Подкарпатская Русь (сборник) Санжаровский Анатолий
Сёстрам Анне и Софии – они повыскочили в Штатах замуж, выстарились уже, обсыпанные внуками, – посулили по двадцать пять тысяч долларов. Каждой свашке по милой колбаске. Только подтвердите, что ты, славная девочка, что они сами, что ваши родители – индейского корня.
Сестры не подтвердили.
Кина не вышло: держалась кобыла за оглобли, да упала.
Славная девочка…
За долгими годами не потерялся, не пропал твой подвиг в небе, взявший всю тебя без остатка.
Не затерялась широкая жизнь твоя земная.
Вас с отцом не забыли Ваши.
В позату осень приезжала к Вам мама, Анна Петровна.
Проведала…
Посадила на Ваших кургашках по калине…
32
Как идёшь занимать, знай, что надо и отдавать.
Совсем разбили старого Голованя истории родного отца и Маргариты.
Будто тяжёлыми камнями привалило его; еле держась на ногах, в печали стоял перед своей могилой.
Усталые слезы катились по щекам. Была уже плотная ночь. Слёз его не видели сыновья. Где-то вдали мерцали тусклые точечные огоньки, мерцали зовуще.
Из этой вечной ночи он всю жизнь уходил, так и не ушёл. Уходил к отцу в Штаты, уходил забрать его в Белки, уходил в мыслях ещё прошлой весной, а отца, а отца-то, как узнал от сынов, давным-давно нет, пал в бою где-то уже у самого родного дома…
И Маргарита упокоилась там…
С высоты их смертей низким, подлецким увиделось ему вдруг его невозвращенье тогда, в тридцать первом.
– Хлопцы!.. – покинуто, с донной тоской всхлипнул старик, припадая к Петрову плечу. – Сынки!.. Какой же и подлюга Ваш нянько! Живьяком запхнуть, – качнулся верхом к приподнятой плите над своей могилой, – мало… Взял билет – ан письмо из Белок: твоя Аннуся перед всем селом крутит подолом, забыла и думать про тебя, не нужон ты ей и на понюх. Зараз к ней прибрехался сам пан прынц! Невжель сменяет она прынца Рудольфио на тебя?.. Вот такое писание прибежало тогда ко мне от Клавди…
Промолвил это старик, шатнулся как бы от себя, от своего голоса, от того, что произнёс – от этого проклятого имени Клавдя.
«И как можно было верить ей?.. Но… Это ты сейчас такой одномысленный, одного решения. А тогда… Как не поверить было?»
Перед стариком – память заходила уже за разум – в зыбке выступили блёклые картины, как уходил в Канаду.
Завтра ехать, а сегодня в вечер выследила его Клавдя на овчарне.
«Хучь оно и поють, што в чужой кошаре не разведёшь овец, да… Иваночко, любчик ты мой… Хучь и гуляли мы с тобой, а взял ты таки Анну… Хучь и выскокла посля я за свого Торбу, а кохаю всё тебе одного. Завтра ты вместях с ним уедешь… Було время, не любились мы. Так сёдни, в твой последний вечир, ты – мой! Хучь под кусточком! Да мой! Ты уедешь… На кого мне смотреть? Кем жити? Кого любити? Дай мне дитё… В дите я буду век любити тебя…»
Была она в тот месячный вечер такая чистая, такая вся пронзительная… Такой он её и запомнил. Не мог он ей не поверить…
Время научило его сомневаться.
«А ежли накарябала по ревности?»
При встрече с Лизой Торбихиной старик воспалённо всматривался в неё, силясь найти в ней, в кумовой дочке, свои черты и лишь одни глаза признал схожими со своими.
«Да и тут, может, совпадение… Можь, ничего моего и не пошло в Лизку… Не оставил по себе никакой памяти, Ревнушка Клавдя и настрочи. А я и прими за чистую доброту ко мне. А тут, выходит, не доброта – ненависть водила рукой… Не мне, так и не Анне!»
– Клавуне дать веру? – после оторопелого молчания громыхнул Петро, вернув старика из его далека. – Этой брехучке?
– Я, сынки, как на духу… Таскал меня враг с этой Клавдей…
– Конечно, со злости она и накарябай непотребствие такое, – выразил предположение Иван.
