Зал ожидания (сборник) Гельман Юрий
– Да нет, никуда я не уйду, – с удивительной твердостью ответил Павел Игнатьич. – Я, собственно говоря, по делу. Вы ведь Валера, не так ли?
Тень насторожилась, прижимаясь к стволу дерева.
– Ты чё, мент? – спросила она. – Так я тут пацана жду, ща одойдёт.
– Я не мент, – ответил Павел Игнатьич. – Меня не нужно бояться.
– А кто тебя ссыт? – возмутилась тень.
– Простите, вы действительно Валера? – повторил Павел Игнатьич, не обращая внимания на интонации тени. – Это очень важно для меня.
– Ну… – ответила тень. – Толкай дальше, чё надо.
– Валера, повторяю, меня не нужно бояться, – ещё раз, более убедительно, сказал Павел Игнатьич. – Мне просто нужна одна девочка.
– Так бы сразу и сказал, – облегчёно ответила тень. – А то крутишь вокруг да около. Вон, иди выбирай любую.
– Нет, вы не поняли, – досадливо поморщившись, сказал Павел Игнатьич. – Мне нужна девочка, но… не просто, в смысле, не для этого…
– А что, носки постирать? – хохотнула тень.
– Да нет же. Я ищу Катю.
Повисла пауза, покачалась на разлапистых ветвях дерева и шлепнулась, как оплеуха, к ногам Павла Игнатьича.
– А-а! Так ты, наверное, тот пидор, который Катюху у себя в каморе ютил? – спросила тень, выходя на свет и приближаясь к Павлу Игнатьичу. – Это ты, что ли, крыса конторская, писатель долбаный, да?
От подобной грубости Павлу Игнатьичу стало не по себе, простая человеческая, да и мужская гордость уже вскипала в нем, но он сдержался, прекрасно понимая, что если войдет в конфликт с этим наглым блондином в черной болоньевой куртке, повздорит с ним, пусть даже подерется, – то ни к чему хорошему это не приведёт, а главное, лишит его возможности разыскать Катю. Вот почему он проглотил оскорбления и сказал тихо и кротко:
– Валера, я не знаю, что вам обо мне рассказывала Катя, это не имеет значения. Я готов снести любые ваши оскорбления. Помогите мне, очень прошу. Поверьте, мне крайне важно разыскать Катю. Так случилось, что она не оставила мне своего адреса, a вы, может быть, как раз его знаете, или кто-нибудь из ваших девочек…
– Я не горсправка, поял! – заявил Валера.
– Я понимаю, и всё же… – с надеждой в голосе продолжал Павел Игнатьич.
Валера посмотрел на него с явным пренебрежением, поежился, медленно достал из кармана сигареты, закурил, выдерживая мучительно долгую паузу.
– Катюха давно уже не работает, – сказал он, наконец. – Завязала.
– Вот как! – воскликнул Павел Игнатьич. – Знаете, я очень рад!
– Заглохни, ты! – рявкнул Валера. – Чё ты гонишь, падаль? Ты знаешь, какие клиенты, на нее западали? Ты знаешь, сколько бабок я потерял?
Павел Игнатьич молчал, опасаясь спугнуть откровения сутенёра. Тот ещё выплёвывал какие-то обидные фразы, помогая себе каруселью фрайерских жестов, от чего огонек его сигареты плясал в вечернем воздухе, описывая замысловатые фигуры. Наконец, Валера умолк, удивляясь тому, как спокойно и выдержанно ведёт себя Павел Игнатьич.
– Ну, чё увял, ты, лоханка? – спросил он после паузы. – Зачем тебе Катя? Ты ж её прогнал когда-то.
– Видишь ли, Валера, – проникновенно оказал Павел Игнатьич, – в жизни случается, так, что мы совершаем ошибки, очень поздно это понимая.
– Опа, заговорил, – снова хохотнул Валера.
– Помоги мне, очень прошу, – гнул своё Павел Игнатьич.
– Да… – протянул Валера и помялся. – Ладно, достал ты меня своими соплями, козлина. Пошли, отведу тебя к Людке, она адрес знает. Только учти, мы разошлись, и ты меня забыл, поял?
– Разумеется, – облегченно вздохнул Павел Игнатьич.
