Волчья хватка. Волчья хватка?2 (сборник) Алексеев Сергей
– Перед попечителем суженой на колени встать надобно и руки просить.
– А встать не можешь?
– Не хочу. И никто не поставит.
– Ладно ты сказал, добро, – похвалил инок. – Не пристало засаднику на коленях стоять… Взял бы мирскую девицу. Ужель не найти? В наше время брали, молодили кровь…
Ражный в тот же миг вспомнил воскрешенную Милю, печально улыбнулся и ушел от прямого ответа.
– И с мирскими не просто, инок… Да и как Ослаб посмотрит на такой брак?
– Перед Ослабом можно и слово замолвить, – сказал Радим так, словно предлагал свои услуги. – Коль за этим стало – поправимое дело.
Смутная, почти нереальная надежда затрепетала крыльями в сердце: а почему бы нет? Почему не послать этого инока с челобитной к старцу? Ведь от него пришел, от него красную рубаху принес, значит, имеет доступ и попросить может о милости…
А тот заметил этот тайный трепет, взбодрил еще больше:
– Показал бы мирскую девственницу? Что прятать-то… Порадует глаз и душу – сам пойду к Ослабу, без твоего ведома.
Стареющим араксам, как и всяким старикам, нравилось устраивать жизнь молодых, обручать с невестами, сватать, а то и самим привозить девиц на выданье из старообрядческих родов. И Ражный тотчас ни на минуту не усомнился в искренности нового насельника.
– Показал бы, – признался он. – Да нет ее здесь. Может, больше и не придет…
– Где же она?
– В лесу живет, от людей ушла.
– Добро, поищу, – согласился инок. – Пойду завтра в лес. Урочище твое погляжу, заодно и девицу посмотрю. Я ведь в вашей вотчине когда-то Свадебный Пир пировал…
И словно гусляр, до глубокой ночи завел сказ-воспоминание о своей молодости.
Наутро же он взял корзинку, палку и отправился в лес.
До поединка оставались считаные дни, и ему бы с правила не спускаться, как советовал калик, но Ражный целый день слышал в сердце это короткое, легкое трепетание крыльев – так бьет ими оперившийся птенец, когда просит корма у матери. Он таил надежду, что новый насельник вернется из лесу с Милей, приведет и вручит. И скажет что-нибудь подобное:
– Вот тебе, боярин, боярыня! А я пошел к старцу духовному за благим словом. Он мне не откажет.
Дело в том, что некоторые араксы, не дожидаясь совершеннолетия, заводили в миру семьи, рожали по несколько детей и таким образом лишали себя возможности соединиться с обрученной невестой и продлить воинский род. Они потом локти кусали, посылали иноков к Ослабу или кидались в ноги сами, но тот, говорят, чаще всего скалой стоял, соблюдая неписаные законы Сергиева воинства, и шел навстречу в исключительных случаях, когда, например, аракс брал мирскую жену порочной или вовсе с детьми и имел от нее потомство – позволял жениться на суженой, дабы не прервать род; или, напротив, если своевольник женился по большой любви и на девственнице, а детей воспитывал в духе воинства – благословлял такой брак.
Радим вернулся в сумерках с полной корзиной поздних опят, выглядел утомленным, выпил меду, сказал свое «добро» и пошел в келью. Задавать вопросы инокам было не принято, да и так становилось ясно, что надежды не оправдались. Ражный собрал, скрутил себя в тугой свиток и, наверстывая упущенное, поднялся на правиле.
Новый насельник Урочища не зря завел разговор о женитьбе. Совершеннолетнему араксу жена нужна была не только для продолжения рода, не для развлечения, утешения плоти или оплакивания, коль мужа принесут неживого с ристалища или поля брани. И тем более не для хозяйства и домашнего очага. В браке крылась иная, почти забытая в мирской жизни суть, имеющая символическое значение – соединения двух начал, совокупления мужской и женской природы. Ни одно из них, будучи раздельными, не могло развиваться и двигаться дальше, и слово «холостой» в этом плане очень точно сохранило первоначальный смысл – пустой.
И можно было действительно не сходить с правила, но так и не выправить плоть, ибо в определенный момент будет недостаточно энергии, получаемой извне, из пространства и от солнца, чтобы взлететь над землей без помощи противовесов. А эту малую, но важную толику ее могла дать араксу лишь женщина.
Лишь в соединении двух Пиров – Свадебного, когда он праздновал земное, воинское начало, и Пира Радости, на котором он посредством природной женской стихии обретал вертикальные, космические связи, наступало истинное совершеннолетие.
И это было не блажью старца Ослаба, не пережитком тупых, диких и древних воззрений, доставшихся Сергиеву воинству, – блюсти чистоту родов и скрупулезно подбирать невест молодым араксам; всякая случайность и неразборчивость чаще всего приводила к обратному результату. Вместо совокупления двух начал происходило обоюдное разрушение, а то и вовсе уничтожение друг друга.
Вероятно, Радим не хотел мешать вотчиннику и вошел на поветь, когда Ражный спустился на землю и лежал, раскинувшись звездой, чтобы сбросить остатки энергии состояния Правила, – заземлялся. В руке инока была трепещущая свеча, которую он установил на пол, и сел рядом, обозначая тем самым, что будет долгий разговор.
– Добро, – проронил он удовлетворенно. – Пахнет озоном… Заходят ли к тебе калики перехожие?
– Бывают, – сдержанно сказал Ражный, не ожидая такого вопроса. – Недавно приходил один…
– Должно быть знаешь, Сбор ожидается…
– Нет, о Сборе ничего не сказал. – Он сел, так и не заземлившись окончательно. – От тебя впервые слышу!
Сбор Засадного Полка, или, как еще его называли, Пир Святой, считался событием великим и довольно редким, и происходил он в тот час, когда над Отечеством нависала смертельная угроза. По бывшим окраинам России давно курились сторожевыми дымами войны, однако не такие, чтобы поднимать Сергиево воинство.
– Посмотрел я твою вотчину – все добро устроено, будет куда собраться вольным араксам… Одна беда – людно у тебя тут, оглашенные по лесам бродят, и слышал я, в прошлом году обложили тебя крепко.
– Снял я осаду. – Ражный вспомнил «Горгону», однако понять, чего хочет инок, вначале так и не мог. – И воздал всем сполна…
– Видел, видел я воронку, – покряхтел Радим. – Люди говорят, метеорит упал, небесное тело. Воздал, нечего сказать… Зачем же местных привадил? На конях скачут по дубраве…
– Так ведь мир вокруг нас – не пустое пространство.
Только сейчас Ражный даже не ухом – сердцем услышал, что не простой это инок, пришедший доживать в его вотчину, а скорее всего опричник, перст Ослаба. Так называли особо доверенных араксов и иноков духовного предводителя – людей, тайно существующих внутри Засадного Полка. Они выполняли поручения, относящиеся не только к безопасности Сергиева воинства, но и связывали старца с миром.
И явился он не насельником – инспектировать Урочище перед Сбором…
Их никогда никто не видел, ибо приходили они под самыми разными личинами, и отец много говорить не любил, тем паче о тайной внутренней жизни воинства, поэтому Ражный выстраивал лишь предположение. Так же точно никто толком не знал, сколько доверенных араксов и иноков держит под своей рукой духовный водитель. Из преданий было известно – числом не менее сорока: кормилица Елизавета говорила-де, мол, едет Ослаб, а опричь него сороковина черноризных витязей, или называла его «сорокопалым», ибо каждый опричник был ему словно палец на деснице. Видимо, потому их часто называли просто перстами.
