Холодные игры Мурашова Екатерина

Он ходил к ней уже давно – с месяц, а то и боле. Никто про это не знал. Климентия велел ублажать как раньше. Матрене это было поперек сердца, да ему, Сохатому, как возразишь. Она и то приметила, что воропаевские дружки самого-то слушают, а на Сохатого глядят. И не вспомнишь, когда эдак обернулось-то: понемножку, будто само собой. Теперь без его слова ничего и не делалось. Один Климентий не знал и не ведал и охраннички его, Фока с Кнышем. Рябой все возмущался: что, мол, ты тянешь? Сколько ему тут ходить барином? Сохатый в ответ лишь усмехался. На чужое барство ему было плевать.

А на что – не плевать? Об этом знала, быть может, та же Матрена, которую он, обмолвясь посреди сладкой ночи, раз или два назвал Веронькой. Да бывший петербургский студент, уже почти расставшийся с кашлем, который сейчас тревожно глядел на Сохатого с печной лежанки. Этот вообще знал о нем побольше других; наверное, потому, что имел голову, тренированную для размышлений, и обширный досуг. А о чем еще размышлять, как не о собственном спасителе? Который подобрал тебя, умирающего, по той самой нерациональной причине, по которой люди обходят жука на дороге и выхаживают брошенных слепых щенят. Подобрать-то подобрал, а вернуться в жизнь не позволил! Еще бы: ведь Митино место уже занял его, Сохатого, бывший барин. Это вам не жук на дороге. С него хорошо поиметь можно. Сохатый, конечно же, все рассчитал досконально.

Вернее, не так. Не рассчитал – почуял! Именно темное звериное чутье служило ему вместо разума, и темная звериная сила подчиняла всех, кому хоть однажды пришлось иметь с ним дело. Во дворе у Матрены сидел на цепи медведь, привезенный Воропаевым из тайги. Мите не раз приходило в голову, что этот медведь и Сохатый – родные братья. Что тот, что другой: походя, не глядя, лапой махнет – и нет кого-то… Да, и с ним, Митей, может в любой момент такое случиться. Сохатый его, конечно, выходил… Но если вдруг что – прикончит и не поморщится.

– У Кныша, гляжу, ружьишко, – Рябой снова сунулся носом в окно, – а сам-то… не видать… С инженером, что ли, беседует?

Митя при слове «инженер» болезненно поморщился. Сохатый снял со стены принесенный с заимки штуцер, сунул ему в руки.

– На всякий случай Кныша держи на мушке.

– Какой там случай! – фыркнул, глянув через плечо, Рябой. – Стукнуть их всех…

– Без толку-то зачем. – Сохатый подвинул стул, не торопясь уселся. – Успеем, если понадобится. Сперва поговорим.

– Бога ты, брат, не боишься, – с нервным смешком заявил Рябой и торопливо шагнул за печь. Задернул занавеску, так что не стало видно ни его, ни Мити со штуцером.

Матрена, прижимая к груди одеяло, испуганно всхлипнула:

– Ой, любый, боязно мне!

Сохатый бросил через плечо:

– Скройся от греха.

– Да как же!.. – Она вскочила, волоча за собой одеяло, метнулась в одну сторону, в другую. Кажется, она только что сообразила, что идет Климентий, и перспектива предстать перед обоими любовниками сразу вогнала ее в полную оторопь.

Сохатый хотел прикрикнуть на нее, чтоб не мельтешила. Но тут заскрипела дверь в сенях, послышались шаги, голос:

– Матреша! Что не встречаешь?

И баба замерла посреди комнаты, выпустив одеяло.

На миг стало тихо.

Нет, никто никаких последних, смертоубийственных действий не планировал. Сохатый понимал, конечно, что миром едва ли разойтись удастся, и готовился приложить друг к другу медными лбами воропаевских охранничков. Что же до самого Воропаева… ну, в здешних краях ему, конечно, больше не гулять – да что страшного, Сибирь-то большая. Климентий не дурак, на рожон не полезет. Короткий разговор – и будь здоров, бывший хозяин!

Так бы наверняка и вышло… К сожалению, Сохатый, будучи мужиком темным, не знал истины, которая, хотя и не воплотилась еще к тому времени в бессмертные строки, истиной тем не менее уже была: раз появилось заряженное ружье, значит без смертоубийства не обойтись. Если б знал, ни за что не доверил бы Мите штуцер.

У бывшего господина Опалинского просто сдали нервы – в тот самый момент, когда отворилась дверь из сеней, впуская Климентия и Кныша. Трудно сказать, в кого он метил – и метил ли вообще. Но попал – точно. Грохот расколол благостную тишину, и Воропаев, сдавленно охнув, опрокинулся навзничь, сбивая прицел Кнышу, благодаря чему Сохатый и остался жив, а пострадала бессчастная Матрена и ходики, у которых напрочь разворотило циферблат. Матрена, вопя, повалилась на пол (пострадала она, к счастью, не до смерти), Сохатый прыгнул на Кныша, Митя, рывком отдернув занавеску, шагнул вперед, растерянно кусая губы и держа ружье дулом вниз.

Сохатый ухватил Кныша за плечи и аккуратно приложил пару раз затылком об пол. Потом, хрипло дыша, обернулся и поглядел на Митю. Их глаза встретились, и на очень короткое время они поняли все друг о друге.

Трудно сказать, кто из них в тот момент испугался больше.

Глава 11,

в которой Серж Дубравин учится бизнесу, а Софи вспоминает Эжена Рассена и беседует с Любочкой Златовратской о сострадании

– Влево! Влево выворачивай! Опрокинешь, черт!

Серж соскочил с коня и кинулся к волокуше, торопясь подставить плечо под оглоблю. Мело так, что он не видел ни оглобли этой, ни лошадей, ни суетящихся работников – только слышал треск, храп и азартную матерщину. Мыслимо дело! Чтобы вот так, в трех днях пути до дома, после бесчисленных снежных верст, ледяного ветра и трудовых подвигов, тяжеленная волокуша с бесценным немецким паровым котлом под лед провалилась!