Дворик был похож на сотни других, оставленных в историческом центре города догнивать свой и без того затянувшийся век. Два-три домишки буквой «П», старая, заляпанная голубятня, палисадничек под окнами, ржавый кузов от «Запорожца» на кирпичах, ещё какой-то хлам в углу, перекошенная стойка с почтовыми ящиками, перевисевшее до желтизны белье на верёвке, подпертой посередине древком от бывшего флага…
Катина дверь, почему-то черная, как старая школьная доска из воспоминаний Павла Игнатьича, оказалась в дальнем углу двора, где обрывалась вручную закатанная асфальтированная дорожка, и начинался нестройный ряд хозяйских сараюшек, пронумерованных жирной белой краской с завидной тщательностью.
Когда он еще собирался идти по добытому адресу, Павлу Игнатьичу представлялось, как округлятся, вспыхнут бенгальским огнем Катины глаза, как потом, после каких-то его слов, примирительных и нежных, улыбка тронет её слегка припухлые губы.
Но на деликатный стук Павла Игнатьича никто не отозвался. Еще бы, прошло так много времени со дня их печального расставания, целая череда наполненных новым содержанием месяцев, просто какой-то калейдоскоп событий.
«Смешно было предполагать, что Катя именно в это время окажется дома, – подумал Павел Игнатьич, переминаясь у двери. – Она ведь могла и на работу устроиться, и учиться куда-нибудь поступить. Впрочем, какая там учеба? Наверняка концы с концами еле сводит…»
– Вы кого ищете? – услышал Павел Игнатьич за спиной и оглянулся.
В нескольких шагах от него, заслоняя своей дебелой фигурой выход со двора, стояла тетка лет шестидесяти пяти, широкая, как футбольные ворота.
– Если Катюшу, так она к двум прибегает пообедать, а если Шурика, так дверь не заперта, он сам не выходит.
– Здравствуйте, – слегка кивнув, будто стесняясь своего разоблачения, произнес Павел Игнатьич. – Мне, в общем-то, Катя нужна.
– Так проходите, – уверенно предложила необъятная соседка, – у них дверь не закрывается. А Катюша, должно быть, скоро будет.
– А… – протянул Павел Игнатьич, – а Шурик, это кто?
Соседка посмотрела на него с некоторым недоверием, придирчиво оценила фигуру и качество одежды незнакомца, затем поставила у ног ведро с мусором, которое до того держала в руке.
– Так вы не от Общества инвалидов? – спросила она разочарованно. – Мы ведь Катеньку научили обратиться к ним за помощью, а то ведь крутится одна, бедненькая, а те хоть бы на Шурика пособие какое выписали.
– А Шурик этот кто? – уже более уверенно переспросил Павел Игнатьич.
– Ну, как же кто? Отец Катин, вот кто.
– Отец?
– Ну да. Зимой, в январе, что ли, из тюрьмы пришел, или из зоны, как у них там называется. Ну, инвалидом вернулся, ничего делать не может, вот Катя за ним и смотрит теперь. Он ведь, когда сел, она совсем малая была, лет десять, а то и меньше. Тетка ее забрала, шалава бешеная. Потом, через насколько лет Катя тут объявилась, уже барышня, самостоятельная. Квартира-то за ней сохранилась, вот. Да вы сами кто будете? – спохватилась вдруг она. – А-то я рассказываю тут…
– Не пугайтесь, – спокойно ответил Павел Игнатьич. – Я директор Клуба железнодорожников. Недавно с Катей познакомился, вот она меня к себе и пригласила. Только про отца не рассказывала.
– Ну, как же! – воспрянула словоохотливая соседка. – Известное дело, стыдно ей про такое вам говорить. Только вот приглашала вас чего, если стыдно? Отец ее, Шурик, стало быть, ну, Александр Иванович, за убийство жены сидел, Катюшиной мамки. Их две сестры было, Верка да Любка, беспутные обе, тьфу! И как он, такой интеллигент, на Верку позарился, ума не приложу. Он ведь музыкантом был, пианины настраивал разным людям, да. А Верка, царство ей небесное, вдруг водить стала в дом, кого ни попадя. Терпел он, горемыка, дочь ведь росла, а потом однажды не выдержал, да и бахнул ее по голове, застукавши. А тот, ейный хахаль, аж два квартала в одних трусах потом бежал, выскочить успел, гад. Шурику тогда десять лет дали. На суде весь наш двор был, а как же, такое дело! Говорили, «в состоянии дефекта» совершил преступление, вот почему, мол, только десять, а не целых пятнадцать. Конечно, мы все и так понимали, что от такого у кого угодно в мозгах дефект может образоваться, да. – Она сделала паузу, ища в глазах Павла Игнатьича сочувствия. Тот понимающе кивнул, и соседка продолжила. – А теперь Шурик вернулся. Года два не досидел, что ли. Травму какую получил там, или другое что, не знаю, только стал он совсем слепой, да. По квартире и то неуверенно ходит, не то что по улице. Вы зайдите, не стесняйтесь. Если спросит, мол, «кто?» – скажите, так, мол, и так, а Катя вот-вот подойдет, ей самой покушать, да отца покормить надо. Она почтальоном работает по нашему району.