– Тебе не чудотворством бы заниматься, – вдруг проворчал Радим, встал и, оставив свечу на полу, подался к выходу. – О вотчине порадеть накануне Пира Святого… Да о сердце своем. Нечего тебе на правиле править, разве что плоть мучить… Пришел в твое Урочище, как в обитель, а тут по мирскому уставу живут. Пойду иное место искать…
Пока Ражный убирал веревки правила, инока след простыл: ушел, невзирая на ночь, и только овчарка Люта тоскливо выла ему вослед…
В начале октября сорок первого года наружная охрана загородной резиденции Сталина заметила подозрительного человека, пробирающегося вдоль дачной ограды крадущейся, осторожной походкой. Прежде чем взять, за ним последили около получаса, пока он не дошел до КПП и здесь, видя, что возле шлагбаума никого нет, ступил на охраняемую территорию.
Задержанным оказался глубокий старик, к тому же с заболеванием опорно-двигательной системы, отчего и казалось, что крадется. При нем практически ничего не обнаружили, кроме иконы, завернутой в холстину. Немощный этот человек свое появление возле резиденции объяснил тем, что хочет передать эту икону Верховному главнокомандующему. В начале войны ходоков и делегатов к Сталину было достаточно, кто и с чем только не шел, поэтому совершенно безобидный старец даже у самых бдительных офицеров охраны не вызвал подозрений. Его продержали в караульном помещении до вечера, после чего достаточно мягко пожурили и отправили восвояси, вернув икону.
На следующий день утром он явился опять и заявил, что будет ходить до тех пор, пока не вручит икону или не будет точно уверен, что ее передали Верховному. На сей раз старца задержали по причине отсутствия документов, доску «с красочным изображением неустановленного лица», как было сказано в протоколе, изъяли вместе с холстиной и тщательно исследовали. Ни отравляющих веществ, ни заложенного в икону взрывного устройства не обнаружили и через несколько дней больного старика вытолкнули на улицу, но уже без предмета культа, поскольку эксперты НКВД исщепали его на лучину, изучая внутренности.
Спустя пару суток этот дряхлый и неуемный старик вновь притащился к КПП, и уже с другой, точно такой же иконой. Офицеры выдворили религиозного фанатика за пределы прилегающей к забору охраняемой территории и на какое-то время в суматохе суровых осенних дней сорок первого о нем забыли. А он дождался, когда из ворот резиденции выедет кортеж с Верховным, и, неизвестно каким образом пробравшись через оцепление, обязательное при выезде, внезапно оказался на обочине стоящим в полный рост с поднятой в руках иконой. Шедшая впереди машина личной охраны обязана была таранить его и освободить путь, но отчего-то не сделала этого, и солдаты оцепления, заметив старика на дороге, не стреляли, хотя могли бы.
Верховный приказал остановиться, приподнял шторку на окне автомобиля, долго смотрел на старца, после чего велел адъютанту взять икону и принести ему. Слуга выскочил, выхватил образ у старца из рук и вернулся.
– Ступай, князь! – услышал вождь голос с улицы. – Сергиево воинство с тобой!
Через несколько секунд машина понеслась вперед, старца в мгновение ока схватили, но этот зачумленный мракобесием человек не то что не сопротивлялся – был счастлив и искренне чему-то радовался.
А Верховный всю дорогу не выпускал икону из рук, сам внес ее в Кремль и поставил в углу комнаты отдыха, накрыв холстиной. Имеющий духовное образование, в юности писавший стихи, он отчетливо понимал, что образ Сергия Радонежского в буквальном смысле явился ему, что это Промысел Божий, однако изверившийся, погруженный в пучину материалистических представлений и, более того, в реальность невиданной войны и смертельной угрозы – враг уже готовился применять артиллерию для обстрела Москвы, он не в силах был растолковать этого знака, а обратиться за помощью было не к кому, да и опасно: несмотря на прежнюю его силу, в первые месяцы войны ближнее окружение молча и тщательно отслеживало его шаги, не пропускало ни одной, даже самой незначительной детали в поведении. Они боялись Верховного, помня его кнут, гуляющий по склоненным спинам, однако теперь этот страх был сравним с шакальим выжидательным страхом, когда мелкие и хищные эти твари незримо и неотступно преследовали утомленного, раненого льва.
Создавая обновленную, вычищенную от масонских влияний и бундовского, иудейского воззрения на мир партию, он не заметил, как личными, национальными качествами внес в нее не русский, а восточный характер и в результате окружил себя магнетизмом вероломства. Он почувствовал это лишь в начале войны, в пору крупнейших поражений; почувствовал и, потрясенный, обратился к народу, как подобает не партийному вождю, а священнику:
– Братья и сестры!
В тот же день, как ему попала в руки икона, после совещания Ставки, Верховный удалился в комнату отдыха, поставил образ преподобного Сергия перед собой и долго блуждал в своем собственном сознании, как в искривленном пространстве. Он так и не растолковал знака, но еще более уверился, что это Явление, и с тех пор, как всякий материалист, стал выискивать в сообщениях и сводках его доказательства.
И буквально через сутки, когда ему зачитывали сводку с фронтов обороны Москвы, слух зацепился за факт, на минуту заставивший его оцепенеть. Нераскуренная трубка потухла…
На Западном фронте, пересекая линию обороны Можайск – Дорохово, потерпели катастрофу и упали на нашей территории четыре вражеских ночных тяжелых бомбардировщика, летевшие бомбить столицу.
Накануне он своей властью, повинуясь некоему сиюминутному порыву, отстранил маршала Буденного от командования Резервным фронтом, объединил его в один Западный и назначил командующим генерала армии Жукова…
– Вы сказали – катастрофу? – запоздало (адъютант читал уже о потерях наших войск за сутки) спросил Верховный.
Опытный, знающий нрав хозяина слуга сориентировался мгновенно:
– Так точно, товарищ Сталин, катастрофу. Ввиду метеоусловий фронтовая истребительная авиация не взлетала, противовоздушная оборона в этом районе малоэффективна из-за большой высоты полета…
– А кто установил, что была катастрофа?
– Это соображения начальника штаба триста двенадцатой стрелковой дивизии майора Хитрова. Им подписано донесение.
– Пришлите мне этого начальника штаба, – выслушав доклад, попросил Верховный. – Сегодня к пятнадцати часам и с материалами по обстоятельствам катастрофы фашистских стервятников.
Даже искушенный адъютант не ожидал такого оборота.
– Триста двенадцатая дивизия под Можайском, беспрерывные бои… Чтобы отыскать майора, потребуются сутки, не меньше. Быстрее будет, если к месту падения самолетов выслать специальную команду НКВД…
– Хорошо, – согласился Верховный. – Я жду товарища Хитрова к шестнадцати часам.
Адъютант все понял и удалился.
Пока он рвал постромки, исполняя практически невыполнимое задание, Верховный между делом задавал один и тот же вопрос всем, кто в тот день оказывался перед хозяйскими очами:
– А скажите мне, товарищ (имярек), отчего терпят катастрофу и падают вражеские самолеты?
Замнаркома обороны Мехлис, вероятно, уже читал сводку и знал об упавших бомбардировщиках, поэтому ответил с присущей ему осторожностью, одновременно буравя красноглазым взглядом хозяина и стараясь угадать по его реакции, в цвет ли он говорит.
– Предстоит выяснить… погодные условия, мощный грозовой фронт в верхних слоях атмосферы… а возможно, столкновение в условиях плохой видимости… я уже распорядился проверить информацию и доложить…
Верховный умел делать лицо непроницаемым и оставил Мехлиса в заблуждении относительно своего мнения.