– Не горюй, хозяина! – весело крикнул, возникая из белой пелены с ухмылкой во весь рот, башкир Хамзат – незаменимый помощник. – Вытянем! Сам помирай, а добро не пропадай!

Серж, задыхавшийся от тяжести, не смог ничего ответить, только освободил на секунду руку и махнул влево, показывая, куда править. Хамзат исчез во мгле. Из бестолкового шума вырвалось басистое ржание коренника. У этих битюгов такие копыта, что самый толстый лед не выдержит, морщась, подумал Серж; тут тяжесть, давившая на плечо, внезапно стала легче, и над ухом пронесся гордеевский грозный рык:

– Выправили! Вперед, не сбавляй хода!

Сержа дернули в сторону так, что он рухнул в снег, колкий как стекло, взбитый ногами и копытами, и сквозь метель увидел, как наклоняется над ним могучая фигура, протягивает руку, помогая встать. Подумал вскользь: удивительно, вроде ведь обычный человек, ну, чуть повыше среднего роста – а выглядит всегда великаном! Мимо бежали рабочие, тянулись друг за другом волокуши и сани с грузом. Иван Парфенович стащил с головы шапку, вытер лицо, шумно вздыхая:

– Пронесло, слава те господи, – обернулся к Сержу; рыжая борода – как флаг на ветру. – Видал, какая хитрая речка Тобол? Едешь себе, дорога накатана, и вдруг – окно под снегом! Любит, понимаешь, подшутить над нашим братом…

Не только речка Тобол это любит. В жизни, можно сказать, только так и бывает. Эта мудрая мысль пришла Сержу в голову уже вечером, когда они с Иваном Парфеновичем отпивались чаем на постоялом дворе, в просторной комнате с огненной печкой и роскошными зелеными плюшевыми шторами. Чаевничал, конечно, в основном Гордеев. Серж не успел еще и чашки допить, а тот уже прикончил полсамовара и, развалившись на диване, глядел на управляющего с чрезвычайно довольным видом.

– Должник я твой теперь, – сообщил, поглаживая бороду, – котел-то ты мне спас. Да, видать, верный глаз у Прохора. А я еще, понимаешь, сомневался.

– Если б не Хамзат, ничего бы не вышло, – возразил Серж.

Приятно, конечно, когда тебя хвалят, но лучше уж по справедливости. Да еще Прохор этот… что за Прохор? Имя без толку вертелось в памяти, и продолжать разговор на эту тему не было ну совершенно никакого желания.

– Э, брат, Хамзат уж тридцать лет извозом ходит, с него спрос другой. А ты… – Гордеев щелкнул пальцами, что-то соображая, – ты, вот что, Огонька-то забирай, пожалуй. Считай, он твой.

Добавил жестко, пресекая возражения:

– Котел дороже стоит.

Да, Иван Парфенович Гордеев очень не любил долго ходить в должниках. За два месяца путешествия Серж успел это узнать. И еще многое о гордеевском нраве и привычках. Ну, например, что спиртного не пьет вовсе, разве что плеснет в чай пару капель рома. Что в санях медвежьи полости предпочитает волчьим – от волчьих дух, говорит, тяжелый. Что в деловых переговорах всегда отмалчивается до упора, а потом выдает веское слово, против которого ни разу никто не смог возразить. Что крут иногда бывает просто по-бычьи, без всякого резона и меры. Что в делах расчетлив, в обиходе – неприхотлив, но везде, где ни остановится, занимает наилучшие апартаменты: «Не для блажи, марку надо держать!»

И за оборудование это немецкое выложил деньги совершенно фантастические, но не жалел, а, наоборот, всю дорогу по-детски радовался: где только мог, шел пешком рядом с санями, поглаживая сквозь мешковину жесткие стальные ребра. Серж даже для виду ничего в этом плане не демонстрировал: опасно! Нет, он, конечно, не был уже таким невеждой, как в тот день, когда впервые самостоятельно приехал на прииск. Хоть и трудно, и нудно, а кое-что читал, и в лаборатории торчал часами, и документы к этим вот заморским агрегатам едва не наизусть выучил. Короче, мог теперь не бояться, что перепутает гидромонитор с локомобилем. Но профессиональные разговоры… нет, он до них еще не дорос! Не только с Печиногой, но и с Гордеевым. Да с ним-то, пожалуй, труднее.

Во все время пути Серж чувствовал, что хозяин тоже его изучает. Да Гордеев этого и не скрывал. Наоборот, при каждом удобном случае отпускал замечания: ехидные, злые, одобрительные, – вроде как отметку ставил новому управляющему. Сержа это сперва раздражало безумно. Тянуло тоже высказать нечто эдакое или еще того хуже – выкинуть какую-нибудь несусветную глупость, взять, например, да представиться по всей форме: извольте жаловать, Дубравин Сергей Алексеевич, мещанин из Пензенской губернии, разыскиваемый полицией. И вы, значит, выходите мой сообщник, поскольку вовремя куда следует не сообщили!

