Жестокая любовь государя Сухов Евгений
– Красивая ты!
– Сейчас я, государь, только сорочку с себя сниму. – И, совсем не стыдясь слепящей наготы, стянула через голову рубашку. Анюта ухватила руки Ивана и положила их на свою грудь. – Ты крепче меня люби, Ваня, крепче! Ладошкой... Вот так, Ванюша, вот так. Гладь меня. Голубь ты мой ненаглядный... Какие же у тебя пальчики мягонькие... Вот здесь, государь, вот здесь. Как же мне хорошо!
Девка прижималась к великому князю всем телом, а у него не было сил, чтобы воспротивиться этой ласке, а тем более оттолкнуть ее. Все произошло быстро. Иван только вскрикнул от неожиданной и сильной радости, а потом затих под теплыми ладошками Анюты.
– Кто ты? – спросил восторженно государь.
– Анюта я... мастерица. А теперь мне идти надобно. Замаялся ты, поди, со мной, государь. С непривычки-то тяжело небось?
Анюта скользнула с кровати, надела на себя сорочку и, прежде чем выйти за порог, пообещала:
– Что же ты загрустил, государь? Я еще приду... ежели не прогонишь.
– Не прогоню, – уверенно пообещал самодержец.
Сон показался быстрым и был тяжел. Проснувшись, Ваня долго не мог понять: случилось это взаправду или над ним подшутило юношеское воображение.
Иван Васильевич окликнул постельничих, которые тотчас явились на крик самодержца и стали надевать на него сорочку.
«Знают ли о том, что бабу познал? – подумал двенадцатилетний государь и, всмотревшись в лица боярских детей, решил: – Как не знают? Знают! Вон морды какие плутоватые!»
Целый день Ваня думал об Анюте. Ладони не остыли от теплоты ее тела, глаза не забыли спелый цвет губ, и как можно было не вспоминать блаженство, не изведанное им ранее, когда тело, преодолевая земное бытие, устремляется в райские кущи. Сначала он хотел распорядиться, чтобы разыскали Анюту и привели к нему, но потом передумал. Обещала сама быть, так чего девку понапрасну тревожить.
С утра у государя было хорошее настроение. Дворовые отроки ватагой следовали за Иваном Васильевичем. Тот был неистощим на выдумки и проказы и сейчас придумал новую забаву – швырять камнями в осетров, которых доставляли с Волги на Кормовой двор, где они плескались в огромном пруду, ожидая своей очереди на великокняжеский стол.
Осетры плавали величавыми громадинами, острыми плавниками царапали гладкую поверхность пруда, ковыряли носами-иглами мягкий ил, видно, сожалея о водных просторах, из которых они были вырваны несколько дней назад.
Отроки набрали булыжников и по команде Ивана, который руководил стрельбищем как опытный воевода, швыряли в осетров. Всякий раз неимоверное веселье раздавалось в стане ребятни, когда камень достигал цели, а обиженная рыбина глубже зарывалась в зловонный ил. Стряпчие стояли здесь же, у пруда, и терпеливо дожидались окончания потехи, чтобы потом выудить раненого осетра и доставить его к государеву столу.
Это занятие скоро наскучило великому князю, и он вернулся к себе на двор. У Грановитой палаты в окружении караула стоял Андрей Шуйский, который, заприметив государя, поспешил к нему навстречу.
– Как спалось, Иван Васильевич? – спросил боярин, и по его лукавому виду самодержец догадался, что тот ведает о его ночном приключении. Иван знал, что ни одна, даже самая малая новость не проходила мимо вездесущего боярина, а тут такое! Государь бабу впервые познал! Кто знает, может, это случилось и не без ведома Шуйского – иначе как же объяснить, что девка мимо караульничих сумела пробраться?
– А тебе что за дело? – вдруг огрызнулся самодержец. – Чай не постельничий, чтобы мне сорочку подавать. За государевыми лошадьми следи. Спрашивать буду!
Шуйский усмехнулся. Растет государь, даже голос на конюшего посмел повысить. Видать, баба на него повлияла, не прошла ноченька для отрока бесследно – мужем себя почувствовал.
– Поначалу и я тоже ничего не понял. К этому делу попривыкнуть нужно, – сладко заговорил Андрей. – Анюта – баба невысокая, но уж больно крепкая! Ежели что не так, так мы тебе бабу подороднее сыщем. У государыни одна девка в постельничих ходила, Лизаветой кличут. Помнишь ведь. Так если пожелаешь, государь, она вечером к тебе в покои явится.
– Нет, – возразил Иван Васильевич, – пускай Анюта останется.
Государь ушел, а Шуйский еще долго скалил желтоватые зубы:
– Припекло, стало быть.
Анюта пришла, как и обещала, в ночь. Девка приоткрыла полог кровати, и Иван увидел, что она нагая.
– Сокол мой, вот я и пришла. Скажи, что заждался меня, – протянула она руки навстречу государю.
– Ждал я тебя.