– Спасибо вам, – выдавил из себя Павел Игнатьич, – спасибо, Так я… зайду?
– Ну! Сказали же вам.
Из светлого весеннего двора, омытого вчерашним дождем, Павел Игнатьич нырнул в полумрак незнакомой прихожей, зацепил что-то левым боком, от чего это «что-то» звякнуло велосипедным звонком, и направился по коридору направо, откуда падал рассеянный уличный свет. Через несколько шагов он оказался между двумя дверями, одна из которых была распахнута, и глазам Павла Игнатьича открывалось нехитрое кухонное хозяйство, а другая, по всей вероятности, вела в комнату.
Пройдя в кухню, Павел Игнатьич осмотрелся, отметив своим цепким писательским взглядом просевший и осыпавшийся до дранки потолочный угол, голубые в белый горошек занавесочки на узком окошке, старенькую до неприличия газовую плиту с таким же допотопным алюминиевым чайником на ней, самовязанную полосатую подстилочку от двери к окну, массивный раздвижной стол на слоновьих ногах и два стула из совершенно разных гарнитуров.
Убогость обстановки смутила Павла Игнатьича до такой степени, что в какой-то момент он вдруг почувствовал в себе настоящую жалость к обитателям этого жилья, сменившуюся, впрочем, собственным стыдом за то, что никогда раньше не расспрашивал у Кати о бытовых условиях ее прежней жизни.
Однажды, еще в самом начале их знакомства, она наврала ему, что отец с матерью погибли в автомобильной аварии, а квартиру продала тетка, у которой десятилетняя Катя осталась жить после трагедии. Павел Игнатьич, понимая, что лишние расспросы могут только разбередить раны, давно, казалось бы, зажившие на сердце девушки, не стал вдаваться в подробности, принял её, как есть, и искренне считал Катю сиротой.
Теперь же, после рассказа соседки, когда трагическое прошлое, в корне отличное от легенды, которую он принимал за правду, открылось ему с такой ошеломляющей ясностью, Павел Игнатьич вдруг понял, что девушку нужно во что бы то ни стало вытаскивать из этого омута, Катю просто необходимо было спасать. И уже две причины, сложившиеся в одно твердое намерение, теперь владели им, принуждая действовать решительно и бескомпромиссно.
Размышляя так, Павел Игнатьич переступал ногами по кухне, не замечая, как жалобно скрипят половицы от его шагов, и хриплый голос, который вдруг послышался из комнаты, заставил его вздрогнуть.
– Это ты, девочка? – прорвалось через неплотно прикрытую дверь, а Павлу Игнатьичу показалось, что доносится из какого-то погреба. – Разве уже есть два часа? Как будто еще не «пикало», я все время радио слушаю.
Павел Игнатьич пересек коридор и осторожно заглянул в комнату. Его взору открылось довольно просторное помещение, погруженное в полумрак, поскольку шторы на двух окнах были занавешены. Но мебели, каких-то деталей, за которые он привык цепляться взглядом, Павел Игнатьич уже не замечал. Магнит черных очков старика, сидевшего на диване, притянул его прочно, неотрывно.
Худой, с жилистыми руками, сложенными накрест, с большой, почти лысой головой, с монгольскими скулами и двумя огромными, как марсианские каналы, носогубными впадинами, этот старик казался привидением, выдернутым из какого-то комикса и посаженным здесь охранять полумрак таинственной комнаты. Его клетчатая рубашка с рукавами, подкатанными до локтей, была заправлена в трикотажные спортивные штаны с белой дырочкой на левом колене.
Но больше всего Павла Игнатьича привлекали глаза этого человека, спрятанные за темнотой солнцезащитных стёкол. Он чувствовал, как они, пусть даже не способные различать свет, будто два буравчика, сверлят его длинную фигуру в плаще, ощупывают, изучают.
