Батальоны просят огня. Горячий снег (сборник) Бондарев Юрий
– Марш в роту, Цыгичко! Кто вы, мужчина, советский солдат? Или старая баба? Капитан Верзилин, проведи-ка воина в роту!
Не обращая более внимания на Цыгичко, полковник Гуляев уже смотрел на ярко озаряемую ракетами полосу еловой посадки; артиллерийские офицеры, присев под плащом и светя фонариком, стали разглядывать схему огня. А Кондратьев не мог успокоиться, сворачивал самокрутку, пальцы не слушались, и хотелось сказать какую-то резкость, заявить о никому не нужном на войне самодурстве, однако вместе с тем он понимал, что не скажет этого. И все же Кондратьев сказал, преодолевая хрипотцу в голосе:
– Вы напрасно, товарищ полковник. Он ведь не хотел…
– Слушай, комбат! – жестко перебил Гуляев. – Дело идет о судьбе наступления, а ты мне голову морочишь сантиментами! Постреляет из винтовки, в атаку походит, сухарики погрызет, поймет, что такое война, на своей шкуре. Так вот что. Максимов уже завязал бой. Полчаса назад. Выбрось чепуху из головы и слушай!
Только сейчас сквозь бесконечное шитье близких пулеметов, сквозь хлопки и щелканье немецких ракет слева и впереди Кондратьев услышал, как из-за тридевяти земель, отдаленные, глухие, неровно пульсирующие раскаты. Началось?.. Там – началось?..
– Радист, связь! Связь с батальонами! – крикнул Гуляев. – Что у вас, рация или ночной горшок?
– «Ромашка», «Ромашка», «Ромашка»… Плохо слышу… Плохо слышу… – речитативом доносился голос радиста. – Плохо слышу… Плохо слышу…
Все замолчали в окопе. С визгом проносились пулеметные очереди над головой.
Радист, медленно разделяя слова, доложил:
– Товарищ полковник, Максимов у окраины Белохатки. Встретили сильное сопротивление. Потери двенадцать человек и одно орудие. Танки. Есть опасность окружения. Готовятся к атаке. Ждите сигнала.
– Ясно! Связь с Бульбанюком! Быстро!
Опять молчание. Теперь все офицеры тесно сгрудились вокруг Гуляева. Телефонисты, проверяя линию, еле внятно переговаривались с тыловыми батареями. И лишь радист в глубине окопа торопливо и отчетливо выговаривал позывные:
– «Волга», «Волга», «Волга»… «Волга», «Волга», «Волга»… Товарищ полковник, с «Волгой» связи нет!
– Еще вызывайте! Вызывайте!
– «Волга», «Волга», «Волга»… «Волга», «Волга», «Волга»… «Волга», «Волга», «Волга»… – звучало в ушах Кондратьева, и после паузы: – Товарищ полковник, с «Волгой» связи нет!
– Как нет? Что голову морочите! Когда я слышу слева бой! Была связь! Вызывайте! Вызывайте!
– «Волга», «Волга», «Волга»… «Волга», «Волга»… Товарищ полковник, «Волга» молчит.
– Та-ак! Держать связь с Максимовым! Телефонист, штаб дивизии. Быстро!
Офицеры расступились перед полковником. Он опустился на дно окопа, выхватил трубку из рук телефониста, произнес коротко:
– Иверзева!
Молчание.
– Товарищ первый, докладывает второй. Максимов у Белохатки. Есть опасность окружения. С Бульбанюком связи нет! Полагаю, для связи надо послать людей. Поздно? Почему поздно, товарищ первый? Да, да! Идут бои. Слышно. Что вы говорите? Отзываете? Кого? Всех? Меня? Не слышу, товарищ первый!
– Товарищ полковник! – закричал радист. – «Ромашка» пошла. Максимов пошел! Огня! Огня! Огня просит. По Белохатке огня!
– Ракеты! – сказал кто-то из офицеров.
В ту же минуту Кондратьев заметил далеко слева над лесами круглые неясные пятна – они выплывали в небо и мгновенно гасли там. Четыре ракеты. Короткое затухающее мерцание – и вновь четыре мутных пятна возникли в небе. Это был сигнал Бульбанюка… А может, немецкие это были ракеты?
– Огня! Максимов просит огня! – повторял радист. – Передаю! Огня! Огня! Просит огня!
Гуляев громко заговорил в трубку:
– Товарищ первый, Максимов пошел. Сигнал Бульбанюка. Просит огня. Что-о? Не слышу! Не слышу! Что-о? Не открывать огонь? Почему? Вы не поняли! Батальоны пошли, просят огня! Вижу сигнал! Я открываю огонь! – И, прикрыв ладонью трубку, подал команду: – Артиллеристы! Из артполка! Давай!
– Цель номер четыре! – запели голоса офицеров.
– Отставить! Что-о? – закричал Гуляев, порывисто наклоняясь к аппарату. – Не могу понять! Не открывать огонь? Не открывать огонь? Это ваш приказ? Что? Мне?.. В дивизию?..
