Невероятное путешествие мистера Спивета Ларсен Рейф
Он тоже воткнулся в телевизор.
Куда ты собрался?
У меня мелькнула мысль: уж не расскажет ли он все доктору Клэр, если ему ответить – но я тут же осознал всю смехотворность подобной логики. Он же собака, не наделенная способностью к человеческой речи.
– В Смитсоновский музей.
Здорово.
– Да, – согласился я. – Но мне все равно не по себе.
А зря. Не надо.
– Ладно.
Ты вернешься?
– Да, – сказал я. – Почти наверняка.
Это хорошо. Ты нам нужен.
– Правда? – спросил я, поворачиваясь к нему.
Пес ничего не ответил. Мы еще некоторое время вместе смотрели кино, потом я обнял его, а он лизнул меня в ухо. Нос, уткнувшийся мне в висок, казался холоднее обычного. Я снова взялся за чемодан, кое-как умудрился упихнуть туда блокнот доктора Клэр – и распахнул дверь.
Снаружи царила предрассветная безмятежная ясность, какая бывает, пока инерция жизни не успела окончательно подхватить новый день и потащить его за собой. Воздух еще не пропитался обрывками разговоров, пузырьками мыслей, смехом и брошенными исподволь взглядами. Все кругом спали – их идеи, надежды, скрытые замыслы запутались в мире снов, а он оставался ясным, свежим и холодным, как бутылка молока в холодильнике. Ну, то есть, спали все, кроме отца – он встанет минут через десять, если уже не встал. При этой мысли я поспешно скатился со ступенек.
На фоне медленно набирающего синеву неба плотными черными тенями вырисовывались горы Пионер-маунтинс. Я десятки раз пристально разглядывал и зарисовывал эту границу – зазубренный горизонт, за которым земля раскрывалась навстречу пустоте атмосферы – я видел ее всякий раз, выходя из дому. И все же тем утром и при том освещении неясная демаркационная линия между черным и синим, между здешним и нездешними мирами вдруг показалась мне совершенно незнакомой, как будто горы таинственным образом взяли и поменялись местами за одну ночь.
Я зашагал вперед по росистой траве. Ботинки мгновенно промокли. Полуволоча-полутаща увесистый чемодан, я вдруг осознал, что целую милю до железной дороги таким манером не одолею. Может, угнать нашу машину – старенький фургончик «форд-магнус», насквозь пропахший формальдегидом, собачьей шерстью и клубнично-мятной жевательной резинкой, которую повсюду рассовывала доктор Клэр? Не стоит, пожалуй, это привлечет к моему исчезновению нежелательное внимание.
Немножко подумав, я обогнул дом, опустился на четвереньки – и ура! – нашел, что искал: старую детскую тележку Лейтона, красный «Радио Флайер», весь покрытый паутиной и изрядно покореженный после того, как Лейтон скатился в нем с крыши, но вполне в рабочем состоянии.
Поразительно – но чемодан прямо идеально вписался между погнутыми красными стенками – как будто все эти изгибы и впадины специально подгоняли по его форме.{62}
По дороге вниз, ухабистой и неровной, мне пришлось изрядно повозиться с тележкой – она так и норовила съехать налево, в канаву.
– Ну что ты там забыла? – выговаривал я ей. – Ты просто вагон пустых обещаний какой-то.{63}
Внезапно сзади вспыхнули фары. Я обернулся. Сердце у меня так и упало.
Пикап.
Все кончилось. Я даже за пределы нашей территории выбраться не успел. И чего только я обманывал сам себя, будто сумею проделать всю дорогу до Вашингтона, если даже собственного ранчо не одолел? И все же у меня как будто камень с души упал – ну само собой, так и должно было случиться. Мне нечего делать на востоке, я вскормлен западом, мое место здесь, в его сердцевине, на этом ранчо.
Машина вывернула из-за поворота. Броситься в заросли, спрятаться – благо, еще темно? Но нет, ведь надо еще тащить за собой вихляющую тележку, да и все равно свет фар бил уже совсем вблизи. Лучи поймали меня, и я угрюмо подвинулся на обочину, выжидая, пока пикап остановится, а человек за рулем сделает, что он там собирается сделать.
Но пикап не остановился. Промчался мимо. Да, это была она, старушка Джорджина – я узнал знакомое отрывистое дребезжание мотора, грр-гррр-гррр в темпе вальса. Однако громыхание не затихло, и за пеленой света передних фар я на миг различил внутренность кабины и знакомые очертания сидящего за рулем отца, низко нахлобученную и чуть сдвинутую налево широкополую шляпу. Проезжая, он даже не глянул в мою сторону, но я понимал: он наверняка меня видел, не мог пропустить такое препятствие, как я и тележка с распухшим от снаряжения чемоданом.
Второй раз за последние двенадцать часов я глядел вслед уносящимся во тьму красным огням отцовского пикапа.
Меня трясло. Я стоял, пригвожденный к месту приливом адреналина из-за того, что меня чуть не поймали – а еще больше из-за непостижимого поведения отца. Почему он не остановился? Уже все знал? Хотел, чтобы я ушел? Хотел, чтобы я знал, что он хочет, чтобы я ушел? Из-за меня погиб его любимый сын, и теперь я должен покинуть ранчо? Не слеп же он, в самом деле? Или слеп? А все эти годы пытается скрывать свою слепоту за приверженностью привычной ковбойской рутине? Поэтому и открывает всегда одни и те же ворота – не может найти другие?
Да нет же, отец вовсе не слепой.
Я сплюнул на землю. Крохотное, почти неразличимое пятнышко слюны: так, я видел, то и дело сплевывают мексиканцы, весь день не покидающие седла. Это постоянное исторжение влаги через рот всегда озадачивало меня, и я выдвинул рабочую гипотезу, что в крохотных каплях содержатся все слова, так и не произнесенные плюющимися{64}. Пока я глядел, как бусинка моего плевка скатывается в трещину между камешками, меня вдруг накрыла вторая волна осознания: надо идти. В тот момент мысленной капитуляции, когда я уже смирился с тем, что меня поймали и путешествие окончено, тело непроизвольно расслабилось, я сбросил лямки приключения. Теперь же, внезапно оказавшись на свободе, понял: надо впрягаться снова. Пора вернуться к кошачьей настороженности, к статусу современного мальчика-бродяги.
Я посмотрел на часы.
5:25 утра.
До утреннего поезда оставалось двадцать минут. Двадцать. В свое время я нарисовал несколько схем, показывающих время, за которое сумел бы обойти мир по сорок девятой параллели, а для того измерил длину своего шага и скорость обычной походки. Шаг мой составлял около двух с половиной футов плюс-минус несколько дюймов в зависимости от настроения и того, хотелось ли мне попасть туда, куда я шел. В минуту я делал в среднем от девяноста двух до девяноста восьми шагов, тем самым преодолевая примерно двести сорок один фут.{65}
Выходит, обычным шагом за двадцать минут я преодолею примерно 4820 футов – до мили недотягивает, а до поезда была как раз миля. А я еще и волок эту разнесчастную тележку. Не требовалось быть гением, чтобы осознать: придется бежать.