Потом слегка успокоился. Не в последнюю очередь, возможно, потому, что одобрительные замечания в свой адрес слышал все чаще. Ну а на обратном пути и вовсе перестал об этом задумываться. Не до того стало. Весь день – в седле, глаз не сводя с драгоценного обоза. Да еще сотня текущих дел, которые приходилось решать немедля. На остановках – рухнуть бы да выспаться, но нет: приходилось опять и опять встречаться с бесчисленными гордеевскими деловыми знакомцами, купцами, заводовладельцами, подрядчиками, откупщиками, присяжными поверенными… Всех этих людей Серж по дороге в Екатеринбург уже видел. Но тогда Гордеев разговаривал с ними исключительно сам. Сержа небрежно знакомил и тут же забывал о нем. Теперь же все оказалось по-другому! Иван Парфенович без всякого зазрения совести выталкивал его вперед и бросал на произвол судьбы, безмятежно попивая чаек. И на бедную Сержеву голову, гудящую от многодневной усталости, один за другим падали ребусы, иногда – совершенно неразрешимые! Вот у Демьяна Сидорыча и Сидора Демьяныча – солеварни, каждый хочет арендовать у Гордеева буксирный пароходик: возить соль от Тюмени до Томска. У одного соль получше, зато другой за аренду больше готов платить. А пароходик – один, второй-то Ивану Парфеновичу самому надобен. Как решишь? Или вот: чем возить лес в Ирбит на ярмарку, продавай его на железнодорожное строительство, а то – на паях водой до Обской губы и прямо за границу! Или… В общем, полный кошмар.

Хотя, если откровенно, ничего страшного! Это ж вам не пробы термальных вод или электролиз какой-нибудь. Просто работа, дело, как англичане выражаются, «бизнес». Уж к этому-то у него всегда был и нюх, и вкус! Тут главное – не зарваться, помнить, что не в «Золотого лебедя» играешь, что это теперь – твоя жизнь, это надолго…

Надолго?

Однажды он задал себе этот вопрос, как с чистого листа – с недоумением. Обоз, уже покинувший санный путь по Тоболу, приостановился на верхушке пологой сопки, с которой стекала дорога. Впереди – громадная снежная равнина, прямо под сопкой – голая, с редкими березками, подальше и до горизонта – ощетиненная тайгой. День – тихий, хмуроватый, солнце размытым розовым пятном просвечивало сквозь белесую мглу. Серж глядел на него, почти не щурясь. Жалко, что такая погода. Хоть и простоишь тут до заката, все равно не увидишь такого роскошного пожара, как тот, что показывал Печинога. Жалко! Ну ничего. Вернувшись, надо будет непременно попросить – снова… Ведь не откажет же.

Чудной он человек, Матвей Александрович. Странный, но славный. Серж прекрасно понимал, что из всех возможных определений «славный» Печиноге подходит далеко не лучшим образом. Но так приятно было думать об угрюмом инженере с симпатией. Наверное, неплохо было бы сойтись с ним поближе. Поговорить… Да ведь он в душу-то никого не пускает. Хотя, может, это и к лучшему. Серж вспомнил, как Машенька сказала о Печиноге: хороший, только несчастный. В чем же его несчастье? Загадка! И пусть будет загадка. С ними жить интереснее.

Загадка совсем иного свойства пряталась в нем самом. Он старался лишний раз ее не тревожить. Ведь смешно же, ей-богу. Скажешь хотя бы мысленно: «Машенька» – и расплываешься в блаженной улыбке, которую не удержать и ни от кого не спрятать!

Обжигающая вода в крещенской купели, жарко искрится прозрачный лед, и мурашки по коже – не от холода, а оттого, что она рядом, опирается на твою руку, вздрагивая в ознобе, и с мокрой косы, упавшей на плечо, текут тяжелые капли…

Что это с вами такое, милейший господин Дубравин-Опалинский? Уж не влюбились ли вы, часом? Уж не хотите ли сделать предложение хозяйской дочке? Не вознамерились ли плюнуть на хрустальные мечты о столицах и заграницах да осесть тут, в сибирской глуши, для честной купеческой жизни?

На какой срок эта блажь? Надолго? Навсегда?..

Еще с вечера Софи нездоровилось, а утром она и вовсе расхотела вставать и к завтраку не пошла. Обычно она легко волей перебарывала свое женское недомогание и жила как всегда, но нынче к физической разбитости добавилось еще и какое-то умственное утомление. Валяясь на кровати, Софи лениво грызла сухой, оставшийся с вечера бублик, изредка перелистывала страницу в раскрытой на подушке книге, а в основном сосредоточенно и не без удовольствия думала о своей молодой, но уже погубленной жизни. Ей нравилось думать о том, как все без исключения всячески обижали и притесняли бедную Софи Домогатскую. Даже всемилостивейший Господь состоял в этом прискорбном списке, насылая на Софи всевозможные беды и испытания.

Приятно было также вспомнить о том, что большая часть жизни уже позади (считая по перенесенным испытаниям), и теперь уж и мучиться осталось недолго.

От сладких размышлений изредка отвлекал уже привычный Софи, грассирующий голос Эжена. Эжен, как всегда, подсмеивался и иронизировал. Софи горячо возражала, с фактами в руках доказывая свою полную несчастность и покинутость.

И разве не покинул ее сам Эжен? И разве не грустно ей сейчас одной, без его опыта и мягкой поддержки?!

Когда Софи окончательно растравила себя воспоминаниями, собралась вволю поплакать о себе и Эжене и уже распустила губы, в дверь громко постучались.

Софи вздрогнула, подобрала губы, состроила физиономию значительную и задумчивую и взяла в руки книгу.

– Войдите!

В дверях стояла Любочка Златовратская с кружкой кофею и решительным лицом.

– Я вам, Софи, кофе принесла. Вы утром не пили…

– Спасибо, Любочка. Мне, видишь, нездоровится нынче…

– Да, я знаю. У вас женские дела. У меня такого еще нет, но мне Каденька уж давно объяснила, как это бывает и зачем.

Софи ощутила мгновенный укол зависти и жалости к себе. При всех своих странностях Леокардия Власьевна не забывала заниматься образованием и просвещением дочерей. А вот ее, Софи, просвещением пришлось заниматься бедному Эжену.

Эжен в тот день чувствовал себя особенно нехорошо и раз даже заговорил о своей близкой смерти (что, вообще-то, было для него совершенно нехарактерно). Софи чувствовала, что должна его как-то отвлечь, перевести мысли на другую тему или хоть другого человека. Самым подходящим для этого человеком казалась она сама.

