ему способность представлять процессы в одиннадцати измерениях. Но я не могла распознать, что является причиной его непроницаемости: погруженность в себя или равнодушие ко мне, и воспринимала эти периоды как невыносимую пытку, особенно в случае если они сопровождались прослушиванием опер Вагнера, в частности «Кольца нибелунга», которые Стивен включал на полную громкость в радиоприемнике или на проигрывателе. Именно тогда, вынужденная сдерживать собственный голос и подавлять свою спонтанную реакцию, я возненавидела Вагнера. Музыка была настолько сильнодействующей, что меня непреодолимо влекло раствориться в чувственном многозвучии гипнотизирующих аккордов и захватывающих дух модуляций, но мои повседневные обязанности не давали мне ни на минуту отвлечься от необходимости делать покупки, готовить еду, вести дом, заботиться о детях и Стивене. Ни в кухне, ни в ванной, ни даже в игровой комнате на чердаке было не скрыться от обольстительной музыки, околдовывающей сознание завораживающими гармониями и диссонансами. Я пыталась игнорировать ее манящие, коварные тенета, зная, что для меня, в моем душевном разброде, она представляет опасность. Моим эталоном была открытость и ясность средиземноморской культуры, а не темная угроза северной мифологии, где все герои были обречены на безвременную кончину, а в мире торжествовали хаос и зло. Стивен, по-видимому, был околдован этой силой точно так же, как физикой, – обе они стали его религией, – но мне следовало твердо стоять на земле. Если бы я позволила себе уступить мрачной тирании этой музыки, то мой мир распался бы на мелкие осколки. Вагнер стал для меня олицетворением злого гения, исповедующего философию сверхрасы, демоном, породившим Освенцим и способным сеять раздор. Я была слишком молода, чтобы вынести столь мощное эмоциональное давление.
Слава богу, наши развлечения не ограничивались Вагнером и были достаточно разнообразны. Мы слушали Верди и Моцарта в оперных театрах, оратории Элгара[99] в часовне Кингс-колледжа и «Вечерни» Монтеверди в аббатстве Сент-Олбанс, «Принцессу Иду»[100] в Художественном театре – поскольку Стивен, обладая разносторонним вкусом, был не только вагнерианцем, но и поклонником Гилберта и Салливана. После Вагнера его любимыми развлечениями были постановки «Футлайтс»[101]: летнее представление в университете и зимняя пантомима. Для этих случаев он удерживался от присущей ему язвительной критики. Мне же «Футлайтс» казались скучными, поскольку комедийный уровень представлений никогда не оправдывал нереалистических ожиданий, заданных поколением Beyond the Fringe[102], а что касается пантомимы, то сальные шутки не становились смешнее благодаря их неоднократному повторению с дурацким хихиканьем.
Чтобы чем-то занять одинокие вечера, когда Стивен был погружен в мысли, Вагнер милосердно приглушен, дневные хлопоты отступали, а дети уложены в постель, я купила очень компактное пианино под тем предлогом, что Роберту пора начать заниматься. Окруженная столь безупречно образованными людьми, я стыдилась признать, что уроки требуются мне самой. Я несколько раз позанималась со школьным учителем на пенсии, который, сочувствуя моему увлечению, не сказал, что мне уже поздно учиться играть. Приняв вызов, он научил меня основам теории и гармонии и, к моей радости, позволил самостоятельно выбирать репертуар. Роберт тоже занимался – с молодым учителем, который рисовал картинки танцующих фей в скрипичном ключе и топающих великанов в басовом.
Роберт начал учиться в школе и из счастливого и подвижного ребенка превратился в гораздо более тихого и замкнутого.
Ему было только четыре с половиной года, когда в соответствии с местной образовательной политикой ему следовало начать обучение. Я была уверена в том, что это слишком рано. Некоторое время спустя я прочитала статью, в которой говорилось, что психологически четырехлетний ребенок отличается от пятилетнего на столько же, насколько семилетний отличается от одиннадцатилетнего, и что поступление в школу в столь юном возрасте вредит развитию ребенка. Роберт был застенчивым мальчиком, и когда я спрашивала, чем он занимался в обеденный перерыв, то его ответ неизменно огорчал меня. «Ну, я просто сидел на ступеньках», – пожимая плечами, говорил он. У его начальной школы была превосходная репутация: тут воспитывались наиболее одаренные из отпрысков ученых семей; в школе с филологическим уклоном дети, которые умели быстро читать, достигали наибольших успехов. Через несколько лет ярко выраженный литературный дар Люси обеспечил ей счастливое начало учебы в этой школе. Что касается Роберта, то у него были проблемы с чтением. Я боялась, что это могут сказываться последствия эпизода с глотанием лекарств, но свекровь успокоила меня. Дело заключалось опять же в пресловутом «яблоко от яблони»: Стивен, по ее словам, научился читать, когда ему было семь или даже восемь лет. Теперь-то я поняла, почему Стивен всегда с таким ужасом вспоминал зиму, проведенную семейством Хокинг на Майорке в гостях у Грейвсов. Если в возрасте девяти лет он только-только научился читать, то какое же впечатление на него должно было произвести ежедневное обсуждение и анализ Книги Бытия[103] под всевидящим оком Роберта Грейвса? Стивен мудро рассудил, что не важно, чт Роберт будет читать, лишь бы он читал, и на этом основании мы пичкали Роберта Beano[104] и всевозможной каламбурной литературой, так что обеды неизменно сопровождались бесконечными вариациями «Тук-тук!» – «Кто там?»[105]; зато читать Роберт стал значительно лучше.
В начале семидесятых понятия «дислексия»[106] в научных образовательных кругах не существовало. Сегодня широко признан тот факт, что Леонардо да Винчи и Эйнштейн страдали от дислексии. Мы подозревали, что у Стивена в детстве была дислексия, а насчет Роберта были уверены; но государственная система не предлагала никаких средств от нее, за исключением дополнительных занятий по чтению. Таких детей в лучшем случае считали ленивыми, в худшем – отсталыми; уже в возрасте пяти лет им предназначали второсортное будущее. Я знала, что Роберт не был отсталым: этот ребенок в возрасте четырех лет в процессе прополки огорода спросил меня: «Мамочка, а как у девы Марии внутри поместился Бог?» Этот ребенок в возрасте пяти лет использовал фортепиано как метафору, чтобы объяснить мне, что такое «отрицательные числа»: «Смотри, мамочка: ноты выше “до” первой октавы – это положительные числа, а ноты ниже “до” – отрицательные».
Я была уверена, что филологический, а не математический уклон школы не соответствует наклонностям Роберта. Новая учительница, появившаяся в школе, когда ему было шесть лет, объявила, что набирает класс с математическим уклоном. Я умоляла ее взять Роберта в этот класс. Она с трудом сдержалась, чтобы не рассмеяться. «Но он не умеет читать! – упорствовала она. – Как он может справиться с математикой?» Я настаивала:
«Пожалуйста, позвольте ему попробовать!» С величайшим скептицизмом она согласилась взять его в класс на три недели. За это время у Роберта не возникло ни одной проблемы с ускоренным курсом математики, а его внутреннее напряжение несколько спало. По окончании трехнедельного срока он принес записку от учительницы, в которой та просила мен подойти к ней после занятий. Мы встретились у ворот школы. «Миссис Хокинг, прошу принять мои извинения, – начала она с преувеличенным раскаянием, – я действительно не думала, что Роберт сможет справиться с ускоренным курсом математики, когда вы просили взять его в класс, но я действительно должна попросить прощения, потому что я была абсолютно не права. Он отлично справляется с математикой – опережает всех остальных на голову». Но математическому классу пришел конец через две четверти, так как учительница ушла в декрет, и Роберт опять остался при своих. Мы со Стивеном легкомысленно предполагали, что наши социалистические принципы обязывают нас дать детям образование в государственной школе, теперь же нам предстояло разрешить ценностный конфликт с далеко идущими последствиями: потребности нашего ребенка вступали в противоречие с нашими политическими убеждениями. Государственная система до сей поры не послужила на пользу Роберту. Ему необходима была похвала за то, что ему удавалось хорошо (в частности, математика), и поддержка, а не бичевание в том, что давалось с трудом (чтение и письмо). Только в частном секторе классы были достаточно немногочисленными для того, чтобы он получал должное внимание. Зарплаты Стивена, которую он получал в колледже на должности с красивым названием «членство за выдающиеся достижения в современной науке», не хватало для оплаты образования сына. Не помогало и то, что к этому времени он уже числился ассистентом по исследованиям в Институте астрономии (с 1972 года – после отставки Фреда Хойла) и занимал такую же должность на кафедре прикладной математики в 1973 году. Как обычно, деньги появились благодаря одному из непредвиденных поворотов судьбы – на этот раз повод был печальным.
Зарплаты Стивена, которую он получал в колледже на должности с красивым названием «членство за выдающиеся достижения в современной науке», не хватало для оплаты образования сына.
В 1970 году, вскоре после рождения Люси, умерла одинокая тетя Стивена Мюриэль. Вместо того чтобы наслаждаться свободой после смерти матери, она просто-напросто зачахла. Деньги, которые она могла потратить в свое удовольствие, например отправившись в кругосветное путешествие, она берегла на черный день, который так и не наступил. Деньги унаследовали ее внучатые племянники и племянницы, среди которых Роберт был ее светом в оконце. Сама по себе унаследованная сумма оказалась недостаточно велика для того, чтобы оплатить долгие годы обучения, но ее решено было преумножить: вкупе с равной долей, полученной от отца Стивена, денег хватило на приобретение маленького домика, который можно было выгодно сдавать в аренду. Половину ренты получали родители Стивена, а другая половина составляла постоянный источник финансов для оплаты обучения Роберта. Кембридж стал подходящим местом для такого предприятия, поскольку собственность была в то время достаточно недорогой, а постоянное присутствие приезжих ученых обеспечивало контингент для рантье. Поскольку я имела опыт ремонтных работ, мне поручили руководство проектом. Покупка и приведение в порядок еще одного дома с последующей сдачей его в аренду стали для меня дополнительной ношей, хотя я и так была занята с утра до вечера. Опыт столкновения с бытовой грязью чужих людей, который я получала благодаря этому новому занятию, повергал меня в уныние. Тем не менее я прекрасно осознавала, что необходимо экономить деньги для оплаты растущих счетов за обучение, и мне приходилось браться за кисть, чтобы один-два раза в год собственными руками производить покраску всего дома. Иногда, в случае наплыва летних посетителей, это приходилось делать чаще.
Постоянная загруженность и утомленность не позволяли мне находить достаточно времени и энергии для моей диссертации. Я закончила сбор материала для первой главы и подготовила несколько собственных оригинальных тезисов. Я заметила ряд вербальных соответствий между харджами и Песней Соломона и удивительное сходство между харджами и мосарабскими гимнами, принадлежавшими христианам, проживавшим на захваченных маврами землях. В удачный день, если все шло по плану, мне удавалось выкроить час для диссертации по утрам, пока Люси была в детском саду, а Стивен на кафедре. Необходимость заниматься собственным исследованием исчерпывала мои физические возможности. Я не смогла бы захватить другие области исследования Средневековья, тем более обратиться к другим темам, которые затрагивались на ужинах в колледже Люси Кавендиш. Я не следила за политической и международной ситуацией и практически не читала. Предложить миру я тоже ничего не могла, кроме растущего чувства собственной неуместности, как на семинарах в Люси Кавендиш, так и у Дронке. Когда мне удавалось вырваться на какую-нибудь из их встреч, мне приходилось, участвуя в дискуссиях, прикрывать недостаток знаний блефом либо хранить тупое молчание. Ситуация была для меня крайне некомфортна: я чувствовала себя обманщицей и перестала посещать оба семинара.
В Люси Кавендиш у меня была одна подруга, Ханна Скольников, с которой я чувствовала себя непринужденно. Ханна, приехавшая из Иерусалима, изучала эпоху королевы Елизаветы и в Кембридже нашла островок спокойствия, где укрылась от стрессов военного положения на родине. У меня с Ханной обнаружилось много общего. Хотя обстоятельства нашей жизни разнились, мы обе пытались вести нормальную жизнь и растить наших трехлеток, Роберта и Аната, в атмосфере напряжения и неопределенности. Когда мы познакомились, я только-только родила Люси, а Ханна ожидала второго ребенка. Ко времени рождения Ариэль мы стали подругами на всю жизнь. Как нельзя кстати, в муже Ханны Шмуэле, занимавшемся классической философией, Стивен обрел достойного партнера для интеллектуального спарринга. Ханна и Шмуэль оказались гораздо более восприимчивыми и чуткими по отношению к нам, чем многие из тех, кто знал нас дольше и – гипотетически – лучше. Когда годовой творческий отпуск Шмуэля подошел к концу и они в страхе вернулись на родину с двумя маленькими детьми, у меня стало еще меньше причин посещать собрания Люси Кавендиш, и я окончательно оторвалась от научного общества.