На небе, мерцая, гасли последние звезды. Пока я несся вниз по дороге, а край тележки то и дело поддавал мне сзади по ногам, я старался продумать следующий этап: как бы остановить поезд. Я не очень-то разбирался в бродяжьем деле, но знал одно: нельзя вскакивать на ходу – как бы медленно ни шел поезд, если ты сорвешься и упадешь под колеса, он тебя жалеть не станет. Меня еще в детстве заворожил Колченогий Сэм, бродяга, заделавшийся музыкантом. Он играл на гармонике длинными узловатыми пальцами и пел странные любовные песни о зеленых равнинах и своей утраченной ноге: он потерял ее как раз на рельсах. Мне очень уж не хотелось становиться Колченогим Спиветом.
Решение не состязаться в скорости с железным конем пришло, когда я взобрался на холм и оказался на переезде, там, где Крейзи-свид-крик-роуд пересекала железнодорожное полотно. У нас не было шлагбаума, который опускают, чтобы остановить движение – по нашей дороге так мало ездят, что он и не нужен. Зато был семафор из двух мощных прожекторов, один над другим, с козырьками от снега и дождя. В настоящий момент огни показывали «Дорога свободна» – белый огонь сверху, красный снизу. Но если переключить верхний прожектор с белого на красный, то будет гореть «Двойной красный», что означает – полная остановка поезда. Я осмотрел столб сверху донизу, почти всерьез надеясь найти короб с компьютерным управлением: большими кнопками «Белый», «Зеленый», «Красный» – но там ничего не оказалось. Лишь холодный железный шест, на котором непреклонно горел белым светом верхний фонарь.
Пока я осматривал столб, прожектор заговорил со мной – медленно и тщательно подбирая слова:
Не возись со мной понапрасну, Т. В. Я белый фонарь, белым и останусь. Есть в жизни вещи, которые не меняются.{66}
Оно, может, и вправду так, но у меня уже возникла идея – потрясающе простая и потенциально бредовая. На счастье, из увлечения картографией я вынес, что очень часто наилучшее решение – самое простое и на вид нелепое. Времени на долгие споры так и так не было: на то, чтобы воплотить пришедшее в голову решение, оставалось четыре минуты. Правда, требовалось открыть чемодан, а после всего, что я пережил в процессе сборов, это было все равно что вернуться на место преступления. Я попытался мысленно проделать всю процедуру в обратном порядке, отмечая, куда что клал. Белье в углу, в него завернут Томас («Том»), налобная лупа, сверху и чуть правее – коробка с моим тезкой, воробьиным скелетом…
Я покачал чемодан – внутри что-то задребезжало, и продолжало дребезжать, даже когда я поставил его ровно. Зловещая тварь этот чемодан – ни дать ни взять доисторическая зверюга с жутким несварением желудка. Еще раз мысленно перебрав процесс укладки, я снял с пояса «лезерман» (модель специально для картографов) и лезвием средней длины сделал небольшой разрез в верхнем правом углу чемодана. Кожа поддалась легко и чуть разошлась в стороны, как, наверное, было бы при настоящей операции. Я почти ждал, что из раны хлынет кровь. Запустив в образовавшееся отверстие два пальца, я после довольно быстро нашел искомое, отсчитал справа «один-два-три-четыре-пять» – и вытащил красный маркер, совсем новенький, я купил его только на прошлой неделе.
Зажав маркер в зубах, словно абордажный кинжал, я принял исходную позицию для лазания по деревьям и заскользил вверх по столбу. Металл оказался холодным, руки мгновенно замерзли, но я сохранял концентрацию и не успел опомниться, как оказался на самой верхушке столба, лицом в слепящее сияние Большого белого фонаря.
Держась одной рукой за шест, я с орангутаньей ловкостью, впечатлившей бы даже Лейтона, зубами сдернул с маркера колпачок. Сперва чернила никак не хотели ложиться на неровное выпуклое стекло, но через несколько мгновений бесплодного царапанья пористый кончик все же пропитался насквозь и чернила заструились свободней. И еще как заструились! За двадцать секунд произошло резкое, драматическое изменение, фонарь словно бы налился кровью.
Что ты со мной делаешь? – в предсмертной агонии возопил Большой белый фонарь.
Меня омывало кроваво-алое сияние. Как будто в самый разгар восхода солнце вдруг решило бросить карты, списать убытки и спуститься обратно в алое забытье. Однако в мерцании этого нового рассвета чувствовалось что-то искусственное, как в синтетической меланхолии огней на сцене.
У меня перехватило дыхание. Должно быть, от этого я и ослабил хватку и рухнул на землю. Больно.
Лежа на спине в зарослях можжевельника, оглушенный и весь в синяках, я посмотрел на красный сигнал – и внезапно расхохотался. Никогда еще я не был так счастлив при виде одного из основных цветов в чистом виде. Он ярко и ровно сиял посреди долины.
Стоп! – громко и уверенно кричал он. – Немедленно остановись, кому говорю!
Как будто это был акт убеждения – как будто он сменил расцветку сам, по доброй воле, и мы с ним вовсе не сражались минуту назад.
Все еще лежа на спине, я вдруг ощутил в земле глухую дрожь. Она отдавалась в затылок, в ладони. Перекатившись, я забился поглубже в кусты. Едет!
Я так привык два-три раза в день слышать рокот проезжающих товарных составов, что обычно даже не регистрировал его на сознательном уровне. Когда не прислушиваешься, а занят чем-то совсем другим, к примеру, сосредоточенно чинишь карандаш или смотришь в увеличительное стекло, ровный далекий гул проходит мимо ушей, как и прочие звуки, на которые ты сейчас не настроен – дыхание, стрекот сверчков, мерное гудение холодильника.
Но теперь, когда я напряженно ждал появления железного коня, этот своеобразный гул накрепко овладел каждым синапсом сенсорной коры моего головного мозга.
По мере того, как он нарастал, я начал различать его составляющие: сам рокот сопровождался глубокой, почти неощутимой вибрацией в земле (1), но поверх нее, как слои в хорошем сэндвиче, чей изысканный вкус не объясняется просто суммой слагаемых, – шел лязг колес, стучащих по неровным сочленениям рельс – стук-стук-стук (2), мурлыкающее урчание поршней в дизельном двигателе – чухи-чух (3) и нерегулярная дробь сцеплений между вагонами – дзынь-динь. Ко всему этому примешивался невыносимый скрежет металла о металл – как шаркающие друг по другу музыкальные тарелки (5), издающие пронзительное бджжжж-бджжжжж: это поезд и рельсы сталкивались и расставались вновь, передавая друг другу импульс. А взятая воедино вся эта какофония идеальным образом сливалась в характерный шум приближающегося поезда – вероятно, один из дюжины базовых элементарных звуков в мире.{67}
А потом я увидел его: раскаленное добела око вылетающего из тумана локомотива. Этот одинокий прожектор пронзал дымчатую пелену и последние остатки сумерек, напрочь игнорируя всю остальную долину – как зверь, сосредоточенный лишь на том, что он видит в данную минуту. Вот состав обогнул поворот, и моему взору открылась бесконечная череда грузовых вагонов за горчичным локомотивом: диковинная кубистическая змееподобность, растянувшаяся настолько, насколько только мальчик моего роста мог видеть без помощи увеличительных приборов.
Тяжело дыша, я нырнул в узкую расщелину рядом с железной дорогой. До меня вдруг дошло, что вот сейчас, в эту минуту я совершаю первое в жизни противоправное деяние.