Ваня подался навстречу, и его руки вцепились в податливую женскую плоть.
– Вот так, Ванюша, вот так, – шептала Анюта, – крепче меня обнимай, крепче!
Ваня грубовато шарил по ее телу, причиняя женщине боль. Анюта, закусив губы, терпела, только иногда размыкала губы, чтобы произнести единственное:
– Еще... Еще!
Ваня видел красивое лицо девахи, выставленный вверх подбородок и старался, как мог. Скоро Ванюша охладел к мальчишеским играм, и боярские дети бестолково шатались по двору, лишившись своего предводителя. Теперь государь уже не спихивал сапогами кошек с крыши теремов – все свое время он проводил в обществе Анюты, которая сумела сироте и мать заменить, и одновременно сделаться любовницей. Их частенько можно было видеть во дворе в сопровождении стражи, и Анюта, не пряча плутоватых глаз, игриво посматривала по сторонам.
Бояре, больше по привычке, приглашали самодержца в Думу, и Ваня, явно разочарованный тем, что придется сидеть не один час в окружении скучной компании и выслушивать долгие рассуждения о налогах и засухе, всегда находил вескую причину, чтобы улизнуть в свои покои, где его ждала жадная до ласк мастерица. Бояре никогда не настаивали, понимающе улыбались и без опаски взирали на пустующее великокняжеское кресло, где место государя всея Руси занимали скипетр и яблоко.
Государь входит в силу
В хлопотах минул год.
Иван возмужал, раздался в плечах. Его движения приобрели степенность, походка сделалась по-государственному неторопливой, а в повороте головы появилась важность. Перемену отметили и бояре, речь их стала почтительнее – государь входил в силу.
Третий месяц пошел, как Ваня расстался с Анютой. Однажды он заметил, как мастерица жалась с караульщиком в одном из темных коридоров дворца. Видно, пощипывание отрока ей доставляло удовольствие, и она счастливо попискивала. Иван пошел прямо на этот голос. Караульщик, оторопевший от страха, даже позабыл броситься ему в ноги и только скороговоркой умолял:
– Прости, государь, прости, батюшка! Бес меня попутал! Сам не знаю, как и получилось! Я-то ее два раза только за титьки и тиснул!
– Прошел прочь! – взвизгнул великий князь.
– Слушаюсь, государь! – охотно устремился по коридору караульщик.
– Постой, холоп! – остановил самодержец отрока у самых дверей и, повернувшись к Анюте, которая все еще никак не могла вымолвить от страха и отчаяния даже слово, приказал: – Возьми эту девку и выставь вон с моего двора! Отныне дорога во дворец ей закрыта.
Караульщик грубо потянул девку за сарафан, приговаривая зло:
– Пошла вон! Государь велел!
Это грубое прикосновение вывело Анюту из оцепенения, она с отчаянным криком рванулась к Ивану, преодолевая сопротивление сильных рук караульщика:
– Государь, родимый! Прости меня, горемышную! Бес надо мной подсмеялся! Ой, господи, что же теперь со мной будет?!
Затрещал сарафан, с головы мастерицы слетел платок. И караульщик, видно напуганный бесовской силой, которая исходила из растрепанных кос, отпрянул в сторону.
Иван уже знал цену предательства. От него всегда уходили самые близкие, и Анюта была лишь одной из этих потерь.
– Гони ее прочь со двора!
Караульщик уже не церемонился: крепко намотав волосы на кулак, он потащил девку в выходу. Она цеплялась за поручни, двери и ни в какую не хотела уходить.
– Гони! Гони ее! – орал Иван голосом псаря, науськивающего свору собак на загнанного зверя.
Детина, повинуясь одержимости самодержца, тащил Анюту по ступеням вниз.
Больше Иван ее не видел. Он легко привязывался и так же быстро расставался. Доброхоты потом говорили ему, что Анюта каждый день приходит ко дворцу, просит встречи с государем, но, однако, она не была допущена даже во двор, и стража с позором изгоняла ее прочь.
Андрей Шуйский, обеспокоенный одиночеством царя, приводил Ивану все новых «невест», среди которых были худые и дородные, бабы в цвету и почти девочки. Все они молча стягивали с себя сорочки, без слов ложились рядом с государем. Покорностью бабы походили одна на другую, хотя каждая из них шла своей судьбой, прежде чем разделить ложе с великим князем. Эти встречи для Ивана были мимолетными и незапоминающимися, как частый осенний дождь, и только одна из женщин сумела царапнуть государя по душе – это была повариха с Кормового двора Прасковья, дородная и мягкая баба, от которой пахло прокисшим молоком, с сильными руками и мягким убаюкивающим голосом.
Иван провел с ней шесть месяцев. Потешая свое любопытство, бояре иногда слегка приоткрывали дверь в комнату и зрели, как великий князь склонял голову на пухлые коленки поварихи. А когда живот у бабы округлился и всем стало ясно, что Прасковья ждет дитя, Шуйский выставил ее за ворота.