Ворошилов сказал с безапелляционной убедительностью героя Гражданской войны и яркого представителя пролетариата:
– По моему мнению, товарищ Сталин, налицо пробуждение сознания рабочего класса Германии. Восемнадцатый год не прошел даром для немцев, и сейчас трудовые люди увидели звериный оскал фашизма. Я не исключаю, что в недрах Рейха сохранилось и действует подполье, имеющее прямое отношение к бомбардировочной авиации. По всем признакам это диверсия.
– Хочешь сказать, вредительство, товарищ Ворошилов?
Маршал слегка смутился, ибо это слово в отрицательном понятии относилось лишь к внутренним врагам и совсем нелепо было называть так немецких патриотов, рискующих своими жизнями.
– Вредительство в нашу пользу, – нашелся он после некоторой заминки.
Побывавший у Верховного в тот день конструктор авиационных двигателей Исаев как специалист заявил, что подобная катастрофа – результат эффекта резонанса, возникшего в определенной аэродинамической среде, сходный с явлением, когда от движения строевым шагом может обрушиться мост.
– А нельзя ли, товарищ Исаев, сделать прибор или машину, которая бы… искусственно создавала такой резонанс? – спросил хозяин.
Идея вождя показалась тому гениальной, и он пообещал непременно поработать в этом направлении.
И лишь один старый начальник Генштаба Шапошников, последний царский генерал в Красной Армии, спрошенный, как и все, мимоходом, так же мимоходом ответил:
– Да ведь и им должно быть наказание Божье. Не все нам…
Начальник штаба триста двенадцатой дивизии явился в кремлевский кабинет вождя с опозданием в четверть часа. Наверняка исполнительные слуги переодевали его, когда везли с аэродрома в автомобиле, где майор не мог выпрямиться, чтобы проверить длину новенькой офицерской формы, а когда вывели на улицу – было поздно: брюки оказались настолько длинными, что бутылки галифе висели у сапожных голенищ, а китель на майоре более напоминал демисезонное пальто.
Однако при этом майор не был смешон или напуган. Он отрапортовал, как положено, после чего сдернул с головы маловатую фуражку и встал по стойке «вольно».
– Товарищ Хитров… Вы по-прежнему утверждаете, что самолеты немецко-фашистских агрессоров потерпели катастрофу над линией фронта?
– Так точно, товарищ Сталин. – Показалось, даже плечами подернул. – Есть фотографии обломков, свидетельства очевидцев – местных жителей и солдат саперной роты.
На сей раз Верховный не таил внутренних чувств, и все было написано на его лице.
– Я первый раз с начала войны слышу, чтобы самолеты противника падали по причине катастрофы, а не от огня наших зенитных батарей или храбрых и умелых действий летчиков-истребителей, – внушительно выговорил вождь, медленно надвигаясь на майора. – Подумайте, товарищ Хитров. Каждый сбитый самолет… и особенно ночной бомбардировщик, на подходах к столице нашей Родины – победа для нас и поражение для врага.
– Товарищ Сталин, я сам был очевидцем, – без всякой паузы, обязательной в диалоге с хозяином, начал майор. – Находился неподалеку от села Семеновское, увидел в небе четыре вспышки – одну за другой, и через несколько секунд грохот разрывов. Была низкая облачность, но вспышки были настолько яркие…
– Это могли быть разрывы зенитных снарядов, – перебил Верховный.
– В районе Семеновского всего одно зенитное орудие. И оно не вело огня…
– Вы это точно знаете?
– Я проверял, товарищ Сталин. А потом, в боях с первых дней и на зенитную иллюминацию насмотрелся.
Верховный не стал набивать трубку, закурил папиросу и протянул коробку майору:
– Закуривайте, товарищ Хитров. И садитесь.
Тот взял папиросу, сел на ближайший к нему стул и прикурил от своей спички. Вождь отошел к окну и встал к нему спиной, глядя на серую, октябрьскую Москву. Когда папироса дотлела, он медленно вернулся к столу и, бросая окурок в пепельницу, отметил, что там уже лежит один, погашенный майором.
Обычно те редкие гости, кто получал от хозяина папиросу, стремились незаметно спрятать ее в карман или фуражку, чтобы потом показать своим близким или друзьям…
– А также, товарищ Хитров, – продолжая начатый и прерванный монолог, заговорил Верховный, – я первый раз с начала войны слышу правду. Недавно фашистский стервятник зацепился за трубу завода «Серп и Молот» и разбился – зенитчики приписали себе в заслугу. Потом ночной бомбардировщик наткнулся на высоковольтную опору и упал в реку – мои соколы включили в свою сводку, противовоздушная оборона в свою… Я слушаю их и молчу, товарищ Хитров. Молчу и подписываю указы о награждении отличившихся… Я слушаю, какие потери понес противник, складываю их в уме и тоже молчу, хотя, по моим подсчетам, мы уже истребили немецко-фашистское полчище. Если ложь на благо боевого духа Красной Армии, я буду молчать, товарищ Хитров. Я допускаю святую ложь, но для меня лично сейчас нужна правда. И больше скажу – истина. Мне товарищ Шапошников сегодня сказал – будет и фашистам наказание Божье. Как вы считаете, товарищ Хитров, есть ли… основания предполагать, что катастрофы случаются… по причинам, от человека не зависящим? Как это написано в религиозной литературе? Не небесным ли огнем сбиты были эти ночные стервятники?
– Я кадровый военный, товарищ Сталин… – Теперь майору самому потребовалась пауза. – Человек не религиозный… Но могу утверждать как очевидец. Только не небесным огнем пожгло эти самолеты, а земным.
Верховный приблизился к нему, знаком показал, чтобы майор не вставал, после чего придвинул к нему стул и сел.
– Что значит – земным?
– С земли полетели четыре красных точки, из ближнего леса на холме, – с прежней непосредственностью объяснил Хитров. – Я находился неподалеку и отлично видел. И не только я – фельдшер эвакопункта Морозова… Красные шарики поднялись над лесом, покружились и пропали за тучами. А через несколько секунд мы увидели вспышки, и потом на землю посыпались горящие обломки… Я проверил, товарищ Сталин. На этом холме всего два отделения саперов, и больше никого.
– Что там делают саперы?
– Одни роют капониры, другие месят бетон лопатами. Они тоже видели…
Верховный взял со стола трубку и принялся ломать папиросы. Майор тем временем достал кисет с табаком и газету, сложенную во много раз, так чтобы отрывать листочки для самокруток.
Офицеры перешли на солдатскую махорку, и это было совсем плохо, хуже, чем самая неприятная сводка с фронта…
– У меня к вам просьба, товарищ Хитров, – спустя несколько минут сказал Верховный. – Подберите в своей дивизии несколько таких же наблюдательных и… правдивых офицеров. Займитесь самым тщательным анализом и изучением всех подобных катастроф. Я распоряжусь, чтобы вам предоставляли секретные сводки и донесения. И обеспечили авиатранспортом для вылета на места происшествий.
Майор затушил самокрутку величиной в полпальца и встал.
– Я готов, товарищ Сталин… Разрешите идти?
– Результаты докладывать мне лично. Только мне и только лично, товарищ Хитров.
После этой продолжительной беседы Верховный ушел в комнату отдыха, открыл икону Преподобного и долго смотрел на седобородого старца. Не было позывов молиться, к тому же в последний раз он делал это, когда бежал из Туруханской ссылки и чуть не погиб в волнах Енисея. Однако и без молитвенных слов почувствовал утешение и непривычное для последних месяцев спокойствие. Уезжая на дачу, он завернул образ в холстинку и взял с собой и на том участке дороги, где встретил человека с иконой, велел остановиться, вышел из машины и прошелся по обочине. К ночи пошел снег, было темно, студено и сыро. И пусто, если не считать затаившихся в лесу солдат оцепления. Он предполагал, что слуги на всякий случай схватили старца, и через адъютанта поинтересовался его судьбой.