Это не имело большого значения. Было абсолютно очевидно, что карьера Стивена значит куда больше, чем моя. Его деятельность обещала надолго взбаламутить воды физики, тогда как я при удачном стечении обстоятельств лишь слегка поколебала бы поверхность лингвистики. И, как я часто говорила сама себе, у меня было прекрасное утешение – мои дети, подвижные и забавные, нежные и любимые. Многие из тех, кто пялился на Стивена, не в силах оторвать глаз от уродства, вызванного его болезнью, – те самые люди, которые назвали бы его калекой, – выглядели ошеломленными, когда понимали, что у этого отца – глубокого инвалида есть двое прекрасных детей и каждый из них является примером очевидного совершенства. Гордость за детей наполняла Стивена уверенностью в себе. Он всегда мог отразить сомнения жестокой публики, заявив: «Это мои дети». Та острая радость, которую мы испытывали, любуясь их невинностью и чистотой, их самобытной речью и их чувством чудесного, объединяла нас в благодарной нежности друг к другу. В такие моменты общность между нами укреплялась и росла, включая в себя не только нас, но и наш дом, нашу семью и тех людей, которых мы любили. Семья, наша семья, стала моей raison d’tre[107].
Многие из тех, кто пялился на Стивена, не в силах оторвать глаз от уродства, вызванного его болезнью, – те самые люди, которые назвали бы его калекой, – выглядели ошеломленными, когда понимали, что у этого отца – глубокого инвалида есть двое прекрасных детей и каждый из них является примером очевидного совершенства.
Я утешала себя тем, что никакие академические успехи не сравнились бы с чувством творческой самореализации, которое я черпала в собственной семье. Пусть долгие часы заботы о ребенке и периоды детского лепета порой казались утомительными, но я была вознаграждена за них возможностью заново открывать мир во всей его волшебной непредсказуемости, глядя на него глазами маленьких детей. К састью, мои родители тоже получали наслаждение от такого занятия. Никакие другие бабушки и дедушки не радовались внукам так искренне и не баловали так щедро. Мои дети заставляли родителей отвлечься от собственных забот, в то время сосредоточенных на бабушке, чьи здоровье и память ухудшались на глазах. Когда она согласилась переехать в Сент-Олбанс из Норвича, было уже слишком поздно для того, чтобы она могла почувствовать себя уверенно на новом месте; вскоре она упала и сломала руку. Когда я прощалась с ней воскресным вечером начала декабря 1973 года, я уже знала, что вижу ее в последний раз. Я целую неделю оплакивала мою горячо любимую, храбрую и нежную бабушку. Мама позвонила мне в следующую пятницу, 7 декабря, чтобы сообщить печальную, но ожидаемую весть: бабушка скончалась во сне.
11. Компромисс
Чувствуя постепенное отдаление близких друзей, я еще больше теряла присутствие духа. Со школьными друзьями и знакомыми со студенческих времен я виделась редко; многие из них уехали жить за границу или воспитывали детей в других городах. Друзья, которых мы приобрели за последние несколько лет, следовали собственным путем, уезжая из Кембриджа по карьерным соображениям туда, где им предлагали новую работу. Роб Донован, шафер Стивена, с женой Мэриэн и дочерью Джейн уехали из Кембриджа в Эдинбург. С тех пор мы виделись с ними нерегулярно, хотя при встрече дружеская связь возобновлялась с былой силой. Мы навещали их в Эдинбурге летом 1973 года перед поездкой в Москву. Как всегда бывает в компании старых друзей, разговор перепрыгивал с одной темы на другую, напоминая о том времени, когда мы приходили друг к другу в гости по воскресеньям после нашей свадьбы. Мы обсуждали кембриджские сплетни, последние конвульсии Гонвиля и Каюса, развитие науки, сложность подачи заявок на гранты и судьбы друзей, рассеянных по всему земному шару.
Когда мы заговорили о поездке в Москву, Роберт высказал мнение, что не стоит верить отсутствию новостей о гонке вооружений: в эпоху после Кубинского ракетного кризиса холодная война еще не была отправлена на чердак мировой истории. Негласно обе сверхдержавы готовили огромный арсенал еще более высокотехнологичного оружия. Хотя угроза атомной войны все еще нависала над нами в те моменты, когда сверхдержавы, подобно огрызающимся драконам, обнаруживали след чужого присутствия в одном из лакомых уголков мира, тот факт, что на самом деле они увеличивают и оттачивают свой ядерный арсенал, не освещался в прессе. Замечание Роберта обеспокоило и разозлило меня. Теперь, когда у нас появились дети, уже нельзя было просто сказать: «Да гори все синим пламенем». Я не была готова отступить и позволить чудовищному апокалипсису уничтожить жизнь моего бесценного потомства. Но что я – или мы – могла поделать? Бесполезно было бы апеллировать к ученым, разработавшим это оружие в сороковых и пятидесятых годах – хотя со многими из них, по обе стороны железного занавеса, мы теперь были знакомы лично, – из-за того что теперь все решения находились в руках не заслуживающих доверия политиков – лицемерного Никсона в США и непроницаемого Брежнева в Советском Союзе. Еще сложнее было переварить горькую правду на фоне девственных горных ландшафтов Шотландии, где пропитанный медом воздух гудел о библейской простоте, вдали от антропогенного городского пейзажа.
Брэндон и Люсетт Картеры, с которыми мы провели несчетное количество воскресных вечеров, переехали во Францию со своей малюткой-дочерью Катрин. Брэндон занял исследовательский пост в Парижской обсерватории в Медоне. Обсерватория построена на основе королевского замка и напоминает кембриджскую; из нее открывается потрясающий вид на Париж. Я очень скучала по Люсетт – по многим причинам, а не только из-за того, что она была единственной из моих кембриджских знакомых, говорящих по-французски. Будучи признанным в своей среде математиком, она была умна, но не претенциозна. Ее искренний интерес к людям и энтузиазм в отношении семьи нетипичны для академических кругов Кембриджа, в которых она вращалась. Она была музыкальна, обладала развитым воображением и утонченным восприятием поэзии. Именно Люсетт познакомила меня с Прустом, сама являя пример восторженного восхищения деревьями, цветами и ароматами нашего церковного дворика.
Самым печальным для меня стало расставание с Эллисами. Их отъезд был особенно тяжелым потому, что они уехали из Кембриджа не только из-за смены работы: их брак рухнул. Мы настолько близко ассоциировали себя с ними, что, когда Джордж и Сью разошлись, мы пережили это как угрозу для собственного брака. Две наши семьи, в каждой из которых было по двое маленьких детей, сошлись настолько близко, что стали почти родственниками. Сью была крестной Люси. Мы одновременно купили и отремонтировали наши дома, произвели на свет детей, ездили в отпуск и посещали конференции – жили практически в тандеме. Джордж и Стивен написали общую книгу под названием «Крупномасштабная структура пространства-времени», а мы со Сью столько раз поддерживали друг друга, откровенно обсуждая кризисы материнства и трудности борьбы с богиней по имени Физика. Джордж и Стивен были похожи тем, что умели отрешиться от окружающего мира, становясь недосягаемыми для собственных семей в своем глубоком погружении в теоретическую вселенную. У нас было столько общих и схожих переживаний, что наши семьи стали взаимозависимы, и, когда их брак распался, основы нашего также пошатнулись.
Дружба с семейными парами, теперь покидающими Кембридж, сформировалась в особых обстоятельствах. Она появилась как следствие общения Стивена на кафедре или в одном из колледжей. У него обнаруживались общие интересы, обычно научного характера, с мужской половиной пары, в то время как я находила точки соприкосновения с женской половиной. С отъездом Эллисов закончилась наша самая близкая дружба вчетвером. Хотя мы неплохо ладили со многими молодыми научными сотрудниками колледжа Каюса и их женами, а также подружились с аспирантами кафедры, эти новые отношения были устроены немного иначе. У меня имелось много хороших знакомых среди женщин, с детьми которых дружили мои дети, но у их мужей необязательно находились общие интересы со Стивеном, а трудности в общении вполне понятным образом отталкивали потенциальных друзей. Кроме того, у меня часто завязывалась дружба с людьми на основе интуитивной взаимной симпатии. Оказывалось, что в их собственной жизни были некоторые печальные обстоятельства либо в связи со своей профессией они обладали знаниями о потребностях инвалидов. В двух таких случаях моему другу удавалось установить контакт со Стивеном, и наша дружба длилась долгие годы.
Среди ассистентов Констанс Уиллис (Роберт называл их «папины тренажеры») была стройная светловолосая девушка моего возраста по имени Кэролайн Чемберлен. Летом 1970 года Кэролайн прекратила физиотерапевтическую практику, потому что ожидала ребенка – в то же время, когда я была беременна Люси. Так как она жила поблизости, в школе Лейз – районной государственной школе для мальчиков, где ее муж преподавал географию, – мы поддерживали отношения, которые укрепились при рождении наших дочерей. Я все чаще размышляла над проблемами инвалидности, потому что мне иногда казалось, что эта ловушка захлопывается вокруг всей нашей семьи – вокруг детей, меня и Стивена. Информацию приходилось собирать по крохам, и я постоянно обращалась к Кэролайн за профессиональным руководством. Будучи жизнерадостной и прагматичной и одновременно очень чувствительной, она прекрасно понимала специфику трудностей, с которыми мы сталкивались каждый день, и, несмотря на обязанности, налагаемые на нее положением жены заведующего школой, всегда находила способ помочь – предлагала более удобную позу, полезное приспособление (подушку для инвалидного кресла или ручной тормоз) или адрес прогрессивного учреждения.
У ворот школы, где по традиции принято было ожидать детей, я нашла еще одного верного друга – Джой Кэдбери с детьми, Томасом и Люси, того же возраста, что и наши Роберт и Люси.
Застенчивость и кротость Джой перевернули мое представление о выпускниках Оксфорда. Вместо того чтобы демонстрировать свое интеллектуальное превосходство, она принижала его значение, как если бы оно не имело абсолютно никакого отношения к ее теперешней жизни. Будучи дочерью врача из Девона[108], она исполнила свою мечту стать медсестрой в детской больнице после того, как окончила Оксфорд. Джой близко к сердцу приняла нашу ситуацию: всегда была готова забрать к себе детей в особенно трудное время и оказывала реальную помощь, когда я не справлялась с напряжением. Она была не понаслышке знакома с мотонейронной болезнью – неизлечимым дегенеративным заболеванием, о котором слишком мало было известно, – поскольку в четырех сотнях километров от Кембриджа ее собственный престарелый отец находился в терминальной стадии того же расстройства.
Я все чаще размышляла над проблемами инвалидности, потому что мне иногда казалось, что эта ловушка захлопывается вокруг всей нашей семьи – вокруг детей, меня и Стивена.
В Девоне, неподалеку от родительского дома Джой, у меня были и другие союзники: мой брат и его жена Пенелопа. Когда закончился первый временный контракт Криса в Брайтоне, они переехали в Девон, где Крис поступил на работу в стоматологическую клинику города Тайвертона. Художественно одаренная от природы, увлеченная психологией личности и взаимоотношений, Пенелопа понимала мою потребность говорить о людях, их взаимном влиянии, эмоциях и о том, как люди взаимодействуют друг с другом, – обо всем, что в семье Хокингов было объявлено ересью. В Крисе и его жене я нашла неиссякаемый источник понимания и поддержки; обстоятельства усложнялись лишь тем, что они жили так далеко от нас.
Не все новые знакомые имели возможность поддерживать меня, подобно Каролине, Джой и моим родственникам. Некоторые из них тоже находились в сложной жизненной ситуации, как и я, хотя история их жизни была другой. Часто им самим требовалась поддержка, и они обращались ко мне за помощью. Нашей основной проблемой являлась физическая болезнь; она была настолько очевидна и материальна, что в прошлом я не догадывалась о существовании трагедий, которые не настолько бросаются в глаза. Став взрослее, я начала воспринимать другие оттенки страдания и поводы для него. Некоторые люди переживают тяжелые эмоции и бедствуют материально после травматического развода, другие не имеют возможности видеться с семьей, третьи просто находятся далеко от дома. К подобным ситуациям я могла относиться более-менее объективно и оказывала необходимую поддержку людям, которые в них попадали. Как ни странно, сталкиваясь с ситуациями, схожими с моей, я испытывала растерянность.