Андрей Шуйский за это время сумел сделаться полноправным господином, и почести ему оказывались не меньшие, чем самому московскому государю. Даже митрополит гнул перед ним шею. Единственный, кто не считался с его величием, был Федор Воронцов, который числился в любимцах у великого князя. Даже в Думе Воронцов норовил высказаться всегда первым, тем самым отодвигая назад самих Шуйских. Андрей, закусив губу, тихо проглатывал обиду и с терпеливостью охотника дожидался своего часа. Такой случай представился, когда на Монетном дворе сыскался вор, который заливал олово в серебро, а через стражу вывозил сплав со двора.
Братья Шуйские ворвались в приказ, обвинили во всем Воронцова, затем стали бить его по щекам, рвали волосья из его бороды и называли татем. Потом выволокли боярина на крыльцо и скинули со ступеней на руки страже.
– В темницу его! – орал Андрей. – Все серебро государское разворовал!
Окровавленного и в бесчувствии Воронцова караульщики поволокли с Монетного двора, и носки его сапог рисовали замысловатые линии на ссохшейся грязи. Чеканщики попрятались, чтобы не видеть позора боярина, стража разошлась. Караульщики, словно то был куль с хламом, а не любимый боярин государя, раскачали и бросили его на подводу, а потом мерин, понукаемый громогласными возницами, повез телегу в монастырскую тюрьму.
О бесчестии любимого боярина Иван Васильевич узнал часом позже. Он отыскал Шуйского, который огромными ладонями мял гибкую шею белого аргамака[19] на дворе. Взволнованный до румянца на щеках, государь подбежал к боярину и принялся его умолять:
– Отпусти Воронцова, князь! Почто его под стражу взял?!
Конюший вприщур глянул на великого князя и так же безмятежно продолжал холить жеребца, который под доброй лаской хозяина совсем разомлел и скалил большие желтые зубы.
– Не следовало бы государю изменников жалеть. В темнице его место! Следить он должен за чеканщиками и резчиками, а если не смотрел, так, стало быть, им во всем и пособлял.
– Почто боярина Воронцова в кровь избил, как холопа?! – вдруг в голос заорал Иван Васильевич, подступая к конюшему еще на один шаг.
Тут Андрей Шуйский обратил внимание на то, что Ваня в этот год подтянулся на пять вершков и почти сравнялся с ним в росте. Но все же сей молодец пожиже прежних государей будет, хотя и статью вышел, и силушкой, видать, не обижен. Но нет в нем тех крепких дрожжей, на которых взошел его отец Василий. Тот голос никогда не повысит, а дрожь по спине такая идет, что и через неделю не забудешь. Да и дед его Иван Васильевич, сказывают, удалой государь был: Новгород и Тверь заставил на колена встать, татар с Руси прогнал. А этот себя в бабах всего растратит. В двенадцать лет первую познал, а к тринадцати так уже два десятка перебрал.
– Шел бы ты отсюда, государь, и не мешал бы мне – двор Конюшенный осмотреть надо! – И, уже грозно посмотрев на Ивана, прошептал: – А будешь не в свое дело встревать... так и самого тебя в темницу упрячу! А то и просто в спальне велю тебя придушить вместе с бабой твоей! Тело твое поганое сомам на прокорм в Москву-реку брошу, так что и следа твоего не останется!
В самом углу двора один из караульщиков дразнил мохнатого пса: хватал его руками за морду, трепал за шерсть. Пес недовольно фыркал, отворачивался от надоедливого караульщика и беззлобно скалился. На Постельничем крыльце гудели стольники, ожидая появления ближних бояр.
Иван Васильевич оглянулся, словно просил о помощи, но каждый был занят своим делом: стража разгуливала по двору с пищалями на плечах, у самых ворот сотник прогонял юродивую простоволосую девку, осмелившуюся забрести на великокняжеский двор, а по Благовещенской лестнице важно ступали дьяки.
– Вор! – вдруг закричал государь. На Постельничем крыльце умолк ропот, застыли на ступенях дьяки, даже пес удивленно повел ухом и черным глазом посмотрел в сторону великого князя. – Вор! – орал Иван. – Как ты посмел?! Смерти государевой захотел?! – Шуйский решил было отмахнуться от Ивана Васильевича, но тот крепко схватил его за рукав. – Взять его! В темницу его!
Подбежали псари, грубо ухватили князя за шиворот, затрещал кафтан. Шуйский яростно сопротивлялся, кричал:
– Подите прочь, холопы! На кого руку подняли?! Подите вон!
Кто-то из псарей наотмашь стукнул князя по лицу, и из разбитого носа густо потекла кровь.
– В темницу его! Под замок! – кричал Иван Васильевич. – На государя руку поднял, грозился мое тело рыбам скормить!