И скомандовал вдруг охрипшим голосом:
– Огонь не открывать! Не открывать!
А за лесами одна за другой, как бы требуя и настаивая, рождались туманные вспышки ракет, и радист безостановочно повторял:
– Огня! Огня! Максимов просит огня!
Ничего не понимая, Кондратьев чувствовал, как у него холодеют кончики пальцев, стало трудно и тесно дышать. Почему, почему не открывать огонь?
Глава 9
Где-то слева в тумане сверкнула искра, как будто там ударили по кресалу, и посреди парка с опадающим грохотом разорвался снаряд.
Из низины нащупывающими очередями забили пулеметы.
– Идите ко второму орудию, – приказал Ермаков Прошину. – Вдвоем нам делать здесь нечего. И запомните: без приказа не стрелять!
– Окружают, да? – подавленно спросил Прошин. – Неужели кольцо?
Он подчеркнуто старательно зашагал через кусты, странно пружиня ноги, не пригибаясь, точно смелостью этой хотел искупить недавнюю свою растерянность.
Ермаков раздраженно крикнул:
– Бегом!
Его раздражала наивная неопытность лейтенанта, его неуклюжая молодость, неумение понимать все с первого слова.
Немецкие пулеметы, не переставая, работали в низине, трассы вылетали оттуда, врезались в землю возле площадки орудия. Стрельба в низине усиливалась; в нее влились тонкие строчки автоматов; тяжелые мины начали рваться на улочках деревни – дважды со скрежетом сыграл шестиствольный миномет.
Вся низина и река были затянуты серым туманом, и за рекой, впереди, невидимо приближаясь, тихо рокотали моторы то ли автомашин, то ли бронетранспортеров. Тот же звук, и выстрелы, и угадываемое на слух движение ощупью возникали слева и справа и, кажется, за спиной, и Ермаков понял, что это действительно суживалось колечко, сквозь которое пролезать надо было головой. Как ни был осторожен Бульбанюк, каким ни считался он расчетливым, свершалось то, чего нельзя было предусмотреть.
– Это не танки, товарищ капитан, – сказал один из сержантов Березкиных (Николай или Андрей, так он и не научился их различать), – танки по-другому…
И в глазах его засветились горячечные огоньки.
Никто не ответил; все смотрели в туман, туда, где был мостик. Эти почти незнакомые Ермакову люди в запачканных глиной шинелях, с воспаленными лицами вдруг ощутимо ближе стали ему сейчас; двое солдат ненужно протирали чистые снаряды, большие руки, натруженные за ночь, тряслись.
Торопливо сдваивая, заработала скорострельная пушка. Прерывистые трассы блеснули из тумана там, где был мостик, широкий силуэт выдвинулся к реке, и следом второй силуэт появился в белой мгле рядом.
– Бронетранспортеры, – сказал Березкин. – Это они…
Смутные живые фигурки забегали по берегу, близко рассыпались автоматные очереди, несколько человек, разбрасывая на бегу вспышки, тенями замелькали через мостик. И тотчас навстречу им зачастил, захлебываясь, «максим» на околице.
«Ду-ду-ду… а-а-а!» – послышалось оттуда смешанное и протяжное.
– По левому бронебойным! Наводить точнее! Огонь!.. – скомандовал Ермаков, ощущая жгучий азарт: смазать, смазать его с первого снаряда!
Он не смазал бронетранспортер ни после первого и ни после второго снаряда – бронебойные, прочерчивая линии высоко над силуэтами, терялись в тумане. Туман изменял расстояние. Ермаков трижды снижал прицел и когда после шестого снаряда заметил, что вблизи мостика туман порозовел, крикнул со злым весельем:
– По… правому!..
Но расчет медлил, и, сдвинув фуражку со вспотевшего лба – звенело в ушах, – он оглянулся на орудие: сержант Березкин, только что стоявший в двух шагах от орудия, сидел на станине, позеленев лицом, одними белыми губами странно улыбался, зажимая согнутой окровавленной рукой плечо, как если бы ею испуганно прихлопнул и не отпускал что-то.
– Ну что? – крикнул Ермаков. – Задело? Дуй в штаб батальона! Там – перевязку!
Он уже не видел раненого Березкина, который, не снимая руки с плеча, побежал по парку: справа надвигающийся силуэт бронетранспортера выбрасывал пучки огня, и белые пунктиры, перекрещиваясь, проносились над щитом орудия.
– По правому!.. Два снаряда, огонь!..
У мостика розовое дважды смешалось с ярко-красным, и ему показалось, что туман впереди закипел багровым пламенем – не то мостик горел, не то бронетранспортер. Гулкое дудуканье крупнокалиберных пулеметов не заглушалось беспорядочной автоматной трескотней, и это «ду-ду-ду» накалялось теперь слева в низине, но замолкло около мостика.