С самыми лучшими намерениями знакомые пообещали представить меня медсестре, чей муж страдал рассеянным склерозом. Я с нетерпением ожидала этой встречи, надеясь, что мы сможем поддержать друг друга, найдя общее в наших переживаниях. Но мне было трудно даже начать говорить о своих проблемах: о невыносимой ответственности, эмоциональном напряжении, изнурительной усталости, связанной с воспитанием двух маленьких детей и одновременным уходом за тяжелым инвалидом, чье состояние ухудшалось на глазах. Рассказывая об этом, я чувствовала себя предательницей. Стивен никогда не упоминал о болезни, тем более не жаловался. Его героический стоицизм увеличивал мое чувство вины, и я не позволяла себе ни с кем говорить о моих переживаниях. Но именно недостаток общения был для меня самым тяжелым испытанием – иногда даже более тяжелым, чем физическая и эмоциональная нагрузка. Когда мы поженились, я предполагала, что буду испытывать удовлетворение от чувства единения в достижении общей цели, от борьбы плечом к плечу с невзгодами, атаковавшими нас с такой безжалостной силой; теперь же мне казалось, что я не более чем ломовая лошадь, успешно низведенная до роли, которую в соответствии с кембриджскими канонами должна была выполнять женщина. В глубине души я понимала, что мне нужна помощь – физическая и эмоциональная поддержка – для того, чтобы моя драгоценная семья не пострадала.
Лишь однажды я, призвав все свое мужество, решилась излить душу – со всеми необходимыми предосторожностями – Тельме Тэтчер. Ее ответ, похожий на отповедь, звучал серьезно как приговор. «Джейн, – возвестила она, – скажу тебе то, что всегда говорю, когда ничего изменить нельзя: думай о хорошем». Она говорила от чистого сердца и была права. У меня имелись поводы для благодарности судьбе – в результате моих усилий у меня была семья, а Стивен смог посвятить себя упорной работе, что он делал с исключительным мужеством. Я не была обездолена и не имела иного выбора, кроме как довольствоваться тем, что имела, сохранять веру, трудиться в поте лица и получать от этого удовольствие. Так сделала в прошлом и сама Тельма, потерявшая двух маленьких сыновей. В конце концов, я не могла назвать себя несчастной: я получала массу положительных эмоций, общаясь со своими прекрасными детьми, лучше не придумаешь: Роберт с его светлыми, отливающими серебром локонами, идеальным овалом лица и огромными вопрошающими глазами и Люси с каштановыми волосами и фарфоровой розово-белой кожей, мягкой, как лебединый пух. Я просто-напросто устала, была истощена необходимостью по несколько раз просыпаться ночами, постоянной болью в спине от физического перенапряжения и постоянным ноющим чувством тревоги и ответственности. Мне стало стыдно от того, что я совершила попытку избавиться от ноши; я отправилась восвояси – думать о хорошем.
Нашей основной проблемой являлась физическая болезнь; она была настолько очевидна и материальна, что в прошлом я не догадывалась о существовании трагедий, которые не настолько бросаются в глаза.
Как всегда практичная, Тельма заглянула к нам на следующий день. «Я подумала, дорогая, что тебе требуется больше помощи. Я сейчас иду к Констанции Бабингтон-Смит; хочешь, я попрошу ее одолжить тебе свою домработницу?» Домработница Констанции Бабингтон-Смит, неугомонная миссис Теверсхэм, была первостатейным сокровищем, как и ее преемница – высокая, угловатая Уинни Браун, принявшая пост через год. С тех пор один раз в неделю в нашем доме воцарялась чистота и порядок. Но порядок в доме устранял лишь часть проблемы. Мне все еще нужен был сочувствующий слушатель, кто-то, кто смог бы терпеливо принимать мои сокровенные тревоги с пониманием и без осуждения. Я не ожидала, что все исправится как по мановению волшебной палочки, но возлагала большие надежды на то, что новая знакомая – та, что была замужем за инвалидом, – станет тем самым человеком, который сможет выслушивать меня и отвечать с бльшим пониманием, чем кто-либо другой, а также поделится своими ноу-хау по решению повседневных проблем, связанных с уходом за тяжело больным человеком в одиночку. Моим надеждам не суждено было сбыться. К тому времени, когда мы познакомились, она уже упаковала чемоданы для вылета в США с новым партнером, оставив мужа-инвалида в специальной клинике.
Таким образом, единственным доступным мне утешением стала суровая философия Тельмы Тэтчер: думать о хорошем. Я связала себя обязательствами со Стивеном. Поступив так, я должна была сделать все от меня зависящее, чтобы обеспечить ему нормальную жизнь. Оказалось, что выполнение моего обета подразумевает создание фасада нормальности, какой бы ненормальной ни являлась наша жизнь фактически. У меня не было намерения отказываться от своего слова, но отдельные столкновения с жизнью других людей, подобные описанному мной случаю, только подчеркивали, а не облегчали мое растущее одиночество. Уже давно мы обнаружили, что не существует никакой организации, никакого медицинского учреждения, куда мы могли бы обратиться за профессиональным советом и помощью. Теперь же, не имея возможности получить психологическую поддержку, которая помогла бы мне найти собственный путь в лабиринте проблем, я решила доверять собственной интуиции, обходя стороной расстраивающих меня людей и ситуации, притворяясь, что у нас такая же семья, как и у других, и не вынося сор из избы.
12. Горизонты событий
Однажды темным ветреным вечером 14 февраля 1974 года я отвезла Стивена в Оксорд на конференцию в Лабораторию Резерфорда[109] на базе Научно-исследовательского центра по атомной энергии в Харуэлле. Мы остановились в Эбингтоне в Козенерс-хаус – старинном деревенском доме на берегу Темзы, в ту зиму вышедшей из берегов. Дождь, который лил как из ведра из нависших над нами туч, ничуть не убавлял нашего энтузиазма: мы со Стивеном, а также группа его студентов томились в предвкушении грандиозного события. Стивен собирался поделиться новой теорией. Наконец-то он нашел решение для связи принципа действия черных дыр и законов термодинамики, не дававшее ему покоя со времен летней школы в Лез-Уш. Постоянная перепроверка теории превратилась у него в навязчивую идею после того, как один из принстонских студентов Джона Уилера поколебал его уверенность беспочвенными придирками: он был настолько поражен сходством между законами термодинамики и результатами Стивена 1971 года в отношении черных дыр, что заявил, что законы термодинамики и законы, управляющие черными дырами, – это одни и те же законы. По мнению Стивена, такое заявление было абсурдным, поскольку для того, чтобы подчиняться законам термодинамики, черные дыры должны были бы иметь конечную температуру и излучать энергию; иными словами, два типа законов должны были бы во всем, а не в чем-то одном соответствовать друг другу. Стивен собирался предложить беспрецедентно инновационное решение.
В те периоды интенсивной полной концентрации, которые наблюдали мы с детьми, Стивен пришел к выводу, что, вопреки всем предыдущим теориям черных дыр, они все-таки могут излучать энергию. По мере излучения энергии черной дырой она испаряется, теряя массу и энергию. Пропорционально этому увеличиваются ее температура и поверхностная гравитация в процессе ее сжатия до размеров ядра атома, но с сохранением веса от тысячи до ста миллионов тонн. Наконец при невообразимой температуре она исчезает, взрываясь. Таким образом, черные дыры оказывались не такими уж непроницаемо черными, а их активность можно было рассматривать в соответствии, а не в противоречии с законами термодинамики. Длительное вынашивание этого детища скрывалось под покровом тайны. Со своей стороны, я испытывала некий кровный интерес в том, чтобы засвидетельствовать его появление на свет: конкуренция с ним за внимание Стивена доставила мне множество неприятных минут. Бернард Карр должен был выступить кем-то вроде акушерки: он отвечал за вывод слайдов с конспектом лекции Стивена на экран проектора.
В день лекции я сидела в чайной комнате, расположенной вне зала заседаний, пролистывая газету и ожидая его доклада, который должен был начаться в 11 утра. Мое внимание отвлекло шумное поведение компании техничек, обслуживавших конференцию. Их ложки слишком громко стучали о стаканы, а дым от их сигарет заполнил всю комнату. Меня раздражала их болтовня; ее, как и дым, невозможно было игнорировать. Я почувствовала, что против своей воли начинаю прислушиваться к содержанию беседы: они сплетничали о конференции и ее участниках. Я насторожилась, когда одна из них заметила компаньонкам: «Среди них есть один молодой парень, который явно перехаживает свое». Я моментально поняла, о ком они говорят. «А, да, – согласилась ее собеседница. – Видно, что бедняжке нездоровится, вот-вот по швам разойдется, головку не держит». Она противно усмехнулась, довольная своим каламбуром. Мне их разговор напомнил о том, что сказал недавно седовласый семидесятилетний Фрэнк Хокинг в моем присутствии: что Стивен к этому времени уже должен был умереть. И тогда, и сейчас мое чувство безопасности было подорвано: люди выносили Стивену бесцеремонный приговор за его спиной, ни в грош не ставя наши планы, и это причиняло мне жгучую невысказанную боль.
Когда Стивен выкатился в инвалидном кресле из зала заседаний, чтобы выпить кофе перед началом своего доклада, я внимательно осмотрела его с ног до головы. Он, определенно, был жив и переполнен волнением в предвкушении битвы, но я заставила себя взглянуть на него более трезво: действительно ли он выглядит так, как будто уже отжил свое, и расползается ли по швам? Мне пришлось признать, что для стороннего наблюдателя, скорее всего, так и было – и эта уступка чужому восприятию меня огорчила. К счастью, это в последнюю очередь его беспокоило в тот момент. Крепко укорененный в мире физики и, подобно Дон-Кихоту, не осознающий недоброжелательного скептицизма в отношении его персоны и внешности, он был готов ринуться в бой в компании своего верного Санчо Пансы – Бернарда Карра. Все еще подавленная услышанным, я последовала за ним в зал заседаний. Я утешилась тем, что уборщицы видят лишь жалкую телесную оболочку, но не способны воспринять мощь интеллекта и силу духа, о которых так красноречиво свидетельствовал его величественный череп и проницательный, интеллигентный взгляд. Мое убеждение в том, что Стивен бессмертен, выдержало еще один удар.
С изысканной иронией Стивен в очередной раз подтвердил свое бессмертие знаменитым докладом, хотя в то время председатель и некоторые из присутствующих, кажется, подумали, что он лишился рассудка. Я сидела на краешке стула, подавшись вперед и впиваясь глазами в Стивена, который, сгорбившись в своем кресле при свете софитов, зачитывал текст доклада. Бернард выводил на проектор слайды, чтобы прояснить для всех суть ускользающего шепота Стивена. Фактически доклад воспроизводился дважды – в изложении Стивена и в содержании слайдов, так что в его значении сомнений быть не могло: черные дыры на самом деле не были такими уж черными.
Стивен, определенно, был жив и переполнен волнением в предвкушении битвы, но я заставила себя взглянуть на него более трезво: действительно ли он выглядит так, как будто уже отжил свое, и расползается ли по швам?
Несмотря на ясность презентации, в конце доклада воцарилось молчание. Казалось, что публике трудно переварить эту, по сути, простую информацию. Председатель, профессор Джон Д. Тейлор из лондонского Кингс-колледжа, однако, не смог усидеть на месте. В ужасе от крамольного попирания святыни черной дыры он вскочил на ноги, неистовствуя: «Ну, извините, это просто-напросто нелепо! Никогда ничего подобного не слышал! Объявляю заседание закрытым!» Честно говоря, нелепым в тот момент было только его поведение: ситуация напомнила мне легендарную атаку Эддингтона на Чандрасекара в 1933 году с одним лишь отличием: Эддингтон использовал слово «абсурдно», а не «нелепо», давая характеристику теории Чандрасекара. Председатель обычно объявляет время для вопросов после доклада; также правила хорошего тона требуют от него изъявления благодарности докладчику за «чрезвычайно полезную информацию». Д. Д. Тейлор (прошу не путать с профессором Д. С. Тейлором, специалистом по физике элементарных частиц – с ним и его женой Мэри мы близко подружились через несколько лет) не оказал Стивену вышеперечисленных традиционных знаков внимания; напротив, создалось впечатление, что его обуревает желание сжечь Стивена на месте как еретика. Это сознательное оскорбление в адрес Стивена было столь же невыносимо, как и безмозглые кривотолки уборщиц. Здесь имела место целенаправленная попытка принизить его, объявить умственно столь же несостоятельным, каким он был физически.