С Шуйского сорвали кафтан, горлатная шапка далеко отлетела в сторону, и нежный мех тотчас был втоптан множеством ног в грязную замерзшую лужицу. Псари, обозленные упрямством князя и какой-то его отчаянной силой, матерясь и чертыхаясь, волочили его по двору, а тот все грозил:
– Вот я вам, холопы!.. Вот я вам еще!.. Да побойтесь же бога! Запорю!
На князя посыпались удары, один из псарей ухватил Андрея за волосья и остервенело трепал его из стороны в сторону. Шуйский уже больше не сопротивлялся, он завалился на бок и молчаливо принимал удары. Громко лаял пес, готовый вцепиться в князя.
– Помер никак? – удивился один из псарей. Наклонившись к Шуйскому, стал рассматривать его лицо. – Глаза-то открыты и не дышит. Прости, государь, – бросился он перед Иваном на колени, – не желали мы того!
Великий князь неторопливо подошел к бездыханному телу.
– Хм, может, мне его сомам скормить, как он того для меня желал? – Иван не обращал внимания ни на стоявшего перед ним на коленях холопа, ни на его раскаяние. – Ладно, пускай себе лежит. А вы останьтесь здесь караулить его до вечера. – И, показав на пса, добавил: – Чтобы собаки не сожрали. Потом братьям покойного отдайте.
Андрей Шуйский лежал на великокняжеском дворе до самого вечера. Окольничие и стряпчие, не задерживаясь у трупа, шли по своим делам, только иной раз бросали боязливый взгляд на окоченевшее тело. Еще утром Андрей Шуйский расхаживал по двору хозяином, одним своим видом внушая трепет, сейчас он валялся в спекшейся крови, и падающий снег ложился на его лицо белыми искрящимися кристалликами.
Ночью дворец опустел. На великокняжеский двор явился Иван Шуйский, постояв у тела брата, попросил сот-ника:
– Разрешил бы ты подводу на двор пропустить, Андрея положить надо.
– Не велено, – строго пробасил государев слуга. – Это тебе не холопий двор, чтобы всякую телегу сюда пускать.
Если бы еще вчера сотник осмелился такое произнести Ивану Шуйскому, так помер бы, забитый батогами, а сейчас еще и голос повысил. Холоп!
Иван Шуйский подозвал дворовых людей, и те осторожно, за руки и за ноги, поволокли тело со двора.
На следующий день Шуйские в Переднюю к государю не явились. Не было их позже и в Думе. Бояре промеж себя тихо переговаривались и поглядывали на край лавки, где еще вчера сидел князь Андрей Михайлович. Сейчас никто не смел занять его место, обитое красным бархатом, и все в ожидании посматривали на государя, как он соизволит распорядиться.
А когда Иван заговорил, бояре примолкли, слушая его неторопливую речь.
– Тут Шуйские с ябедой ко мне приходили, разобраться хотят в смерти князя Андрея. Псарей требуют наказать лютой смертью. – Иван выразительно посмотрел на хмурых бояр, а потом продолжал: – Только наказания никакого не будет. А Шуйский сам в том виноват, что государевых холопов обесчестить захотел! Псари – государевы люди, мне их и наказывать! Так и пиши, дьяк: «Государь повелел, а бояре приговорили, что в смерти князя Шуйского винить некого. Божья воля свершилась!» И еще... если Шуйские и завтра в Думу не придут, повелю их за волосья с Москвы повыбрасывать!
Шуйские явились к государю на следующий день в теремные покои ровно в срок; терпеливо дожидались в Передней, когда постельничие помогут надеть великому князю сорочку, запоясать порты, а потом вошли на его голос. Иван Шуйский наклонил голову ниже обычного, и государь увидел, что на самой макушке боярина пробивалась плешина. Шуйский-Скопин едва перешагнул порог, да так и остался стоять, не решаясь проходить дальше. В этой напускной покорности Шуйских, в молчании, которым никогда не отличались братья, он чувствовал их могучее сопротивление, которое скоро обещало перерасти в открытую вражду.
– Какие вести от польского короля? – полюбопытствовал вдруг Иван.
Год назад Думой в Польшу был отправлен посол, который намекал королю Сигизмунду, что в Московском государстве поспевает великий князь, который не прочь бы иметь в женах его младшую дочь. Король источал радушие, обещал подумать, а на следующий день до посла дошли слова рассерженного владыки:
– Это за московского государя Ивана я должен отдать свою любимую дочь?! Как он посмел! Моя дочь чиста, как утренняя роса, и невинна, как весенний цветок! А Иван распутничает с двенадцати лет, и сейчас счет его девкам пошел уже на сотни! – И король, который и сам не слыл ханжой, закончил: – Я желаю только счастья своей дочери!
А три месяца назад Дума снарядила в Польшу новое посольство. На сей раз бояре выражались тверже – желают русской великой княгиней видеть дочь польского короля. В грамоте было приписано: «Так повелось от Ярослава, что жены русским государям доставались из дальних стран и благочестивые, а потому просим тебя об том всем православным миром и кланяемся большим поклоном».