Наутро тот доложил, что задержанный без документов человек в настоящее время находится в ведении НКВД, содержится в отдельной камере, на все вопросы пока отвечать отказывается, и следователи полагают, что он принадлежит к религиозным фанатикам.
Майор Хитров оказался не только наблюдательным, правдивым офицером, но еще и расторопным, поскольку через несколько дней Берия как бы ненароком спросил:
– Коба, зачем тебе инквизиция? Каких еретиков ищет майор из триста двенадцатой дивизии, если в твоих руках мой аппарат со СМЕРШем в придачу? Зачем он ищет приписки потерь противника?.. Ах, Коба, у тебя и так скоро голова треснет!
Хозяин был спокоен и непроницаем.
– У ваших людей, товарищ Берия, находится один человек. Очень старый и больной человек. Задержала моя охрана…
– Есть такой, – чуя настроение, с готовностью подтвердил тот.
– Знаю, что есть… Так пусть у него ничего не спрашивают. И пусть пока посидит.
Тон хозяина был для него красноречив и понятен, как слабый, но все-таки львиный рык.
Первый доклад «инквизитора», как мысленно, с легкой руки Берии, называл Верховный группу Хитрова, состоялся через восемь дней и если не потряс, то привел вождя в молчаливый внутренний шок. Начиная с девятого октября – со дня, как ему явилась икона преподобного Сергия Радонежского, по всему Западному фронту было установлено семнадцать авиакатастроф, произошедших с самолетами противника, и пять еще оставались под вопросом, требовали дополнительного изучения. Кроме того, по крайней мере десять случаев внезапной гибели бомбардировщиков прямым или косвенным путем подтверждали данные разведки и радиоперехват. Для сравнения майор исследовал материалы и сводки по Ленинградскому фронту и обнаружил лишь единственную катастрофу «Юнкерса», который уходил от зенитного огня с рискованными для такого типа машин элементами высшего пилотажа, потерял управление, врубился в Синявские болота, развалился на три части и даже не загорелся.
До девятого октября, как ни старался Хитров, ни единого подобного случая не нашел… Майор несколько помялся и добавил:
– Есть масса устных свидетельств… когда бойцы и командиры встречали в подмосковных лесах вблизи линии фронта, а чаще на нейтралке, каких-то людей со странным поведением.
– В чем это выражается, товарищ Хитров?
– Два дня назад ночью артиллерийская разведка тридцать третьей армии искала цели, ходила в тыл противника в районе города Боровска, – заговорил он, оставаясь удивительно спокойным и невозмутимым, словно рассказывал о безделице. – На нейтральной полосе, в густом старом ельнике заметили большой костер, подумали, что немцы – их передовая в двухстах метрах, за дорожным полотном… Подползли, а у огня сидят старики. Двенадцать человек…
– Старики? – непроизвольно вырвалось у Верховного, чего он раньше себе не позволял.
– Ну да, разведчики говорят, не совсем старые, но уже не призывного возраста, лет по пятьдесят – шестьдесят. Одеты тепло, в овчинные ямщицкие тулупы с большими воротниками, хотя и не мороз еще, но все без шапок, головы с проседью… И безоружные: у одного-двух только топоры за поясами… Сидят тесно, плечом к плечу вокруг огня и держат друг друга за руки. И молчат, в огонь смотрят. Разведчики к ним вплотную подобрались, за спинами стоят, а они сидят и не шелохнутся, как статуи. Заглянули через их плечи, а огонь горит на голой земле – ни дров, ни углей… Ладно бы одному кому почудилось, а то пять человек видели и с ними офицер – лейтенант. И говорят, почему-то страшно стало, отошли в сторону, потом вообще решили уйти. Подползли к дороге, за которой у немцев передовая, стали вести наблюдение за передвижениями, и тут началось…
– Что… началось, товарищ Хитров? – поторопил Верховный, чего тоже раньше не делал.
– Оказалось, за дорогой в лесу стояли замаскированные танки противника, двадцать четыре единицы, – как ни в чем не бывало продолжал майор. – В них начал рваться боезапас. Оторванные башни летели до дороги, так что разведчикам пришлось отойти в лес. Немцы засуетились, забегали – наша артиллерия молчит, а танки рвутся… Несколько машин успели выгнать из леса на дорогу, но и их разнесло вдребезги… Разведчики под шумок еще и «языка» прихватили, раненого танкиста, и побежали назад. И на том же самом месте снова встречают этих стариков в тулупах. Только уже огонь настоящий, и сидят они вольно, греются… Подошли – они расступились, место дали, один говорит, грейтесь, а остальные молчат. Наши разведчики тоже молчат, стоят, греются, и тут один из стариков заметил, что «язык» ранен, спрашивает, мол, тяжело, поди, тащить на себе… Подошел к немцу, легонько стукнул по ране и достал осколок… Осколочное ранение было… Теперь, говорит, и сам дойдет. Когда немца привели в расположение дивизиона, у него рана уже почти зарубцевалась…
Не подавая виду, но внутренне ошеломленный, Верховный приказал немедленно отправляться на фронт в расположение тридцать третьей армии, взять этих разведчиков и попытаться пройти с ними тем же путем, если позволит сегодняшняя боевая обстановка, снять на пленку взорвавшиеся танки, а лейтенанта, бывшего в разведке и видевшего этих странных стариков в лесу, включить в свою группу.
6
Дедовскую вотчину, наследную рощу Ражное Урочище, выпилили почти подчистую перед войной, когда по округе начали открываться лесоучастки. Она не значилась ни на одной карте, была известна лишь редким местным жителям, кто любил лесные глубины и часто в них забирался, а официально на земле, где стояла мощная трехсотлетняя дубрава, числился старый заболоченный осинник. Когда же приехали таксаторы леса и пошли нарезать деляны для вальщиков, рощу обнаружили, внесли поправки на картах и выпластали чуть ли не в первую очередь для районного промкомбината, столярный цех которого выпускал тяжеленные, грубоватые стулья и столы для заседаний в стиле советского модерна. Тогда еще живший на свете дед Ражного, Ерофей, в миру известный правдивец, пришел к местному начальству и уговаривать не рубить лес в Урочище не стал, ибо бесполезно тратить слова не любил, но предупредил, мол, смотрите, товарищи, не будет добра советской власти от дубовой древесины и мебели, а беды она принесет немало.
За авторитет среди населения, за кулацкий характер, а более всего из-за жены его – красивой, царственной и обворожительной Екатерины – деда пытались несколько раз отправить в лагеря. Пока очередной следователь таскал и допрашивал самого – все обходилось, и он всякий раз с блеском выворачивался из-под любого обвинения и оставался неуязвимым, но когда вызывали его жену, тут все и начиналось. Деда арестовывали, а следователь начинал откровенно ухаживать за Екатериной. Так повторялось пять раз и совершенно с одинаковым исходом: Ерофея выпускали, иногда по причинам странным и непривычным – то следователь вдруг запьет, оправдает деда, а сам потом или застрелится, или будто бы случайно вывалится из кошевы и замерзнет на дороге зимой, или утонет в реке. А то, бывало, сверху придет указ отпустить без объяснения каких-либо причин.
Так что любовью начальства он обласкан не был, но и трогать его материалисты до мозга костей опасались из-за славы, которая вилась за Ражными с давних времен – колдовства. Если было засушливое лето, во все времена к ним приходили, чаще всего украдкой, и просили дождя.
– Добро, идите, – выслушав, отвечал старший в этом роду. – Да поторопитесь, у вас все окна и двери нараспашку, а сейчас гроза будет.