Тут что-то весомо задело по козырьку Ермакова, и он, удивленный, увидел под ногами срезанную мокрую веточку.
– Товарищ капитан!.. Пригнитесь!..
Сзади с силой дернули его за рукав, он быстро повернулся и в упор встретился со встревоженным широкоскулым лицом Жорки.
– Ты что?
– Пригнитесь, товарищ капитан! Сейчас Бульбанюка возле штаба обстреляли. Снайперы где-то в деревне сидят. По парку бьют! – И Жорка возбужденно засмеялся. – К вам бежал – лупанули, бродяги, по мне. Со всех сторон бьют!..
– Как у Бульбанюка?
– Колечко, товарищ капитан! Сейчас огня из дивизии собирается просить, а Орлов говорит: рано!
– Верно, пожалуй, рано! Пусть увязнут! Иначе не стоило заваривать всю кашу, – ответил Ермаков, вытирая пот на лице.
– Смотрите-ка! Никак наша пехота драпанула? – проговорил полувопросительно Жорка и лег грудью на бруствер, длинно сплюнул: – Ей-богу, огонь бы по ним открыл!
Было хорошо видно отсюда: на берегу реки одна за другой вскакивали, бежали к деревне размытые в тумане фигурки, разбрызгивая светящиеся пунктиры в разные стороны, а с того берега доносилось лихорадочно и глухо: «Ду-ду-ду-ду…»
– Какой… «наша»! – выругался Ермаков. – Вороной! Видишь? Четыре снаряда… беглый… огонь!
Разрывы взметнулись перед этими фигурками, туман смешался с дымом, ничего не стало видно, и тогда ближе разрывов, шагах в ста двадцати от орудия, выросли, как из земли, несколько человек, они бежали, нелепо опустив винтовки, нагнув головы, бежали прямо на огневую позицию к окраине парка.
– Говорил, наши драпают, – повторил Жорка и вскочил, дернул к себе автомат. – Куда ж они, славяне!..
В это же мгновение, опаленный внезапной злостью к этим убегающим куда-то людям, Ермаков прыжком перемахнул через бруствер, перекосив рот, бросился навстречу им со стиснутым пистолетом в потной руке, закричал бешено и неумолимо:
– Сто-ой! Наза-ад! Рас-стреляю первого! Наза-ад!
Жорка, бледный, с острым, отрешенным выражением лица, бежал в двух шагах за капитаном, щелкнув затвором немецкого автомата. Люди не останавливались. Ермаков видел дикие пустые глаза, жадно, широко открытый дыханием рот переднего солдата, вскинул руку.
– Сто-ой! – закричал он и выпустил две пули над головой переднего. – Куда драпаете, защитники Родины! Наза-ад! В траншею! Наза-ад!
Солдаты остановились; передний судорожно глотал слюну, затравленно озираясь, – его опустошенные глаза с поволокой дикого страха блуждали, – он сипло выдавил:
– Сбоку обошли… со спины обошли… Погибель нам всем… Завели… – и, сморщившись, зарыдал лающим, хриплым рыданием обезумевшего человека.
– Наза-ад! – злобно повторил Ермаков, и в следующий миг горячий воздух толкнул его в спину, забил звоном уши; это стреляло его орудие, и он крикнул, не слыша своего голоса: – Ну! Один ты, что ли, тут! В траншею! Жорка! Проводи-ка их! Бегом наза-ад!
– А ну! – Жорка с решимостью поднял над животом автомат, мотнул в направлении реки белокурой головой. – Потопали, бродяги! Давай!..
Солдаты столпились и вдруг, низко пригнувшись, горбя спины, неуверенно повернули в лощину, к реке, растаяли, исчезли в тумане.
Ермаков, разгоряченный, потный, на ходу вталкивая пистолет в кобуру, добежал до огневой. В этот момент орудие ударило беглым огнем, и, когда из дымящегося казенника вылетела последняя стреляная гильза, он поймал боковой, тревожно ищущий взгляд наводчика Вороного, устремленный на деревню. Снаряды вздернули землю на берегу реки, где хаотично двигались фигурки, и неясный крик «а-а-а!» донесся оттуда; этот крик колыхался и рос, сливаясь с тяжелым, нарастающим стуком скорострельных пушек и пулеметов на окраинах.
Ермаков успел заметить, что в низине, на восточной окраине, веселыми, жаркими кострами пылали две соломенные крыши и высоко над горящими крышами в утреннем небе стремительно и вертикально встала ракета.
И прежде чем он спросил у наводчика Вороного, сколько было ракет, Жорка перескочил через бруствер на огневую, закричал обрадованный:
– Ракеты, товарищ капитан! Бульбанюк огонь вызывает! Сейчас наши сюда дадут! Сейчас фрицы как тараканы завертятся!
Трудно дыша, он опустился на снарядный ящик, взял горсть сырой земли, приложил к потному лбу и, сияя голубыми глазами, сообщил как о чем-то очень веселом:
– А по пехоте всамделе с трех сторон чешут! Эх, сейчас и баня начнется, а, товарищ капитан?