– Да будет вам, Эжен! – бодро начала Софи. – Я, если угодно, после вас тоже долго на этом свете не заживусь…

– Что ты говоришь, глупая девочка! О чем ты?! – Француз приподнялся на подушках, в надтреснутом голосе прозвучала нешуточная тревога.

Софи мучительно покраснела. Не отдавая себе в этом отчета, она без разбору бросала в бой все тайны своей маленькой жизни, чтобы хоть на мгновение вызвать живой блеск в угасающих глазах Эжена. Но сейчас…

– Скажи, что это глупость! И ты не будешь так больше. Сейчас скажи!

– Это не глупость, Эжен. Но я… мне стыдно говорить…

– Та-ак… А ну-ка, иди сюда. – Эжен решительно привлек Софи к себе, прижал ее голову к своему острому горячему плечу. – Вот так я тебя не вижу и ничего не стыдно. Говори сейчас. Что болит? Где?

– Я… В общем, у меня кровь идет…

Эжен содрогнулся всем телом, напрягся так, что где-то что-то хрустнуло. Помолчал несколько мгновений, потом попросил неестественно спокойно:

– Расскажи подробнее. Когда идет кровь? Откуда? Сильно ли? Когда ты заметила? Не стесняйся ничего, моя хорошая, я уже старый, скоро умру. Скажи мне. Ты молодая, сильная, все можно вылечить, поправить…

– Я не знаю… Давно. Больше года уже… Почти два, наверное… Ничего не болит, только иногда живот немного, и голова кружится. Кровь идет… ну, оттуда… Эжен, я не могу! Да что же вам-то! Я даже доктору не говорила… Потом проходит. Раньше реже было, а теперь, наверное, раз в месяц… Я первый раз испугалась страшно, думала – умру сразу, а теперь уж привыкла, думаю: пускай как будет…

– Де-евочка моя… – Эжен потрясенно молчал, смиряя дыхание. Софи затаила дыхание вслед ему, напряженно ждала его слов. Чувствовала: он все понял и сейчас ее тайна разъяснится. – И что же, тебе никто ничего не объяснил?!

– Не-ет… Но кто же? Я доктору нашему ничего не говорила. И на исповеди тоже. Отец Константин… Он поп, конечно, но все же молодой… мужчина… Мне стыдно было… И сейчас с вами… Простите меня, Эжен…

– И ты, значит, два года считала, что болеешь какой-то страшной болезнью и вот-вот от нее помрешь… и молчала?! А как же ты… Господи, о чем я спрашиваю?! Страшно представить… Идиоты! Мракобесы!

– Кто? О чем вы, Эжен? Не надо вам так, а не то кашель начнется. Да успокойтесь же, или я уйду! – Софи попыталась отстраниться, но Эжен только крепче прижал ее к себе.

– Все. Все. Я спокоен. Видишь, совсем не кашляю. Оставайся так и слушай меня. Я попробую тебе объяснить. Может быть, у меня не очень ловко получится, я все ж не женщина, но кто-то же должен… Запомни сразу: ты вовсе ничем не больна. Это, то, что с тобой, у всех девушек бывает, когда они созреют… – Софи нервно хихикнула. – Что ты смеешься? – удивился француз.

– Ну… Я представила, как девушки, вроде яблок, висят на ветках и зреют, – попробовала объяснить Софи. – А внизу стоят всякие мужчины – юноши, офицеры в мундирах, старички с вставными зубами и ждут, когда они созреют и опадут. И обсуждают промеж собой… Понимаете, да? Некоторые на колено становятся, чтоб удобнее было ловить, некоторые деньги вот так, веером разворачивают, а другие стихи читают. И как какая девушка хорошенькая, и рода знатного, и с приданым уже совсем готова упасть, там внизу такая суета начинается…

– Да-а… – Мсье Рассен облегченно вздохнул. – Вот приблизительно так, как ты представила. Если бы Бог наделил тебя художественным даром, то из тебя получился бы второй Гойя. Но ты, кажется, говорила, что совсем не можешь рисовать…

– Ага! – беспечно подтвердила Софи. Главную мысль Эжена она уже уловила, доверяла ему безгранично и сейчас, несмотря на все остальные обстоятельства, испытывала облегчение. – Меня учили, только без толку все… Я как-то раз маменьке в подарок на Рождество нарисовала тройку, как она сквозь метель несется, а сзади солнышко встает. Рамочку сама сделала, очень гордилась. Маменька похвалила, а потом говорит: «А что это у белочек такие хвосты коротенькие? Это они от пожара убегают, да?» – Софи снова, уже привычно, уткнулась лицом в плечо Эжена. – А что же, когда они созреют…

– А дальше вот так… – Вздохнув, француз провел костлявой рукой по волосам Софи.

В ответ Софи, ласкаясь, потерлась носом об выпирающую ключицу Эжена.

Закончив свои неловкие объяснения, мсье Рассен отстранил девушку и внимательно поглядел в ее зарумянившееся лицо.

– Поняла? Не обидел тебя? – Софи энергично замотала головой. – Но как же так… Мать… Ну, тут даже слов нет… Но неужели вы с подружками никогда…

– Так у меня же всего одна подружка – Элен Скавронская. Вы ж ее знаете. С ней о таком… Даже не придумаешь, как и начать-то. Она же у нас вообще… ничего такого, и на горшок, пожалуй, не ходит. – Софи засмеялась, вспомнив подругу. Ей вслед улыбнулся бледной улыбкой Рассен. – Вот если бы у меня старшая сестра была, тогда… Но я же самая старшая.

– Самая старшая… – повторил Эжен, мучительно скривился и вновь прижал к себе Софи, чтобы она не заметила беспомощной и трагической гримасы на его лице.

– У меня уж года два как… – сказала Софи.