– Со злости… не со злости… Только порвал я тогда билет домой… Поверил… Да приведи Господь в Белки, я от живой Клавдёхи не отойду!.. Вот этими… – дрожаще потянулся дряблыми, без силы руками, вышепнул: – За… ду… шу…
– Если ехать только за этим, так поздно, – с тощим смешком хахакнул Иван. – Рак языка всё сделал уже за Вас ещё на Зимнего Николу.
– Виноват… виноват… Кругом виноват!.. Перед Вами… Перед мамкой… И што теперь? Што можно теперь? Што?!
Старика начинал колотить озноб. Будто остатком сознания вспомнив что своё, спасительное, выкрикнул стонуще:
– А можно!.. Мо-ожно!.. Нужно!..
Запальчиво посыпал точно в бреду сухими словами:
– Какой трудный ни будь день, а к ночи, сыны, надобно всем собираться вместе… Вместе!.. До кучи!..
И стремительно пожёг прочь.
Через мгновение он уже бежал, от этой кладбищенской ночи бежал, бежал туда, где далеко впереди маячили, едва просекались сквозь плотную тьму квёлые, еле заметные, еле угадываемые точки огней.
– Вместе!.. Вместе!..
Силу его хрипа забирало расстояние; старик удалялся.
– Иван, – тихо бросил Петро, – вот тебе горячее спецзадание Родины. Давай вбжки, – качнул головой в сторону ещё кругло белевшей отцовой шляпы.
– А с руки? А ну он до ветру!
– Он до ветру, так и ты до урагану! Станешь где в отдальке. Побрызгаешь своим сахарком… В таком состоянии… Мало ль чего под горячку может… Знай дуй не стой!
33
Не спеши поперёд батька в пекло,
а то вскочишь и не найдёшь, где и сесть.
Поневоле заяц бежит, раз лететь не на чем.
Неизвестно, сколько – и минуту, и пять, может, и все десять – Иван, прижимая к груди сиротливо позвякивавшую вэдээнховскую медальку, мелкой пантерой крался в ночи за отцом, плакавшим по-детски тяжело, навзрыд.
Хладнокровно убедившись, что никаким ветром и не пахнет, подживился, воспрянул Иван.
Ступая с торжественной осторожностью, не пуская из вида отца, тянулся тенью, выжидал, давая дальше отойти отцу от Петра, от Марии.
На краю кладбища, откуда уже вовсе не было видать ни освещённой изнутри машины, ни самого Петра, Иван, подобравшись, – сейчас или никогда! – неслышными барсучьими прыжками настиг отца и, задержав дыхание, полуобнял за плечи, мягко качнул к себе.
Старик обомлело ахнул, подрубленно повалился на спину.
Поддержал Иван, не дал упасть.
Попенял сквозь мелкие вязкие смешки:
– Нянько, нянько… Что ж это так Вы своих пугаетесь?
Как-то разом, устыженно перестав плакать, отец сухо, без охоты заоправдывался:
– А разбери, Иваша, в этой могильной теми… Где свои, где там чужие…
– А разве ещё не разобрались?– с вкрадчивым восторгом накатывался Иван. – Свои – здесь, чужие, – потыкал себе за плечо, – пристыли там!
С горьким отчуждением хмыкнул старик. Откликнулся:
– Ты у меня нигде не просидишь… Схватчивый… Всем суд скорый дал… Родного брата в чужаки списал… А я кто у тебя? Свой? Чужой?
– Ня-янько! – укоризненно развёл руками Иван. – Про что Вы? Петро, этот поджанишник, как себе знай. Но мы-то с Вами всё понимаем. Свои!
Внезапно старик остановился, будто прикипел; стал и Иван.
– Это ты, – медленно, в холодном раздумье ткнул в Ивана, – да я, – поднёс щепотку себе к груди, – свои?
– А невжель чужие? Разь во мне не Ваша кружит кровушка? Не Ваши гены? Не Вы назвали меня Иваном в свою честь? Да мы с Вами и лицом и статью как два глазочка!