– Сто-ой! – скомандовал Ермаков. – Зарядить и ждать!
И, улавливая короткое затишье, он сквозь звон в ушах, сквозь выстрелы прислушался, пытаясь различить характерный шорох наших снарядов, далекий перестук начавшейся за лесом артподготовки, но ничего не услышал.
«Сигнал, что ли, не виден оттуда? Надо вызывать дивизию по рации. По рации! Пора! Самое время!» В ту же минуту четыре ракеты вновь торопливо взметнулись в небе в стороне пожара и частой стрельбы и бессильно угасли, оставляя дымные нити…
– Не видят они разве! – закричал Жорка с досадой. – Лопухи слепые!
Пулеметные очереди остро резанули по брустверу, по стволам деревьев, за спиной трескуче защелкали разрывные, и что-то покатилось, зазвенело у ног Ермакова, он посмотрел: пустая гильза была пробита в двух местах.
Вороной сказал:
– Снайпера из деревни бьют.
– А может, этот бродяга на церковке сидит? – Жорка проворно встал, сузил глаза. – Может, проверить? Ведь житья не даст, гад. А, товарищ капитан?
Ермаков вскользь бросил взгляд на Жорку, молча отшвырнул ногой гильзу, Жорка, понимающе кивнув, повесил автомат на грудь, подмигнул в пространство: «Проверить, а?» – и, перешагнул бруствер, боком раздвинул кусты.
Ермакову мучительно непонятно было, почему дивизия молчала, почему не открывала огня. Неужели не видят ракет? Есть ли связь с артполком? Что с батальоном Максимова? Было явно другое: немцы стягивали и стягивали кольцо вокруг Ново-Михайловки, стрельба усиливалась.
Туман рассеивался, сдавленное тучами солнце как бы нехотя скользнуло над желтыми полями за рекой, и все, что скрывала недавно белесая муть, теперь проступило отчетливо.
Вдоль опушки леса, за полями, неподвижным полукругом стояли, работая моторами, танки, и немцы в шинелях спокойно ходили там. Пересекая желтеющую меж овсяных копен дорогу, по которой ночью вышел из приднепровских лесов батальон, толчками ползли четыре тупоносых бронетранспортера. Две машины горели около моста. Треск очередей рвал воздух близ самой околицы. На крайних домиках поочередно занимались соломенные крыши, пылали дымно и жарко.
Весь расчет, пригнувшись, глядел то на танки, то на бронетранспортеры – одни, умоляя судьбу глазами, незащищенно оглядывались, иные рукавами вытирали струйки пота на мигом осунувшихся лицах.
Ермаков понимал, что танки ждут, прикрывая бронетранспортеры, понимал и то, что несколькими снарядами он может расстрелять эти ползущие машины, после чего откроет орудие, и исход был ясен ему.
Но когда он подумал так, передний бронетранспортер с ходу тупо врезался радиатором в черные вихри орудийных разрывов, выросших на дороге, – колеса сползли в кювет. Это стрелял расчет Прошина.
– Быстро к орудию Прошина, вот ты! – приказал Ермаков первому попавшемуся на глаза солдату. – Передай: заранее не открывать орудие танкам – не стрелять. Ждать команду!
Тот безмолвно попятился за орудие, а когда побежал по опушке парка, неуклюже покачнулся, наступив на распустившуюся обмотку, упал, и тогда, почти натолкнувшись на него, из-за кустов выкатился маленький круглый солдат, упал рядом – по ним запоздало хлестнула пулеметная очередь откуда-то из деревни.
Вскочили сразу. Маленький круглый солдат вкатился на огневую позицию с лицом, мокрым от пота, в пилотке поперек головы. Сел на землю – отдышаться не мог, хрипел только.
– Скляр? – крикнул Ермаков – Что там в штабе?
– Товарищ… товарищ капитан… Товарищ капитан… – кашляя, задыхаясь, едва выговорил Скляр. – Бульбанюк ранен… Ранен тяжело. Орлов срочно… немедленно приказал орудия туда… Немцы ворвались… Танки там…
– Почему огня нет? Что в дивизии? С ума спятили?
– Батальонная рация разбита… А ротные не принимают… минами немцы засыпали. Наши ракеты… ракеты все время дают. Наверно, двадцать ракет…
Пулеметная очередь из деревни ударила по брустверу, они разом присели на снарядный ящик.
– Товарищ капитан… товарищ капитан, – повторял одно и то же Скляр. – Немедленно орудие туда… Танки…
– Кой черт туда орудия! – выругался Ермаков. – Когда здесь тоже танки. Я вижу, никто толком не понимает, что происходит. Вот что: дуй к расчету Прошина. Передай мой приказ – орудие к Орлову. Поведешь орудие.
И чуть усмехнулся, поправил пилотку на круглой стриженой голове своего ординарца, легонько толкнул в плечо:
– Давай!