Я сидел как на иголках. Вообще-то вы можете очень многое понять о целостности своих моральных установок по тому, как реагируете, если делаете что-то неправильное – так что, съежившись в канаве и чувствуя, как волны адреналина перекачиваются у меня из подмышек в кончики пальцев, я в то же время машинально наблюдал за собой – как будто в шестнадцати футах надо мной висела специальная видеокамера.{68}
Однако переживать за мое душевное здоровье, пожалуй, рано: это вот ненормальное искажение перспективы разбилось вдребезги, едва я осознал, что поезд приближается все так же быстро. Меня охватил страх – ну как он и не остановится вовсе? Не слышалось ни скрежета тормозов, ни шипения пара, ничего того, что я ожидал – лишь все то же неторопливое фырканье, скрежет тарелок и громыхание во всех открытых и закрытых вагонах дров, фанеры, угля и зерна. До состава уже оставалось не более двадцати ярдов, и я ругательски ругал себя за то, что не спланировал все тщательно за неделю, не разведал среднюю длину состава, не вычислил, сколько времени требуется таким поездам на остановку. Только теперь до меня дошло, что инерция у них, должно быть, очень велика, они не могут остановиться враз, какой бы там сигнал ни горел. Да и скорее всего, верхний фонарь за всю историю железных дорог никогда не становился красным.
Локомотив поравнялся с моим наблюдательным пунктом средь можжевельника и в мгновение ока миновал его. Волна воздуха ударила меня по надутым щекам. Весь мир рухнул, снесенный видом и шумом поезда. То, что прежде было гулом, разделимым на звуковые составляющие, стало всепоглощающим грохотом: в лицо мне летели мелкие камешки, пыль и хлопья сажи, стук колес вышибал барабанные перепонки – и все это неудержимо неслось вперед. Горло у меня сжалось. Да разве это исполинское чудище, составленное из хорошо смазанных стальных частей, вообще способно остановиться? Оно будет двигаться вечно!
Я вспомнил первый закон Ньютона, закон инерции: «Тело, приведенное в движение, склонно двигаться, пока его не остановят силой».{69}
Можно ли считать мою уловку с фломастером силой, достаточной для такой громадины? Сейчас, при виде несущихся мимо многотонных вагонов, я был вынужден признать, что ответ на этот вопрос – твердое «нет».
Поезд все катился мимо, а я все глядел и глядел на бесконечное мельтешение колес, мысленно приказывая им остановиться. Крытые вагоны, цистерны, вагоны для перевозки автомобилей, хопперы, платформы, рефрижераторы. Это продолжалось целую вечность. Мне в лицо били потоки воздуха – воздуха, пропитанного запахом сажи, машинной смазки и, как ни странно, кленового сиропа.
– Что ж, мы хотя бы попробовали, – сказал я чемодану.
И ровно в этот момент рев начал стихать. Я в потрясенном благоговении смотрел, как растянувшийся на добрых полмили состав постепенно сбавляет ход. Скрежет металла по металлу стал громче, зато стук колес – тише, и вот, медленно, весь дергаясь и совершенно не изящно, пропахший кленовым сиропом поезд остановился. Несколько раз тяжело выдохнули незримые клапаны, задребезжали сцепления, и металлический зверь затих. Я поднял голову: прямо передо мной стояла массивная платформа. На несколько секунд я замер, не веря, что это произошло, что я-таки остановил поезд – с помощью одного лишь жалкого фломастера загарпунил такого могучего кита. Даже теперь, замерев, поезд источал нетерпение, спеша ринуться дальше по равнине. Негромко, но отчетливо шипели пневматические тормоза.
Очень скоро поднимется тревога: машинист запросит депо, что тут, черт возьми, происходит и почему горит сигнал об остановке. С того конца провода не смогут ничего подтвердить, поднимется шум, моя маленькая хитрость с закрашенным белым прожектором будет обнаружена, а вот тогда-то, верно, все и забегают, в ярости выискивая виновника, мелкого нарушителя навроде меня.
Я сплюнул в кусты и тихонько свистнул через щель между передними зубами – как будто сам себе дал стартовый выстрел. А в следующий миг уже перешел к действию и вытащил чемодан из объятий красной тележки – та никак не хотела отцепляться: ни дать ни взять два старых друга, которые никак не могут расстаться на перроне.
– Пока, Лейтон! – сказал я тележке и потащил чемодан из зарослей, вверх по насыпи. Омытые солнцем зеленовато-синие камни чуть слышно шелестели под ногами. Мои шаги казались такими громкими по сравнению с относительной тишиной остановившегося поезда, что я не сомневался: они непременно меня выдадут.
Стараясь стать заправским беззаботным бродягой, я отказался от изначального плана влезать только в крытый вагон. Платформа, что остановилась напротив, сойдет ничуть не хуже, во всяком случае, на первое время, пока я не найду пристанища поудобнее. Сейчас у меня просто не было времени осматривать каждый вагон и выбирать. Однако приблизившись к платформе, я внезапно столкнулся с тем фактом, что ее высота четыре фута, а мой рост – четыре фута и восемь дюймов. Недолго думая, я поднял чемодан над головой и без малейших усилий опустил его на платформу, сам поражаясь вновь нахлынувшей на меня геркулесовской силе и ловкости.
Увы, когда я попытался повторить этот трюк, чтобы подтянуться самому (будьте вы прокляты, школьные нормативы!), легендарная сила напрочь покинула меня. В панике я даже слабо застонал – сдается мне, так стонет олень, осознав, что сейчас падет от пули охотника.{70}
Ну что же делать с этим хилым сложением картографа? Выбившись из сил и тяжело дыша, я съежился на деревянной шпале, между стальными рельсами. Спереди и сзади возвышались массивные вагоны. С этого места просматривался почти весь туннель, образованный днищами вагонов.
И вдруг откуда-то из самого начала этого длинного туннеля раздался гудок – протяжный, пронзительный и до ужаса громкий. Потом второй. Пневматические тормоза зашипели и ослабились. Состав словно бы слегка тряхнуло, сцепления у меня над головой натянулись, и вагоны медленно-медленно сдвинулись с места.
Меня же сейчас раздавит!
Я отчаянно ухватился за сцепления над головой. Пожалуй, наихудший выбор: они были скользкие от смазки, сплошь из подвижных частей, способных в один миг переломать мне все пальцы. Зато там полно всяких выступов и выпуклостей, за которые можно цепляться. Я невольно представил себе, как мои пальцы куда-нибудь затягивает и они становятся плоскими и широкими, как в мультфильмах. «Только не пальцы! – безмолвно умолял я сцепления. – Они слишком сложно устроены, чтоб их потом чинить».{71}
Я цеплялся за железяки снизу, а поезд тем временем неумолимо набирал ход. Ноги проволокло по шпалам, потом я кое-как умудрился закинуть их наверх и обвить ими сцепления – так детеныш обезьяны льнет к брюху матери, пока она карабкается по ветвям высокого дерева: нечего и говорить, что я держался не на жизнь, а на смерть. В какой-то момент я посмотрел вниз – шпалы уже слились в единое размазанное пятно. Ладони у меня были все в смазке и поту. Я знал, твердо знал, что упаду, и все мысленно прокручивал это падение в маленьком проигрывателе внутри головы – но даже принимая тот факт, что упаду и получу те или иные увечья, я все равно боролся с силой притяжения: потихоньку, одну за другой, двигал ноги все выше и выше, и вот, пока поезд мчался все быстрей и быстрей, а деревья, камни и шпалы вокруг сливались расплывчатым маревом, я медленно и мучительно, дюйм за дюймом процарапывал дорогу наверх. Я подтягивался, пыхтел, потел – и вот оказался сверху, усевшись, как в седле!