Старик судорожно вздохнул:
– Кабы сверху и кончалась наша похожесть… Кабы только сверху были под одну масть…
– Совсем не пон-нимаю, – без пережима играл Иван голосом. – Нянько не рад, что его родной сын с ним на одну покройку… Другие, между прочим, этим гордятся. А Вам, вишь, проть нрава. Не в честь попал, что я – вылитый Вы!
– Одного поля ягодка… До этого я дошёл в первый же день, как только Вы нагрянули… Побачил я в тебе, сыну, свою плохую копию, навовсе плохую… поганую… Ты можешь всё, что мог и что могу я, а это мне страшно, сыну, стра-ашно… Я не люблю себя, не люблю в тебе себя, а потому…
– … а потому в первый же вечер принародно объявляете, что завещание оставляете Петру?
– Да! – взрывчато подтвердил старик.
– Ло-овко Вы намахнули сети на Петра… На этого… Прикинули: если Петро не дубарь, дотумкает, что, огребя наследство, ему прямая корысть будет прикопаться здесь, потому как не останься, он получить получит через инюрколлегию, а это невредно б знать, что от наследства, пропущенного через инюрколлежское сито, перепадёт ему один пшик иль в лучшем случае нарядная дырушка от бублика… Или дуля с маком… Мдa-a… Хочешь крутыми капиталами ворочать, – загадочно рассуждал Иван, – оставайся, голова, загребай в натуре всё! Но, – он скользко, с нажимом усмехнулся, – этот пень в два обхвата не оценил Вашего гениального ума, не оценил Вашего шедеврального хода. Пристегнулся к этой Манечке и ни черта ему не надо. Ни черта! Может, сейчас он с ней на Вашей плите разговляется. А Вы к нему с наследством… Будто поприличней нету преемника…
– Какой же ты поганец! – взвизгнул старик и уже в следующий миг со всей мочи хряпнул сына по лицу в ладонь широким ковбойским ремнём.
Удар вышел смачный, звучный.
– Да Вы что, ох-херели?! – заорал Иван, метнувшись тенью в сторону.
Переломившись в поясе, угнувшись, ударился Ванюк в бега.
Придерживая одной рукой штаны, другой старик сыпал убегавшему жидковатыми скачками сыну ремня.
– Да я Вам что, малец? – задушенно мычал Иван. – Да у меня внуков больше, чем у Вас волосёнок на понималке[70]!
Старику удары казались мяклыми, ватными; разозлившись на самого себя, что не может срезать с ног сына, бросил придерживать штаны, из обеих рук так хлобыстнул Ивана по ребрам, что в том что-то не то сухо хрустнуло, не то охнуло, и Иван, вытянувшись, со всего роста съехал на землю.
Однако сам старик, запутавшись в штанах, как муха в паутине, ковырнулся в одно время с сыном; долбя в землю увесистой, большевесой пряжкой с изображением жеребца, захлёбисто грозился:
– Прибью, поганец!.. Не посмотрю на твоих внуков! Не посмотрю, что на голове осталось у тебя две волосёшки в семь рядов!
– Оно и у Вас не мохнатее…
Они лежали друг от друга метрах в трёх. Разбитые, не способные подняться. Устало переругивались.
– Надо было бить, когда укладывался поперёк лавки! – принципиально требовал своего Иван.
– А я отложил на зараз… За мнойкой не закаржавеет. – Старик пробно взмахнул ремнём. – Вот отпыхкаюсь… Вот подымусь… Я ещё примну тебе, поджигалец, зелёный мох на заду… Ой и примну ж!
– Что ж Вы такой, извиняюсь, петух? А мамко говорили, что Вы у нас смирней травы…
– Правду казала… – Голос у старика наливался гневом. – А что ж ты у меня такой падучий до… Я так и знал, я так и чуял, станешь ты добиваться одного, ох, одного-о… Ох, Господи, паскудство и деньжура – всегда одним гуртом живут. Всегда! Кто же их разлучит? И когда?
– Увы, нянько, – вежливо отозвался Иван, – в наш с Вами век это не произойдёт. А потому чего скакать высоко? Давайте делать то, что надо делать.
На слове надо Иван сделал ударение.
– А что надо? – отрешённо буркнул старик.