– Здесь такое, товарищ капитан, – сказал Скляр, и в добрых глазах его задрожала тоска. – Если вас или меня… – и наклонился внезапно к Ермакову, прижался щекой к шершавому рукаву его шинели. – Любил я ведь вас, товарищ капитан…
– Это что? Как не совестно! Беги! – Ермаков со злобой отдернул руку. – Беги… к орудию!
И он долго смотрел вслед Скляру, на опушку парка, болезненно прищуриваясь, когда пулеметные очереди синими огоньками рвали веточки на кустах.
За деревьями не видно было орудия Прошина.
Глава 10
Лейтенант Прошин получил одновременно два приказа: первый – не открывать огня без сигнала, второй – немедленно выезжать на западную окраину деревни.
И он вызвал передки на батарею.
По-мальчишески возбужденный боем, стрельбой, кучей горячих гильз, запахом раскаленной орудийной краски, взволнованно-обрадованный видом горящих бронетранспортеров, он совсем не ощутил большой тревоги, когда увидел на опушке леса танки.
Он был цел и невредим, его расчет был цел и невредим, и он испытывал то чувство опьянения боем, ту приподнятую, отчаянную самоуверенность, какая бывает только в двадцать лет у людей жизнерадостных, – опасность скользит мимо, а ты очень молод, здоров, тебя где-то любят и ждут, и впереди целая непрожитая жизнь с солнечными утрами и запахом летних акаций, с синеватым декабрьским снегом в сумерках возле подъезда и теплым, парным апрельским дождиком, в котором отсырело позванивают трамваи за намокшим бульваром, – целая непрожитая жизнь, которая всегда представлялась праздничной, счастливой.
Прошин не раздумал, что на войне его не убьют, но если уж суждено умереть, то он не погибнет случайно, сраженный шальной пулей. Нет, он доползет под огнем до разбитого орудия, обнимет ствол, поцелует его еще живыми губами, прижмется к нему щекой и умрет, как должен умереть офицер-артиллерист. Его понесут от орудия к могиле на плащ-палатке, и он почувствует, что солдаты скорбно смотрят на его молодое и после смерти прекрасное своей мужественностью лицо, и будут плакать, и жалеть, и восхищаться героической его смертью.
Потом прозвучит залп на могиле, и клятвы мстить, и последние слезы по любимому всеми лейтенанту, которого никто никогда не забудет, а капитан Ермаков, этот грубый солдафон, горько пожалеет, что был несправедлив и не полюбил его.
Но странное несоответствие было в этой смерти, погибнув, он обязательно должен был чувствовать все, что произойдет после его смерти. И то, что его просто не будет, что он ничего не сможет чувствовать и ощущать, не воспринималось им глубоко, он даже не думал об этом всерьез, как не думают об этом в двадцать лет.
– Товарищ лейтенант, передки прибыли! – доложил сержант Березкин.
– Отлично!
Прошин улыбнулся, затем нахмурился, будто недовольный нежданным приказанием капитана Ермакова, но не выдержал и, снова посмотрев на немецкие танки за рекой, на бронетранспортеры, курсирующие по полю, сказал оживленно:
– Жаль! Честное слово, жаль бросать эту позицию. Расщелкали бы мы эти танки, ужасно хорошая позиция. Правда, Березкин?
Сержант Березкин, кивнув как-то уж очень согласно, опустил голову, а Скляр, грязный, потный, с отчаянием вытаращил на лейтенанта глаза:
– Товарищ лейтенант… и там танки! Что вы говорите? Надо быстрей… быстрей! Там ждут! Быстрей… – И, поворачивая круглое мокрое лицо то к одному, то к другому из расчета, хрипло выкрикивал: – Быстрей же, быстрей!..
– Быстро, быстро! – звонким своим голосом скомандовал Прошин и, помогая выкатывать из огневого дворика орудие, уперся новеньким погоном в обросшее влажной глиной колесо.
И ездовые уже кричали из-за деревьев:
– Чего вы там? Нам под пулями сидеть!
Но едва выехали из парка, вернее, когда еще плутали, выворачиваясь между стволов толстых лип, и ездовые, согнувшись, начали хлестать лошадей, направляя их на дорогу, – свист пулеметных очередей пронесся по сухим листьям на земле, и левая лошадь выноса вместе с ездовым тяжело упала на передние ноги. Ездовой вылетел из седла, выносная рыхло повалилась, путая постромки, забилась головой и ногами о дорогу. Упряжка разом спуталась, потащила по-дурному в кусты, ездовые, оглядываясь испуганными, непонимающими глазами, бестолково задергали повода лошадей. Орудие застряло, задев колесом за ствол липы; пули снова резанули над головой с коротким взвизгом. Ездовых смахнуло из седел, они разом присели подле ног коренников.
– Орудие назад! Отцепляй! – скомандовал лейтенант Прошин, возбужденно покраснев всем лицом. – Ездовые, по местам!