И верно, не успевали просители добежать до своей деревни, а в небе уже висит черная туча, ветер завивает дорожную пыль, куры бегут прятаться, муравьи суетятся. Еще мгновение, и ливень как из ведра – откуда что и взялось! Точно так же просили снега, если земля оставалась голой до декабря и вымерзали посевы, бывало, просили мороза, чтобы сковало реку, по которой гоняли ямщину – основной вид дохода в прошлые времена; просили тепла, урожая, здоровья, детей и получали, однако все равно в миру за спиной шептали:
– Колдуны! Истинные колдуны!..
На то он и есть мир…
И вот когда Ерофей пришел и предупредил по поводу мебели, люди в галифе и скрипучих сапогах завели на него очередное дело и начали подводить под статью. А поскольку это еще никому не удавалось, то материал собирали тайно, по крупице и скоро выяснилось, что дед говорил правду. Колдовским ли образом или еще каким вражеским, но будто в воду смотрел! Только за один год стульями из дубовой древесины, изготовленной в промкомбинате, было убито по всей стране девять человек и около двадцати получили увечья. За столами же по самым разным причинам погибло около полутора десятков начальников самых разных рангов. Это не считая того, что еще столько же сошли с ума, причем все душевно заболевшие чиновники отличались невероятной буйностью, крайней и внезапной агрессией, и, случалось, сами убивали посетителей стульями.
Никто бы о таких фактах никогда не узнал, поскольку подобной статистики не вели, если бы не попался дотошный следователь, решивший развенчать авторитетного Ерофея Ражного и показать народу, чего стоит его колдовская сила и мракобесие. Но развенчался сам и сначала пришел к нему уже почти безумный, упрашивая открыть секреты колдовства или передать их для борьбы с врагами советской власти, затем принародно пытался убить деда, стрелял почти в упор, да промахнулся и ранил двух ни в чем не повинных людей.
Когда же милиционеры скручивали его, он только молился Богу и слал анафему чародею.
Деда еще потаскали немного и отпустили, теперь уже насовсем: никто больше не хотел заниматься его делом, а жены Екатерины боялись как огня. В сорок первом году, когда сына Сергея призвали на фронт, исчез куда-то и сам Ерофей. На войну взять не могли – за восемьдесят лет было, в трудармию тоже, и тогда неведомо откуда и как побежал слушок, будто Ражный-старший подался в какой-то монастырь, замаливать прежние грехи. Вернулся он в сорок третьем совершенно другим человеком – будто прежний огонь из него вылетел. Ходил с палочкой, тихий, слабый, опустошенный и, если шли к нему с просьбами, всем отказывал.
– Не могу я, – говорил. – Силы нет. Потерпите, вот отдохну лет двадцать, может, и помогу.
Поэтому Ражное Урочище восстанавливал отец в пятидесятых годах, когда вернулся с войны и пошел работать в лесничество. После порубки на месте рощи остался редкий, убогий самосев, да и то объеденный лосями, кустообразный и убогий, ибо освобожденное от дубов место тотчас же затянул осинник и за пятнадцать лет вымахал высоко и густо, как стена. Отцу пришлось начинать все сначала: постепенно вырубать горькую осину и взращивать новый лес. Неподалеку от Урочища он сделал скрытый от посторонних глаз дубовый питомник, где проращивал желуди, откуда-то лично им привезенные, после чего нес на себе и рассаживал трехлетние саженцы с ему одному понятной закономерностью, огораживая их остро заточенными кольями от лосей.
Он спешил, потому что в год, когда посадил последнее дерево, у Сергея Ражного родился сын Вячеслав.
Восстанавливал питомник по своей воле и тайно от своего лесного начальства, в свободное время, и никто так и не узнал, какими чарами и колдовством снова возникла роща.
За сорок лет дубы в Урочище выросли толщиной в обхват одной руки, но ухоженные, поднялись стройными и высокими, с правильными и хорошо развитыми кронами и уже давно обсыпали землю дождем желудей. Размерами роща была не велика – чуть больше трех гектаров, и имела правильную, округлую форму. Ражный приходил в свою вотчину редко и в основном по делу: в летнюю пору в дубраву лезли кабаны и подрывали деревья, так что приходилось сметать желуди с ристалища, где земля была слишком мягкая и слабозадернованная, а в зимнюю бескормицу устраивать отвлекающие кормушки и вывозить туда мерзлую картошку.
По смерти отца Ражный стал хозяином Урочища, и охотничья база, клуб, аренда угодий, суета и маета с иностранными охотниками, своими отдыхающими, егерями и просто несчастными типа Героя Соцтруда – все было ради этой рощи. Надо было как-то оправдывать перед миром свое присутствие в глухих, малолюдных местах…
Он пришел сюда в тот же день, как выследил и отстрелил матерого волка, за бессонные сутки проделав путь в шестьдесят километров: сразу же с охоты в Красном Береге побежал на место встречи с поединщиком – поджимало условленное время – и как хозяин назначил время поединка и указал наконец-то месторасположение Урочища. После этого вернулся назад, снял шкуру с волка и двинул в рощу напрямую, по лесам и болотам, мимо дорог и брошенных деревень. Состояние «полета нетопыря», наследственный прием, так необходимый в поединке и составляющий родовую тайну, выхолостил его, и он рассчитывал хотя бы частично восстановить силу и энергию в наследной дубраве, иначе не одолеть противника.
Начало поединка он назначил через сутки, то есть послезавтра на восходе солнца. Хватило бы времени и на отдых, и на то, чтобы подготовить ристалище – срубить траву, вымести метлой поляну в центре рощи и взрыхлить ее верхний слой, как контрольно-следовую полосу на границе. Однако первое, что он заметил, перешагнув «порог» Урочища, – знак на Поклонном дубе, оставленный вольным поединщиком, – железный кованый гвоздь, вбитый по шляпку. Колеватый не скрывал теперь своего происхождения и рода, впрочем, здесь, в роще, уже было бесполезно и бессмысленно что-либо таить от соперника, тем паче возле Поклонного дуба. Гвоздь этот был документом, более красноречивым, чем любая грамота: противником Ражного оказался аракс из рода кузнецов, в схватках отличающихся огненной яростью, сильнейшим кулачным ударом и клещевым мертвым захватом.
Стало ясно, что Колеватый времени зря не терял и в городской гостинице не жил, да и на лабазе не сидел возле порезанных волком коров; он рыскал по лесам и искал рощу, дабы освоить ристалище, ощутить энергию пространства и сориентироваться в его магнитных свойствах. Правилами это не запрещалось; другое дело, не все засадники решались на поиски места схватки, ибо чаще всего это грозило физической усталостью и напрасной потерей времени, особенно если рощи были сосновыми – там, где по климатическому поясу не росли дубы. Потому хозяин, принимающий соперника, старался не слишком-то оттягивать срок схватки и не давать ему возможности до поединка освоиться в дубраве.
Колеватый рискнул – очень хотел победы! – и нашел Урочище. И вбил свой знак в Поклонный дуб.
А заодно засадил гвоздь в сознание…
Ражный коснулся рукой этой визитной карточки и ощутил тепло, исходящее от шляпки гвоздя, словно его недавно вынули из горна. Предки Колеватого не единожды вступали в поединки в этой роще, правда, еще старой: когда начали распиливать дубовые бревна в промкомбинате, угробили не одно полотно на пилораме. В кряжах, на разной глубине, давно вросшие и почти слившиеся с древесиной, попались несколько таких гвоздей. А также лезвий старинных засапожных ножей, стальных скребков, копейных навершений, сошников, литых и кованых медных блях – короче, множество металлических предметов, веками скопленных дубравой и никак не объяснимых с точки зрения промкомбинатовских и прочих начальников.