– Для начала хотя бы уважать обычаи. Например, по обычаю, отец должен оставлять завещание старшему сыну. А он берёт и оставляет младшему. Может, возрасты сынов отец спутал?
– Не спутал, ой да не спутал… И обычай распрекрасно помнит… Тольке где, в каком человеческом законе записано, чтоб возради наследства сын бросал свою землю?
Внезапно старик твёрдо встал на ноги, карающе поднял ремень.
– Это кто же я, по-Вашему? – Охнув и держась за бок, прытко вскочил и Иван, не убирая остановившихся глаз с ремня и готовый во всякую секунду кинуться прочь, шелохнись только ремень. – Кто?
– Перемётная сума… Вероломец…
Иван отшатнулся, защитительно воздел руки:
– Я? Извиняюсь. Тогда Ваш дед, Ваш батько, Вы сами – кто? Да Вам ли резоны выставлять?
– Ядрён марш! – захрипел старик, звонко щёлкнув себя ремнём по неловко подставленной у живота ладони, поскольку мизинцем, вдетым в петельку брюк, придерживал их. – А невжель тебе, ползун, учить батьку?
Иван осмотрительно отшагнул.
Нежданным прыжком подобрался старик к зазевавшемуся Ивану, со всего маху ляснул ремнём по плечу.
Прянул ужаленный злой болью Иван в ночь, оглянулся лишь шагов через двадцать.
Старик шёл медленно, без аппетита. Не останавливаясь, уходя боком, зажаловался Иван нудким, восковым голосом:
– Что ж так биться? Живьём же в могилу уроете…
– А мне, сыну, – глухо, понуро подавал старик слова, – краще бачить тебя в могиле, чем живого такого… Непотребное, ох, непотребное, сыну, вертишь языком, как вода мельничным колесом… Мельница мелет – мука будет, язык мелет – беда будет… Ну надо такое выворотить – батько-изменщик?.. Да, мы уходили со своей земли… Не с жиру уходили… Бились с горькой нуждонькой… Беда пихала нищую голь за море, к сытому куску… Деду с батьком доля обратной не дала дороги… У меня забрала её проклятущая Клавдюха… Устал… не годен говорить… нервы едят… слезы давят… Кусок хлеба был нашим поводырём, один он выволок нас из Белок… Что же тебя, сыну, гонит? – с укоризной помотал старик головой, поверх брючных петель застёгивая на ходу пояс.
Завидев это, обмяк Иван.
С опущенной головой, повинно поскрёбся назад, к отцу навстречу.
– У тебя что, – ещё глуше, доверчивей, со слезами в голосе продолжал старик, в полной растерянности вглядываясь в Иваново лицо, родное и получужое, – у тебя что, негде жить? Так не соломенка, не шевченковская хатка – дворец у самого! Нечего кусать? По два кабаняки на год колешь. Свои коровы, прорва курей-утей… Сам жа давно похвалялси, за стол не садишься без мяса! У тебя не на чем в гости скатать? А «Жигули» на что? Заездили тебя на работе? Так это вот золото, – царапнул ногтем медальку у Ивана на груди, медаль жалобно тенькнула, – за что тебе? А на что ты в отпуск исколесил все юга? Эх, хлопче, хлопче… А четыре дочки? А внуки? Разве тебе там, дома, нет заради кого жити?! Я всё это, сыну, взвесил ещё когда получил от Вас первое письмо. Покуда ждал, как я хотел, чтоба Вы оба остались здесь. А прилетели мои соколятки – край возробел. Не-е, думаю, такого чуда не может быти… Доволе с меня, пристынь хоть один… Но ежли останутся оба-два – я готов! Готов-то готов… Да разве это не разбоище – отнять у Русинии два таких сокола!? И выреши я тайком про себя, что попробую отщипнуть у неё самую малость. Дай, думаю, возьму для своей последней старости, возьму-ка из двух зол для Русинии большее… Пускай поделится со мной… Прибился я к мысли взять Петра. Он там меньше нужный. Не задалась жинка, нема ребятёжи – у тебя четверо их! Может, думку грею, тут подберёт свою судьбу с Марией?..