Если в зале заседаний после лекции Стивена воцарилась мертвая тишина, то в столовой разразилась буря. Было ощущение, что частицы из испаряющейся черной дыры разбежались во все стороны, толкая делегатов, отчего те хаотично разлетелись по комнате, подобно драже из разорванного пакета. Бернард осторожно усадил Стивена за угловой столик, а я встала в очередь к барной стойке за едой. Все еще негодуя и сердито бурча что-то своим студентам, Д. Д. Тейлор встал в очередь за мной, не зная о том, кто я такая. Я как раз репетировала несколько уничижительных реплик в защиту Стивена, когда услышала, как он прошептал: «Мы должны как можно скорее опубликовать нашу статью!» Я решила сохранить инкогнито и вернулась к Стивену, чтобы рассказать о том, что услышала. Он снисходительно пожал плечами, тем не менее отправил собственную статью на публикацию в Nature[110] сразу по возвращении в Кембридж. Поскольку рецензентом оказался не кто иной, как Д. Д. Тейлор, неудивительно, что статью отклонили. Тогда Стивен потребовал независимой рецензии, и со второго раза ее приняли. Статья Д. Д. Тейлора также была принята к публикации, но умерла естественной смертью, в то время как статья Стивена стала первым шагом на пути к объединению физики как дисциплины, согласованию крупномасштабной структуры Вселенной и микроструктуры атома – посредством черной дыры. Несомненно также и то, что произошедшее в лаборатории Резерфорда укрепило намерение Стивена бороться с любыми физическими проблемами – как научными, так и телесными. Я же одновременно гордилась Стивеном и переживала из-за той подноготной, которую вскрыли для меня разговоры за его спиной. Теория испарения черных дыр открыла Стивену путь к избранию в Королевское общество[111] следующей весной в необычайно раннем возрасте тридцати двух лет. Правда, в XVII веке членов общества избирали в двенадцать лет, но это было в те дни, когда членство являлось привилегией, а не заслугой. В наше время членство в обществе – почесть, которой ученые обычно удостаиваются в конце, а не в начале карьеры, после того как обзаведутся рядом почетных докторских степеней и прослужат в нескольких консультативных комитетах. Эта почесть является венцом научной карьеры и уступает в престижности только Нобелевской премии.
Нас известили об избрании в середине марта, за две недели до официального объявления, благодаря чему у меня было время на организацию поздравительного сюрприза. Я запланировала прием с шампанским в торжественной обстановке главной гостиной колледжа Каюса, куда были приглашены родственники, друзья и коллеги Стивена, а также шведский стол в нашем доме для самых близких друзей и семьи. Невозможно было придумать более подходящий случай для того, чтобы открыть две бутылки «Шато Лафит» 1945 года, оказавшиеся пару лет назад в винной карте членов колледжа по удивительной и, очевидно, ошибочной цене – сорок пять шиллингов[112] за бутылку. Количество посетителей фуршета было ограничено не вместимостью нашего дома и не количеством имеющейся в наличии посуды, но количеством чрезвычайно редкого старинного кларета в этих двух бутылках: каждому доставался один глоток.
Вечером 22 марта 1974 года студенты Стивена дипломатично направили его кресло в направлении колледжа, где друзья, родственники, студенты и коллеги приветствовали его как одержавшего победу героя. Дети изо всех сил старались помочь, передавая круглые тарелки с канапе, тостами с икрой, волованами и миниатюрными рулетиками из семги со спаржей, которые были изюминкой банкетного сервиса колледжа. Деннис Шама согласился произнести торжественный тост в честь Стивена и сделал это от всей души, перечислив его многочисленные научные достижения, которые, сказал он, сами по себе более чем оправдывали возлагавшиеся на него надежды, независимо от избрания в Королевское общество. Мы с детьми стояли в сторонке и светились от гордости.
Пришел черед ответного слова Стивена. О том, насколько он изменился со времени нашей свадьбы, свидетельствовала та непринужденность, с которой он теперь говорил на публике. Тем не менее, поскольку поздравление стало сюрпризом, у него не было возможности подготовить речь. Он говорил долго, медленно и отчетливо, хотя и тихо. Он рассказывал о ходе своего исследования, о том, какой неожиданный оборот оно приняло за последние десять лет, с тех пор как он приехал в Кембридж. Он поблагодарил Денниса Шаму за его поддержку и воодушевление, поблагодарил своих друзей за то, что пришли его поздравить, как всегда, говоря от первого лица единственного числа. Положив руки на плечи детей, я стояла в стороне и ждала, что он повернется к нам с улыбкой, кивком, коротким словом признательности за мои домашние достижения на протяжении девяти лет нашего брака. Может быть, он был настолько взволнован моментом, что просто позабыл упомянуть о нас. Он закончил речь под всеобщие аплодисменты, а я закусила губу, чтобы скрыть разочарование.
В ту самую неделю, когда был опубликован новый список членов Королевского общества, Стивен получил приглашение – без сомнения, инициированное Кипом Торном, – от Калтеха, Калифорнийского технологического института в Пасадене. Ему предложили должность приглашенного научного сотрудника на следующий учебный год. Условия были шикарными до неприличия. Помимо зарплаты американского порядка, предложение включало большой, полностью меблированный дом с проплаченной арендой, автомобиль и всевозможные бытовые приспособления, включая инвалидное кресло с электроприводом для обеспечения максимальной независимости передвижения Стивена. Также в пакет входила физиотерапия и медицинский уход для него и оплата обучения для детей. Студентов Стивена Бернарда Карра и Питера де’Ата тоже пригласили сопровождать его. Перемена была нам необходима – перемена, которая заставила бы нас по-новому взглянуть на наш брак, увидеть будущее в новом свете и получить новый импульс. Детям тоже требовалось сменить обстановку, и время было подходящее – Люси еще не начала учиться в школе, а Роберт как раз готовился к переходу в частную образовательную систему. Предложение американцев, поддержавших нашу семью с необычайной щедростью и предусмотрительностью, было гораздо более своевременным, а наше положение в Кембридже – более шатким, чем мы могли догадываться. Много лет спустя близкий друг рассказал мне о сцене, свидетелем которой он стал на церемонном торжественном ужине в Кембридже в начале семидесятых – как раз в описываемый период времени. К удивлению гостей собрания, решение о судьбе Стивена походя прозвучало из уст одного из старейшин с величайшим равнодушием. «Пока Стивен Хокинг справляется со своей долей работы, он может оставаться в университете, – объявил тот. – Но как только он не будет в состоянии это делать, ему придется уйти». К счастью для нас, мы смогли уйти по своей воле, хотя и не вполне уверенные в будущем. Как показало время, на следующий год нас пригласили вернуться в Кембридж.
Возможность сменить пробирающий до костей ветер со студеных кембриджских болот на жар пустынь Южной Калифорнии была заманчивой, но переезд подразумевал массу трудностей. Я все время занималась тем, что взвешивала преимущества и недостатки. Если Стивен освоил историю Вселенной на пятнадцать тысяч миллионов лет вперед, то мое видение будущего ограничивалось перспективой следующих нескольких дней. Я научилась не загадывать далеко вперед, и поэтому у меня не было плана на следующие два года, пять, десять или двадцать лет. Тем не менее ближайшие восемнадцать месяцев требовали тщательного просчета, особенно в свете моего предыдущего столкновения с жизненным хаосом на западном берегу Америки. Я собралась с духом, понимая, что придется преодолеть мою личную проблему – страх перелетов. По крайней мере, на этот раз мне не надо было оставлять детей, потому что они, разумеется, отправлялись вместе с нами – но об этом я теперь беспокоилась меньше всего. Что меня волновало, так это вопрос о том, как пройдет перелет на другую сторону планеты, при условии, что я одна должна буду отвечать за Стивена в его тяжелом состоянии и за детей в придачу. Во-вторых, как я стану справляться со всем этим в течение целого года – без родителей и соседей, к которым можно обратиться за помощью в трудный момент? В последние два года, в то время, когда я лежала в постели с гриппом, головной болью, болью в спине и даже плевритом, я во всем полагалась на маму и Тэтчеров. В Калифорнии я не имела бы такого подспорья.
Я собралась с духом, понимая, что придется преодолеть мою личную проблему – страх перелетов. По крайней мере, на этот раз мне не надо было оставлять детей, потому что они, разумеется, отправлялись вместе с нами – но об этом я теперь беспокоилась меньше всего.
Помимо прочего, меня озадачивало еще одно непреодолимое препятствие: Стивен наотрез отказывался допускать посторонних людей к уходу за ним. Кроме отдельных медицинских советов своего отца, он е принимал никакой помощи, видимо, не желая, чтобы кто-то узнал о серьезности его состояния или темпе его ухудшения. Такое отношение в сочетании с отказом обсуждать болезнь было одной из основ, поддерживающих его мужество, и являлось частью его защитного механизма. Я прекрасно понимала, что если бы он признал серьезность своего состояния, мужество могло покинуть его. Также я прекрасно понимала, что если бы он хоть на минуту задумался о том, сколько усилий ему требуется, чтобы встать утром с постели, то такая попытка неминуемо обернулась бы полным провалом. Как я мечтала о том, чтобы и он, со своей стороны, постарался понять, что даже небольшое облегчение невыносимой физической нагрузки, подавляющей мой природный оптимизм, могло значительно улучшить наши отношения.
Меня озадачивало еще одно непреодолимое препятствие: Стивен наотрез отказывался допускать посторонних людей к уходу за ним.
Мой доктор знал о моих проблемах и поговорил с доктором Стивена. Вместе они попытались составить график для приходящих медбратьев, которые опускали бы Стивена в ванну и доставали из нее, по крайней мере, два раза в неделю. Этот план был уничтожен в зачатке после того, как оказалось, что симпатичный пожилой медбрат может приходить только в пять часов вечера, и такое беспрецедентное прерывание рабочего дня, оно же – его завершение, конечно, было неприемлемо для Стивена. Только чудо могло бы разрешить проблему, с которой мы столкнулись. Однако во время Пасхи меня посетила восхитительная идея, подобная пушинке одуванчика, залетевшей в окно и укоренившейся в цветочном горшке. Благодаря ей я как будто сбросила груз с плеч. Меня покинула тревога о том, что благородная попытка залучить нас на другой континент со всеми удобствами не может увенчаться успехом по причине своей практической невыполнимости. Идея была простая: мы должны пригласить студентов Стивена жить в нашем большом калифорнийском доме. Мы могли предложить им бесплатное проживание в обмен на физическую помощь в поднимании, одевании и купании. Это было тем более своевременно, что Стивен уже не мог есть сам и ему требовался постоянный присмотр. Получая помощь от Бернарда, он не мог бы жаловаться на невыносимое унижение, которое причиняет присутствие сиделки – признак отступления, признание ухудшения его состояния. Вместо этого ему будут оказывать помощь люди его круга, пусть не семейного, но дружеского. Первой реакцией Стивена был категорический отказ, но после, хорошенько обмозговав мою идею (я дала понять, что от этого будет зависеть само решение о поездке в Калифорнию), он передумал. Я поделилась идеей с Бернардом Карром и потом с Питером де’Атом, которые, хорошенько все взвесив, согласились, что это вполне взаимовыгодное предложение.
Когда подошла очередь Стивена, по рядам прошел шепот: книгу сняли с подиума и поднесли ему на подпись. Он медленно и старательно написал свое имя в напряженной тишине. Последняя завитушка вызвала всеобщие бурные аплодисменты; на лице Стивена появилась торжествующая улыбка, а на мои глаза навернулись слезы.
В то лето нам предстояло еще одно важное мероприятие: 2 мая должно было состояться посвящение Стивена в члены Королевского общества. Мы выехали из Кембриджа загодя, чтобы вовремя попасть в Карлтон-хаус-террас, элегантный особняк XVIII века с видом на улицу Мэлл[113], являющийся резиденцией Королевского общества. Когда мы въезжали в Лондон с севера, машина начала резко дергаться, а поворачивать руль стало значительно труднее. У нас не было выбора – пришлось продолжать движение, надеясь, что нам удастся добраться до места назначения. Наконец, изо всех сил налегая на руль, я повернула на передний двор Карлтон-хаус-террас, где припарковалась и начала выполнять хорошо отрепетированную последовательность действий: найти обретающихся поблизости пожилых портье, вытащить части инвалидного кресла из машины, собрать кресло, установить его рядом с пассажирским сиденьем, поднять Стивена за подмышки и пересадить из машины в кресло. Затем портье необходимо было проинструктировать о том, как аккуратно переносить кресло через неизбежные лестничные пролеты, ведущие к главному входу. На этот раз последовательность несколько усложнилась, так как машине тоже требовалось наше внимание: у нее спустило переднее колесо.
Как бывало неоднократно, помощь пришла с самой неожиданной стороны. Сам ученый секретарь Королевского общества, немногословный человек, обремененный нуждами почетных гостей и отвечающий за торжественное мероприятие, опустился на колени в своем парадном темно-сером костюме и поменял нам колесо. Мы, в неведении о происходящем, были с почестями препровождены на официальный обед другим кембриджским ученым, президентом Королевского общества сэром Аланом Ходжкиным. Церемония посвящения, обставленная множеством ритуалов, состоялась после обеда в помещении лекционного зала. В честь каждого нового члена произносилась речь, после чего от него требовалось взойти на подиум, чтобы поставить подпись в книге посвященных. Когда подошла очередь Стивена, по рядам прошел шепот: книгу сняли с подиума и поднесли ему на подпись. Он медленно и старательно написал свое имя в напряженной тишине. Последняя завитушка вызвала всеобщие бурные аплодисменты; на лице Стивена появилась торжествующая улыбка, а на мои глаза навернулись слезы.