– Кто здесь? – спросил старик, потянувшись к табурету и выключая радиоприемник, стоявший у изголовья дивана. – Егоровна, ты?
– Здравствуйте, – сказал Павел Игнатьич, кашлянув. – Я думал, что застану Катю, а мне сказали, что она на работе.
– Я вас не знаю, – ответил старик настороженно. – Но если вас знает Катя, то проходите к столу, там должен стоять стул.
– Спасибо, я вижу, – ответил Павел Игнатьич и осекся, ловя себя на том, что неправильно выбрал глагол, Старик будто понял его смущение, принужденно улыбнулся и, кивнув головой, сделал широкий жест руками.
– Располагайтесь, – сказал он. – С кем имею честь?
– Я, собственно, ненадолго, – поспешил успокоить хозяина Павел Игнатьич. – Мне с Катей нужно просто парой слов переброситься, если не станете возражать. Меня зовут Павел, я Катин давний знакомый.
– Хм, – ответил старик, – девочка мне о вас никогда не рассказывала.
– Не мудрено, – осмелел Павел Игнатьич, осваиваясь, но все еще с осторожностью оглядывая убранство комнаты. – Мы с ней давно не виделись.
– Ну, посидите немного, она вот-вот надойдет, – сказал старик.
– Да-да, я знаю, – ответил Павел Игнатьич, укладывая ногу на ногу. – А вас, простите, как зовут?
– Александр Иванович, я Катин отец.
– Это я понял. А, простите, сколько вам лет, Александр Иванович?
Катин отец сделал паузу, переложил руки на коленях.
– Что, плохо выгляжу? – спросил он в свою очередь.
– Да нет, я из чистого любопытства, – ответил Павел Игнатьич. – Мне вот скоро сорок, но я полагаю, что, несмотря на это, как к отцу Кати, мне следовало бы обращаться к вам на «Вы».
– Сорок? – переспросил Александр Иванович. – Да мы ровесники, приятель. Мне-то всего сорок три.
– Сколько? – на этот раз переспросил Павел Игнатьич и снова осекся. – Впрочем, какое это имеет значение?
Он давно уже не смущался в присутствии Александра Ивановича, щекоча себя мыслью о том, что для Катиного отца, по сути, является «человеком-невидимкой». Павел Игнатьич даже позволил себе усмехнуться этой, казалось бы, крамольной мысли; мало того, всматриваясь в лицо, скользя взглядом по тщедушной фигуре, он вдруг почувствовал, как в нем просыпается, занимая стойкие позиции в душе, обыкновенное презрение к этому человеку. И цепочка ассоциаций, выстроившаяся в сознании Павла Игнатьича, начинаясь с понятия «настройщик роялей» и стремительно перескочившая к понятиям «рогоносец» и «убийца», теперь совершенно отчетливо заканчивалась понятием «ничтожество», – и обрывалась на этом, даже не прикасаясь к чрезвычайно важному звену «отец Кати»…
Они молчали несколько минут; один, не видя необходимости продолжать разговор, а другой, для которого основным органом общения давно являлся слух, – напряженно вслушиваясь в тишину и наверняка догадываясь о том, что вызывает у случайного гостя неприязнь. Но гость ожидал его дочь, и это оказывалось гораздо более значимым, чем собственное желание выставить его за дверь.
…Катя появилась шумно, как привыкла, вернее, приучила себя делать так за несколько последних месяцев, – чтобы отец знал о ее приходе.
– Девочка, у нас гость! – громко сказал Александр Иванович, услышав возню в коридоре и радуясь, что пытка тишиной для него закончилась. Катя вошла в комнату, приготовившись с размаху швырнуть в угол свою почтальонскую сумку, да так и застыла в дверном проёме, раскачивая на ремешке с полсотни неразложенных газет.
– Ты?! – вырвалось у нее. – Как ты нашел?
– Катя, я … – начал говорить Павел Игнатьич, вставая.
– Молчи! – приказала девушка, сдвинув брови и прикладывая палец к губам. – Сейчас выйдем и поговорим.
Павел Игнатьич покорно кивнул головой и направился к выходу. Катя посторонилась, пропуская его в коридор, и он удалился, даже не попрощавшись с Александром Ивановичем.