– Как же! – ядовито подвернул Иван. – Ух и ищет в поту, стахановец весь старается! – ткнул назад. – Поди, на Вашей плите! Конечно, извиняюсь, глубоко извиняюсь за прямоту…
– Ох, хлопче, твоя прямота поганей воровства…
– За жизнь, за всю жизнь я ни у кого ничего не спионерил… Я просто, открыто… Долгохонько таки, нянько, топчете Вы земельку… А не то что в чужих людях – в своих сынах заблудились. Не к тому, ой не к тому подъезжали Вы насчёт остаться при наследстве… Давайте напрямки. Не очень я поважаю людей, что хо-одят, хо-одят вокруг гвоздя… А надо гахнуть по шляпке и дело в шляпе. Быстро и точно по адресу.
– Ну-ну, скажи… Гахни без митинга.
– Зачем же Вы ферму?.. Раздорогуше Петрику почитай всё пристёгиваете?
Старик ждал этого вопроса, ждал весь месяц.
Знал, видел, что Петро не останется, почувствовал это старик в первый же день, как приехали сыновья, и только потому объявил написать завещание именно на Петра.
– Чего Вам унижаться перед ним, навязывать своё же добро? Не хочет, ну и не хочет. И не надо! А Вы посмотрить кругом внимательней. Может, сыщется душа, что с вечным благодарением приняла бы Ваше наследство?
– Не бельмастый… Вижу, вижу эту… А отписувать ей не стану. Чересчуру она этого хочет!
– А на что ж подсовывать тому, кому это не надо?
– Надо. Это надо мне. Это надо тебе.
– Предложение наоборот?
– Как угодно называй…
– Оставляя обоих, Вы ловчили, чтоб не остался ни один? Зачем же предлагать не предлагая?
– Чтобушко отвадить самого себя от мысли, что кто-то из Вас останется. Довольно, что я загиб здесь… Вы же, вы же нужны дома. Ваш дом там! Ваш дом – дома. А не в гостях.
34
Не твоё мелется, не лезь и отгребать.
Пёс псу брат, да кто тому рад?
Иван молчал.
Прикидывал, с чего бы это начать до предела прямой разговор.
Чего уж таиться… Последняя ночь, а там…
А что там?
Во весь месяц ходил Иван бирюк бирюком, всё молчком да молчком. Петро уже с улыбушкой и попроси: ты хоть домашним улыбайся через раз, перекинься когда словечком. Свой же! А то нянько в шутке проговорился, что побаивается-таки молчащих собак.
Иван всего-то и сделал тогда, что в ответ только натянуто улыбнулся и тут же выпустил из головы Петрову побрехушку.
Но потом, потом повалилось что!
Одному – целая ферма, деньги, вагон денег – лопатой не прогрести. Другому – подачки какие-то, так, мелочинка, полторы тарары. Мол, ну на что собаке толстый карман?
Ивана даже затрясло: молчащая собака – это он, Иван?
«Значит, я у Вас в цене бегу не выше молчащей собаки? Раз собака – мне по штату положено рвать! Рвать! Ныне молчанье себе в убыток!»
– Нянько, нянько! – как в лихорадке завскрикивал Иван. – Вы уж выслухайте!.. Мы говорили, знаем, кто чего хочет… Но это ещё не всё. Не всё!.. Посмотрите попристальней вот на меня…
Остановился Иван, остановил и отца.
Унимая дрожь, обнял мягко за плечи отца.
– Вы меня видите в этой темнотище?
– Смутно… А таки ж вижу.
– У нас у обоих одно имя, одного корня в нас бегает-мечется кровь, одного мы обличья… Две капли… Порознь мы скоро высохнем, нельзя нам порознь, – ноюще, вязко наваливался Иван. – Поразворотистей я Петра. Больше гожусь к Вашей жизни… Почему же Вы не видите меня за Петром?
– Потому, зла ты мельница, что в Петруше есть то, чего нет ни во мне, ни в тебе, – отчуждённо осадил Ивана старик.
– Ну да! Петро – центнеровый ком золота! – хохотнул сухо Иван.
Молчание.
– Что же тогда? – насторожился Иван.
– Прожил жизнь вместе с братом, а брата и не разглядел… Ты себя-то хоть знаешь?
– Ну!..