Победа! Первый отважный поступок в моей жизни!
Весь грязный, я перепрыгнул на платформу и, хватая ртом воздух, рухнул поверх чемодана. Пальцы у меня были черны от смазки, в них пульсировало слабеющее эхо адреналина. Жаль, тут не было Лейтона и он не мог разделить со мной это чувство. Ему бы понравилось этакое приключение!{72}
Лежа щекой на чемодане, я посмотрел вверх – и не поверил глазам. Представшее им зрелище на миг совсем сбило меня с толку. Ведь я находился на поезде – а видел перед собой новенький, с иголочки автофургон «виннебаго». Не в силах справиться с этим неожиданным прыжком через транспортные категории, я даже подумал, не перепутал ли чего, не попал ли на шоссе, на паром, а то и в гараж, однако разум, ковыляя, уже спешил на выручку. Поезд просто-напросто перевозил автофургоны «виннебаго». Причем, судя по всему, последней модели. Вот уж чего я меньше всего ожидал встретить на товарняке. Подсознательно я настраивался на более низменные, простые и грязные грузы: древесину, уголь, зерно, сироп – но не это вот дивное создание, вершину технологического прогресса. И, скажу я вам, ничто на свете не сравнится с видом современного роскошного автофургона.
Я медленно обвел его взглядом. Крупные буквы сбоку гордо возвещали: «Ковбой-кондо». Рядом красовалось изображение в приглушенных бурых тонах: высокогорное ранчо (очень похожее на то, откуда я только что убежал) на фоне заходящего солнца. А спереди ковбой на вздыбленном скакуне – рука вскинута к небу, пальцы растопырены в жесте сдержанного признания.
Часть II
Переход
Глава 5
Большую часть познаний о бродяжьей жизни я почерпнул во втором классе, когда мисс Лэддл прочла нам «Хэнки-бродягу», историю обаятельного парня с каштановыми кудрями. Он жил в Калифорнии, но оказался на улице – и что ему оставалось? Само собой, он вскочил на товарняк – и пережил уйму всевозможных упоительных дорожных приключений.
И хотя ни одна цитата из этой книжки не попала на стены школы в заламинированном виде (а в школе приходится ламинировать все трюизмы), мы с одноклассниками быстро составили в головах одно и то же нехитрое уравнение.
Собственно говоря, образ Хэнки настолько покорил нас всех, что мы даже решили сделать школьный проект по жизни бродяг на железных дорогах. Задним числом удивительно, как это мисс Лэддл согласилась, но, возможно, она принадлежала к той педагогической школе, которая требует любой ценой поддерживать всякий детский интерес, даже если ради этого придется устроить урок о том, как нарушать законы.
Так наш класс узнал, что во время Великой депрессии, когда найти работу было трудно, а несметное количество народа стронулось с места, бродяги обычно околачивались в зарослях возле сортировочной станции. Подчас в одном вагоне собиралась целая компания бродяг – и тогда они устраивали свои бродяжьи посиделки (одна группа из нашего класса как раз и выбрала для своего проекта бродяжьи посиделки), пели песни, жарили яичницу и смотрели, как мимо проносятся новые и новые края. Для сообщения с другими такими же скитальцами железных дорог они часто рисовали на заборах и стенах депо специальные бродяжьи знаки, предупреждая сотоварищей о надежном пристанище или опасных местах.{73} Мы узнали, что железнодорожные рабочие чаще всего относились к бродягам дружески и предоставляли им ценную информацию, когда и куда отправится тот или иной состав. А вот кого надо было бояться, так это железнодорожных копов, или «быков», как прозвали их бродяги. В быки шли уволенные за буйное поведение шахтеры, и многим из них доставляло удовольствие отловить какого-нибудь несчастного безбилетника и отделать его так, что нескоро забудет. Иной раз они их даже убивали. (Сэлмон, не самый примерный, зато самый смышленый мальчик из нашего класса, сделал презентацию о железнодорожных быках и, увлекшись, добрых тридцать секунд всерьез лупил другого мальчика, Олио, пока не вмешалась мисс Лэддл.)
В книжке «Хэнки-бродяга» Хэнки вел самую что ни на есть увлекательную жизнь – убегал от быков, падал с поезда и все такое. В один прекрасный день он наткнулся на валяющийся близ дороги саквояж – а открыв его, обнаружил там десять тысяч долларов наличными.
– Охренеть! – вставил из глубины нашего книгочейного уголка Сэлмон. Мы этого слова не знали, но оно нам понравилось, так что мы все засмеялись.
Мисс Лэддл продолжала читать:
– Но Хэнки не оставил чемодан себе – он отдал его законным владельцам, предпочтя и дальше влачить бесприютную жизнь на железной дороге, чем тратить деньги, которые ему не принадлежат.
Мы ждали, что же будет дальше, но, похоже, на том дело и кончилось. Мисс Лэддл аккуратно закрыла книжку – как будто захлопнула крышку на клетке с тарантулами.
– И какая из этой истории мораль? – спросила она у нас.
Мы все тупо уставились на нее.
– Что честность – лучшая политика, – наставительно пояснила она, выделяя голосом «честность» точно какое-нибудь иностранное слово.
Все согласно кивнули. Все, кроме Сэлмона.
– Но он же так и остался нищим, – уточнил он.
Мисс Лэддл посмотрела на него и вытерла воображаемые пылинки с обложки.
– Да, бывают честные бедняки, – промолвила она. – И притом счастливые.
Зря она это сказала – с того самого момента, никак не вербализируя этого, а быть может, даже и не осознавая, мы перестали ее уважать. Было совершенно ясно: она понятия не имеет, о чем говорит. Да и неудивительно – это же она разрешила нам так углубиться в изучение бродяжничества. Но вот какой у меня вопрос: куда же девалось наше уважение? Что происходит с детским уважением – оно просто-напросто улетучивается или же, по законам термодинамики, его нельзя создать или уничтожить, а можно лишь передать куда-нибудь еще? Возможно, в тот самый день мы переадресовали наше уважение Сэлмону, чубатому мятежнику, который во время ланча смешивал молоко с апельсиновым соком, посмел бросить вызов системе в книгочейном уголке, а заодно доказал нам, жадным зрителям, что взрослые бывают еще и поглупее детей. Мы уважали его. Правда, несколько лет спустя он столкнул Лилу с края Мелроуз-каньона, и судья отправил его на гаррисоновское ранчо для малолетних преступников.
…Поезд разогналя как следует – я не доставал измерительных приборов, но по ощущениям было миль пятьдесят-шестьдесят в час, – а я сидел и смотрел по сторонам. Я много раз ездил по этому коридору вдоль шоссе I15 на пути в Мелроуз, в гости к Доретте Хастинг, сводной тетке моего отца. Она была со странностями: коллекционировала неразорвавшиеся снаряды времен Второй мировой войны и питала слабость к своему особому напитку, называвшемуся «койот-тойот» и состоявшему, насколько я мог понять, из тэб-соды, виски «Мейкерз марк» и соуса «табаско».{74} Мы никогда не задерживались у нее подолгу, потому что отцу становилось неуютно уже после коротенькой беседы о пустяках. Меня это устраивало – у Доретты водилась привычка ощупывать мне лицо, а ладони у нее пахли мышиным пометом и увлажнителем. Дальше ее дома, все по тому же I15, я раз шесть ездил с отцом в Диллон на родео – но не был там с тех пор, как погиб Лейтон.