Стивен был не единственным кембриджским ученым, почтенным честью избрания в Королевское общество в тот год, и даже не единственным физиком со своей кафедры. Джон Полкинхорн, профессор физики элементарных частиц, принимал посвящение вместе со Стивеном. Достигнув апогея своей научной карьеры, он готовился покинуть ряды физиков и обратиться к теологии. Это означало, что член Королевского общества профессор Полкинхорн должен был стать простым студентом, ступив на долгий путь, вехами которого являлись рукоположение, должность викария и собственный приход. В основе такого решения лежало желание закончить раскол между наукой и религией, произошедший во времена Галилея. По мнению Полкинхорна, наука и религия являлись не противоположностями, но взаимодополняющими аспектами реальности. Этот тезис впоследствии станет краеугольным камнем его научных трудов в роли ученого-священника. Хотя мы не были близко знакомы с ним, я восхищалась его убеждениями и радовалась тому, что атеизм не является непременным условием научной деятельности и не все ученые такие атеисты, какими представляются.
Часть третья
1. Письмо из Америки
Здравствуйте! Меня зовут Мэри Лу, я живу в Сьерра-Мадре. А как вас зовут? Откуда вы?» Стоящая перед нами худенькая загорелая женщина ожидала нашего ответа с широкой улыбкой на лице. Так как мы только что приехали на вечеринку, хозяевами которой были английские экспатрианты, пригласившие нас через неделю с небольшим после приземления в Лос-Анджелесе, такая откровенность нас немного шокировала. После продолжительной паузы, в процессе которой мы преодолели свое удивление, стало понятно, что от нас ожидается столь же спонтанный ответ. Как-никак, потребовалось почти десять лет для того, чтобы к нам стали по-человечески относиться на «вечеринках» в Кембридже, но до последнего момента отношение к нам было по-прежнему недоверчивое. В последний год мы заметили, что некоторые из почтенных членов и даже в большей степени их жены стали проявлять к нам благосклонный интерес; тем временем мы уже не удивлялись тому, что нас сажают за неудобный конец стола или в собственный одинокий угол, и не ожидали, что с нами кто-то заговорит. Дружелюбное выражение на чьем-то лице всегда было приятным, но редким сюрпризом. Один из управляющих банкетами как-то признался мне, что для нас было очень трудно найти место за столом, так как никто из колледжа не хотел сидеть рядом с нами. Неудивительно, что речь Мэри Лу застала нас врасплох. Ее прямота была заразительна; я, в свою очередь, попыталась передать наш восторг от Калифорнии своим родным и близким в письмах на родину. Вот, к примеру, мое первое письмо родителям, написанное в те дни, когда регулярная телефонная связь была невозможна по финансовым причинам:
Саут Уилсон Эвеню, 535
30 августа 1974 года 91106, Пасадена, Калифорния, США
Дорогие мама и папа,
все просто замечательно! Перелет был долгим, но не таким утомительным, как в первый раз, когда мы с маленьким Робертом летели над полюсом. Как прирожденный путешественник, повторяющий пройденный маршрут, Роберт завороженно смотрел в иллюминатор, где проплывали черные вершины на фоне снежных полей, горы, поднимающиеся из ледяного моря с островками воды, похожими на изумруды, белые точки айсбергов в Гудзонском заливе, пустыни Америки, Большое Соленое озеро и, наконец, появился прибрежный горный хребет. Люси, наоборот, ничуть не впечатлили виды: еще над Атлантикой она начала спрашивать, не пора ли нам выходить…
Мы все взбодрились после посадки, несмотря на то что по вашему времени было уже около двух часов ночи. С широко открытыми глазами мы изучали непривычный пейзаж: пальмы, огромные автомобили, наш собственный блестящий «универсал», на котором Кип приехал за нами, автомагистрали, устремляющиеся во всех направлениях, небоскребы и, наконец, наш дом с белой обшивкой, выглядящий гораздо симпатичнее, чем на фото. Когда мы приехали, уже смеркалось, и во всех окнах горел свет, как в диснеевской сказке! Внутри дом очень элегантный. А как все удобно устроено! Огромные диваны, в которые так и хочется провалиться, несколько туалетов, все в гармоничных оттенках, конечно! Все абсолютно новое, сделанное «под старину» – мебель, полотенца, фарфор, даже кастрюли! Эти люди, должно быть, полагают, что мы привыкли к астрономическим бытовым стандартам. Знали бы они, как все обстоит на самом деле! С места у кухонной раковины открывается вид на горы, а Стивен находится ближе к своему офису, чем в Кембридже, потому что университетский кампус расположен как раз напротив нашего дома. Стивен, как мальчишка, которому подарили новую игрушку, с восторгом осваивает кресло-каталку с электроприводом, такое же, как то, которым он пользуется в институте, только гораздо маневреннее. Уже много лет у него не было такой свободы передвижения, хотя кресло приходится заносить на тротуар и на ступеньки: тротуары здесь высокие – никто никогда не выходит на дорогу, а кресло очень тяжелое. Две твердогелевые батареи весят тонну каждая, что уж говорить о пассажире. В первый же день к нам прислали инженеров, которые занимались инвалидным креслом и настраивали все другие приспособления. Никаких трудностей пока не возникло.
Сад довольно пустой; приходят несколько садовников с садовыми ножницами, метлами и пылесосом, чтобы ухаживать за ним. Они подрезают, чистят и пылесосят лужайку, но не отличают сорную траву от культурной. Трава нуждается в поливке, орошение происходит через подземную ирригационную систему – никаких шлангов и леек. Это все такая экзотика! В первое утро мы вышли во дворик и увидели колибри, парящую над растением странного вида, с заостренными оранжевыми и синими цветами. Вокруг дома посажены кусты камелии величиной с дерево, а во дворе растет гигантский калифорнийский сухой дуб, на который так и хочется взобраться. На краю сада у нас апельсиновое дерево, плодоносящее и цветущее одновременно, два авокадо, ель и маленькая пальма. Пока что мы едим только во дворике – погода стоит очень солнечная, да и в столовой все такое красивое – ворсистый красный ковер и стол красного дерева, – что мы боимся даже зайти туда, не говоря уж о еде.
Мы с детьми сегодня купались в бассейне Калтеха. Люси упала в него, и это ей совсем не понравилось. Ее считают ужасно отсталой, так как в три года она еще не умеет плавать, но Роберт уже научился и сейчас плавает под водой. Мы все настолько полны приятной, здоровой усталости, что Люси уснула прямо перед телевизором (хотя нам любопытно это новшество, мы редко смотрим его из-за нескончаемой рекламы), и даже Роберт выглядит утомленным. Я думаю, что усну раньше него.
С любовью, Джейн
Мой отец должен был уйти в отставку из Министерства сельского хозяйства в день своего шестидесятилетия, в декабре 1974 года. После длительной преданной службы он собирался отпраздновать выход на пенсию приездом в Калифорнию вместе с мамой. Тем временем поток посетителей в нашем доме не иссякал – некоторые из них оставались на выходные, другие же поселились в нашем доме – в частности, аспирант Стивена Питер де’Ат, помогавший Бернарду ухаживать за Стивеном, пока не нашел себе отдельное жилье. Я стала более уверенно водить машину и не находила утомительной обязанность делать покупки для такого количества посетителей, потому что их паковали в коричневые бумажные – не пластиковые – пакеты и относили прямо в машину улыбающиеся сотрудники магазина. Кроме того, Роберт в свои семь лет оказался прекрасным штурманом: казалось, он хранил карту шоссе у себя в голове и, в отличие от своего отца, заранее предупреждал о повороте.
Наступил день, когда детям пора было начать ходить в школу города Пасадена. Утром я с некоторой опаской доставила их к школьным воротам, а в полдень вернулась, чтобы забрать Люси из детского отделения, присоединившись к другим мамашам в автомобильной очереди, медленно продвигающейся вдоль улицы. Подъехав к школьным воротам, я назвала ее имя учителю, дежурившему на тротуаре. Он тут же произнес ее имя в громкоговоритель. «Лу-усси-и Хоккинг, Лу-усси-и Хоккинг!» – выводил он на все лады. Никто не явился на зов, потому что никакой Лууссии Хоккинг среди малышей, терпеливо ожидающих родителей, не обнаружилось. Началась грандиозная суматоха. Могла ли Лу-усси-и Хоккинг стать жертвой похитителей – это было самое страшное предположение учителей – в первый день учебы? Школа погрузилась в хаос. Я припарковала автомобиль и зашла в ворота. Директриса выбежала из своего кабинета; группа дам среднего возраста рассеялась по территории в поисках потерянного ребенка. Найти Лу-усси-и Хоккинг оказалось несложно. Ей так понравилось в школе, что она отправилась на обед, намереваясь остаться до половины третьего. С тех пор она исправно откликалась на зов, будучи уже усталой и слегка потрепанной – все-таки для трехлетнего ребенка она достаточно много времени проводила в обществе.
Дети нашли себе нового друга – Шу, восьмилетнего сына наших соседей-японцев Кена и Хироко Нака, которые, как оказалось, некоторое время жили в Кембридже до того, как переехать в Соединенные Штаты. Кен был биологом, специалистом по глазам рыбы-зубатки, по всем признакам схожим с человеческими глазами. Нака не только предложили отвозить Роберта и Люси в школу по утрам, но и устраивали разнообразные экспедиции в парки развлечений и на пляжи для всех троих детей. Забирая их из школы днем, я выяснила, что речь Шу изобилует компьютерным жаргоном. Люси непрестанно весело лопотала, в то время как Шу излагал собственные мысли, а Роберт понимающе кивал, заинтригованный первым знакомством с информационными технологиями – сферой, которая в будущем станет его профессией. Наслаждаясь вновь обретенной независимостью, Стивен втайне гордился тем, что стал звездой кампуса, где сидел весь день в офисе с кондиционером. Кампус был в избытке оборудован пандусами для инвалидных кресел; так же удобно оказался устроен и вход в дом. У Стивена была секретарша по имени Полли Гранмонтан и собственный физиотерапевт Сильви Тешке, чей муж – швейцарец, часовых дел мастер, с беспокойством ожидал краха своего бизнеса из-за появления кварцевых часов. Студент Стивена Бернард Карр легко встроился в наш повседневный ритм и всегда был в отличном настроении, несмотря на свой странный режим дня: он помогал мне укладывать Стивена спать, затем отправлялся на вечеринки, после которых просиживал до утра перед телевизором за просмотром фильмов ужасов – он говорил, что это из-за бессонницы, – а утром засыпал и вставал только к обеду. Один раз я поднялась к нему, чтобы разбудить к завтраку, и обнаружила его сладко спящим: туловище лежало в кровати, а голова – на полу!
В ту осень Мэри Тэтчер приезжала в Соединенные Штаты читать лекции по ее недавно изданному архиву документального кино о жизни англичан в Индии. Как и для всех наших гостей, мы устроили для нее показ местных достопримечательностей: ботанических садов и галереи Хантингтона, принадлежавших мистеру Хантингтону, разбогатевшему на строительстве железной дороги и женившемуся на своей тете, чтобы деньги остались в семье. Ее портрет свидетельствует о том, что он заплатил высокую цену за эту возможность, но накопленное богатство позволило ему приобрести картину Констебла «Вид на Стаур», рукописи Чосера и Библию Гутенберга[114], а также другие ценные произведения искусства для своей галереи и устроить прекрасный сад. Сад был поделен на участки, представляющие собой разные географические и ботанические области: угрожающе ощетинившийся иглами сад пустынных кактусов; австралийский сад с эвкалиптами, но без кенгуру; джунгли, представленные рядами камелий; шекспировский сад с регулярно разбитыми клумбами; классический японский сад с мостиком, чайным домиком и гонгом; загадочно-философский сад дзен, состоящий преимущественно из ровных участков гравия с вкраплениями многозначно размещенных крупных камней. Оказалось, что весьма неплохие экземпляры европейского искусства можно было отыскать, не отходя далеко от дома – если не в галерее Хантингтона, то в Калифорнийском музее искусств Пасадены, Музее Гетти в Малибу и Херст-касле на пути в Сан-Франциско. Иногда я начинала испытывать некоторую ностальгию при виде образцов европейского искусства, особенно картин Констебла, в шумной и яркой Калифорнии. Здесь не было места тем оттенкам, из которых состояла наша обычная жизнь: серые небеса, добропорядочная невзрачность, доживающие свой век здания, недоверие, снобизм. Калифорнийское небо, цвета, ландшафт, люди, их поведение и речь казались мне непривычно однозначными, честными и лишенными нюансов. Что касается еды, то ее количеству и разнообразию позавидовал бы Гаргантюа, но в ней было столько искусственных добавок, что мы радовались возможности выращивать собственные фрукты. С наших деревьев упало на землю пятьдесят два авокадо за время, пока мы были в отъезде в Санта-Барбаре. Мы спешно собрали их и положили в нижний ящик холодильника, чтобы спасти от еженедельной большой чистки лужайки.