– Аглая говорит, что я субтильная и ем плохо, оттого у меня физическое развитие замедленное, – серьезно пояснила Любочка. – Я с вами говорить пришла.

– Так говорите. Я слушаю.

– Я понять хочу: отчего вам никого не жаль?

От неожиданности Софи не сразу нашлась с ответом.

– Это вы с чего же, Любочка, взяли? – наконец спросила она.

– А как же мне рассудить? Вы ведь страданий людских вовсе не замечаете и все на веселье, развлечение повернуть хотите. И главное, у вас все получается, значит от души идет. Вы сами жениха недавно потеряли или я уж не знаю кого, а как будто и забыли все…

Софи помолчала, накручивая на палец локон и глядя на девушку вмиг потемневшими глазами. Любочка отводила взор и крепко сжимала тонкими пальчиками ручку фарфоровой кружки.

– А как же, по-вашему, надо, Любочка? Как правильно выйдет? Пойти мне и повеситься на первом дереве? Или сидеть вечно с кислой рожей и горькие слезы лить? Кому от этого прок? И кого ж я, по-вашему, жалеть должна?

– Да всех! – вскрикнула Любочка и тут же сама поняла, что прозвучало глупо, попробовала объяснить: – Люди, когда страдают, через это у них душа растет. В веселье ничего возвышенного нет, самое низкое, грубое сразу проявляется. А от страдания человек поднимается, становится лучше, чище. Об этом и в Писании еще сказано. Да вот и Достоевский писал, помните: «Вы меня презираете теперь?» – «За то, что мало страдал?» А Ипполит князю Мышкину отвечает: «Нет, а за то, что я не достоин своего страдания». Понимаете ль вы, как это высоко?

– Господи! – Софи потерла руками виски.

Достоевский! Этого только ей и не хватало. Софи вспомнила, как Оля Камышева объясняла всем, что культурный, образованный человек должен знать Достоевского наизусть как выразителя интересов и чаяний разночинского сословия, берущего знамя цивилизации из рук умирающего дворянства. А на смену им должен в самом скором времени прийти еще кто-то… Народ, наверное. Все они помешались на этом народе!.. Вот, значит, Любочка Златовратская – культурная и образованная. Цитирует. Наизусть. Жаль, что здесь нет Оли. Она бы с ней поговорила. Софи по настоянию Оли, Элен и учителя русской словесности Достоевского прочла. По-настоящему понравилось только одно – «Неточка Незванова». «Преступление и наказание» и «Идиота» одолела со скрежетом зубовным, а на «Братьях Карамазовых» – сломалась. С грустной усмешкой Софи вспомнила, как топала ногами и трясла головой, буквально всовывая в руки сопротивляющейся Элен два зеленых томика:

– Я не хочу знать, кто кого переспорил – черт Ивана Карамазова или Иван Карамазов черта! Мне все равно, ты понимаешь! Плевать я на них всех хотела! Они мне все не нравятся, я их любить не могу и видеть не желаю!

А вот Любочке непрерывно страдающие, буквально купающиеся в своих страданиях герои Достоевского, по-видимому, чем-то милы.

– Так кто ж у нас страдает-то? – спросила Софи. Желательно все же знать, на каком жизненном материале строит свои взгляды Любочка Златовратская. Не только же на произведениях господина Достоевского.

– Вот вы с Машенькой Гордеевой дружитесь. Вам разве ее не жаль? Она без матери росла, и хромая, и вместо любви в монастырь пойдет.

– Последнее, что Мари нужно, так это моя жалость, – твердо сказала Софи. – А насчет монастыря, так это как Мари решит. Мне почему-то кажется, что у нее другие планы.

– Или вот Николаша Полушкин…

– Ого! – Глаза Софи остро и недобро блеснули. – Неужто и он страдает и жалости достоин?

– Конечно! – горячо заговорила Любочка. – Он такой удивительный, тонкий, аристократичный. Эта грубая среда ему вовсе не подходит. Его папаша хочет, чтоб он извозом занимался…

– А что ж? Нормальное, по-моему, дело для старшего подрядчикова сына. Тем более что никаких других интересов у него, кажется, не наблюдается. А папаша тогда, глядишь, и от Васи бы отстал…

– Вы не понимаете! Он не может, не может! Он для другого, для других чувств рожден!

– Это для каких же? – Софи чувствовала себя крайне неловко.

Открывать сейчас Любочке глаза на предмет ее романтического интереса и рассказывать о подлинных чертах Николаши она считала неуместным. В конце концов, Любочка пока еще ребенок… Да и почему Софи должна?.. Но и поддакивать не было никакой возможности.

– Вам все равно не понять! Вам везде расчет подавай. Просто за страдание человека пожалеть и полюбить вы не можете. Вы, верно, имеете железное сердце и вовсе страдать не умеете. Для вас любовь и жалость – чувства несовместные!

«Господи, какая чушь!» – подумала Софи и, почти против воли, вспомнила.

Эжен стоит в постели на локтях и коленях, все его тело сотрясает кашель. Он просит:

– Уйди! Не смотри! Гадость! Гадость!

– Хорошо, – соглашается Софи. – Сейчас выйду, раз вам так легче. Потом все равно приду и буду столько, сколько надо.

– Тебе жалко меня. И противно. Я не хочу. Оставь денег Татьяне и уезжай.

Софи выпрямляется, презрительно щурится в сторону скрючившегося на кровати человека.

– Вы, Эжен, так страдаете, что, право, только о себе думаете. Страдания любого эгоистом делают, это я понимаю и потому вам прощаю. «Уезжай!» А как я про себя понимать буду после всего – об этом вы подумали? Вы мне предлагаете жизнь прожить с мыслию, что самого лучшего, сердечного друга я бросила помирать в этом вонючем клоповнике на краю света, даже не попытавшись спасти, не подав воды, не обтерши лба… Так, по-вашему, получается? Что ж…

– Софи, Софи! – умоляюще зовет Эжен. – Не уходи! Прошу тебя… Я дурак последний, я на пороге могилы, а все о мирском думаю. Как выгляжу, прочие глупости… Посиди еще, это мне такая отрада…

– Ну так и быть.