Мы ехали на юг, и день все набирал силу. По платформе гулял такой ветер, что было холодно даже в дополнительном свитере, так что я обрадовался, когда первые прямые лучи солнца прокрались через седловину между вершинами Твиди и Торри на высокие луга, а потом хлынули и на равнину, согревая землю. Я наблюдал, как полоса света постепенно движется через долину. Вырвавшись из сумерек, горы словно потягивались и зевали, их серые лица наливались темной зеленью дугласовых пихт, а потом, по мере того как утро победоносно шествовало дальше, приобретали привычный тускло-баклажановый оттенок далекого леса.{75}
Ветер переменился. Я чувствовал запах грязи с Биг-Хоул, глубокие нотки ила, головастиков и замшелых камней, истираемых упорными кулаками этого окольного потока. Поезд дал гудок – и мне показалось, что загудел я. Снова и снова откуда-то спереди доносился запах кленового сиропа, ну и, конечно, вокруг царил запах самого поезда, едкие пары машинного масла, смазки, непрестанно трущихся друг о друга металлических частей. Прелюбопытная смесь запахов, но постепенно, как оно всегда и бывает, обонятельный пейзаж на полотне восприятия поблек, и я перестал их замечать.
Внезапно я снова проголодался. Усилия, потраченные на мартышечье карабканье по сигнальному столбу и подтягиванье на сцеплениях, изрядно меня вымотали, не говоря уж о многочисленных приливах адреналина, после которых мои тщедушные бицепсы уподобились отвисшей резине.
Все еще опасаясь вскрывать чемодан, чтоб все содержимое не рвануло наружу, я запустил пальцы в тот же разрез, что сделал «лезерманом» (модель для картографов), нашарил пакет с едой и осторожно вытянул его наружу.
Когда я разложил перед собой провиант, сердце у меня упало. Не так уж и много. Будь я героем-ковбоем, то без труда сумел бы растянуть жалкую кучку батончиков гранолы и фруктов недели на три, не меньше. Но я-то не ковбой, а мальчик с повышенным метаболизмом. Когда я голоден, мозг медленно закрывает один отдел за другим: сперва я теряю умение вести себя в обществе, потом способность считать, потом – изъясняться полными предложениями, ну и так далее. К тому времени, как Грейси колокольчиком призывала всех на обед, меня нередко можно было найти на заднем крыльце – измученный и ослабевший от голода, я покачивался взад-вперед, тихо попискивая, как синица.
С этим альцгеймероподобным распадом я боролся методом постоянного кусочничанья. У меня все карманы были забиты пакетиками «чириос», что нередко приводило к хаосу в комнате для стирки. Доктор Клэр заставляла меня производить специальную проверку на «чириос» перед тем, как класть что-нибудь в стиралку.
И вот теперь, глядя на скудные припасы, я лицом к лицу столкнулся с реальной проблемой сохранения. Избрать ли мне осторожный путь и съесть сейчас лишь самую малость, не утолив голод, но поддержав в себе способность досчитать до десяти и определить, в какой стороне север? Мудрое решение, тем более что товарный состав запросто может так вот и тарахтеть безостановочно до конечного пункта назначения, будь то Чикаго, Амарилло или Аргентина.
Или… или просто наесться как следует. Но тогда останется только ждать, не появится ли из-за ряда автомобилей безбилетный разносчик, специально для таких вот бродяг торгующий хот-догами.
После недолгого раздумья я выбрал один батончик гранолы – клюква-яблоко с орешками – и неохотно запихнул остаток припасов (О, как соблазнительно лучились эти морковки!) в ту же дырку на чемодане.
Стараясь жевать как можно медленнее и подольше держать во рту каждую крошку, я прислонился спиной к «Ковбою-кондо» и попытался привыкнуть к новой жизни.
– Я бродяга, – произнес я низким звучным голосом Джонни Кэша. Вышло просто смехотворно.
– Бродяга. Перекати-поле. Заяц. Безбилетник, – попытался я еще раз. Не помогло.
Горы по берегам реки начали уменьшаться, узкая долина открылась в широкую подкову бассейна Джефферсона. Куда ни глянь, земля все бежала и бежала вдаль, пока не упиралась в стенки широкой миски, образованной горами: растрескавшимися склонами Руби-Рейндж на юго-востоке, разношерстным сборищем Блэктейлс и, у нас за спиной, величественными Пионер-маунтинс, теряющимися из виду за поворотом.
Слева от меня, одинокая и далекая средь равнин, маячила огромная скала Бобровая голова{76}, в свое время спасшая экспедицию Льюиса и Кларка: как-то ненастным августовским утром Сакагавея узнала ее очертания и поняла, что летние земли ее народа уже близко. Дела у экспедиции шли туго: припасы на исходе, свежих лошадей не достать, а от лодок в горах проку мало. Да и сами горы оказались куда как обширнее, чем Льюис и Кларк предполагали изначально. По их представлениям, должен был существовать северо-западный водный путь прямо к Тихому океану, а когда выяснилось, что это не так, они сменили концепцию и вообразили узкую полоску гор, которые легко преодолеть за день-другой. Как и у любой великой экспедиции, у них была серия поворотных моментов, в которых удача и коварство судьбы сыграли равную роль. Что, если б они попробовали штурмовать водораздел на свой страх и риск без помощи шошонов? Что, если бы Сакагавея не заметила этой скалы и не ухватила капитана Кларка за рукав маленькими огрубевшими ручками?..
Я прильнул к прорези в бортике платформы, медленно поворачиваясь по мере того, как поезд двигался дальше. По губам сама собой расползлась улыбка. Да, это та самая скала! Многое переменилось с тех пор: появился железный конь, не осталось шошонов, а долину теперь наводнили машины, фруктовый лед, аэропланы, автомобильные навигаторы, рок-н-ролл – а скала осталась прежней, такой же прочной и смутно-бобриной, как и тогда.
Эта вот геологическая неизменность скалы Бобровая голова, нависавшей над долиной совсем как в тот день, когда Сакагавея потянула за рукав капитана Кларка, каким-то образом внутренне связывала меня с их экспедицией. Направляясь каждый своим путем, и я, и они миновали этот ориентир на местности – совсем как те цифровые скалы, что ваш фургон время от времени минует в игре «Орегонская тропа». Различие, пожалуй, состояло в том, что экспедиция-то была вольна путешествовать, куда вздумается, выбрать любой маршрут через водораздел и дальше к Тихому океану. Я же, привязанный к рельсам, не имел никакого выбора, а следовал по уготованному пути. С другой стороны, не исключено, что я цеплялся за мысли о предопределенности ради самоуспокоения – очень может быть, мой маршрут вовсе не был расписан заранее, и я ровно так же направлялся навстречу неизвестности, как и Льюис с Кларком двести лет назад.
Становилось все теплее. Здесь, на равнине, ветер усилился – носился над сухой травой, вился вокруг поезда, заныривал под доски. «Виннебаго», хоть и крепился к полу платформы цепями, тихонько покачивался у меня под спиной. Так уютно. Я покачивался вместе с ним. Мы путешествовали вместе – «Ковбой-кондо» и я. Мы были партнерами.
– Как дела? – спросил я его.
– Отлично, – ответил он. – Я рад, что ты здесь.
– Ага. И я тебе рад.