В ноябре я написала маме и папе о том, к чему им следовало подготовиться.
Дорогие мама и папа,
мы с огромным нетерпением ждем вашего приезда – осталось всего две недели! Тем не менее я очень беспокоюсь, будет ли вам тут комфортно. Не рассчитывайте на тихий отдых в Калифорнии! Мы живем в непрекращающемся социальном круговороте. Поскольку наш дом самый большой и находится рядом с кампусом, в этом году он стал местом постоянного пребывания релятивистской группы. У Кипа и Линды прекрасная старинная вилла в испанском стиле в Альтадене, но это довольно далеко от города, и в их районе постоянно воруют – стоит им купить что-то новое, как это сразу исчезает. То же самое происходит с автомобилями, припаркованными на улице. Поэтому все вечеринки проходят у нас: коктейли, обеды, ужины – что уж говорить о дне рождения Люси, на который она пригласила весь класс и учителей в придачу… Скоро мы будем готовить индейку на День благодарения. Я не знаю, сколько гостей мне ожидать, но традиционные блюда, такие как тыквенный пирог, будут готовить американцы, поднаторевшие в подобных вещах. В конце концов, на их вкус не угодишь. На прошлой неделе на ужин осталось несколько человек, и я поставила на стол говядину в горшочках. К моему изумлению, они взяли стоявшую на столе свежую осеннюю клубнику и добавили ее в жаркое на своих тарелках!
Вы сможете познакомиться с нашими новыми друзьями; мы очень подружились с семьями ученых, увлеченных тем же, что и Стивен: Дике и Израэлями. Боб и Энни Дике из Принстона напоминают мне вас. Он очень умен и прекрасно играет на пианино, а она относится к детям с нежностью родной бабушки. Мы с детьми часто ходим пить чай в ее компании, плаваем в бассейне рядом с многоквартирным домом, в котором они живут. Такие дома называют «многоэтажками». Может быть, вы помните Израэлей из Эдмонтона, которые приезжали в Кембридж с десятилетним сыном Марком в 1971 году? Они очень космополитичны во взглядах, но безукоризненно вежливы, обладают прекрасным чувством юмора и знают обо всем на свете, но при этом всегда ведут себя естественно.
Информация для Криса. У Роберта на прошлой неделе заболели зубы, несмотря на то что перед отъездом он был у зубного врача. В четверг мы отправились к здешнему стоматологу. Что тут сказать, это Калифорния. В приемной цветы в горшках, ковры с длинным ворсом, мягкие диваны и приглушенная музыка. Стоматолог вышел побеседовать со мной после того, как осмотрел Роберта. «Что ж, миссис Хокинг, – начал он, затем сделал многозначительную паузу, чтобы смысл его слов оказал на меня должное влияние, – подготовьтесь к значительным инвестициям… этим юным молярам требуется восстановительное лечение, коронки из нержавеющей стали… около ста восьмидесяти долларов, я полагаю…» Могу представить реакцию Криса, но что мне оставалось, кроме как расплатиться?!
Мы с детьми записались в местную библиотеку. Роберт сразу взял на дом книгу о Британской империи, что мне показалось излишне патриотичным, но неплохо для ребенка, которого год назад объявляли отсталым. У меня тоже появилось новое захватывающее увлечение благодаря Трише Холмс, ирландке, жене одного из научных сотрудников Калтеха. Триша привела меня в вечерний хоровой класс в Городском колледже Пасадены. Раз в неделю мы собираемся, чтобы петь с листа знаменитые хоровые произведения. Я не очень хорошо пою с листа, но это так интересно! На прошлой неделе мы пели «Немецкий реквием» Брамса, на этой – «Реквием» Моцарта, и так далее. Планируется, что раз в две недели мы будем петь «Страсти по Матфею»[115]. Подход напоминает мне то, как американцы путешествуют по Европе: день в Париже, день в Лондоне, два дня в Венеции, если уж на то пошло.
Триша Холмс подобрала занятие и для Люси. Ее дочка Лиззи примерно такого же возраста. Лиззи и Люси вместе ходят на уроки балета, так что балетные туфли опять пригодились. На этот раз все серьезно, никаких штучек вроде детских стишков и свободного самовыражения, но и никаких жестокостей. Учительница молодая и вполне американская. Она опасается, что ее метод обучения не подходит для английской девочки… Со времени моего последнего письма у нас появилась еще одна постоянная гостья в доме. Анна Зитков, молодой польский астрофизик, переехала к нам на время, пока ищет квартиру. Когда она переехала, я предложила играть в теннис, хотя не играла уже много лет. Только мы начали играть, как она упала и сломала лодыжку. С этих пор, не имея возможности двигаться, она строит великолепный, полностью меблированный дом для кукол из большой картонной коробки, чтобы подарить Люси на день рождения. Это настоящее произведение искусства – в нем все настолько тонко и затейливо устроено, что по сравнению с ним безвкусные пластиковые игрушки из магазина выглядят чудовищно вульгарно и неуклюже.
Под Рождество свободных комнат не останется. Я думаю, что к тому времени Анна уедет, но кроме нас шестерых вместе с Бернардом Джордж Эллис приедет на пару дней по возвращении вместе со Стивеном с конференции в Далласе 21 декабря, а 23-го прибывает Филиппа Хокинг из Нью-Йорка, где она сейчас работает. Мы приедем в аэропорт в пять утра, чтобы вас встретить! Приготовьтесь к традиционным концертам в честь окончания учебной четверти – Роберт будет читать отрывок из «Битвы при Банкер-Хилле» – и к грандиозной вечеринке 21 декабря.
С любовью и до встречи 16 декабря, Джейн
В начале декабря Стивен со свитой уехал на конференцию в Далласе. Однажды ночью, когда, кроме меня и детей, никого в доме не было, я проснулась от ощущения, что кровать подо мной трясется. Мы получили инструкции, что в случае землетрясения надо бежать на крыльцо, но я была обездвижена ужасом, буквально оцепенела. Когда я наконец совладала со своими эмоциями, то побежала наверх посмотреть, все ли в порядке с детьми, и, к своему удивлению, обнаружила их крепко спящими. Я вернулась в свою постель, выключила свет, и это случилось снова. Даже афтершок[116] был удивительно мощным, в отличие от незначительных содроганий, сотрясающих окна почти каждый день. Тем не менее, если даже под Рождество и были землетрясения, то мы бы их все равно не заметили (как в тот раз, когда Стивен не заметил крупного землетрясения в 1962 году в Персии, путешествуя по пересеченной местности на автобусе и подхватив дизентерию). Мама и папа, Джордж Эллис и Стивен по возвращении из Далласа, а затем сестра Стивена Филиппа появлялись по очереди среди ночи с интервалом в одни сутки, а затем мы закатили вечеринку на сорок человек. Наши коллеги и друзья так хорошо веселились, что остались далеко за полночь. В качестве доказательства у меня имеется фотография престарелого и очень почтенного физика Вилли Фаулера, занимающегося йогой в нашей гостиной ровно в два часа ночи!
На рождественский обед пришло шестнадцать человек, благодаря чему у детей появилась готовая аудитория для магического представления. Роберту подарили набор фокусника, и он со своей полной энтузиазма ассистенткой порадовал нас первой удачной попыткой продемонстрировать ловкость рук. До этого всем развлечениям дети предпочитали загадки и шуточные импровизированные диалоги, которые развлекали нас, а детей повергали в пароксизмы смеха. Контраст между «профессиональным» вступлением («Если вы хотите задать вопросы, пожалуйста, задайте их после представления, а не до него») и беспорядком в его волшебном сундучке, его неприкрытое удовольствие, когда фокус получился, подавленное раздражение в адрес поведения ассистентки, отвлекающей внимание публики, его беззубая улыбка во весь рот – все это было абсолютно очаровательно.
После Рождества и новогоднего парада в Пасадене мы собрались с последними силами, чтобы отвезти всю семью в Диснейленд на один день. Очереди были километровые, и дети смогли покататься только на двух аттракционах. С другой стороны, очередь оказалась прекрасным местом для просмотра роскошного парада диснеевских персонажей; но даже в этом нам не очень повезло, так как Люси оказалась той самой девочкой, которой Злая Колдунья из «Белоснежки» предложила яблоко. Перепуганная Люси долго скрывалась за моей юбкой. В начале года мы съездили на машине в Долину Смерти, пустынный национальный парк в 300 милях к северо-востоку. Я была рада возможности передать часть водительской нагрузки моим родителям, а также воспользоваться их помощью при погрузке и выгрузке Стивена и его инвалидного кресла, не говоря уже о батареях. Кроме того, они занимались детьми, когда я помогала Стивену. Нас заворожили странные первобытные ландшафты, похожие на игровые площадки гигантов: направо виднелись песчаные дюны, налево – вулканические кратеры, везде – вкрапления щебня и песчаника. Обширные соляные равнины ниже уровня моря – все, что осталось от глубокого озера ледникового периода. Со всех сторон Долина окружена хмурой горной грядой со снежными шапками на вершинах, многослойные породы которых хранят память о геологических катастрофах начала времен. Летом Долина Смерти превращается в самую жаркую пустыню мира и почти лишается растительности: только кактусы, лебеда и каучуковые растения выживают в ее враждебных условиях, а немногочисленные соленые мелководные ручьи населяет доисторический вид рыб – карпозубик. Цвета окружающего ландшафта постоянно меняются в зависимости от угла солнечных лучей; пейзаж впечатляет, но не очаровывает. Страшные рассказы путников, пытавшихся пересечь долину в 1849 году, руины городов-призраков времен золотой лихорадки, само бесплодие и беззвучие этого места создают впечатление невидимой угрозы. Моя мама заметила, что те самые первые путешественники должны были обладать крепкими нервами и неиссякаемой энергией, и добавила, что не удивляется тому, что современные калифорнийцы, особенно женщины, унаследовали их качества.
По возвращении домой нас ожидал приятный сюрприз. Мы уже запланировали небольшое торжество по случаю отъезда моих родителей и заодно отпраздновали получение Стивеном и Роджером Пенроузом медали Эддингтона от Королевского астрономического общества. Это была престижная награда; правда, мы не имели понятия о том, что она может значить для нас, потому что ничего подобного не ожидали. Тем не менее это известие напомнило Стивену о том, что следует оплатить членские взносы. Люси была намерена вернуться в Англию вместе с бабушкой и дедушкой и предусмотрительно упаковала чемодан. Она так расстроилась, когда поняла, что самолет улетел без нее, что нам пришлось устроить набег на ближайший KFC во имя ее душевного спокойствия.
Мартин Рис, ныне президент Королевского общества и глава Тринити-колледжа в Кембридже, но тогда, в 1975-м, просто наш искренний и преданный друг, согласился проголосовать за нас той весной на референдуме о вступлении Великобритании в Общий рынок. К сожалению, я думаю, что он потратил свое время абсолютно зря, так как голос Стивена (в чем я практически уверена) аннулировал мой голос (Стивен часто подстраивал такое на выборах). Из Калифорнии Великобритания казалась мне маленьким европейским островным государством, которому пора было занять свое подобающее место на Общем рынке, а не кичиться прежними заслугами и утраченным величием.
К счастью, так и произошло, несмотря на коварные планы Стивена саботировать мой голос.
Тем временем проделки Стивена множилось. В качестве своеобразного страхового полиса он поспорил с Кипом Торном о том, что созвездие Лебедь X-1 не содержит черной дыры, потому что чувствовал, что ему потребуется утешение в форме четырехлетней подписки на журнал Private Eye[117] в случае, если это подтвердится. Кип, со своей стороны, согласился получить годовую подписку на журнал Penthouse, если Лебедь X-1 все-таки содержит черную дыру. Кроме того, Стивен установил контакты с физиками, изучающими элементарные частицы, что означало распространение его интересов далеко за пределы горизонта событий, в самую глубь черной дыры. Он посещал лекции двух знаменитых физиков, Ричарда Фейнмана и Марри Гелл-Мана, за джентльменским поведением которых по отношению друг к другу скрывалась кровная вражда. Стивен присутствовал в тот момент, когда Фейнман объявился на первой из курса лекций Гелл-Мана. Заметив, что Фейнман вошел в аудиторию, Гелл-Ман сообщил, что посвятит этот цикл лекций обзору современного состояния физики элементарных частиц, и стал монотонно читать по бумажке. Через десять минут Фейнман поднялся и вышел из аудитории. Стивен весьма позабавился, когда Гелл-Ман издал глубокий вздох облегчения и заявил: «Ой, как замечательно, а теперь мы можем заняться делом!» – и начал рассказ о собственных последних исследованиях, представляющих собой передовой рубеж современной физики частиц.