Послом был Иван Шуйский, но уже неделя прошла, как он прибыл из Польши, а с докладом в Думу по-прежнему не торопился, и сейчас государь пожелал узнать итоги переговоров.
– Пренебрегает король польский оказанной честию, великий князь, – отозвался Иван Шуйский, стараясь не смотреть в глаза юному правителю. Проглядели бояре Ивана Васильевича, все дитем его считали, а дите уже бояр успело под себя подмять. – Отказал послам.
– Что же он такого сказал тебе... Ивашка? – посмел государь обратиться к родовитому боярину, как к холопу дворовому.
Поперхнулся Иван Шуйский от такого обращения, но отвечал достойно:
– Прости, великий князь, но говорит он, что поган ты с малолетства и распутен, а дочка его младшенькая, что цветок полевой, в невинности растет и о бесстыдстве не ведает.
– Ишь ты, куда латинянин повернул! А сам-то польский король не монахом в молодости поживал, – обругался Иван Васильевич.
– Государь, почто ты нас так обидел? Брата нашего живота лишил? – Шуйский нашел в себе силы заговорить о главном. – За что на нас, слуг твоих верных, опалы свои кладешь, а ворогов на груди своей пригреваешь?
– Изменник князь Андрей был, – строго посмотрел на боярина Иван. – Обижал меня всяко, а сам государством правил, как хотел. То не я на него опалу напустил, то божья кара на нем остановилась. А на остальных Шуйских я гнева не держу, ступайте себе с миром.
Москва встретила смерть Андрея Шуйского тихо.
Бояре настороженно помалкивали и зло приглядывались к вернувшемуся из ссылки Федору Воронцову, который перестал снимать перед Рюриковичами шапку и проходил в покои государя, как к себе в избу. Теперь он кичливо поглядывал на толпу стольников и дворян, топтавшихся на крыльце, вовсю распоряжался в Кремле и щедро раздавал подзатыльники нерадивым слугам. Федор уверенно опустил свой тощий зад на место Андрея Шуйского.
Воронцов сполна отыгрался за нанесенные обиды: Иван Кубенский, посмевший драть Федора за волосья, сел в темницу; Афанасий Батурлин, говоривший ему невежливые слова, лишился языка; окольничий Михаил Борода, плюнувший вослед Воронцову, был обезглавлен.
Федор не брезговал являться в темницы и, разглядывая исхудавшие лица своих обидчиков, затаенно вопрошал:
– Ну каково же тебе на дыбе, душа моя Петр Андреевич? Не сильно ли плечики тянет? А может быть, ремешки подтянуть, чтобы покрепче было? Это мы сейчас быстро устроим. Эй, палач! Чего застыл?! За работу живехонько! Не видишь, что ли, Петр Андреевич совсем замерз, согреться ему надобно. Угости его еще пятком плетей, пусть кровушка его по жилочкам разбежится!
Палач, готовый услужить любимцу государя, суетливо сновал по клети, замачивал хвосты плетей в едкой соли, раздувал уголья и, когда приготовления были закончены, не без удовольствия обрушивал на голую спину тяжелый удар.
– А-а-а-а!
Каждый удар вырезал со спины опального боярина полоску кожи.
Петр Андреевич, стольничий государя, вчерашний его советчик, корчился от боли и благодарил Воронцова за оказанную честь:
– Спасибо тебе, Федор... Ой, спасибо! Век не забыть мне твое угощение.
– Только прожить ли тебе век, голубчик? Эй, палач, подложи-ка Петру Андреевичу угольков под самые пяточки. Вот так... Вот, вот – пускай пожарится.
Глинские ревниво наблюдали за тем, как входит в силу боярин Воронцов. С раздражением следили за каждым его шагом, ожидая, что тот непременно споткнется. Но Федор уверенно расхаживал по великокняжескому двору, смело распоряжался караульщиками самого Ивана Васильевича. Глинские сторонились, пропуская его вперед, и это тихое отступление походило на западню для любимца государя.
Дядя молодого самодержца шептал Ивану в оба уха:
– Доверчивый ты, Ванюша, точно такой же, как и твой батюшка. Покойный Василий Иванович тоже все боярам своим доверял. А тем только дай слабинку, как они тотчас прыг на шею и ноги свесят!
– К чему это ты? – спрашивал великий князь, поглядывая на Глинского.
– А вот к чему, Ваня. Андрея Шуйского ты от себя убрал и правильно сделал! – Заметив, что молодой государь насупился, Глинский продолжал: – Только вот зачем ты опять к себе боярина приблизил? Федька Воронцов хозяином по двору шастает. И нас, родственников твоих, совсем не чтит. Обуздать тебе, Ванюша, его нужно. Хомут на него крепкий накинь, как на кобылу тягловую, пускай свой воз везет, а в государевы сани не садится! Холоп что собака: место свое должен знать! Вот так, Иван Васильевич!
Самодержец призадумался. Дядька зря не скажет. Если и верить кому, так это родственникам, что после матушки остались.