– Папа, я сейчас, я быстро, потерпи минутку – сказала Катя отцу и выскользнула следом за Павлом Игнатьичем.
Они прошли в кухню, и девушка плотно прикрыла за собой дверь.
– А ты изменилась, – сказал Павел Игнатьич, несколько тушуясь от сурового взгляда Кати, – я никогда не видел тебя такой строгой. У тебя из глаз торчат кактусы.
– Оставь свои писательские штучки! – оборвала его Катя. – Говори, зачем пришел?
– Катюша, – взмолился Павел Игнатьич, – ну не смотри на меня так, ну виноват я перед тобой, да, признаюсь и каюсь. Но что было, то прошло, ладно? Кто старое помянет, тому глаз вон, ладно?
– Давай глаз! Хоть наполовину узнаешь, что это такое! – в серцах сказала девушка.
– Катенька, ну, не надо так, – снова взмолился Павел Игнатьич. – Я пришел к тебе с самыми добрыми намерениями…
– Я к тебе никогда не вернусь! – гордо заявила девушка, стремясь немедленно поставить точку во всём предполагаемом разговоре.
– Не торопись, Катюша, ты ведь не знаешь ничего. Мне нужна твоя помощь, причём, больше, чем когда бы то раньше. Понимаешь, мне просто не к кому обратиться. Ты ведь была для меня самым близким человеком…
– Вот именно, была.
– Да постой, не придирайся к словам, хотя, впрочем, это действительно правда. Сейчас самый близкий человек для меня не ты… К сожалению. Катя, да, к сожалению… Глупо, нелепо всё тогда вышло, прости.
– Бог простит, – вставила Катя.
– Да, вероятно…
– Короче, Павел Игнатьич, мне некогда, – сказала Катя. – У меня до конца обеда осталось сорок минут, а ещё нужно покормить папу. Надеюсь, вы познакомились?
– Да-да, конечно, – ответил Павел Игнатьич, ловя Катин взгляд. – Всё нормально. Видишь ли, Катя, у меня для тебя как бы сюрприз… нет, не то говорю… впрочем, да, для тебя это прозвучит ошеломительно. Дело в том, что у меня появилась дочь…
Катя перестала расхаживать по кухне и уставилась на Павла Игнатьича, высоко взметнув брови.
– Не сейчас появилась… – продолжал тот, – не женился я, нет. Это давняя история, понимаешь? Я тебе потом как-нибудь расскажу. Просто сейчас девочке уже тринадцатый год…
– А-а, грехи молодости! – язвительно вставила Катя.
– Как хочешь называй, – продолжал Павел Игнатьич. – Понимаешь… ну, ты через это… ну, все девочки через это проходят, понимаешь?.. А я ведь совершенно ничего не могу ей подсказать. Ну, не отцовское это дело, ведь так?
Кактусы в Катиных глазах втянули иголки, обмякли, подернулись влагой рвущегося наружу смеха.
– Господи, чушь какая! – прыснула она. – Паша, ты что, крови испугался? Или рекламу прокладок по телевизору никогда не видел?
– Да при чем тут это? – возвысил голос Павел Игнатьич. – Я просто хочу, чтобы рядом с девочкой была женщина, способная правильно всё растолковать, помочь советом. Я хочу, чтобы ты стала этой женщиной, я знаю, вы быстро найдёте общий язык. И потом… как ты живёшь? – добавил он, жестом обводя кухню. – Катя, я хочу, чтобы ты забыла все обиды и вернулась ко мне…
– Ах, вот оно что!
– Да, у нас могла бы получиться прекрасная семья, – продолжал Павел Игнатьич. – Ты бы родила еще мальчика…
– Пошел вон, – тихо сказала Катя.
– Что? – переспросил Павел Игнатьич.
– Пошел вон! – повторила Катя громче, и в её глазах снова появились колючки. – Вспомнил обо мне, да? Как смеешь ты о чём-то просить сейчас? Ты, который выставил меня из дому, приручил, как собачонку, а потом выбросил безжалостно! Ты, который пробудил во мне самые светлые чувства, заставил бросить улицу, заставил поверить в любовь! Ты, с которым я, счастливая дурочка, мечтала о будущем! Как ты смеешь о чем-то просить меня? Да ты знаешь, чего мне стоило от Валерки отбиться? После этого «хора» я три дня валялась, как тряпка, пошевелиться не могла! Да ты знаешь, чего мне стоило на работу устроиться, особенно теперь, когда такой бардак кругом? А сейчас… Ты знаешь, что такое ухаживать за слепым, а? Вытирать за ним везде, водить в туалет… Месячных он испугался. Господи, Паша, какой же ты дурак!