И не один пилорамщик пошел по статье за вредительство…
Он прекрасно понимал, что хотел сказать своим знаком Колеватый, и старался не сосредоточивать на этом внимания, но заноза прочно сидела в уставшем сознании. Следовало бы отыскать место, лечь и прежде всего выспаться, благо что начало смеркаться, но вместо этого Ражный отправился к ристалищу и по дороге на свежеразрытой кабанами земле увидел отпечаток подошвы кроссовки: гость бродил здесь всюду, осваивая пространство. А опытному поединщику, бывавшему на земляных коврах в таких вот рощах, совсем не трудно разобраться и в характере наследного владельца дубравы, хотя одна не походила на другую и каждая построена по родовой индивидуальности.
Двигаясь так от дерева к дереву и придирчиво осматривая землю, словно увлеченный грибник, он внезапно наткнулся на четкие отпечатки конских копыт – две некованых лошади пронеслись легким галопом, разрезав Урочище чуть ли не надвое. Следы были совсем свежие и насторожили Ражного: раскатывать здесь на конях могли только сыновья Трапезникова. Причем проскакали в одну сторону, обратного следа нет, и кто их знает, когда поедут назад и каким путем? И вообще, почему их понесло в этот край?..
Этих парней бы в гвардию, в кремлевскую охрану или роту почетного караула, а братьев даже в стройбат не взяли. Они же рвались в армию всеми правдами и неправдами, каждый раз при встрече молчаливыми вопросительными взглядами напоминая Ражному об обещании раздобыть пару настоящих школьных свидетельств о неполном среднем образовании. Ни сами бы они, ни отец их сроду бы не попросили о такой услуге; Ражный вызвался помочь по своей охоте, когда увидел этих молодцев, вскормленных на воле и в трудах праведных, да еще и убедил, молде, в такой нечестности нет ничего зазорного и дурного, ибо добывание свидетельств не им принесет благо, но Родине. К тому же братья умели читать, писать и считать, так что совсем безграмотными их назвать нельзя. Да еще черт дернул за язык, рассказал о пограничной службе, о своей особой бригаде спецназа, куда подбирали людей с волчьим чутьем и способностями ходить по следу нарушителей – у этих природных охотников и следопытов огонь загорелся в глазах. А когда больше для собственной забавы начал учить их рукопашному бою и вольной борьбе, они увлеклись армейской службой и приезжали на базу чуть ли не каждый день.
После того как Ражный взял матерого, все-таки выбрал время, съездил в райцентр и купил у директора вечерней школы два свидетельства о неполном среднем образовании. Думал хоть как-то утешить бедолаг хуторян, а может, и обрадовать, но братья на заветные документы даже не взглянули.
– Это нехорошо, дядя Слава. Мы же не учились, – сказал старший Макс. – А если спросят? Ну, что-нибудь по алгебре или физике? Вот будет стыда…
– Тогда сидите в своем Красном Береге! И никакой вам армии! – рассердился он.
Смущенные и растерянные, они позвали отца, и тот, со знанием дела осмотрев свидетельства, отдал назад.
– Не задаром же взял? Нынче за это деньги платят. У нас с тобой рассчитаться нечем, так что забирай.
Ражный плюнул на это дело, вернулся обратно в район и передал документы военкому, чтобы вложили в личные дела призывников. Военком побоялся сразу же призвать парней, мол, случись проверка – и раскроется, что свидетельства купленные, посоветовал обождать еще годик и поклялся на следующую осень непременно забрать Трапезниковых в армию. И когда призвал, те не явились на сборный пункт, и розыски их ничего не дали.
Великовозрастные неучи, выросшие в тайге, не знающие, что такое радио и телевизор, не имеющие представления о цивилизации, отличались потрясающим благородным воспитанием. Ражный считал, что таких людей давно уже на свете нет, а в будущем и быть не может, но когда в первый раз столкнулся с образом мыслей и поведения братьев Трапезниковых, долго не мог сообразить, как к ним относиться. Однажды после охоты с группой бельгийцев из загона прорвались сквозь номера и ушли неуязвимыми четыре лося, и лишь один бык оказался пораненным, но добивать его уже не оставалось времени. Скисшие иностранцы готовились к отъезду без трофеев и с солидным штрафом. Наутро им заказали машину, а среди ночи к базе, запряженные в волокушу, вышли тогда еще семнадцатилетние сыновья Трапезникова. За шесть часов они умудрились прийти к месту загонной охоты – а это километров десять от Красного Берега, – вытропить подранка, добрать его, в темноте, но аккуратно, без единого пореза снять шкуру, выпотрошить лося и притащить на волокуше вместе с рогатой головой и копытами на базу за двенадцать километров. Не то что платы за такую услугу – они и чаю не попили, тотчас встали на лыжи и как ни в чем не бывало ушли к себе на хутор.
И им было все равно, кто охотился и кому предназначен трофей; они знали древнее как мир таежное правило – раненный кем бы то ни было зверь непременно должен быть дострелен и безвозмездно отдан охотнику.
Президент клуба давно бы разогнал всех егерей и взял вместо пяти двоих – братьев, однако они совершенно не годились для такой работы, ибо не умели прислуживать и прогибаться, а егерский труд по большей части в этом и заключался. Скоробогатые отечественные или состоятельные заморские клиенты отличались удивительной привередливостью, прежде всего требовали высокий сервис и, имея охотничий характер, по праву сильного любили подчинять себе, а подчинив, унижать.
Когда у старшего Трапезникова начался конезаводской период, его сыновья перестали ходить пешими и теперь не вылезали из седел, научившись скакать по густым лесам, буреломникам и завалеженным вырубкам. Выносливые и мобильные, они теперь знали все, что творится вокруг на добрых сорок верст, неведомым образом поспевая всюду и особенно там, где стреляют. После волчьего набега и гибели четырех товарных голов пегашей им бы вместе со своим родителем горе горевать, а они ничуть не изменили своего образа жизни. И продолжали жить, как будто ничего не случилось! Единственные, кто не грозил подать в суд и никому даже не пожаловался, были Трапезниковы, и только поэтому Ражный решил в первую очередь им возместить ущерб, но не деньгами – заказанными в Вологодскую область пегими матками. Яростные, непокорные хуторяне и от этого отказывались, просили только шкуру разбойного волка, для дела, не каждому понятного: чтобы, глядя на нее, наполняться еще большим упорством.
Знали, что просили…
Наследный владелец рощи был обязан обеспечить полную негласность поединка: ни одна живая душа не могла видеть, что происходит в дубраве, иначе результаты схватки признавались ложными, засадники на пятилетний срок лишались права борьбы и начинали все сначала. Хозяин Урочища был обязан сначала дезавуировать событие, гарантированно убедить самого подозрительного очевидца – оглашенного – например, в том, что он видел просто пьяную драку или разборки «крутых», после этого на его рощу накладывалось табу сроком в десять лет, а сам он лишался права состязаний и попадал под личный надзор старца Ослаба и его опричных людей. В особых случаях вотчинник мог предстать перед его судом, по приговору лишиться рощи и до смертного часа своего уйти из мира в калики перехожие – своеобразный монастырь, где нельзя было быть одним целым, где личность и воля делились в равных долях на количество душ, в нем проживающих.
Было где-то на свете Сирое Урочище, и там сейчас находились три десятка вольных поединщиков и один вотчинник – калик верижный, носящий на себе цепи денно и нощно. Опальные араксы не просто жили – существовали общинно, то есть никто из них не мог быть отдельной самостоятельной личностью: одно «я» как бы раскладывалось на количество насельников. И это было самым тяжким приговором суда Ослаба. Чем больше было наказанных засадников в общине, тем мельче становился каждый ее член и тем страшнее приговор. Прибыло их в Сиром Урочище за это время или убыло, но делить себя с этой братией по крайней мере на тридцать частей, да еще не испытав ни одной схватки, Ражный не собирался.