Иван и сам подмечал, что Федор Воронцов уже не тот прежний слуга – покладистый и покорный, каким знавал он его в детстве. Сейчас боярин полон спеси и стремится решать государские дела в обход самого великого князя. Даже самодержавную печать осмелился отобрать у печатника и смеха ради ставил изображение Георгия Победоносца на лбы московских дворян.
Великий князь крутанул перстнем, и изумруд цвета кошачьего глаза брызнул веселым светом на крепкие юношеские ладони. Сегодня днем эти ладони тискали в подклети зазевавшуюся девку: та, как увидела государя, так и обмерла с перепугу. А когда пальцы Ивана уверенно скользнули молодухе под сарафан и быстренько отыскали упругие соски, она уронила ведро со щами, обливая жирным наваром новые порты государя.
Поиграв перстнем, Иван сцепил крепко пальцы и буркнул неохотно:
– Сам разберусь. Если не по нраву придется, так прогоню со двора. А сейчас пускай куражится.
Однако слова, сказанные Глинским, глубоко проникли и не желали отпускать весь остаток дня.
Иван повзрослел, и потехи его стали куда серьезнее, чем раньше. Еще два года назад он пострельцом бегал по двору в драной рубахе с великокняжескими бармами на плечах, без причины задирал холопских ребятишек и таскал за хвосты котов. В то время боярам приходилось проявлять диковинную изобретательность и смекалку, чтобы заманить юного самодержца на скучное сидение в Думе. Вельможи не скупились на посулы: обещали сладких кренделей и мягких пряников, яркую рубаху и новые порты, и, когда наконец самодержца удавалось завлечь, посыльный боярин возвращался на сидение, торжествуя:
– Уговорил, сейчас явится. На самом тереме государь сидел и сапогом кота вниз спихивал. Кот орет истошно, прыгать не желает, хоть и тварь безмозглая, а понимает, что разбиться может.
А другой раз посланный боярин приходил с иной вестью:
– Не желает государь идти в Думу. На колокольне петухом орет. Я как начал звать, так он меня яблоками гнилыми стал обкидывать, а отроки дворовые ему в том помогать стали. Выпороть бы поганца, – произносил он почти мечтательно.
Теперь все изменилось.
Государь не бегает пострелом по двору, приосанился, в руках вместо камней сжимает трость. Бояре после случая с покойным Андреем Шуйским стали почтительнее, и уже никто не грозит оборвать великому князю уши и отхлестать хворостиной. Иван входил в рост и окружил себя боярскими детьми, которые тотчас спешили выполнить любую волю малолетнего государя. А забавам Ивана Васильевича не было конца: он с гиканьем разъезжал на резвом рысаке по узким московским улочкам в сопровождении многочисленной свиты и спешил огреть плетью нерадивого, посмевшего перебежать дорогу; врывался на многолюдные базары, и широкогрудый жеребец подминал под себя мужиков и баб. Московиты, сняв шапки, бессловесно сносили побои.
Встречи с Иваном опасались, даже юродивые боязливо посматривали в его сторону. Прочие, еще издали услышав грохот цепей, спешили забежать в подворотню.
Сама Москва представлялась Ивану большим двором, где одну улицу занимали мясники, разделывающие говядину, предназначенную для государева стола; другую – огородники, доставляющие в Кремль лук и репу; третью – сыромятники, обрабатывающие кожу для тулупов бояр и дворян. И потому, не спросясь, он набирал с базара всякой снеди, щедро делясь добычей со своим многочисленным окружением.
Московский народ отходчив. Едва снесли на погост мужиков и баб, помятых на базаре государевыми жеребцами, и горе уже кажется не таким тяжким, и горожане, вглядываясь в крепкую фигуру юного самодержца, говорили:
– Ладный государь растет! Вся трапеза впрок пошла, вон как вымахал! Видать, добрый воин выйдет. Отец-то его покойный, Василий Иванович, поплоше был, едва до плеча государю дотянул бы. А Иван Васильевич богатырь!
Дьяк Захаров раскрывает заговор
Уже с малолетства Иван Васильевич пристрастился к охотничьим забавам: любил он загонять собаками оленей, ходил на лис, выслеживал зайцев, но особенно нравилась ему соколиная охота. С упоением наблюдал Иван, когда сокол, лишившись клобучка, взлетал с кожаной рукавицы ввысь и, забравшись на самый верх поднебесья, скатывался на перепуганную стайку уток и рвал, истязал нежное мягкое мясо.
Под Коломной у государя был терем, построенный еще отцом, который тоже был охоч до соколиных забав, сюда частенько приезжал и нынешний самодержец.
Иван Васильевич добирался к терему через бор. Карета скрипела. Тяжелые цепи, привязанные к самому днищу, царапали наезженную дорогу, оставляя неровные глубокие шрамы. Железо разгребало колючую хвою, рвало узловатые корневища и ругалось пронзительным скрежетом. Следом за каретой ехали стольники и кравчие[20], которые, не жалея ладоней, лупили в барабаны, звенели бубенцами, а впереди, расторопно погоняя лошадок, спешили дворяне, громко горланя:
– Государь едет! Государь едет! Шапки долой!