Зиму можно было бы и не заметить, хотя порой шел сильный дождь, иногда по два-три дня подряд. Потом в чистейшем небе опять сияло солнце, а облака постепенно испарялись с горных вершин, являя взору великолепие сверкающих снежной белизной пиков. Дождь принес весну в каньоны, которые раньше были коричневыми, а теперь стали буйно зеленеть. По обочинам дороги на прибрежных утесах появились звездочки полевых цветов: оранжевые маки, голубые люпины, подсолнухи и маргаритки. Дождь не сделал наш образ жизни менее активным. В день рождения Джорджа Вашингтона в феврале мы выбрались из дома и вернулись через несколько часов, проехав 560 километров. Это был мой личный рекорд – я никогда не одолевала такую дистанцию за один день. Мы пробрались через вихревые ледяные туманы горы Паломар, чтобы увидеть самый большой в мире телескоп, а потом пересекли сушь пустыни Анза-Боррего, где зацветали миллионы бутонов. В марте, когда к нам в гости приехала мать Стивена и его тетя Жанет, мы снова втиснулись в машину и отправились в Национальный парк Джошуа-Три, высокогорное пустынное плато на высоте 1000 метров над уровнем моря, где коротколистная юкка красуется в похожих на лилии цветах. На меньшей высоте мы обнаружили заросли кактусов, которые называют «прыгающая чолья». Одна из этих чертовок прыгнула на меня и вонзила шипы в мою ногу – как это нелюбезно с ее стороны в день моего рождения, подумала я, – в особенности после того, как дети уже посидели на моем праздничном торте, который лежал на заднем сиденье автомобиля. Тетя Жанет оказала мне врачебную помощь, но торту уже ничто не могло помочь.
В апреле на заседании Папской академии наук в полном составе Стивену присудили Золотую медаль папы римского Пия XI за научные достижения. Как оказалось, концепция Большого взрыва в начале всего сущего нравится Ватикану. Галилей в кои-то веки обрел заступника: в своем обращении к почтенному собранию Стивен подал прошение о реабилитации памяти Галилея – через триста тридцать три года после его смерти.
Во время отъезда Стивена в Европу дети, Энни Дике и я отправились на кораблике на остров Каталина по очень неспокойному морю. В те дни остров был настоящей жемчужиной, не обремененной цивилизацией и дорожным движением. Больше всего нас впечатлило то, что дно нашей лодки было прозрачным. Вид спокойного мерцания подводных глубин, где водоросли вырастали длиной до шести метров, а рыбы, не замечая нашего присутствия, сновали между ними с молниеносной грацией, заворожил нас. Меня поразило то, что мы можем жить бок о бок с такой загадочной красотой буквально у наших ног, не обращая на нее никакого внимания. Посетив Каталину еще раз в 1996 году, я увидела остров, утративший свою девственную красоту – как над водой, так и под ней. Эта перемена была для меня символом изменений, произошедших с нами за этот период.
Поскольку год в Калифорнии подходил к концу, я могла подвести итог: хотя мы получили массу полезного опыта и положительных впечатлений, именно в этот период определился растущий разлом между нашим безоблачным образом в глазах общественности и сгущающимися тучами на личном фронте. Кроме того, я пережила жесткое столкновение с собственными ограничениями. Возможно, Люси и была отсталой пловчихой в свои три года; но я, определенно, оказалась отсталой матерью.
Все это время я непреклонно шла к цели – посвятив себя Стивену, дать ему шанс раскрыть свой гений. Но в этом процессе я ощутимо утрачивала собственную индивидуальность.
В Америке, где зарождалось движение за равноправие женщин и мужчин, считалось, что если женщина не работает к тому времени, когда ребенку исполнилось два года, то она жалкая неудачница с огромной брешью в области «самореализации». Поэтому я с головой окунулась в омут суматошной активности. Бесконечный поток посетителей, каждый день новые лица, книги из библиотеки и, конечно же, дети – все это более-менее отвлекало меня от влияния жизни на краю Калтеха, водоворота, обесценивающего любого, кто не является научным гением международного масштаба. Калтех являлся храмом, куда посвященные приходили возложить дары на алтарь науки, в частности физики; все остальные были не в счет. Клуб для жен доблестно сражался за своих членов, развлекая их поездками в Музей Гетти, на концерты и в театры; но жены были несчастны, обесценены и деморализованы одержимостью мужей наукой.
Водовороту Калтеха не удалось поглотить меня, но я неизбежно возвращалась к вопросу о том, что же со мной происходит. Однажды в выходные в Санта-Барбаре, в то время как Стивен увлеченно беседовал с коллегой Джимом Хартлом, а дети играли, я сидела на пляже, подоткнув одеяло, чтобы укрыться от ледяного ветра, и смотрела на море. Я пропускала песок сквозь пальцы и спрашивала себя о том, куда катится моя жизнь. Что я могла бы предъявить в свои тридцать лет? У меня были дети – мое «хорошее», по определению Тельмы Тэтчер – и Стивен. Безмерно гордясь его исключительными достижениями, я тем не менее не чувствовала, что это и мой успех, хотя все, что происходило с ним, имело для меня центральное значение: награда, связанная с почестями и славой, или один из тех опасных для жизни приступов удушья, которые заставали его врасплох. Я любила его за его мужество, острый ум, чувство смешного и абсурдного, ту нотку порочности в его харизме, которая позволяла ему – и до сих пор позволяет – заставлять большинство людей, включая меня, плясать под свою дудку. Все это время я непреклонно шла к цели – посвятив себя Стивену, дать ему шанс раскрыть свой гений. Но в этом процессе я ощутимо утрачивала собственную индивидуальность. Я больше не могла считать себя испановедом и даже лингвистом и чувствовала, что не пользуюсь авторитетом ни в Калифорнии, ни в Кембридже. Возможно, все мои попытки завязать как можно больше социальных связей и посетить как можно больше мест можно было переформулировать, по Фрейду, одной фразой:
«Пожалуйста, заметьте и меня!»
В Калифорнии мы впервые повстречали семью, чьи обстоятельства были схожи с нашими. Дэвид, Джойс и Джон Айрленды жили в Аркадии, всего в нескольких километрах от Пасадены. Как и Стивен, Дэвид был по образованию ученым. Он изучал и преподавал математику. Прикованный к инвалидному креслу, он также страдал тяжелой формой инвалидности из-за неврологического заболевания и практически не мог себя обслуживать. Джойс, оптимистка от природы, вела организованную энергичную жизнь и вышла замуж за Дэвида, зная о его болезни и понимая ее последствия. Стивен ужасно нервничал перед встречей с Айрлендами, а я сочувствовала его беспокойству, желая защитить его, – но при встрече, явно пораженный состоянием Дэвида, он все же натянул беззаботную улыбку и вместе со мной удержал фасад нормальности. Я гадала о том, что могли о нас подумать наши собеседники. Может быть, они и восхищались нашей целеустремленностью, но фасад их обмануть не мог – слишком хорошо им была известна подноготная, состоящая из ежедневных побед и поражений.
Во многих отношениях битва, которую они вели с болезнью, напоминала нашу – но между нами была фундаментальная разница. Она заключалась в том, что болезнь Дэвида была открыта для обсуждения – как между ними, так и для окружающего мира. Они не скрывали трудности и боль за мужественной улыбкой. Дэвид выразил этот дух честности в книге, которую написал о себе для собственного сына – на случай, если бы Дэвид умер до рождения Джона или до того, как сын достаточно подрастет, чтобы помнить его. «Письма к еще не рожденному ребенку» – это честный автопортрет и трогательное описание тех битв, через которые прошли Дэвид и Джойс. Она также рассказывает о личностном росте – о том, как Дэвид борется с желанием скрыть свое истинное лицо за социально приемлемым веселым обличьем. В конце концов Дэвид стал психотерапевтом и обнаружил возможность почерпнуть веру в любви к Богу, индивидуальной, безусловной любви, вне рамок времени и пространства; таким образом, он мог смотреть в будущее без страха и горечи. Книга Дэвида научила меня тому, что мои слезы обиды и даже вспышки гнева, который я испытывала из-за небрежности и недостатка внимания, происходившие у меня в те моменты, когда я была измотана до предела, имели право на жизнь. По словам Дэвида, они «выпускают наружу яд, который ослабляет или убивает нас». Напротив, как считает Дэвид, непроницаемый самоконтроль, сдерживание сильных эмоций и подавление эмоций другого нездорово и опасно. Меня поразила горькая ирония ситуации: эти знания исходили от человека, который был еще более немощен в своей болезни, чем Стивен, но с помощью собственного страдания научился протягивать руку помощи другим людям.
Еще одним человеком, протягивавшим руку помощи, была Рут Хьюз, на добровольной основе организовавшая общий пул детских игрушек и велосипедов для посетителей Калтеха. Рут была нацистской беженкой и, отличаясь выдающейся чувствительностью, всегда заботилась обо мне и детях. Она огорошила меня при первой встрече, сказав, что уже видела Стивена в Афинуме, студенческом клубе Калтеха, и в то время, когда все хвалили его за мужество и блестящие работы – в стране, где успех превозносят, а неудачников списывают со счетов, – она подумала, что рядом с ним есть не менее мужественный человек, а иначе Стивен не оказался бы на этом месте. Никогда в жизни мне такого не говорили, и я была абсолютно обезоружена. Позже, когда Стивен получил Папскую медаль, Рут подарила мне жемчужную брошь, сказав, что мне тоже полагается награда.
2. Учреждения
Еще до отъезда летом 1974 года из Калифорнии в Кембридж я знала, что мы не вернемся в дом номер шесть на улице Литл-Сент-Мэри: он был мал для растущего семейства, а ступеньки слишком опасны для Стивена. Но в Кембридже оказалось очень мало жилых домов вблизи от центра города, и жилищный вопрос решить было непросто. Хотя мы могли бы продать наш дом по хорошей цене на открытом рынке, у нас не имелось средств для приобретения дома большей площади вблизи от кафедры, в районе Грейндж-роуд, где Стивен жил до нашей свадьбы. Однако на этот раз я не испытывала тревоги по поводу обращения в казначейство колледжа Гонвиля и Каюса, упивающегося своей долей славы Стивена и его научных успехов. Я понимала, что теперь нам не грозит от ворот поворот, как в те времена, когда мы были молоды, никому не известны и едва сводили концы с концами.
Оказалось, что казначей уже не занимается делами, связанными с недвижимостью колледжа. Эта обязанность теперь была возложена на преподобного Джона Стерди, назначенного деканом вскоре после получения Стивеном должности научного сотрудника в 1965 году. Он и его жена всегда общались с нами по-дружески, поддерживали, спрашивали о детях и проявляли искреннюю заботу. Джона, возвышенного и начитанного еврея с внешностью святого, прекрасно дополняла его деятельная жена Джил, практичная во всем. Когда мы только познакомились, в семье Стерди было уже два ребенка и Джил ожидала третьего; я же в то время ожидала Роберта. В следующие пятнадцать лет они усыновили еще девять детей, не смотря на их происхождение, расу и вероисповедание. Джил получила образование в области английской филологии, окончила курсы для учителей и затем основала собственную школу для того, чтобы кормить своих детей и давать им образование. На Рождество Стерди завели обычай устраивать праздник для детей сотрудников в колледже (всех сотрудников – членов колледжа, уборщиков, поваров). Джон Стерди или их старший сын Джон Кристиан наряжался в костюм Рождественского деда, и дети веселились от души, играя в «стулья с музыкой»[118] вокруг Высокого стола.