– Нукнул, а сказать и нечего… Вот поскобли всякого из нас, тот-то ещё скажется. Что я, что ты, – старик безнадёжно махнул рукой, – ни пёс ни баран. А вот… – голос у старика потеплел, посвежел, – а вот Петро у нас – милая косточка…[71]
– И только за то ему целую ферму?
– А что, прикажешь дробить на половинки? По половинке на нос?
– По крайности, так было бы справедливей.
– Тебе только и петь про справедливость!
– К тому ж я старший, – умученно напомнил Иван. – Порядок приневоливает отдавать первое внимание всё же старшаку!
– Не-е, сынку. Порядок такой, какой его отсюда пустят, – старик подолбил себя пальцем в грудь. – А твой порядок на то и живёт, чтобушки ломать его через коленку.
– Дедов обычай через коленку?
– Ежле его с мыслью рушат, стал быть, есть на то веские резоны. Я не хочу половинками стравливать Вас… Не стану переписывать завещание, не стану делить-дробить эту ферму…
– О! – искренне просиял Иван. – Нечего дробить! Лично я не возражаю, если… если не дробя… Чего мелочиться? Не в пример неблагодарной милой косточке я в ответ готов согреть Вашу последнюю старость…
Старик тоскливо пожалел, что не мог увидеть в эту минуту Иванова лица. Что на нём? Мольба? Смех? Досада?
Вплотную старик приблизился к сынову лицу. И рассмотреть его выражения не мог. Сплошной темно-серый ком под шляпой, больше ничего…
Показалось старику, что Иван задавил в себе, сглотнул тонкий смешок.
– Иванко, Иванко, змей ты вострокопытный… Чего ты пырскаешь?
– Ня-янько, ей-бо, обижаете, – отвечал Иван, отвечал тем вкрадчивым, скользким голосом, когда то, что и как говорится, можно повернуть и на серьёзное и на шутку. – Как можно? Какие ещё хаханьки? Говорил и в повтор скажу: от души хочу согреть своим сыновьим теплом Вашу последнюю одинокую старость.
– Так и одинокая! – перехватил старик. – При мне баба Любица, Мария… Они меня подобрали. Уберегли… Я не один… А на твоих руках такая семья. Так где ты нужней? Ты про это подумал?
– Вот именно! Подумал! – сорванно, почти зло выкрикнул Иван, чувствуя, как у него под ногами шатнулась земля. – Я весь в Вас. Прежде чем за что взяться крепенько подумаю. А подумав, твёрдо гребу под себя. Ну где видели Вы, чтоб грабли от себя гребли? Хотите начистоту? Дело не в одной ферме. Ферма – так, боковой припёк, есть вроде к чему пристегнуться на первых порах. А там бы я в обиду себя больше не дал.
– А тебя уже обидели?
– Обидели. Белки обидели. Под корень обидели. В Белках я на грани…
– На своей земле на грани? Чудно у тебя пляшется…
– А по-другому пока не выгорает. Собираюсь податься в район. В Иршаву. На завод.
– Пустое! Уйти со своей земли… Да ты что? Бачь, сыну, кто может сойти, сшатнуться со своей земли хоть на малый шажок, уйти поблиз, всего-то лишь в район, тот может и вовсе утащиться даже в чужую землю, в чужой язык, в чужую веру… Небогацкое это счастье… На что родные тебе рвать корни? Иванко, Иванко… Был ты неприметный, тише тихого. Всё молчал, всё в тенёчек жался…
– Это по Вас. Вам это в масть. Да беда! Вся надежда была на дурака, а дурак-то и поумнел! Вижу, не понраавилось… А кому понравится прозревший дурак? – заблажил лихоматом Иван, свирепо жестикулируя.
– Воистину, тихая собачка больно кусает, – подумал вслух старик.
– А хватит! Сколько можно, чтоб кусали меня! Самому пора кусать! Качнусь на завод. Полную сулят возможность. Я выполнительный. Не пропаду. Вламывай, изобретай!..
– А разве в Белках, – старик уважительно тронул медаль, – тебе худо изобретается?