Можно было подумать, что карета колесила не через хвойный безмолвный лес, а пробиралась через площадь, запруженную народом.
Боярские дети орали все неистовее:
– Шапки долой! – И эхо, охотно подхватывая шальные крики, вторило: «Долой! Ой! Ой! Шапки долой! Государь всея Руси едет, Иван Васильевич! Вич! Вич!»
Карета передвигалась неторопливо, нехотя взбиралась на мохнатые кочки, замирала на самом верху, словно о чем-то раздумывала, а потом сбегала вниз. Боярские дети вопили не просто так – далеко впереди на тропе показалась небольшая группа всадников. По кафтанам – не из бедных, и шапки с голов рвать не спешат. Обождали, когда поравняются с передовым отрядом, а уже затем чинно обнажили нечесаные космы.
– Кто такие? – строго спросил сотник.
Он спрашивал больше для порядка, признавая в незнакомцах новгородцев: только они смели носить чужеземные платья.
– Новгородцы мы, – отвечал за всех мужик лет сорока, видно, он был за старшего. Борода брита, а усищи в обе стороны топорщатся непокорно. – К государю мы едем, с жалобой на своего наместника Ермакова.
– К государю едете, а с собой пищали везете! – упрекнул сотник.
Оружие у новгородцев красивое – немецкое, такого даже у караульничих нет.
– Как же без пищалей ехать, когда по всем лесам тати шастают? – искренне подивился новгородец. – Ты бы нас к государю представил, правду хотим про наместника сказать. Совсем житья не стало от лиходея! Пошлину с товаров непомерную берет да себе все в карман складывает, купцов заморских совсем отогнал, – жаловался мужик.
– Не велено! Государь на охоту выехал. Прочь подите! – теснил жалобщика сотник.
– А ты жеребчиком-то на меня не наезжай, придержи поводья! – серчал мужик. – По годам я тебя старше и по чину знатнее буду. Скажи государю, что с делом мы идем. Вот здесь все про наместника писано! – тряс бумагой новгородец.
– Хорошо, – вдруг согласился сотник, – давай челобитную, передам великому князю.
И, пнув в бока жеребцу шпорами, заглянул в оконце кареты:
– Государь, тут к тебе новгородцы с ябедой пришли на своего наместника, пред твоими очами предстать хотят.
– Почему они с пищалями? Гони их с глаз долой! – заволновался Иван Васильевич.
– Эй, новгородцы, прочь подите! Государь вас видеть не желает!
– А ты на нас глотку не распускай. Мы – люди вольные! Великий Новгород всегда таким был, и к холопству мы не привыкли, – натянул на уши шапку мужик.
– Караул, отобрать у новгородцев пищали!
– Ты за пищаль-то не хватайся, это тебе не кремлевский двор, чтобы без оружия шастать! Здесь лес, и закон здесь другой! А пищали мы против татей держим!
– Это лес Ивана Васильевича, а стало быть, ты у него на дворе, – возражал сотник. – Давай пищали!
– А ты отними попробуй! – вдруг взбунтовался новгородец, и усы его негодующе вздернулись.
Сотник увидел нацеленное на него дуло, разглядел у самого выхода черную маркую сажу и засопел:
– Что это... бунт?! – Он изловчился, дернул на себя ствол пищали, и мужик, теряя равновесие, повалился с седла.
Прозвучавший выстрел заставил караульщиков остановиться. Оцепенев, они наблюдали за тем, как сотник, ухватившись за живот, пытался остаться в седле, но невидимая сила настойчиво и крепко увлекала его к земле, и он, уже не в силах ей противиться, рухнул.
– Новгородцы сотника подстрелили! – встрепенулась стража. – Убили! Бей их, отроки! Хватай татей! Спасай государя! Вяжи лихоимцев!
Новгородцы похватали мечи, а громкий голос усатого детины все более распалял страсть:
– Это что же делается? Мы к государю с челобитной, а нас за шиворот да и за ворота, как холопов последних! Не привыкли новгородцы к такому лихоимству! К государю пробивайтесь, к государю! Не может он от людей своих отступиться!
Раздался выстрел, затем еще один, а уж потом треск слышался отовсюду. Казалось, что гигантский медведь пробирается через лес и сучья трещат под его ногами. Караульщики падали, сраженные пулями, а новгородец все вопил:
– К государю пробирайтесь! Бей строптивцев! Пусть он лихоимцев накажет!
Иван вслушивался в приближающийся шум, и чудилось ему, как чей-то разбойный голос взывал:
– К государю! Бей!.. Государя бей!
– Погоняй! Погоняй! – закричал Иван на возничего. – Быстрее! Ох, изменники! Ох, изменники! – сокрушался молодой государь.
Карета развернулась и покатилась в обратную дорогу, оставляя позади сечу.