Я была уверена, что могу рассчитывать на сочувствие Джона. Но его готовность помочь превзошла мои ожидания. «Вы уже думали о том, где хотели бы жить?» – спросил он, как если бы выбор не был ничем ограничен, при нашей первой встрече по жилищному вопросу в июне 1974 года. Считая, что моя просьба тщетна, я вздохнула: «Где-нибудь в районе Грейндж-роуд, наверное». «Ну что ж, – спокойно ответил он – давайте пойдем и посмотрим, какие дома есть в этом районе и подходит ли что-нибудь для вас». Мы осмотрели полдюжины домов в западной части Кембриджа, на окраине викторианской деревни Ньюнэм – бывших семейных резиденций, теперь принадлежавших колледжу. Некоторые из них находились слишком далеко от кафедры, другие располагались слишком близко от оживленной главной дороги, а третьи были недостаточно просторны для передвижения на инвалидном кресле по первому этажу. Однако один дом на Вест-роуд неподалеку от Задворок Кембриджа, сразу привлек мое внимание. Основательный и объемный, он с викторианской самоуверенностью стоял среди большого сада рядом с Гарвей-Корт, тем самым чудовищным продуктом инженерной мысли, который так восхвалялся в «Новой архитектуре Кембриджа» в шестидесятые годы. Мы уже неплохо освоили эти сады, ставшие традиционным местом для проведения летнего праздника по случаю дня рождения Роберта. В этот день мама приезжала с богато украшенным тортом в виде поезда, автомобиля или крепости, а мы с папой организовывали игры и развлечения для того, чтобы не дать заскучать дюжине детей в течение двух часов – самых напряженных двух часов за весь год, что касается социальных мероприятий; пожалуй, труднее нам приходилось лишь в день рождения Люси, так как он был зимой.
С некоторыми коррективами первый этаж дома номер пять по улице Вест-роуд мог стать для нас вполне подходящим, особенно благодаря тому, что здесь было достаточное количество больших, хорошо освещенных комнат, где могла бы разместиться вся семья и все необходимые нам приспособления, и еще оставалось место для вечеринок для разных возрастных групп. До кафедры было дальше, чем от Литл-Сент-Мэри, но не настолько, чтобы это стало неудобно, а школа Люси находилась так же близко. Сады можно было использовать для любых праздников и игр – в частности, крикета, который не приветствовался в школе Сент-Олбанс, а теперь считался непременным условием должного воспитания моего сына. Я вспомнила, что в семидесятые годы дому, кажется, грозил снос из-за того, что здесь планировали строительство нового Робинсон-колледжа. Однако выяснилось, что предполагаемая площадка слишком мала, и дом пощадили. Лишь пять лет назад дом Вест-роуд, 5 был процветающим семейным отелем «Вест-Хаус», но, когда истек срок его аренды, колледж не стал возобновлять контракт, а начал использовать его в качестве общежития для студентов. Студентам давали право перекрашивать помещения по собственному вкусу, поэтому стены когда-то прелестной столовой в викторианском стиле теперь были выкрашены ярко-алым, а потолок – черным. Это не очень меня расстроило, так как краска была нанесена поверхностно, и я могла цвет легко поменять. Гораздо больше меня впечатлили размеры дома, так что в конце осмотра я, не колеблясь, сделала выбор в пользу «Вест-Хаус» – и, совершенно неожиданно для себя, положила конец инициативе колледжа по слому всех зданий старше 1960 года, включая наш будущий дом. Переговоры прошли как по нотам, и была достигнута договоренность о том, что по возвращении из Калифорнии в 1975 году мы сможем занять первый этаж. В качестве частичной компенсации аренды мы предоставили в распоряжение колледжа наш дом на Литл-Сент-Мэри для сдачи в аренду другим научным сотрудникам – произошло послабление правил в отношении жилья.
За время нашего отсутствия на лестнице были возведены перегородки для отделения первого этажа от общежития, которое все еще располагалось наверху. Интерьер образованной таким образом квартиры оказался полностью обновлен, а перед парадной дверью и на выходе в сад были устроены пандусы. Управляя этими операциями из Калифорнии, я положилась на помощь одного мужественного молодого человека – Тоби Черча, которого в студенческие годы поразила парализующая болезнь, лишившая его способности говорить и ходить. Тоби применил свое инженерное образование для того, чтобы адаптировать домашнюю среду под собственные нужды таким образом, чтобы не нуждаться в посторонней помощи, лишь в отдельных случаях прибегая к помощи сиделок. Он также сконструировал замечательное приспособление «Лайтрайтер» – небольшую клавиатуру с цифровым экраном, на котором его собеседник мог прочитать то, что напечатал Тоби. К сожалению, Стивену было уже не осилить такой способ общения – набор текста на клавиатуре требовал подвижности, которая у него отсутствовала. Тоби не интересовали инвалидные кресла с электроприводом, так как он старательно поддерживал мышцы рук в хорошей форме и передвигался в коляске исключительно на собственном «топливе». В качестве моего посредника Тоби получил прекрасную возможность оставаться в хорошей форме – ведь он почти каждый день заглядывал на Вест-роуд на протяжении лета 1975 года. Вернувшись из Калифорнии, мы с огромным удовольствием въехали в наш новый чудесный дом. За те шестнадцать лет, что мы в нем прожили, не проходило и дня, чтобы мы не поблагодарили судьбу за такую возможность. Просторные комнаты с высокими потолками были украшены декоративными гипсовыми карнизами и изящной центральной лепниной вокруг светильников. Высокие подъемные окна выходили на истинно английскую лужайку, обрамленную тщательно подобранными хвойными и лиственными деревьями: темные, строгие тисы перемежались с легкими ветвистыми ивами. Гигантская секвойя – калифорнийское мамонтово дерево (очевидно, саженец был завезен в Европу и укоренен при строительстве дома) – возвышалась над полуразрушенным зимним садом на углу здания, перешептываясь со своим соседом, Thuja plicata, или канадским красным кедром такой же высоты на дальнем конце лужайки. Старая скрюченная яблоня неизменно зацветала и давала плоды в таком изобилии, что раз в два года земля под ногами была усеяна яблоками, готовящимися к запеканию с октября по декабрь.
«Только не печеное яблоко!» – хором стонали дети за ужином, в то время как их отец выдавал одну из своих самых злодейских улыбок. Он обнаружил у себя неожиданную аллергию на печеные фрукты; что касается детей, то для них такой предлог объявлялся недействительным.
Летом мы вывешивали на яблоню гамак, качели и веревочные лестницы и слушали щебетание молодых птенцов черного дрозда внутри ее полого ствола. Слева от яблони пролегала красивая линия клумбы с многолетними цветами, на которую открывался вид из гостиной; она прекрасно смотрелась на фоне цветущих кустов и деревьев, сирени, миндаля и боярышника. Даже самой суровой зимой сад не утрачивал своей красоты. Однажды поздно вечером после долгого снегопада я выглянула в окно, отодвинув тяжелую штору, и замерла в восхищении, увидев, как преобразился сырой, увядший осенний сад. Полная луна в безоблачном небе освещала сияющий снежный покров, лежащий на лужайке и деревьях; все было зачаровано, обновлено неожиданной чистотой.
В пору своей молодости сад, судя по всему, был великолепен. Несмотря на свирепствующую гусь-траву и вездесущую сныть, он все еще носил отпечаток прошлого великолепия в своем многообразии многолетников. Как и деревья, их, видимо, высадили в соответствии с общей схемой около века назад, во время постройки дома. Я решила помочь садовникам колледжа, у которых было и так дел выше крыши, и начала борьбу с гусь-травой. Джереми Прайн, коллега Стивена по научной работе в колледже и его библиотекарь, возблагодарил меня за усердие и предложил избрать меня в садоводческий комитет колледжа, поскольку, заметил он, многие из его членов не отличают одуванчика от нарцисса. Однако его предложение было сразу отклонено – где это видано, чтобы кто-то, не являющийся членом колледжа, а уж тем более жена, стал участником комитета.
Со времени нашего возвращения осенью 1975 года дом, как и сад, окунулся в череду бесконечных празднований. Это были семейные праздники, дни рождения и рождественские ужины. У нас происходили также дежурные обеды для привлечения средств, так как я стала принимать участие в благотворительных инициативах, кофе по утрам и музыка по вечерам, неофициальные сходки кафедры, отмечание начала и конца учебного года, приемы и обеды по случаю различных конференций. Летом мы устраивали чайные приемы (опять-таки для конференций, на которые приезжали преимущественно американцы и русские) на лужайке с огуречными сэндвичами и крокетом, вечера народных танцев, барбекю и фейерверки. Устройство таких мероприятий было интересным и благодарным занятием, но работы находилась уйма, поскольку мне никто не помогал в организации банкетов в течение многих лет. Неудивительно, что иногда неофициальные спутники официальных гостей, все эти дармоеды, принимали меня в моем рабочем переднике за обслугу колледжа и свысока требовали еще один бокал вина или сэндвич, не проявляя ко мне должного уважения и не осознавая, что я являюсь хозяйкой вечера.
Оказалось, что мы живем в привилегированном окружении, но в этом были свои недостатки. Несмотря на то что мы заселились в дом, он все еще находился под угрозой сноса. После завершения нашего ремонта было разрешено только минимальное техническое обслуживание. Зимой система центрального отопления, основанная на старинных викторианских радиаторах, не справлялась со своей функцией, когда северный ветер задувал снег через щели в плохо пригнанных окнах и дверях. Газовые нагреватели, которые мы пытались использовать как дополнение к радиаторам, выпускали больше дыма в комнаты, чем в трубу. Электрическая сеть представляла собой вычурную комбинацию современных розеток, подсоединенных к старинным проводам загадочного происхождения.
Еще больше меня беспокоили потолки, куски которых падали на пол с настораживающей регулярностью, несмотря на то что мой отец со своим даром вызывать гравитационный коллапс потолков преспокойно сидел у себя дома в Сент-Олбансе. Божьей милостью ущерб всегда оставался в рамках материального. Июльской ночью 1978 года потолок в гостиной решил, что с него достаточно, и обрушился с величественным грохотом в облаке пыли и застаревшей грязи, раскрошив под собой стереосистему и придав момент вращения люстре. К счастью, мы только что легли спать, и дети были у себя в комнатах. Еще раз нам повезло, когда обрушился потолок в ванной: там никто не мылся.
Снаружи мы постоянно находились под угрозой падения черепицы. Эта опасность была устранена благодаря своевременному посещению Его Королевского Высочества герцога Эдинбургского, канцлера Кембриджского университета, решившего нанести Стивену частный визит в июне 1982 года. Мы так боялись, что кусок черепицы упадет на королевское темя во время входа Его Высочества в парадную дверь, что я попросила соорудить защитный экран из сетки по периметру крыши. Намек был понят, и несколько месяцев спустя крышу на доме заменили.
Благодаря королевскому визиту мы к тому же приобрели новые смесители в ванной.
Мы были не единственными жильцами дома, поскольку занимали только первый этаж. Студенты, у которых имелся отдельный вход, обитали на верхних этажах; кроме того, в темных глубинах подвала жили мыши, среди оборудования, принадлежащего спелеологическому университетскому клубу. Мыши соблюдали дистанцию с тех пор, как Люси потребовала завести хищную кошку; со студентами наладить мирное сосуществование оказалось сложнее. Поодиночке это все были замечательные ребята – лучше не сыскать, как обнаруживалось в тех случаях, когда мы приглашали их на бокал вина или встречали на лужайке посреди ночи, когда ложная пожарная тревога беспричинно поднимала на ноги весь дом. Но студенческий стиль жизни, их график и привычки вступали в неизбежный конфликт с нашими. Время от времени их присутствие проявлялось в более материальной форме, чем громкий шум и звуки поп-музыки. Примерно раз в год кто-нибудь из них забывал выключить воду в студенческой ванной, которая находилась над нашей кухней. В последний раз, когда это случилось, я пришла домой к обеду с запасом времени в пятнадцать минут до приезда кузин Стивена из Новой Зеландии. Повернув ключ в замке, я сразу услышала шум струящейся воды и учуяла запах плесени. Я кинулась на кухню. Пол уже был покрыт слоем воды; мои лучшие тарелки и чашки, предусмотрительно выставленные на рабочую поверхность, собирали грязные лужицы. Продукты – сыр, помидоры, салат и хлеб – плавали в теплых серых потоках, в то время как вода продолжала литься по потолку и капать с люстры…
Мы пребывали в счастливом неведении об этих обстоятельствах, когда в сентябре 1975 года вместе с мамой паковали вещи в доме на Литл-Сент-Мэри, перед тем как передать его в пользование колледжа. Я организовала переезд на Вест-роуд, 5. После Калифорнии наше положение в колледже кардинально изменилось. Вернувшись в Англию, мы заняли помещение, больше напоминающее миниатюрную официальную резиденцию, а не обыкновенный жилой дом. Стивену сразу предложили первый официальный пост в университете – доцентуру, поскольку за время нашего отъезда прошел слух о том, что мы рассматриваем предложение остаться в Калифорнии. Тут же подтвердилась старая библейская мудрость о том, что нет пророка в своем отечестве: за должностью доцента в скором времени последовала профессура и собственная кафедра. Теперь университет не только не был намерен отпускать Стивена, как однажды было объявлено за официальным ужином, но и с нетерпением ожидал его возвращения.