Он прошел конским следом через всю дубраву, спустился в лог к пересыхающему ручью и понял, что молодцы с Красного Берега не на прогулку выехали – кого-то искали, проверяя места, где можно укрыться. Судя по направлению, ехали они в сторону давно заброшенного смолзавода, причем на ночь глядя, и вряд ли станут возвращаться той же прямицей, через леса; скорее, поскачут старой дорогой – более длинной, но безопасной в темноте.
И все-таки Ражный подстраховался, сделал затвор на пути конников, чтоб не возвращались своим следом, благо что свежая волчья шкура была с собой. Ставил он звериные меты по рубежам своей вотчины и жалел парней: понесут лошади густым лесом – глаза выстегнет седокам, или вовсе поломаются, выбитые из седел…
Несведущие братья Трапезниковы проскакали ристалищем по незнанию и недомыслию, а Колеватый наследил умышленно. Ходил чистыми от травы местами по самой поляне, и мягкий грунт легко продавливался под статридцатикилограммовой тушей. Это уже был явный вызов и даже пренебрежение к вотчиннику: ступать по ристалищу до начала схватки не позволялось правилами, за исключением случаев, когда Ослабом назначался Судный Пир. Ражный мог бы сейчас по одной этой причине засчитать себе победу, даже не начав поединка, а с Колеватым можно было и не встречаться, выдернуть из тела Поклонного дуба гвоздь и бросить на след поединщика, презревшего обычаи.
И тот не сможет оспорить своего поражения, ибо за двойную ложь ему светит Сирое Урочище. Поднимет свой родовой знак и тихо, молча уйдет, словно и не бывало никогда. Уйдет и унесет с собой Поруку – весть, где, когда и с кем состоится следующий поединок. Согласно исконному правилу, вотчинник этого никогда не знал и знать не мог, покуда не одолеет на ристалище своего противника – пришедшего вольного поединщика. А уложив на спину, подаст ему руку, чтобы помочь встать на ноги. И вот в момент, когда побежденный примет эту помощь, он должен отдать полную Поруку. Но если гость победит, то сам пойдет на новое ристалище, а вотчиннику будет пустая Порука – кто и когда к нему придет.
Первая лестница вела вверх, вторая – вниз…
Поэтому Ражный скрутил, сдавил себя и вытерпел. Негоже было без схватки, не испытав вкуса борьбы в первом поединке, силы своей не ведая, забирать победу. Стиснув зубы, он принес отцовский инструмент, хранящийся поблизости от рощи, в дуплистой колодине, разгреб, растер и заровнял следы Колеватого, а вместе с ними и конские.
Он не участвовал в настоящих поединках, кроме потешных, учебных, однако несколько раз видел ристалища на Валдае и в Ражном Урочище сразу же после схватки: накрененные к земле молодые дубы, сбитые лохмотья коры и древесины на ближних к поляне деревьях, кругом свежие сучья, зеленая листва и взрытая на полуметровую глубину земля, будто стадо секачей кормилось или ураган промчался. Он не знал исхода борьбы, не видел, да и не мог видеть участников, однако хорошо представлял, что здесь происходило, ибо не только следы на земле – и в самой роще, в воздухе и пространстве еще кипела яростная, пузырящаяся энергия поединка. Если отец сам не участвовал в состязании, то как хозяин Урочища приходил сюда уже после схватки, чтобы в буквальном смысле замести следы, и брал с собой Вячеслава.
Но когда боролся здесь сам, все оставалось в тайне даже от сына.
До глубокой ночи Ражный рыхлил ристалище, выскребая, выбирая из него камешки, лесной сор, желуди и старые корневища. Готовил круглый, упругий борцовский ковер, площадью в тридцать шесть квадратных сажен. С момента, как он дотронулся до этой земли, пошел особый отсчет времени: теперь он всецело принадлежал поединку, не мог ни на минуту оторваться, уйти куда-то и был готов в любой миг отвести какую-либо угрозу схватке, не допустить срыва, устранить из Урочища кого бы то ни было. Вероятно, кому-то и когда-то удавалось все-таки тайком, издалека подсмотреть за предками Ражного, среди ночи в глухом лесу возделывающими пашню. И ничего, кроме недоумения и страха, эта потаенная работа не вызывала, отсюда и брала начало колдовская слава…
А что еще мог подумать оглашенный – несведущий и любопытный человек?
После смерти отца в роще не было состязаний, поскольку Вячеслав не вступил в совершеннолетие, а значит, и в права наследства вотчины. Ристалище, как всякая отдохнувшая земля, могло быть особенно плодоносным, и на это обстоятельство более всего полагался Ражный, и сейчас, обласкивая свою ниву, он, как дерево, тянул из нее силу и сок энергии. Но этого было слишком мало, чтобы восстановиться после охоты на матерого; обычно вотчинники, возделывая борцовский круг, получали от него некий десерт, после того как основательно насытились, добавляли последние штрихи упорства и воли: земля впитывала и хранила силу, оставленную здесь поединщиками…
Он же был голоден и страдал от волчьего аппетита…
Перед рассветом, не завершив своего земледельческого труда как бы хотелось, как учил отец, он установил столб солнечных часов и почувствовал, что может внезапно сломаться и заснуть прямо на ристалище, и тогда бы земля отняла даже то, что дала. Убрав инструмент, Ражный взял волчью шкуру и ушел под дуб Сновидений. Если Колеватый раскрыл тайну деревьев Урочища, то непременно хоть пару часов, но поспал здесь и видел вещий сон, растолковав который можно узнать исход поединка. В это верил каждый засадник, а хозяин Урочища норовил хоть на часик вздремнуть под вещим древом…
Прежде чем лечь самому, вотчинник обследовал всю северную сторону подножия дуба, в основном на ощупь, но явных следов поединщика не обнаружил, поскольку земля оказалась выкатанной кабанами, устроившими тут лежку.
Может, во сне увидел себя победителем и потому презрел законы, протопал по ристалищу? Или вообще не искал этого места, будучи уверенным в своих силах?
Так и не разобравшись, он расстелил шкуру мездрой кверху, затем достал фляжку с волчьей кровью, разделся и стал натираться.
Когда его предки ходили на поединки по чужим вотчинным рощам, то вбивали в Поклонный дуб медвежьи клыки.
Ражный вел свой род от охотников.
Наливая кровь в ладонь, он старался не обронить ни одной капли и так же бережно втирал ее в плечи, руки, грудь, ноги, оставляя чистыми лицо, голову, пятна в области сердца, солнечного сплетения и зарубцевавшейся раны на боку, где отсутствовали ребра. Серая в предутренних сумерках жидкость впитывалась почти сразу, и вместе с ней входила в его тело тончайшая сакральная энергия, существующая только в крови и нигде больше. Она несла в себе огромную по объему информацию, в том числе способную изменять генетический код. Человеческая и звериная кровь были несовместимы, и потому организм забирал из нее лишь то, чего недоставало – волчью ярость, выносливость и отвагу, – но во время переливания от человека человеку происходили непредсказуемые, стихийные изменения, и потому, когда в полевом госпитале Ражному попытались влить консервированную кровь, неведомо у кого взятую, он встал с койки и ушел в свою бригаду.
Натеревшись, он лег на шкуру, прижал к ней позвоночник, нашел место у бедер, чтобы положить на мездру ладони, сделал глубокий вздох и мгновенно уснул.