Иван не разговаривал до самой Коломны, заставляя возницу шибче подгонять разгоряченных лошадей. А когда показались серые булыжники крепостных стен, Иван приказал сидящему рядом окольничему:
– Зови воеводу!
Воевода Пронский, отпущенный в Коломну на кормление государем год назад, выбежал навстречу великому князю и бросился в ноги:
– Что же это ты, Иван Васильевич, государь наш любезный! Гонца послать нужно было, уж мы бы тебя встретили по чести, хлеб да соль с полотенчиком. В колокола бы ударили!
– На дыбу захотел?! – орал Иван. – Это по твоей дороге тати гуляют, едва живота не лишили!
– Да что же ты, батюшка?! Как же это?! – лепетал испуганный воевода. Страшно было умирать – едва разжился, дочек замуж еще не определил.
– А вот так! Стрельбу устроили из пищалей, изловить меня хотели, насилу спасся! Вели в лес дружину послать, пускай мятежников изловят!
Запоздало ударил набатный колокол, встречая Ивана Васильевича, а отряд дружинников выехал ловить новгородцев-изменников.
Через несколько дней на монастырский двор отроки из коломенской дружины приволокли несколько мужиков. В них трудно было узнать горделивых новгородцев в иноземных платьях. Порты на мужиках рваные, все как один без шапок, брады изодраны, а лица в крови.
Иван Васильевич обходил нестройный ряд новгородцев, те, приветствуя государя, сгибались в поклоне, цепи на их руках тонко позванивали, и эта печальная музыка напоминала Ивану его недавнее бегство. Государь пытался среди пойманных отыскать того самого мужика с длинными торчащими усами, но его не было.
– Где остальные? – зло поинтересовался Иван Васильевич.
– В лес ушли, государь, – отвечал думный дьяк Василий Захаров, приставленный к новгородцам. – Мы когда подъехали, так их уже и не было. Этих насилу сыскали. Ничего, государь, еще отыщутся! В Новгород дружину пошлем, пусть изменников там отловят.
– Так вот что, дьяк, выпытай у новгородцев, по чьей науке пищальники надумали супротив государя подняться? Если выпытаешь и до правды дознаешься, окольничим тебя сделаю! – пообещал шестнадцатилетний государь. – По всему видать, здесь без ближних людей не обошлось. – И, повернувшись к стоявшим рядом рындам[21], сказал: – Гоните всех прочь, кто меня видеть пожелает, – трапезничать я пошел.
Василий Захаров запоздало поблагодарил за честь, а Иван Васильевич уже не слышал, шел быстро, и рослые рынды едва за ним поспевали.
Новгородцев сволокли в подвал монастыря и одного за другим водили на сыск. Палач, широкий мужик в красной рубахе навыпуск, с нетерпением поигрывал тяжелым кнутом.
– Стало быть, по своей охоте на государя выступали? – спрашивал Василий Захаров.
Он оглянулся, подыскивая, куда бы присесть, а верткий подьячий с пером за правым ухом уже подставлял табурет.
– Не мыслили мы зла супротив государя, – отвечал за всех мужик с окладной, до самого пояса бородой. – Мы с жалобой на своего посадника шли.
– Выходит, в государя из пищалей палили для того, чтобы грамоту ему дать? – не унимался дьяк. – И холопа его убили тоже для того?!
– Не палили мы в государя, – отвечал новгородец, понимая, что уже не убедить в своей правоте ни дьяка, ни уж тем более самого государя. – Караульщик государя сам на нас с ослопом[22] полез. Вот ружье без надобности и пальнуло.
Лицо Василия скривилось в ухмылке.
– Выходит, само пальнуло. Эй, мастеровой, привяжи молодца к бревну и согрей его огоньком.
Новгородца за руки и за ноги растянули на бревне, потом подпалили под ним поленья, и палач, орудуя бревном, как вертелом, стал вращать его, подставляя голые бока под огонь. Мужик извивался, орал истошно, выпрашивая пощаду, а палач терпеливо выполнял волю дьяка. Наконец Василий Захаров дал знак откатить бревно.
– Ну что?! Будешь говорить?! Кто из московских бояр надоумил тебя против государя собираться?! – И неожиданно выпалил: – Может, это был Федор Воронцов?
– Он самый, господин, он самый! Все как есть правда, – обрадовался новгородец передышке. – Боярин Федька Воронцов нас против государя наставлял.
– Кто еще с ним был?
– Еще кто? – уставился мужик на дьяка. Лоб у него собрался в морщины, было видно, что он мучительно вспоминал. – Еще братец его, Васька Воронцов! Они хотели живота государя лишить, чтобы на царствии самим быть.
– Ивану Васильевичу об этом сам можешь поведать?
– Скажу! Все как есть скажу. Ежели что не так буду говорить, так ты уж меня, дьяк, поправь.
– Поправлю, милый, поправлю, – обещал Василий Захаров, думая о своем. – Дать новгородцу вина и накормить как следует, пускай отдышится.