Софи милостиво кивает, возвращается, помогает французу улечься в подушках, подает морс и лекарство. После вытирает салфеткой посиневшие губы больного. Она довольна собой, но скрывает это за маской высокомерной, еще не до конца минувшей обиды.

Бедный умирающий Эжен так и не понял, что его в очередной раз надули. Теперь ему кажется, что, позволяя Софи ухаживать за собой, он делает ей одолжение, спасая от грядущих мук совести. И его больше не беспокоит мысль о том, как он выглядит в ее глазах.

Так правильно, так хорошо, думает Софи.

Жалость и любовь – вещи несовместные?

– Довольно, Любочка, – устало сказала Софи. – Пусть я чудовище, а Николаша Полушкин – ангел небесный. Пускай. Только я сейчас нехорошо себя чувствую и потому плохо соображаю. Мы с вами потом еще поговорим, ладно? И вот еще. Кофе вы мне отдадите или так и будете в руках держать?

Любочка вспыхнула и протянула Софи чашку. Та приняла ее обеими руками и выпила жадными глотками. Потом откинулась на кровать и закрыла глаза.

– Вам дурно? Хотите, я еще кофею принесу? Или пряжеников?

По всей видимости, Любочка, последовательная в своих взглядах на жизнь, решила, что настало время обратить внимание на страдания Софи и пожалеть ее. Сейчас Софи это было на руку, поэтому она слегка застонала и страдальчески нахмурила брови.

Любочка живо подхватила пустую чашку и испарилась.

Глава 12,

в которой Евпраксия Александровна торопит события, Викентий Савельевич обретает надежду, а Вера встречается с Никанором и заболевает горячкой

– Николя, как это понять? – Евпраксия Александровна сидела перед трюмо и делала омолаживающие примочки, макая кусочки марли попеременно в пахту и какой-то ядовито-розовый раствор. После она аккуратно раскладывала их на лице, приминая мелкими движениями пальцев. – Ты должен Машеньку Гордееву обихаживать и уж решительно с ней поговорить. А вместо этого волочишься за приезжей Домогатской. Согласна, она крайне мила, энергична и явно хорошего роду. При других обстоятельствах большего и желать нечего. Но ведь у нее никаких средств нет, да и какая за ней история? Твой жребий брошен, Николя, и все подобные увлечения следует пока отложить до лучших времен…

– Если вам будет приятно узнать, маман, – Николаша криво усмехнулся, – Софи Домогатская не далее как вчера на мои ухаживания ответила оплеухой.

– Правда? Браво, Софи! – Евпраксия Александровна похлопала одной пухлой, ухоженной ладонью о другую. – Поделом тебе. Что ж ты ей предложил? Небось что-то совершенно несусветное. Вот что значит вырасти вдали от подлинного общества, на окраине цивилизации. В обществе человек вместе с молоком матери впитывает, какой к кому подход нужен, и в любом угаре божий дар с яичницей спутать не сумеет. Перед такой девушкой, как Софи, надо было на коленях стоять, говорить, что погибаешь, умолять о даровании любви… А ты что? Ах, Николя… Вырос в дикости… Не видишь разницы между аристократкой по рождению и здешними мещанами да крестьянками. Думал, только мигни, и упадет к тебе в руки, как перезрелая поповна… Небось пытался ее запугать или купить? Вот и получил по заслугам.

Николаша, отчего-то совершенно не обижаясь и не гневаясь на слова матери, внимательно слушал.

– Так что же Машенька-то? Пора, мой друг, пора…

– Так вы уж объясните мне, маман, поподробнее, как к Маше-то идти, чтоб я опять впросак не попал. – Усмешка Николаши стала еще язвительнее, но Евпраксия Александровна неплохо читала в душе старшего сына и знала, когда он говорит серьезно.

– Здесь-то как раз никаких разносолов не надо. Чем обыденнее все, тем серьезнее намерения, так это крестьяне понимают. Машенька, конечно, уж из крестьянского сословия выпадает, но и до аристократки ей далеко. Так, мещаночка с богословским уклоном. Решать-то и обустраивать все равно будут Гордеев с Марфой, а уж они-то в глубине души так крепкими крестьянами и остались. Сказать лучше сейчас, чтобы она до приезда отца могла помечтать, привыкнуть к тебе как к суженому. – (Николаша презрительно сморщил тонкий нос, а Евпраксия Александровна погрозила ему пальцем.) – Значит, так прямо и говоришь: «Позвольте, Марья Ивановна, просить вас оказать мне честь и стать моей дорогой супругой и спутницей жизни». – В обычно манерном голосе Евпраксии Александровны неожиданно прорезались истинно гордеевские интонации, породистое лицо стало по-мещански простоватым, и сын не сумел удержаться от улыбки.

Мать часто рассказывала ему, как в юности блистала в спектаклях, имела массу поклонников своего таланта и едва ли не подумывала о сценической карьере. Сейчас он склонен был всему этому верить.

– Хорошо, маман, я постараюсь запомнить и произвести должное впечатление…

Маман благосклонно кивнула и влажно пришлепнула на лицо очередную примочку.

– …А перед Домогатской, значит, надо было на коленях стоять? – лукаво улыбнувшись, докончил Николаша.

Евпраксия Александровна всплеснула руками и попыталась изобразить негодование. Но улыбка материнской гордости и любви все равно прорывалась наружу, и Николаша ее отчетливо видел.

Покидая анфиладу материнских комнат, он проходил мимо кабинета отца.

– Николай, это ты? Зайди-ка ко мне! – послышался густой, всегда словно простуженный бас Викентия Савельевича.

Николаша пожал плечами и распахнул приоткрытую дверь.