– В том-то и соль! Года на отходе. А что я такое сделал? Неужели радь вот этой единственной золотушной бляшки, – щёлкнул ногтем по медальке, – стоило изжить даденную мне жизнь? А если поплотней подумать?.. Лучше меня ну кто меня знает? Не соломой набита голова, не глупые руки… За четверть века эсколь наизобретал! А где оно? Всё моё охочие до чужого добра разворовали. Одна труба дошла до госиспытаний. Да и та… Вылечу я и с этой трубою в трубу. То я звонил туда от Вас, при гостях. Сказали, что всё пучком катится. Первые результаты обнадёживают! А позавчера уже сами позвонили мне сюда с той испыталки, з-под самой Москвы… Нахваливали, нахваливали… Под конец и накрой мокрым рядном: вещь стоящая, но выскочили недостатки, одному не осилить. Срочно кидаем на прорыв тяжелую артиллерию… Не испытательная станция, а обдираловтрест. Присосётся кучка матёрых хабальных жульманов со связями. Ещё ж самого и вымахнут из авторов! Такое счастье приключалось со мной… Довольно мелочиться, – бухнул кулаком по медали-пятаку. – Наступает сезон большого золота! Они ещё узнают меня там! Я еще посчитаюсь с ними… Вы, нянько, на голом месте обросли фермой. А я… А я только получи её – как бы я размахнулся! Ежле подсобите, подтолкнёте, крепостно ухвачусь за золотую жилу, надёжно ухвачусь. Ведь этот месяц я не только пил-гулял, не только по Вашим раскатывал горам-прериям. Я врос в них!
– Боже! Боже! Вызнал я своих сынов… Лучше б я всего не знал… Мой сын…
– Нянько! – хватко перебил Иван, ему уже начинало надоедать это переливание из пустого в порожнее. – Нянько, Вы деловой человек. Стыдитесь громких слов. От них я и так на пол-уха глух, как лыко. Подобьём спокойно бабки. В Белках я всё равно не жилок. Считайте, подаюсь в Иршаву. Не дальше. Вам… У Вас один зачёт, что в Иршаву уедь, что…
– В Иршаве под ногами всё ж не чужие кочки… На своём подворье и петух губернатор!
– А в первый вечер Вы что пели? Оставайтесь, жинок, детвору вытребуете потом. Сами ж говорили! А теперько назад пятками? То Вы поёте так, то этако… Когда ж по-настоящему?
– Всегда, сыну…
Не туманил старик глаза. Не привирал.
Был он из противоречивых желаний.
Жили в нём разом двое. Жили неладно.
Один, мятый жизнью, ветхий, усталый, нашёптывал: уламывай хлопцев, нехай держатся при тебе, затишней будет за ними добирать остатние денёчки…
Второй, помнящий родство Иван, противился: не мути хлопцев, у самого житёха наперекрёс рванула, так хлопцам хоть не ломай.
И чем ближе к концу отлетали гостевые дни, старик всё больше слушался, подчинялся второму.
При сыновьях у старика цвёл рай на душе.
По временам старик забывался. Ему казалось, что он живёт в своих Белках, из города к нему нагрянули в отпуск сыновья. Не мамона, не изверг какой; знает, не пристынут подле него навек сыны, а не позвать жить вместе дома совестно от самого себя, от Анны; старик говорил ставшие обязательными в таких случаях родительские слова, звал остаться.
Но стаивала забывчивость, и старик, казнясь, про себя жалел, что непотребное сорочил…
Долго и молча брели отец с сыном.
Не вынес Иван ночного молчания.
Кажется, участливо спросил:
– Как же Вы будете один со своей старостью?
– А куда я денусь? Управлюсь как-нить сам. Своя стреха – своя утеха…
– Нянько! – жалостливо запросился Иван. – Я думаю, мы те два кота, которые всё ж помирятся на одном сале.
– Нет, сынку. Я своих решеньев не меняю. И довольно про это. К вечному дому, – старик поворотил тяжёлые глаза к кладбищу, – нас с тобой поведут разные стёжки…
Тяжело брёл старик к огням. Никлым, холодным.
Там был город, там была своя жизнь, и старик брел ей навстречу.
Растерянный, смятенный Иван с минуту колом стоял на месте, совершенно не зная, как быть, то ли удариться за отцом, то ли повернуть назад. Но, вспомнив Петров наказ не пускать из виду отца, помолотил вслед за ним.