– Да что у вас за ездовые? – плачущим голосом кричал Скляр. – Извозчики с-под Гомеля! Толстые зады! Убило лошадь, так выпрягай! Стреляют, так что же!..
Кусая губы, он пытался вытащить постромки бившейся, хрипевшей лошади, а ездовые неотрывно глядели в пространство, откуда могла прилететь пулеметная очередь, грузно, по-бабьи, приседали возле передка.
– Дураки! Ослы! Извозчики! – едва не плача, кричал Скляр и в бессилии тянул постромки из-под хрипевшей выносной. – Чего стоите, дураки, ослы? Ехать надо! Ехать!..
– А ты чего сволочишь? Сами-то умеем, – угрюмо отозвался коренной ездовой, боком придвигаясь к лошади. – Куда поедешь? Коня ухлопало… – Подошел и, нагнувшись так, что красные уши уперлись в воротник шинели, резанул перочинным ножиком постромки.
– Никак летят? – осипло сказал выносной ездовой, под которым убило лошадь.
Давящий, тяжелый, прерывистый гул возник в небе, глухо расстелился над землей, и, когда Скляр, ездовые, лейтенант Прошин, весь расчет, со всей силой выталкивающий орудие меж деревьев, взглянули вверх, сомнений не было: слева, из-за лесов, заслоняя низкое солнце, шли, сверкая плоскостями, выравнивались над деревней «юнкерсы». Гул моторов нарастал с неба и, казалось, туго заполнил канавы, окопы, рытвины на дороге, где застряла упряжка.
– Идут!.. – сказал кто-то. – Развернулись! Всё!..
– По местам!
Лейтенант вскочил на передок и стоя высоким, зазвеневшим голосом подал команду: «Рысью марш!», и Скляр, готовый кинуться на ездовых с кулаками, увидел, как вползли ездовые на лошадей, как расчет плотно облепил станины, и он еле сумел зацепиться ногой за подножку передка ринувшегося вперед орудия.
Орудие неслось по дороге, подскакивая на ухабах, билось, гремело о передок привязанное ведро, и в бешеной этой скачке на трех лошадях в упряжке, в понукающих криках ездовых, в их подпрыгивающих, словно бы ощущающих небо придавленных спинах было нечто постыдное и унизительное для лейтенанта Прошина. А этот смешной, этот круглый связной кричал, захлебываясь ветром: «Быстрей вы… к околице, а потом направо… в переулок, где хаты горят!..» Прошин слышал и не слышал его, отчетливо вспоминая ту первую пулеметную очередь, которая убила выносную лошадь. Она могла убить и его – и эта мысль тоже была унизительной.
– Рысью! Рысью!..
И непонятно было: самолеты шли слева – орудие уходило от них, и вдруг, растянутые в линию, засверкав, появились они впереди, над дорогой, и первый «юнкерс», подставляя плоскости солнцу, споткнулся в воздухе и начал падать на деревню, все увеличиваясь, все вырастая в своих размерах. И с тем же унизительным чувством (оно билось в сознании) сердце Прошина, тоскливо замерев, стало падать, и вместе с сердцем падал он сам куда-то…
– Влево! Во двор! – крикнул Прошин, и показалось: не он кричал, а кто-то другой.
А когда упряжка, круто свернув, ломая плетень, влетела в первый двор, лейтенант Прошин помнил, что он отдавал команды, но сам уже не слышал их. Его оглушило покрывающим все грохотом, его несколько раз подкинуло на земле, и горло, грудь удушающе забило гарью, толом, и тут же вытошнило скользкой горькой желчью. Сплевывая, кашляя, испытывая прежнее отвратительное чувство своего бессилия, со слезами, застилающими глаза, Прошин едва поднял налитую звоном голову, и как будто в лицо ему ударило низким, давящим ревом, захлебывающимся клекотом пулеметных очередей. Увидел, как стремительно и наклонно несся прямо на двор серебряный паук, шевеля огненными пульсирующими лапами, вытянутыми к нему справа и слева от стеклянной головы. Горячим ветром дохнуло по волосам, и, ожидая, что черное яйцо оторвется сейчас из-под белого брюха падающего паука, он успел заметить, как кто-то вскочил с земли и бросился за хату.
– Ложись! Ложись! Не бегать!
«Это кричу не я, – мелькнуло у Прошина. – Но почему я лежу? Что я делаю? Нельзя показывать, что я боюсь. Я ничего не боюсь. Надо встать, посмотреть, где люди… орудие… Они заметили нас с воздуха…»
Его снова подбросило на земле, ногами сильно ударило обо что-то твердое. Он теперь лежал лицом вниз. И снова возникший над головой, приближающийся рев заполнил поры его тела, уши, глаза. Ему тяжко было дышать. Он кашлял. Его позывало на тошноту и не выташнивало. Он пополз, не зная, зачем и куда. Было такое ощущение: ничего уже нет – ни тела, ни дыхания, вместо всего этого звук, падающий тьмой сверху. «Боже мой, орудие не замаскировано…». И сейчас все прекратится, рев, достигнув своей предельной точки, оборвется, пропеллер врежется ему в голову и вопьется в землю вместе с ним. «Что это? Неужели смерть? Так быстро? Не может быть! Нет, нет! Я не хочу! Нет, нет! Неужели я убит? Да, я убит… Нет, нет!.. Это стучат пули вокруг меня?.. Я еще думаю, – значит, не убит… Ох, как я не хочу умирать… Должна быть какая-то справедливость в мире… Я так не хочу…»
– По места-а-ам!