Я вытащил «Лейку М1», облизал пальцы, как отец, и снял колпачок с объектива. Сделав спрва пару снимков Бобровой головы, я попытался при помощи авто-таймера снять несколько автопортретов с собой на переднем плане – с той или иной степенью успеха. Потом я сделал несколько репортажных кадров «Ковбоя-кондо», и своих ног, и чемодана, и несколько художественных снимков сцеплений, покрытых машинной смазкой. За десять минут я извел две пленки. Как попаду в Вашингтон, непременно сделаю альбом о моем путешествии через всю Америку. Разумеется, сперва выбракую плохие – ненавижу, когда в альбом суют все фотографии подряд, без отбора. Доктор Клэр принадлежит как раз к такой породе людей, что странно, ведь она так придирчива, когда дело касается анатомии жуков – но вот в ее семейных альбомах царит полный хаос: уйма фотографий, иногда даже с совершенно посторонними детьми.
Мы проехали через туннель под I15, и вдруг шоссе пошло параллельно нам, сбоку. Мимо проносились пикапы. Трейлеры. Фургоны, похожие на тот, что сейчас подпирал мне спину. Один серебристый минивэн держался как раз вровень с поездом, напротив меня. Сперва казалось, будто он, как и все остальные машины, движется чуть быстрее товарняка, потом он чуть сбросил скорость и мы пошли ноздря в ноздрю, точно связанные незримым канатом.
На переднем сиденье сидел рослый лысый мужчина, рядом – женщина в красновато-лиловом цветастом платье и тяжелых сережках в виде дисков. Я решил, что они муж и жена. И не только из-за трех девочек на заднем сиденье (а они там были), но просто потому, что всегда видно, когда люди уже давно привыкли вот так вот молча сидеть рядом. Девочки сзади играли в какую-то сложную разновидность колыбели для кошки. Одна (судя по всему, старшая) сосредоточенно старалась просунуть пальцы в середину запутанной паутины, подобрав при этом два перекрестья ниток.{77}
Так приятно было смотреть на играющих сестричек за окном минивэна. Куда лучше телевизора! Все равно что заглянуть одним глазком в мир, который всегда существовал, но мне открылся лишь на пару секунд – как обрывок случайно услышанного на улице разговора, в котором выхватываешь всего одну фразу, зато какую интригующую, например: «И с той ночи мама души не чает в подводных лодках».
И тут они все как взбесились. То ли одна из младших сестер не удержала веревочку натянутой, то ли случилось что-то столь же трагическое, но старшая выдернула руки и оттолкнула младшую к окну. Та заревела. Отец в массивных очках обернулся и принялся орать на всех трех. Мать тоже обернулась, но молчала. Минивэн сбросил скорость, и я потерял их из виду.
Когда они наконец догнали нас снова, то ехали очень быстро. Я спрыгнул со своего места и, забыв осторожность, высунул голову наружу, чтоб разглядеть, что там происходит. Девочки забились на свои места. Младшая, та, что все испортила, теперь смотрела в окно в мою сторону, вся надувшись, на щеках у нее блестели слезы.
Когда машина проносилась мимо, я помахал девочке рукой. Малышка, должно быть, заметила движение и, ничего не понимая, вскинула голову. Я снова помахал. Личико у нее просветлело. Я чувствовал себя супергероем. Она буквально разинула рот и прижалась лицом к стеклу, а потом повернулась и что-то завопила сидящим в машине – я почти слышал ее, но к тому моменту минивэн уже унесся вперед и больше я его не видел.
А потом состав заколыхался, стук колес зазвучал по-иному и постепенно начал замедляться. Мы подъезжали к Диллону.{78} Я решил, что надо куда-нибудь спрятаться. Но куда? Вспомнив, как доктор Клэр однажды сказала мне: «Не надо все усложнять» – не уверен, что она сама следовала этому совету, – я ринулся к самому очевидному месту: водительской дверце «виннебаго» прямо у меня над головой.
Ну разумеется, там было заперто. Да и кто бы оставил фургон открытым?
Поезд зашипел и резко остановился. Я потерял равновесие и упал. Внезапно на платформе стало совсем открыто и незащищенно. Движение поезда обеспечивало мне хоть какую-то безопасность, а теперь, когда он стоял неподвижно, я превратился в отличную мишень.
Через просветы в бортиках платформы я различал далеко впереди двор и старомодное депо. Какие-то люди вышли оттуда и что-то кричали машинисту. Во мне начала подниматься паника. Нет, эта идея с самого начала никуда не годилась! Надо было давно отказаться от мысли о поезде и выбрать какой-нибудь другой вид транспорта.
Может, заползти в багажник «виннебаго»?
– Нет у них никаких багажников! – напомнил я сам себе. – До такого только ребенок и додумается!
Я помчался вокруг машины, выискивая взглядом хоть что-нибудь: прицеп, каноэ, палатку – какое угодно укрытие, куда можно временно забиться, спасаясь от железнодорожного быка с его неизменным атрибутами: тростью, моноклем и чутьем на кровь.
Ничего. Разве такие фургоны не снабжают сразу всякими дополнительными штуками?
Голоса у начала поезда стали громче. Выглянув в щелочку, я увидел, что от локомотива в мою сторону направляются двое с планшетами. Один был в форме, а ростом – настоящий великан, на добрый фут выше своего спутника. Выглядел он – точно из цирка сбежал.
«Отлично, – подумал я. – Они уже нанимают великанов. Чудесно. Успокойся. Дождись, пока он подойдет, а тогда лягни его в пах – и наутек. Мчи на автозаправку и притворись, будто отстал от семьи при переезде. Поверь в себя. Перекрась волосы. Стащи где-нибудь грим и измени цвет лица. Купи цилиндр. Говори с итальянским акцентом. Научись жонглировать».
Железнодорожники были в трех вагонах от меня. Я уже слышал обрывки голосов и скрип гравия у них под ногами.
– Что же делать? – прошептал я «виннебаго».
– Зови меня Валеро, – прошептал он в ответ.
– Валеро?
– Да, Валеро.
– Ну ладно, Валеро, и что, черт возьми, мне делать? – прошипел я.
– Полегче, – отозвался Валеро. – Не паникуй. Настоящие ковбои не паникуют, даже если дело плохо.
– Я не ковбой, – возразил я. – Разве я похож на ковбоя?
– Немного, – ответил Валеро. – Шляпы у тебя нет, зато ты чумазый, как ковбой, да и глаза голодные – а этого, знаешь ли, не подделать.
– Правда? – спросил я.
Голоса слышались уже совсем громко, от соседнего вагона, не дальше.
Ну ладно, так как поступил бы настоящий ковбой? Отчаянно, в последней жалкой попытке я подергал пассажирскую дверцу «виннебаго». Сперва казалось, что она тоже заперта, потом замок клацнул и дверца отворилась. Я выдохнул – короткий, сдавленный выдох. Интересно, кто оставил ее открытой?
Кем бы ты ни был, друг-рабочий, спасибо. Грациас и адьос.
Я как можно тише поднял тяжелый чемодан и сунул в зияющий портал «виннебаго», медленно-медленно-медленно прикрывая за собой дверь. Когда замок на ней опять щелкнул, щелчок показался мне ужасно громким: прям как в кино, когда злодей тотчас же торжествующе поворачивается к месту, где прячется герой. Меня поймают, наверняка поймают! Наслаждаться роскошью салона, куда я попал, было некогда. Я метнулся мимо канареечного диванчика к туалету – он располагался в самом конце, рядом с зеркальной спальней, оборудованной широченной постелью. На покрывале сочными красками были изображены горные вершины.