– Катя, ну я…
– Что Катя? Что Катя! Да знаешь ли ты, как я любила папочку с раннего детства? Представь, это мои самые первые воспоминания: мы с ним на «чертовом колесе», в кафе «Мороженое». Он ведь всегда со мной гулял, каждый выходной, и в кино, и в кукольный театр ходили. Я всё помню… А когда… это случилось, мне ведь не рассказали ничего, сказали просто, что родители уехали надолго, а тетка Люба, мамина сестра, забрала к себе и всё. Это потом, позже, года через три, она мне рассказала всю правду, и папу обзывала по-всякому… Только я никогда не верила, что он плохой, слышишь? – никогда! И теперь у меня родней и ближе нет никого! Понял? Понял, ты, айсберг несчастный? Что ты знаешь вообще о любви и преданности, что?!
Она замолчала, поток слов иссяк, и Катя, остановившись у окна, повернулась к Павлу Игнатъичу спиной.
Он потоптался еще с полминуты, потом подошел к ней, поднял руку, намереваясь тронуть девушку за плечо, но не решился.
– Прости, Катя, – выдавил он из себя. – И… прощай…
Повернувшись, Павел Игнатьич шагнул к двери, распахнул ее. Катя оглянулась.
– Паша… – позвала она тихо.
– А? – сказал он, останавливаясь.
– Паша, – мягко, так знакомо для него, произнесла Катя, – прошлого не вернёшь, у каждого из нас теперь своя жизнь, свои проблемы. И решать их друг за друга никто не должен. Ты пойми это и примирись с этой мыслью.
– Я понял, – сказал он и пошел по коридору.
– Паша! – позвала Катя.
Он остановился. Светлячок надежды вспыхнул в потемках его души.
– Ничего… прощай, – сказала Катя.
– Прощай, – ответил Павел Игнатьич и вышел во двор.
Из окна кухни Катя видела его тощую, длинную, но теперь будто согнувшуюся, как перочинный нож, фигуру, удалявшуюся и исчезающую в лучах промытого дождем апрельского солнца.
Простояв ещё какое-то время, опираясь ладонями о подоконник, она вдруг, спохватившись, шмыгнула в комнату к отцу и увидела, как он, оторвав от лица носовой платок, поспешно прячет его под подушку.
Когда Жанна пришла из школы, Павел Игнатьич встретил ее в фартуке.
– Как ты себя чувствуешь? – спросил он с нежностью.
– Нормально, папа, – ответила девочка, пристально всматриваясь в его лицо.
– Ну, вот и хорошо, вот и славно, – сказал он. – Мой руки, обед готов.
– Папа, а мы пойдем гулять? Девчонки сказали, что в парке запустили колесо обозрения…
– Да, милая, обязательно пойдем, – ответил Павел Игнатьич, прижимая к груди голову дочери.
…Поздно вечером, уложив Жанну спать, он долго сидел за своим письменным столом, склонившись над рукописью, потом медленно, листок за листком, изорвал всё в мелкие клочки и выбросил ворох бумаг в мусоропровод.
Дописывать повесть не было никакого смысла.
НиколаевНоябрь 2002 г.
Ночь в безымянном городе
Город был похож на часовой механизм, пахнущий машинным маслом. Всё время в нём что-то вертелось, дёргалось, колебалось, подвластное внутреннему взаимодействию, и это движение, принудительное по своей природе и хаотичное по содержанию, было единственным и бесспорным признаком жизни. Бледный, болезненный свет фонарей загустевшим клеем стекал на грязную декабрьскую мостовую. Троллейбусы, как зубную пасту, выдавливали из себя людей, и те разбегались в разные стороны, растворяясь в скользких, растянутых, как органный звук, сумерках.
Муза появилась в двенадцатом часу.
– Почему так поздно? – спросил я, отложив авторучку.
– Вас много, а я одна! – парировала она полуобиженным тоном, снимая пальто.
– Надо же было помочь человеку.
– Кому ещё?
– Зотину.
– Этому дурачку кумачовому? И над чем он опять пыхтит? Небось, к Новому Году что-нибудь? Дед Мороз неси подарки октябрятам всей страны, потому что октябрята делу Ленина верны! Угадал? Нет, скажи, угадал?