Отец сидел за столом и складывал или вычитал какие-то цифры, выстроившиеся перед ним на листе длинным столбиком. Полутемный кабинет, уставленный тяжелой, массивной мебелью, был наполнен каким-то своеобразным уютом и весьма гармонировал с темно-бурым, кабаньим обликом хозяина.

– Присядь, Николай, говорить с тобой хочу, – начал Викентий Савельевич. – Вырастил я тебя. Худо-бедно, но вырастил. Ты не глуп, статями, лицом и здоровьем удался. Это и говорить не надо, так ясно. Я для затравки.

Что ж теперь? Давно пора тебе дело начинать. Сто раз ты говорил, что к извозу и поставкам у тебя душа не лежит. Пусть так. Чем же займешься? Гляди, у всех что-то есть. И время-то нынче какое? Дел масса, шевеление всего вокруг! Что говорить, когда даже девки нынче пытаются себя найти! Вон Надя Златовратская на курсы собралась, Каденька лечит самоедов, даже эта девочка приезжая, погляди, уже детишек учит… Что ж ты-то тусклый такой? Да и мне по душе обидно. Двое взрослых сыновей, а все дело – на мне. Васька-то пытается как-то мне угодить, но у него уж больно мозга странная. И не дурак ведь совсем – я ж вижу, – а только как-то все… Намедни вот захожу к нему, а он после субботних морозов трех мерзлых синиц на улице подобрал и из пипетки их мадерой отпаивает. Гляди, говорит, папаня, одна уж чирикает и за палец меня клюет. Значитца, жить будет… Что с такого возьмешь? Но он-то хоть чего хочет, книжки какие-то читает, пишет там чего-то… А ты? Годов-то тебе уже сколько… И смышленее ты Васьки, и злее, и доверчивости его глупой в тебе ни на грош нет (а как же в торговых делах без проверки-то?). Все вроде при тебе… Вот нам с Иваном докука вышла. У него сын, у меня – двое, а дело передать, получается, некому… – Викентий Савельевич замолчал, выжидающе глядя на Николая.

Тот пожал плечами, удержал готовый сорваться зевок.

– Что ж вам сказать? Разве еще раз повторить то, что уж сто раз слыхали? В чем смысл? Ну да, не тянет меня к делам. Но, если вы настаивать будете, наверное, придется попробовать… Да…

Викентий Савельевич крякнул от неожиданности, взглянул удивленно-радостно.

– Да ну?! Ну молодец! Ну распотешил меня, Николаша! Наконец-то! Я уж тебе хоть завтра все покажу… Или сегодня, сейчас…

– Погодите, отец, пожалуйста. Мне немного настроиться надо. Я сперва себя переломить должен, убедить, что вот, дело мое, и на всю жизнь… А уж потом…

– Да ладно, ладно! – замахал руками Викентий Савельевич. – Настраивайся на здоровье… Потом… Пойду сейчас же матушку твою обрадую! Она-то уж больше меня испереживалась за твою непристроенность. Любит она тебя, Николаша, без памяти. Ты уж ее не огорчай, сделай, как сейчас обещал-то…

– Я постараюсь, – серьезно кивнул Николаша.

К полудню вторника выяснилось, что в доме вышел весь кофий, который старшие Златовратские «для бодрости» потребляли в количествах неумеренных, да и Аглая любила с утра выпить чашечку со сливками и сахаром.

Вера сама вызвалась сходить в лавку. Сидеть дома было душно, да еще как-то нездоровилось, крутило желудок. Вера слишком хорошо все это помнила, чтоб обманывать себя. Тревожно было и вместе с тем радостно.

На свежем морозном воздухе все прошло.

В лавке Вера купила кофею и сладких пастилок, которые так любила Любочка Златовратская, и не спеша шла по улице, вдыхая сладкий, уже слегка пахнущий еще далекой весной воздух. Ярко-желтое с оранжевым бочком солнце, похожее на наливное яблочко, стояло над лесом уже довольно высоко. Отчего-то Вере захотелось пройти к лесу, прислониться к стволу дерева, потрогать ветки и понюхать уже готовые тронуться в рост почки. «Длинная зима была», – вслух прошептала Вера и улыбнулась, вспомнив свое тайное счастье.

Сойдя с дороги по протоптанной, должно быть, охотниками тропе (вокруг было много собачьих следов), Вера приблизилась к ближайшей лиственнице, обняла шершавый ствол и закрыла глаза. Воспоминания, мечты или что-то еще, происходящее внутри, сообщили ее полным, ярким губам удивительную тихую и ясную улыбку.

– Вот я тебя и подстерег! – раздался рядом низкий голос, как будто смутно знакомый.

Вера открыла глаза и тут же широко распахнула их в немом изумлении.

– Что, не ожидала?

– Никанор! Откуда ты взялся?!

– Да ладно тебе прикидываться! Сама же про меня в штофной лавке вызнавала, значит ведала, что я живой и здесь обретаюсь. Передавала, что встретиться хочешь…

– Я не передавала.

– Значит, мне неверно доложили. Что ж, будем считать так, что я сам хочу… Помнишь ли любовь нашу?

Вера шагнула назад, прижалась спиной к лиственничному стволу, смотрела тяжело, исподлобья. Взгляд Никанора тоже никак легким не назовешь. Вера видела: с осени Никанор изменился, одичал, заматерел, стал будто еще шире.

– А ты теперь, что же, в лесу живешь?

– Так получается. Когда, впрочем, и в избе.

– А правда ли, что ты барина своего, Сергея Алексеевича, в клятву разбойникам порешил?