Я закрыл за собой дверь уборной. Возможно, просто по привычке.
В тесном, наводящем клаустрофобию закутке я старался даже не дышать – что очень трудно, когда ты весь запыхался. Голоса теперь доносились лишь приглушенно, но я слышал: эти двое приближаются. А потом они остановились. Кто-то запрыгнул на платформу вагона. Капля пота скатилась у меня по лбу, прямо по центру, сбежала по переносице и застыла на самом кончике носа, точно божья коровка перед взлетом. Скосив глаза, я мог разглядеть эту каплю, и в нынешнем моем судорожном, искаженном адреналином восприятии мне всерьез казалось, что если она сейчас упадет на пол, верзила-бык услышит «плюх» и немедленно меня найдет.
Заскрипела платформа. Верзила обошел «виннебаго» и остановился с пассажирской стороны. И тут я заметил, что в двери уборной есть что-то вроде «глазка». В тот момент – в разгар самоспровоцированного косоглазого удушеия – я даже не стал задаваться логичным вопросом, зачем тут «глазок» и какие драматические семейные сцены могут разыгрываться благодаря подобной опции: я был все так же сосредоточен на капле пота, готовой сорваться с носа, и на том, как трудно млекопитающему не дышать. Поэтому я просто подумал: «Ух ты, “глазок”! Можно посмотреть, собираются ли люди, которые собираются меня убить, меня убивать».
Я прильнул глазом к отверстию. Капля пота упала на пол, я так и ахнул – но совсем не из-за нее, а из-за того, что увидел в «глазок»: огромного быка-полицейского. И говоря «огромный», я не преувеличиваю – высоченный и толстый. Прижавшись лицом к тонированному стеклу бокового окна «виннебаго», он сложил руки ковшиком вокруг глаз, стараясь разглядеть, что происходит внутри. А на полу, прямо перед его здоровенной башкой и горилльими лапами, стоял мой переполненный чемодан!
Бык задержался у окна еще на минуту-другую. В какой-то момент даже протер стекло ладонью. Ну и лапищи! Я представил себе, каким бы крошечным казался на этих пальцах воробей.{79}
Протерев стекло, бык снова принялся вглядываться внутрь. Я так и ждал, что он заметит чемодан, ждал, что лицо его вот-вот переменит выражение: «Эй, а это тут что такое? Поди-ка сюда…»
Почему он стоит тут так долго? Он нарколептик? Или захотел купить такой фургон для себя и великанши-жены и теперь прикидывает размеры? Ладно, давай уж, заметь чемодан и иди меня убивать! Но только не стой столбом! Мне показалось, что прошла целая вечность, прежде чем здоровяк отлепился от окна и пропал из вида.
– Валеро, – прошептал я. – Ты тут?
– Тут, тут.
– Чуть не попались, а?
– Ага, я за тебя прям испугался. Но ты ловкий террорист.
– Террорист? – возмутился я, однако решил не затевать спора. Только вот вести с автофургоном дискуссий об определении слова «терроризм» мне не хватало. Считает меня бандитом – ну и на здоровье.
Чем дольше мы стояли в Диллоне, тем сильнее я утверждался во мнении, что поезд дальше не пустят, пока не выловят нарушителя, осквернившего семафор. С другой стороны, очень может статься, просто чудовищу в образе копа и сопровождавшему рабочему требовалось много времени на то, чтоб осмотреть все машины. И вот, когда я уже всерьез обдумывал все более и более заманчивую идею слезть с поезда, добраться пешком до города, раздобыть себе молочный коктейль и поймать такси до дома, пневматические тормоза с шипением разжали хватку. Состав рывком тронулся с места.
– Слышишь, Валеро? – воскликнул я. – Мы снова движемся. Жди, Вашингтон, мы идем!
На всякий случай я, прежде чем выйти из уборной, сосчитал до трехсот четырех. Хорошее, надежное число.{80}
Вырвавшись наконец из тесноты в роскошь и великолепие «Ковбоя-кондо», я в первый раз за все это время смог отмокнуть душой в новой берлоге. На раскладном обеденном столике стояла ваза с пластиковыми бананами. На всех телеэкранах красовались большие прозрачные наклейки, изображающие ковбоя верхом на коне на фоне пейзажа в стиле Долины монументов. А в пузыре у него над головой – как в комиксах изображают разговоры – написано: «Американский “виннебаго”!»
В салоне к запаху нового автомобиля примешивался сладковато-щелочной вишневый аромат моющего средства. Пока я стоял на полиэстеровом ковре и осматривался, меня вдруг пронзило очень странное чувство: комната ощущалась очень знакомой и безопасной, и в то же время – чужой и неестественной. Все равно, что шагнуть в гостиную дальнего родственника, о котором ты только слышал, но которого никогда не встречал, и увидеть там сплошные безвкусные салфеточки.
– Что ж, Валеро, настоящий дом. Славное место. – Я старался, чтоб голос мой звучал искренне. Не хотелось его обижать.
Валеро ничего не ответил.
Поезд мчался себе вперед. Через некоторое время горы плотнее обступили дорогу, образовав отвесный каньон, а рельсы устремились в теснину рядом с рекой Биверхэд. Состав замедлил ход, скрежет металлических частей звучал тем громче, чем круче становился подъем. Я прильнул к окнам «виннебаго», силясь разглядеть вершины по обе стороны дороги.
А мы все поднимались и поднимались. Краснохвостый сарыч камнем упал с неба в пенистую стремнину и скрылся в холодной горной реке секунды на две, не меньше. Интересно, каково оно, находиться под водой, среди жидкости, существу, приспособленному для обитания в воздухе? Чувствовал ли он себя таким же неуклюжим, как чувствовал я, ныряя и глядя на мелких рыбешек, снующих по дну нашего пруда искорками яркого света? Но тут сарыч снова взмыл в воздух. С трепещущих крыльев слетали капли воды. В клюве у него билась серебристая рыбка. Сарыч описал еще один круг, я вытянул шею, чтобы проследить его полет на фоне утесов, но он уже скрылся из вида.
Сам не зная почему, я вдруг заплакал. Сидел на канареечном диванчике в стерильном «виннебаго», установленном на грузовом поезде, и шмыгал носом. Никаких там девчоночьих всхлипов, ничего такого – просто что-то маленькое и очень печальное, лежащее на дне грудной клетки, пойманное между мягкими органами, таким образом просилось наружу. Я сидел, сидел, и оно вылилось изнутри. Как будто я выпустил затхлый воздух из комнаты, которую давным-давно держали запертой и никогда не открывали.
Постепенно подъем закончился. Потянулись волнообразные просторы Биттеррута – старые, своевольные горы, похожие на сборище вздорных дядюшек, которые с сигарами в зубах без конца играют в покер и травят байки о старых временах, военных тяготах и болезнях скота. Да, горы Биттеррута были упрямы, но ох до чего утонченны в своем упрямстве. Они медленно текли мимо, точно спины черных китов. Хотелось бы мне, чтобы шошоны знали о китах. Тогда бы они все кругом назвали в их честь. Гора-кит номер один, Малый китовый холм, Китовая седловина.{81}
Мы взобрались на перевал, и мне показалось, будто я на вершине гигантских американских горок перед началом скольжения вниз.