«Кто это кричит? Чей это знакомый голос? Ах да, это капитан Ермаков! Нет, просто показалось. Нет, опять команда: «По места-ам!»
Он вскочил. Ему надо бежать к орудию. Он откинул голову и неправдоподобно близко увидел над собой выходящий из пике ослепительно-серебряный хвост самолета. Его ноги не слушались – он упал и, падая, почувствовал, как странно легко и свободно стало ему.
А было ли это? А может быть, ничего и не было? Артполк, Днепр, ночь, бой, стрельба по бронетранспортерам, убитая выносная лошадь, потом самолеты – не кажется ли это ему? Может быть, он вовсе и не на фронте, а спит на своей койке в училище? И через минуту горнист заиграет подъем? А утром так не хочется вставать…
Но в казарме разборчивее слышится та особая предподъемная беготня дневальных, быстрые, в полный голос приказания дежурного по батарее, и, наконец, вот она – знакомая, подымающая на ноги команда: «Подъ-е-ом!»
А за обмерзшими окнами – фиолетовый холод, студеный пар вваливается в двери казармы, и фигурки дневальных видны на пороге, как в дыму. Вчера он смертельно устал. Он вчера целый день откидывал снег от орудий после январской метели. А снег был крупчатый, пронзительно-солнечный, вонзался в глаза синими режущими иглами.
«Послушай, пожалуйста, – с закрытыми глазами говорит он дежурному. – Ты учти, будь добр. Я вчера работал, я на зарядку не пойду по приказанию командира батареи».
А кто командир батареи? Ах да, он вспомнил: капитан Гречик…
«По приказанию капитана… – говорит он дежурному умоляющим голосом. – Будь добр!»
«Подъем! – командует дежурный, как глухой. – Подымайсь! Орудие маскировать! Быстро! Струсил?»
«По приказанию капитана Гречика!..»
«Ничего не знаю! Подъем! А кто такой Гречик?»
Действительно, кто такой Гречик? Да и зачем это знать? Какое ему дело! Зачем ему знать? Он знает, что говорил дежурный… И хотелось ему тогда плакать от обиды, от стыда, от бессилия.
«Что это? Я думаю, – значит, я не убит. Но ничего вокруг нет… Нет, я не убит. Только бы вдохнуть воздух, глаза открыть…»
Он разомкнул глаза, и в эту секунду черная грохочущая стена накрыла его, и он не смог понять, что случилось с ним.
…Когда через двадцать минут после бомбежки Ермаков вместе со Скляром и сержантом Березкиным вбежал во двор, развороченный бомбами, усыпанный самолетными гильзами, на том месте, где лежал лейтенант Прошин, ничего не было.
То, что оставалось от него на этой земле, был почему-то уцелевший в своей первозданной чистоте новенький лейтенантский погон и найденная на огороде полевая сумка, которую принес и опознал сержант Березкин.
Глава 11
Почти не пригибаясь, вытянувшись цепочкой и обходя воронки, шли по деревне двенадцать человек. Многие из них двигались в плотной немоте, не слыша ничего, кроме стрекочущего звона в ушах. Их осталось двенадцать артиллеристов, без орудий, без лошадей, лишь две панорамы – одну разбитую, другую целую – нес в вещмешке совершенно оглохший наводчик Вороной.
Деревня горела, черный дым полз над плетнями, искры и горячий пепел сыпались на шинели, жгуче-острым огнем пылающей печи дышало в лицо. Но никто из них особенно не чувствовал этого, не защищал волос, не прикрывал глаза от жара, – после неестественного напряжения боя какой-то темный козырек висел над бровями, мешал видеть и небо, и землю. И хотя пылали вокруг окраины и оранжевые метели огня, дыма и искр бушевали за плетнями, никто не глядел по сторонам. Смешанный треск очередей, визг пуль в переулках, звенящая россыпь мин впереди – все это после получасовой бомбежки представлялось игрушечным, неопасным.
Ермаков шел, нервно засунув в карманы руки, не оглядывался, не подтягивал отстающих людей – команды им были не нужны. Свой голос и голоса людей раздражали его. Было ясно: батальон сжат, как в игольном ушке, и главное, что могло произойти два часа назад, ночью, на рассвете, не произошло, хотя в сознании еще билась загнанная надежда: «А может быть… а может быть…»
На окраине деревни, густо затянутой дымом, озлобленно закричали левее дороги:
– Куда? Куда к немцу прешь? Не видишь?