– Болтают… – усмехнулся Никанор. – Пусть болтают… Мне на руку. Тебе скажу, только ты уж не передай никому… Жив-живехонек Сергей Алексеевич, по службе повышение получил и ах как высоко взлетел…

– Это как же так получается? – изумилась Вера, позабыв на миг и тревогу, и смущение, вызванное нежданной встречей. – Жив и не у вас, в лесу? Где ж он? Моя-то барышня его уж оплакала и, считай, по новой живет…

– Спросила бы, как его теперь зовут… Да это ладно. У бар свои дела. Лучше скажи про нас. Ты меня тоже оплакала и побоку? Или уж и оплакивать не стала? Раньше позабыла? – Никанор смотрел смурно, угрюмо, в грубом лице пряталась боль.

– Прости меня, Никанор. – Вера выпрямилась, взглянула ему прямо в глаза. – Нет между нами боле ничего… Да, считай, и не было…

– Как же так, Вера?! А как ты ласкала меня по-французски, помнишь? Как ладой называла?

Вера досадливо, по-лошадиному затрясла головой.

– Нет, Никанор, нет!

– Ах ты… паскуда! – Огромные кулаки Никанора сжимались и разжимались, он словно выдавливал из себя грубые, площадные слова.

Вера стояла молча, все более бледнея, но не опуская взгляд.

– Думаешь, я не знаю ничего! Как ты с этим инженером! Как вы с ним… Телешом, ночью, в снегу! Я все видел!.. Чем он лучше меня? Ну скажи – чем?! На вид-то я попригляднее буду, всякий скажет! Что, паскуда, на деньги евонные прельстилась?!

– Да, Никанор, на деньги, – спокойно, убедительно отвечала Вера. – Такая я. Как хочешь, суди. Мне двадцать шесть лет уже. Перестарок. Сам из крестьян, знаешь. Надо о будущем думать. Он меня в Италию обещал свозить…

– Не будет тебе, паскуда, Италии! – Никанор шагнул вперед, протянул клешнястую руку, зашарил где-то под армяком.

Вера собрала все силы, но качнулась не назад – навстречу. Глаза у нее потемнели, из ореховых сделались красно-коричневыми, в цвет коричной коры. Взгляд уперся в широкую переносицу Никанора. Рванув крючки, женщина распахнула на груди дареную шубу.

– Ну давай, мулодец-разбойник! Не сумел удержать, так убей! То-то славы будет – молодую бабу зарезал! За что? Да за то, что, пока ты в нетях был, с другим слюбилась! Я тебе кто – жена? Или сговорена? Ты меня взамуж звал? Обещал чего? Или я тебе обещалась?

По мере того как Вера говорила, лицо Никанора, налитое дурной, темной кровью, постепенно слабело, расплывалось в чертах, искажалось нешуточной мукой. Голос женщины, злой, напористый, словно загонял в него какие-то жестокие гвозди.

– Вера! – Он подошел уж совсем близко, взял за плечи, заглянул в лицо. – Верушка моя! Я же… У меня ж ни с кем, как с тобой… Пойдем со мной… Я для тебя все… Я могу нынче… Будешь как королевна жить!

– Нет, Никанор! – Вера решительно вывернулась из его рук, не опасаясь, повернулась спиной, пошла к дороге. На краю обернулась. – Сам рассуди: куда ты меня зовешь? В лес, в разбойничью долю? Мне королевной разбойников быть нынче несподручно. Другое на уме. Так что не поминай лихом. И я тебя злом не помяну. Прощай, Никанор!

Вера ушла. Никанор, зарычав, рухнул на колени в снег и долго смотрел на синеватое широкое лезвие ножа, который достал-таки из-за пазухи. Губы и все лицо его при этом бешено и страстно кривилось.

– Что-то ты нынче, Веронька, молчалива и таинственна, – улыбнулся инженер, помогая Вере раздеться в сенях. – Будешь мне загадки загадывать?

– Да, Матюша, ты все правильно чувствуешь, – подтвердила Вера. – Но только про это потом, ладно? Сначала мне возле тебя отогреться хочется.

– Конечно, Веронька, конечно, как ты захочешь… – Печинога обнял Веру и нежно поцеловал ее гладкие, густые волосы. – Я уж забыл, как ты пахнешь…

– А я помню, – улыбнулась Вера. – Как забуду, пойду к хозяйке, кусок мыла понюхаю и сразу тебя вспоминаю.

Веселясь и поддразнивая инженера, Вера гнала от себя тревогу. Она твердо решила не рассказывать Печиноге о встрече с Никанором, потому что никак не могла предугадать его реакцию. Вдруг побежит в управу? Или в лес? С какой-то мрачной сладостью Вера на миг представила себе картину, как двое огромных мужчин не на жизнь, а на смерть схватились из-за нее на заснеженной поляне, и тут же с гневом на себя отогнала эту мысль. Жизнью Матюши она рисковать не станет! Особенно теперь. Пусть уж не знает ничего. Тем более что и самой тут пока не все ясно. Разобраться надо, подумать на досуге.

После еды и ласк инженер посадил Веру к себе на колени.

– Как ты тут жил без меня, Матюша? Расскажи.

Печинога послушно стал рассказывать про самодеятельный комитет, про поездку к роженице на Выселки. Беседу же с разбойником Воропаевым утаил, чтоб не пугать возлюбленную. Зато рассказал про общение с медведем.

Страницы: «« 23456789 »»

Читать бесплатно другие книги:

Со всего Киева сходятся накануне Вальпургиевой ночи на Лысую Гору люди и нелюди. Безумный инквизитор...
Монография посвящена исследованию одного из актуальных вопросов современной психологии и социологии ...
Журналиста, который пишет о паранормальных явлениях, не пугают встречи с нечистой силой. Но, взявшис...
Новая сверхчувственная история от Ирэне Као, автора непревзойденной ИТАЛЬЯНСКОЙ ТРИЛОГИИ: «Я СМОТРЮ ...
Донован Крид – бывший агент ЦРУ, охотник на террористов, а ныне – высококлассный наемный убийца. Это...
Не связывайся с теми, кто увлекается мистикой и колдовством, – рискуешь заблудиться во времени и про...