Я на пробу высунул голову из фургона. Меня снова приветствовал все тот же ужасающий лязг. Внутрь он проникал лишь приглушенно, но снаружи ничто не ограждало меня от грохота железа, от клацанья и тарахтенья всех тех маленьких механических частей, что толкали поезд вперед. И это вечный пронзительный скрежет металла, это жалобное скуление, точно тысячи птичек пищат от невыносимой боли.
Воздух был холоден и разрежен. Я ощущал ясный и чистый запах пихтовых лесов, взбегавших от рельсов вверх по склонам. Высокогорье. Край, открытый всем ветрам.
Пока поезд словно бы собирался с духом на вершине перевала, до меня постепенно дошло все значение этого места.
– Валеро! – вскричал я. – Это же водораздел! Мы переезжаем водораздел!
Здесь водораздел был куда эффектнее пологих склонов близ Коппертопа. Перевал Монида, зона многих жарких действий, во всяком случае, в геологическом смысле. На протяжении миллионов и миллионов лет батолиты поднимались и раздавались в стороны, материковые плиты напрягались, реки взбудораженной магмы клокотали под толщами скал, формируя невероятную топографию западной Монтаны. «Спасибо, магма», – подумал я.
Поезд затарахтел дальше, а я вдохнул полной грудью и чуть не пропустил дорожный знак.
Я улыбнулся. Если континентальный водораздел считать крайней границей между западом и востоком, то, выходит, я только сейчас официально вступал на западные территории. Наше ранчо лежало к югу оттуда, где водораздел делал широкую петлю на запад, вбирая в себя похожее на гигантский отпечаток пальца озеро Биг-Хоул на стороне Атлантического океана. А значит, Коппертоп на самом деле находится к востоку от этой символической линии. А значит…
«Отец, мы жители Востока! – хотелось закричать мне. – Ну ее, эту Новую Англию с ее клэм-чаудер! Лейтон, ты слышал? Ты – восточный ковбой! Наши предки так и не добрались до настоящего Запада!»{82}
По крайней мере, здесь, на поросшем черными соснами перевале, среди гор, две границы – физическая и политическая – сливались воедино. А для меня континентальный водораздел всегда был важен как грань, которую не оспоришь. Должно быть, именно эта грань отличала Подлинный Запад от просто Запада. Очень даже уместно вышло: чтобы попасть на Восток, мне сперва надо было оказаться на Дальнем Западе.
Я попытался достать из чемодана фотоаппарат и щелкнуть континентальный водораздел для моего будущего альбома, но, разумеется, не успел и начал опасаться, что моему альбому предстоит пестреть снимками, сделанными пост-фактум. Да и сколько таких вот мгновенных кадров в мире на самом деле сняты задним числом! Тот миг, что побудил автора схватиться за фотоаппарат, никогда не бывает запечатлен – на пленку попадают осколки того, что было дальше: смех, реакция, рябь по воде. Но в силу того, что у нас остаются лишь фотографии – что теперь я могу посмотреть только на снимок Лейтона, а не на него самого, фото-эхо момента со временем вытесняет в памяти сам момент. Так, например, я не помнил, как Лейтон балансировал в красной тележке на крыше нашего дома, зато помнил падение, погнутую тележку и как Лейтон стоит на четвереньках и от боли тычется головой в землю. На моей памяти он никогда не плакал.{83}
Когда мы въехали в Покателло, Город улыбок, как провозглашал ярко освещенный плакат, уже стемнело. Я как-то читал, что в Покателло запрещается ходить с грустным видом, но мне сейчас было очень грустно. Отчасти из-за еды, потому что проблема провианта вставала все острее. Катастрофически не хватало припасов. Сам того не замечая, я доел последнюю морковку. Прощай, морковка, мы так недолго были знакомы.
Я – а точнее мой желудок – решил, что в Покателло рискну сделать вылазку, куплю себе чизбургер и как можно скорее примчусь назад, пока поезд не отъехал. На все про все должно было уйти не больше пятнадцати минут, в зависимости от того, далеко ли ближайший «Макдоналдс», а по моим представлениям, он должен быть совсем недалеко. От сортировочных станций до Золотых Арок обычно рукой подать. В знак того, что я не сомневаюсь в краткосрочности вылазки, я оставил пухлый чемодан и все прочие пожитки в «виннебаго».
Но все же я взял с собой пять вещей. Картограф не может выйти в свет совсем уж безоружным.{84}
Я настороженно отпер замок на дверце «виннебаго». Резиновая обивка затрещала, разлипаясь, как будто взламывали печать. Я замер и прислушался. Где-то неподалеку неравномерно стучали молотком по железу. Бегущая вдоль рельсов дорога время от времени озарялась вспышками фар проезжающей машины. Вот стук молотка ненадолго умолк. Все кругом было тихо. И когда стук начался снова, то звучал уже привычно и даже как-то успокаивающе.
Я осторожно спустился по лесенке, что свисала на половине высоты вагона. Ах, если бы я заметил ее раньше, вместо того чтобы изображать воздушного гимнаста на сцеплениях! Перекладины под руками были холодными и масляными. Черт бы побрал эти вялые руки картографа! Белые, как ивняк, они за сегодня потрудились больше, чем за целый год на ранчо. Я уже не был прежним денди.
Наш поезд стоял между двумя другими на боковых путях. С обеих сторон от моей платформы маячили темные силуэты крытых вагонов. Взяв влево, я тихо побрел между поездами на север, в ту сторону, где, по моим представлениям, должен был находиться «Макдоналдс». Волшебной лозы у меня, конечно, не было, но большинство мальчиков моего возраста наделено шестым чувством для поисков ближайшей забегаловки.
Не прошел я и трех вагонов, как на спину мне легла чья-то рука. Я подпрыгнул на добрых три фута и с перепугу выронил компас и блокнот. Будь прокляты безусловные рефлексы! Я повернулся, ожидая увидеть нацеленный в голову пистолет и рвущихся с поводка полицейских псов, мечтающих выгрызть мне печень.
Однако в тусклом свете передо мной стоял тщедушный низенький человечек, лишь на пару дюймов выше меня. На голове у него была кепка-бейсболка, а в руке – наполовину обгрызенное яблоко. Он носил широкие штаны карго, типа тех, в каких Грейси ходила пару зим назад, а на спине у него болтался рюкзак, из которого во все стороны торчали какие-то палки и колышки.
– Ну-ну, – промолвил он, небрежно откусывая от яблока. – Куда намылился?
– Я? Хей лито вито шнукомс, – пролепетал я, сам не зная, что мелю. Пульс у меня так и стучал.
Он словно бы не слышал меня.
– А я только вскочил. Этот вот идет на Шайенн, а потом в Омаху. – Он ткнул большим пальцем на поезд, откуда я слез. – А этот вот в Огден и Вегас. – Он показал на поезд слева от нас, но тут, похоже, осознал, что я не ответил на его вопрос. – Так ты куда?
Видение рвущихся с поводка полицейских псов поблекло, и ко мне вернулись хотя бы зачатки разговорного английского.
– Я… Вашинг… Колумбия…
– Колумбия? – Он присвистнул, еще разок откусил от яблока и осмотрел меня с головы до ног. – Новичок?
– Да, – понурил голову я.
– Да брось, чего тут стыдиться! Первый раз, он у каждого бывает. Два Облака. – И он протянул руку.
– Два Облака?
– Так меня зовут.