И в дыму этом запорхали вспышки, залился в лихорадочной дрожи станковый пулемет – двое солдат лежали в придорожной канаве за «максимом».
– Мне командира батальона, – сказал Ермаков, удивляясь странному спокойствию своего голоса.
– На высотке! Влево по траншее!
Вся эта высотка, сплошь опоясанная недавно аккуратными немецкими траншеями, сейчас была разворочена воронками, разрыта зияющими ямами, ходы завалены землей вперемешку с торчащими ребрами досок; валялись на брустверах окровавленные клочки шинелей, стреляные гильзы, немецкие коробки с противогазами, расщепленные ложи винтовок – в места эти были прямые попадания. И было все-таки непонятно, почему на высотке казалось пусто и почему встретили здесь всего три пулемета и человек десять автоматчиков около самого входа в блиндаж. Когда Ермаков вошел, старший лейтенант Орлов, в расстегнутом кителе, с землисто-серым лицом, – оно сухо подрезалось, и куда девалась припухлость на щеке, – кричал на остроносого, изможденного пехотного лейтенанта, державшего автомат в опущенной руке:
– Я тебе людей не рожу! Понял? Пришел, хреновину порешь с умным видом, а я будто не знаю! Каждого офицера, кто пискнет об отходе, расстреляю к ядреной фене! Куда отход? Куда? Дай тебе волю, до Сибири бы драпал! Не терпит кишка – уйди в дальний окоп, чтоб солдаты не видели, и застрелись. Но молча. Молча! Вот тебе совет! Двигай во взвод!
Невесомо, робко ступая, лейтенант вышел, а Орлов, сумрачный, злой, шагнул к двери, и в красноватых от бессонницы глазах его бешено плеснулась радость.
– Ермаков? Дьявол! Где орудия? Привел?
– Где связь с дивизией? – ответил Ермаков, устало оглядывая просторный немецкий блиндаж, в дальних углах которого жались к аппаратам двое телефонистов, а худенький ротный радист и офицер-корректировщик, взволнованно красный, подчищали наждаком, соединяли проводники разобранной рации.
– Орудия где? – повторил грозно Орлов, глядя неверящими глазами, и, вдруг поняв, спросил дважды: – Накрылись? Накрылись?
Ермаков бросил фуражку на потертое одеяло железной кровати, усмехнулся:
– В донесении можешь передать: орудия разбиты. Одно при бомбежке, другое – танками. Запишешь на счет батальона – шесть бронетранспортеров, два танка. У меня от двадцати пяти человек осталось двенадцать. Со мной. Прошин убит. Это все. Прибыл в твое распоряжение. Могу командовать ротой, взводом, отделением. Посоветуешь стреляться – не застрелюсь. Кстати, злостью своей последнюю надежду из людей вытряхиваешь!
Он сказал это чрезмерно жестко, и под его взглядом Орлов медленно отвел глаза, но сейчас же потолок затрясся от частых разрывов, посыпалась земля, и он крикнул властно в дверь блиндажа:
– Что, атака?
– Танки бьют, – ответил кто-то из траншеи.
И голос этот заглушило разрывом.
– Кажется, сейчас будет завершение. – Орлов застегнул китель, резко затянув ремень, вынул пистолет, щелкнул предохранителем и, засовывая его в карман галифе, спросил с горячностью: – Надежду вышибаю, говоришь? Я вышибаю? Правильно, Ермаков. Я вытряхнул из батальона надежду сорока ракетами. Я их выпустил в белый свет, как в копейку. Где огонь? Где поддержка огнем? В ротах осталось по пятьдесят-сорок человек. Мы стянули на себя кучу немцев, мотопехоту, танки, авиацию. Надо быть остолопом, чтобы не понимать: время, время для наступления дивизии… Мы торчим в колечке шестнадцать часов. Где дивизия? С пшенкой ее съели?
– Не знаю, – ответил Ермаков и, опираясь о спинку кровати, искоса поглядел на молчавших связистов. – Выход один: ждать. И связь, связь… Мы не знаем, что там с дивизией. Поэтому – ждать. Мы делаем то, что и надо делать, – оттягиваем на себя силы. Иначе зачем мы здесь?
Орлов рассмеялся:
– Я шестнадцать часов говорю об этом солдатам. Говорю и… уже не верю себе. Еще час – и от батальона не останется ни человека! Полсуток в дивизии думают: начинать наступление или не начинать? Утром я поймал по рации полк. На три секунды поймал! Ни дьявола не принимала эта фукалка – леса мешают, и вдруг поймал. Два слова поймал: «Держаться, держаться!» Но сколько прошло времени? Там знают, сколько может продержаться один-единственный батальон?
– Что предлагаешь? – спросил Борис. – Что именно?
– Сохранить оставшихся людей. – Орлов подошел к двери блиндажа, плотнее прихлопнул ее. – Ясно?