– Почти, – вяло ответила Муза. Она устроилась на диване, поджав под себя ноги, ноготком выудила из пачки сигарету. – Я уже шла к тебе, когда заметила его. Представь, сидит в своей лоджии на девятом, как эмбрион скукоженный, курит и приговаривает: о, Муза верная приди, и строчку нужную найди. Я и задержалась.
– Глупая, давно пора понять, что ваш союз бесплоден! – почти вспылил я. – Этот рифмоплёт выше праздничных стихов никогда не поднимется. Самое удивительное, правда, что его шедевры регулярно печатают в газете. Ты читала последний?
– А ты завидуешь? – съязвила она.
– Ну и стерва ты! – вырвалось у меня. – О какой зависти речь? Кому завидовать? И вообще, это чувство у меня атрофировано, запомни!
– Знаю-знаю, – ничуть не обидевшись, сказала Муза и смастерила губами подобие улыбки. – Ты у меня самый бескорыстненький, самый талантливый.
– Ага, всем так говоришь! Зотину тоже?
– Бог с тобой, Юрочка! Мы вообще на эту тему не говорили.
– Надеюсь, ты не проболталась, что ночуешь у меня?
– Ещё чего!
Она, наконец, закурила, трогательно округляя рот и медленно выпуская дым тоненькой, прозрачной струйкой.
– Кофе сварить? – по-домашнему спросила она между затяжками и положила руку на мои листы. – Что пишешь?
– Не знаю, – ответил я, честно глядя ей в глаза. – Что получится…
– О чём, хотя бы?
– Естественно, о любви. – Я повернул к ней первую страницу, подождал, пока она прочитает. – Ну?
– И это о любви? Этот мрачный загустевший клей, эта паста, это хаотичное движение – о любви? Бедный Автор, ты не болен, а?
– Глупая, это только фон. Понимаешь? Антураж. Всё ещё впереди.
– Всё-таки я сварю кофе, – сказала Муза, неумело притаптывая сигарету о скользкое дно пепельницы. Она поднялась, грациозно пригладила юбку на бёдрах, потом обхватила меня руками сзади и поцеловала в затылок.
– Работай, – пробормотала на ухо томным растянутым шёпотом.
Квартира дышала напряжённой, застоявшейся тишиной. Только старомодно-надёжный будильник «тиктакал» на кухне, распугивая «пруссаков». Увы, моя война с этими насекомыми продолжалась уже несколько лет – и всё с переменным успехом. После каждой генеральной травли они исчезали на неделю-другую, а потом, выработав иммунитет и новую тактику, настойчиво появлялись опять.
Холодильник, приветствуя хозяина, встретил меня радостным, утробным дребезжанием. Я разогрел суп, вскипятил чайник. Из плохо закрытого крана пунктирно сочилась вода, скатываясь в чёрную металлическую бездну.
Зазвонил телефон. Этот пластмассовый сводник явно приглашал к разговору, но я настолько устал за день, что поленился пойти в комнату и снять трубку. В такое время мне может звонить человек, абсолютно не знакомый с расписанием моей жизни, следовательно – чужой человек. Зачем тогда подходить? Чтобы вежливо сообщить о неправильно набранном номере? Обойдутся.
Однако вызов повторился, заставляя прервать ужин в самом разгаре, и, бурча под нос гадости, я пошёл грубить.
– Ты?!
Я действительно был удивлён, причём двум вещам одновременно: тому, что звонила Она, и тому, что я узнал её голос.
– Бог ты мой, сколько лет, сколько зим!
– Много… – ответила Она, протяжно вздохнув.
У неё была такая манера – часто вздыхать, и после этого знакомого шороха в трубке, ничуть не изменившегося за долгие годы, я вдруг совершенно ясно вспомнил всё, нет, почти всё, нет, не почти всё, а, во всяком случае, многое, что было между нами…
В моём фартуке, с закатанными по локти рукавами блузки, Муза выглядела очаровательно. Она вплыла в комнату, толкая впереди себя поднос с кофейником и двумя чашками – последними оставшимися в живых предметами моего сервиза. Тончайший парок, преодолев замысловатую кривизну, струился из носа кофейника, вызывая при этом грёзы о далёкой стране, в которой я никогда не бывал.