Через три недели ему уже не хватало молока Гейши; волчонок сосал один за четверых, вскоре отлучив родных щенят от материнских сосцов, поскольку рос быстрее, чем ее дети. Точнее сказать, отлучили вдвоем с человеком, с которым свела его судьба, поскольку догадливый и сообразительный, он приносил звереныша в кочегарку ко времени, когда вымя наливалось молоком. Родные полуторамесячные щенки уже лакали коровье молоко, ели творог, отварное мясо и бульон, однако же тянулись к вымени, а оно всегда было пустым. И гончая уже привыкла к чужаку, приноровилась к устрашающему запаху и, чувствуя в звереныше природную, ярко отличимую от своих щенят силу жизни и мощь рода, с удовольствием питала его своим молоком, словно отдавая дань далекому прошлому, своему изначальному корню, дикой, но прекрасной стихии. Скрытая до поры до времени страсть и стремление омолодить, взбодрить собачью кровь помимо воли возбудили в ней материнскую любовь к зверенышу; и это чувство потрясающим образом уживалось с чувством иным – извечным страхом и ненавистью.
Самоуверенный и спесивый человек наивно полагал, что нет ничего в мире основательнее и вернее, чем собачья преданность; он с гордостью принимал эти знаки, когда пес лизал ему руки, исполнял команды и был готов повиноваться. И невдомек ему было, какие природные силы таятся в прирученном ласковом существе. Впрочем, и сами собаки того не ведали, и когда блуждающие токи, вызванные средой, достигали от рода заложенные, но спящие инстинкты, происходил взрыв, от которого сотрясались все приобретенные за тысячелетия жизни с человеком привычки и обычаи.
Гейша кормила волчонка, и чем он больше высасывал из нее жизненного сока в виде молока, тем с большей страстью она вылизывала его, подчиняясь зову смутного чувства. Человеку, наблюдавшему сие действо, казалось, что происходит это от материнского желания вычистить, обеззаразить детеныша, обласкать его, возможно, утешить боли в животе, случающиеся от щенячьей жадности.
Собака же интуитивно совершала ритуал, говоря человеческим языком, производила коррекцию своей генетической природы, вбирала в себя волчий энергетический потенциал, который всасывался в ее существо через самый нежный орган – язык.
Сытого волчонка тянуло на игры и ласки, и это особенно нравилось человеку, которого звереныш просто терпел, как человек терпит временное неудобство, но вынужден жить, поскольку ничего больше не остается делать. Он считал вожаком стаи того, кто спас его, и ни время, ни обстоятельства не могли поколебать его приверженности. А этот кормящий человек по недоразумению считал, что он – хозяин, всесильный господин, перед которым трепещет и пресмыкается настоящий волк – виляет хвостом, лижет руки и от грозного окрика забивается в угол и трясется, поджавши тот же самый хвост. Человеку было приятно повелевать зверем, и часто без всякой на то причины он проявлял власть, сердился, топал ногами или вообще пинал, таким образом заставляя уступать дорогу в тесной каморке. Когда же находился в добром расположении духа, то принимался натаскивать, как собаку, – приказывал исполнять команды и нарочито строжился. Звереныш терпеливо все это сносил, ибо от природы имел представление о стае и иерархии, существующее в нем на уровне волчьего закона. Кроме вожака, были и другие волки, ниже рангом, однако имеющие власть над ним, пока он ребенок. И они обладали правом давать пищу и лишать ее, оставлять в стае либо изгонять, казнить и миловать. И потому ничего не было зазорного, противоречащего волчьему естеству в том, что он покорялся старшему и сильному, доставлял приятные минуты самоутверждения. Тем более звереныш был сбит с толку образом человека, исполнявшего роль не только кормильца, но и таинственного существа, излучающего страх, поскольку смириться и привыкнуть к его пугающему, ненавистному запаху он не мог ни при каких обстоятельствах.
Волчью душу раздирало противоречие, в общем-то, естественное для его возраста и разрешимое со временем, когда окрепнут мышцы и воля и когда он сойдется с этим диктатором в поединке.
Через месяц волчонок вытянулся, догнал и почти вдвое обогнал собачьих щенков и стал тиранить их, загоняя в угол, чтобы одному и безраздельно владеть источником живительной силы. У Гейши тогда начал резко портиться характер. Портиться с точки зрения человека: в повадках все чаще обнаруживалось презрение или нелюбовь к людям, она с угрожающим ворчанием отгоняла от себя родных детей и крысилась, отнимая у них пищу, а в полнолуние неожиданно завыла, не давая спать всем обитателям охотничьей базы. И наконец, она восстала против звереныша, однажды трепанув его жестко и определенно, когда, принесенный в кочегарку, он сунулся к сосцам. Для него это было сигналом взросления, и волчонок прочитал его, но человеку такой поворот не понравился. Он пристегнул Гейшу на поводок, подтянул накоротко к трубе и снова подпустил звереныша.
– Жри давай, стервец!
Волчонок тогда еще не понимал человеческую речь, но точно определял по интонации, что от него хотят, однако язык собаки, вернее, ее зубы, оказались красноречивее. Он тотчас же отпрянул от вскормившей его суки и, подойдя к ее миске, стал нюхать пищу. Вареная крупа с мясными отходами ему не понравилась; он отфыркал запах и покосолапил к двери.
Человек тоже начинал кое-что понимать в поведении звереныша и расстроился:
– И чем же тебя кормить теперь?
Дело в том, что молока Гейши не хватало давно, и человек пробовал прикармливать волчонка отварным мясом, бульоном и творогом – пищей, которую с удовольствием пожирали гончие щенки. Этот же отказывался наотрез от всякой вареной пищи, а от сырого мяса начинался неудержимый понос, от которого спасало лишь собачье молоко. С горем пополам звереныш вылизывал сырые яйца, однако кур на базе не держали, и появлялись они здесь от случая к случаю. Увлекшийся было кормлением и воспитанием волчонка человек снова пришел в отчаяние, поскольку места в диване уже не хватало, держать его приходилось под столом в каморке, приколотив к ножкам доски, и оголодавший звереныш мог своим урчанием и скулением привлечь внимание. Правда, он в какой-то степени осознавал свое тайное житье у человека и, когда был сыт, отличался молчаливым характером, доставшимся от природы, особенно если за стеной, в кочегарке, появлялся егерь-собачник. Но от нехватки пищи волчонок терял бдительность, и человек спасался тем, что завешивал матрацами логово под столом. В этом случае лишенный воздуха и света звереныш урчал, блажил и грыз доски без перерыва, однако, кроме Гейши, никто его не слышал. А та начинала беситься от звериных мук и когда в порыве неясной для человека ярости укусила хозяина, ее перевели в общий вольер к гончакам.
Уже на второй день голодовки волчонок прогрыз дыру – обломанные когда-то молочные зубы отросли, но были искривленными, сильнее, чем обычно, загнутыми внутрь пасти, отчего иногда вцепившись в матрац, он сам не мог долго отцепиться, пока не привык. Выбравшись из логова в отсутствие своего кормильца, он устроил разгром в каморке: испортил продукты, какие были, изорвал постель и перебил всю посуду, обрушив со стены шкафчик. Единственный выходной костюм со Звездой Героя на лацкане тоже оказался на полу кое-где изжеванным и порванным, но самое главное, в клочья порвал кипу благодарностей и почетных грамот, сохраняемых человеком со старанием и любовью. Он искал пищу, пробуя на зуб все подряд, и вовсе не хотел делать зла, однако человек расценил все по-своему – порол его веревкой до тех пор, пока звереныш от отчаяния не набросился на него и подросшими клыками не распорол бьющую руку, узрев в ней противника.