– Милый, оторвись на несколько минут, – пропела Муза, занимая часть моего письменного стола кофейными приготовлениями. Она разлила дымный напиток в чашки, размешала мне сахар, подвинула печенье. – Пожалуйста, не нарушай нашей традиции.
Я позволил ей отнять у меня ручку, потянулся и поцеловал её в висок.
– Ты знаешь, я не люблю горячий, – сказала она. – Можно я пока…
– Да, посмотри, конечно, – разрешил я, передавая Музе только что исписанные страницы.
За несколько минут она пробежала глазами текст.
– Совсем другое дело, – сказала, как бы размышляя вслух. – Только про тараканов не надо было и «малиновый колокольчик», по-моему, штампом пахнет, а?
Окончание фразы неожиданно обернулось вопросом, и Муза, подняв глаза, преданно и робко посмотрела на меня.
– Я подумаю, – ответил я, не собираясь открывать полемику, потом быстро перечитал страницу и заменил колокольчик пластмассовым сводником.
– А кто это звонил? Твоя первая любовь? – непринуждённо спросила она, продев заострённый пальчик в ушко и поднося чашку к губам.
– Не совсем. – Я помялся, не решаясь выкладывать Музе часть своей биографии. Впрочем, от неё у меня никогда секретов не было.
– Просто с этой девушкой мы очень долго дружили, даже были настолько близки, что понимали друг друга с полувзгляда.
– Духовно близки? – с некоторым ехидством спросила Муза.
– Нет, у нас ничего не было, поверь. Мы только целовались.
– И сколько же вы были рядом? – спросила Муза, нажимая на последнее слово.
– Года три.
– А почему не поженились тогда? – не унималась Муза.
– Что за допрос ты мне устроила?! – вспылил я. – Не всё ли равно тебе, что было в моём прошлом?
– Но ведь речь идёт о женщине – значит, и меня каким-то образом затрагивает, – обиженно сказала Муза, и я пожалел, что накричал на неё.
– Извини за резкость, – как можно нежнее сказал я, поглаживая её руку. – Спасибо за кофе.
Муза была отходчива. В её глазах вспыхнул весёлый огонёк.
– Я буду на кухне. Захочешь курить, приходи.
Я кивнул, потом, сложив руки замком на затылке, откинулся на спинку стула. Передо мной лежал чистый лист – всё ещё было впереди.
Этот звонок, этот сигнал из другого мира, как камень, брошенный с высоты, всколыхнул застоявшееся болото моей жизни, пробудил память к невероятным усилиям. Я превратился в пляжный песок, не успевающий просохнуть до следующей волны: так воспоминания, наслаиваясь и теснясь, хлынули из всех закоулков памяти, где хранились столько лет.
Институтские лекции, пропущенные нами, вечера и шумные сборища однокурсников по поводу и без повода, наши походы в кино и просто поздние скамейки вдвоём – всё это с голографической расплывчатостью вдруг заполнило мою комнату. И я лавировал между этими картинами, заглядывал в глаза себе и ей тогдашним, прислушивался к нашим голосам – и ностальгическая боль сладко вплывала в мою нынешнюю жизнь.
А потом я оказался за письменным столом и раскрыл тетрадь.
- «Когда полжизни прожито не так,
- и понимаешь: ей не повториться;
- когда двенадцать лет – сердца не в такт,
- да и теперь моё не так стучится, –
- тогда ложатся мысли, будто цепь,
- и со смертельным лязгом вяжут руки,
- отодвигая радужную цель
- на самый край пожизненной разлуки.
- А цель проста, как чистая тетрадь,
- стихами не успевшая начаться:
- мы все живём, чтоб после – умирать
- и лишь потом вовек не разлучаться…»
Господи, мы не виделись двенадцать лет – с тех пор, как я бросил институт, сойдя с середины дистанции. А она доучилась, закончила и уехала. До её отъезда тогда оставалось целых два года, можно было что-то решить, как-то определиться. Но после моего демонстративного выпада, после того, как, забрав документы, я перестал появляться в тех местах, где появлялась она, – жизнь потекла совсем по-другому, больше наперекосяк, чем гладко. Иногда мы перезванивались, намечали встречи, но в последний момент всё срывалось, откладывалось, и козни судьбы оказывались сильнее нашей слабеющей тяги друг к другу.
Это была агония любви, оборвавшейся на взлёте, это был спуск на тормозах головокружительно разогнавшейся юности.