Время ноль (сборник) Аксёнов Василий
– Какая? – спрашиваю я.
– Ялань.
– Была когда-то.
– Само место… Разорили… Чё, может, выпьем? – говорит мужик.
В окно он уже не смотрит – смотрит на меня.
– Да нет, наверное, – говорю. – Спать буду.
– Ещё ж не ночь… Я сына своего родного только что убил, – говорит мужик.
«Ну, ё-моё», – думаю.
Полез мужик под столик, порылся в сумке, вытаскивает оттуда литровую бутылку водки, ставит её на столик. «Сибирская».
«Ну, ё-моё», – думаю.
– Может, и не убил, – говорит мужик. – Убил-то – вряд ли…
Полез опять под столик, достал из сумки два пластмассовых стаканчика – будто на собеседника рассчитывал, меня предвидел, банку солёных огурцов, домашних, пакет с жёлтыми и чёрными свежими помидорами, кусок сала с прожилкой, буханку ржаного хлеба, разместил всё это на столике и говорит:
– Другого нету… Всё свое тут, кроме хлеба… Соли не взял, забыл… для помидоров-то… но остальное всё солёное.
Вынул из кармана брюк складник, раскрыл его, о рукав пиджака лезвие с двух сторон, наскоро его поправил будто, вытер. Настроенный. Не нож, конечно, а – мужик.
– Чистый, – говорит, – ничё такого им не резал вроде… поганого-то… давно валяется в кармане, – и говорит: – Но по башке его нормально тюкнул… сына. Чё в руке – не знаю как и – оказалось, тем и… это… приголубил… Выдергой, – в глаза мне прямо смотрит, неотступно – как в объектив прицела или фотоаппарата – будто снимается для документа, ими, глазами, не мельтешит – чтобы не смазались на снимке. Светлые – голубые, может, или – серые. – Ну чё, дак это?..
– Ну давай, – говорю. – Только немного, – и я такой какой-то – подчиняюсь.
– А чё тут, литра, разве много?
«Ну», – думаю.
– Да ладно, – говорит мужик. Порушил хлеб – крупно, по-деревенски, ломтями; на одном из ломтей порезал тонко сало – то не успело ещё разморозиться, размякнуть. – А огурцы из банки прямо… рукой, наверно, вилок-то раз нету. – Свинтил с хрустом с бутылки крышку, разлил по стаканам, бутылку поставил. И говорит: – Ну чё, дак это… Раз тут вместе. За всё хорошее, как говорят. Ну не за встречу же – не расставались… хотя и встретились – за встречу.
Чокнулись. Выпили. Закусываем. С водкой лихо он, попутчик мой, управился: одним глотком, выдохнув прежде резко из себя весь воздух, запрокинув голову, выпятив вперёд бороду и локоток отставив по-гусарски, мизинец отпружинив, – как будто ртуть, свинец расплавленный ли в себя влил, а жуёт, вижу, вяло, неохотно. И я тоже – не оголодал.
Молчим.
Огурцы острые – попробовал я, – свежепросольные.
– Вкусные, – говорю. – Ядрёные.
– Нормальные… Последние сорвал вот, перед заморозками… С пупырышками. Эти уж специально – на закуску… исключительно. Зиму, посмотрим, как продержатся, задрябнут, может… Соли-то путней не найти… теперь ведь химия сплошная, – говорит мужик. И говорит: – Достал.
– Что? – спрашиваю. – Соль?
– Достал… Как клоп.
– Достал?
– Да сын… Володька.
– У-у.
– Ну, по второму, – говорит мужик. – Чтобы про первый не забыть.
– Да нет, наверное, не буду, – говорю.
Выпили по второму. Закусываем. После:
– Тащит всё… Тащил ли уж… Оттаскался… Не знаю. Вряд ли – не со всей же силы, не с размаху… Тюкнул легонечко, конечно, ну дак… Стемнело быстро… за окном-то, – на окно метнул глазами. Занавеску пальцами пощупал. И опять на меня смотрит – как из прицела потерять меня боится будто. И говорит: – Ну, всё подряд. Кому понравится… Как росомаха – та хоть к себе, а он – из дома… Серёжки золотые, ладненькие, с меленьким камушком, жучки такие, наподобие, у матери… не у моёй, конечно, у своёй… моёй-то бабы… были – продал кому-то, так и не нашли. Найди там. Скупщик какой – тот разве скажет. У них там свой – какой-то проходимец – и не прижмут и не посадят – как будто так оно и надо… а-а, заодно они, наверное… менты-то с ими… И менты – жулики, многих-то смолоду я знаю, и эти – одна холера… От кого-то ей, серёжки-то, достались, может – от бабушки еёной… Всё и не вспомнишь и не перечислишь – много чего перетаскал… Бельё постельное. Посуду. Книги… Морис Дрюён. Ещё какие-то, забыл уж… Джэк этот… Лондон… Всё про Север-то… Когда талоны были, покупали, – взял со стола складник, сомкнул и положил его на место. – Так не успел, не все и прочитал… В тайгу с собой брал, на охоту… Чё загнать где только можно, он-то в курсе, то и тащит… Про деньги уж не поминаю – не держим дома, спрятать негде – все закуточки-щели уже вынюхал… когда какие заведутся. С деньгами-то теперь не шибко просто, раньше пошёл и заработал… Чтобы на эту-то… ему… на дозу. А я за лето тракторишко себе сделал… Пусть худо-бедно, как-то пробиваться… Ты не геолог?
– Я?.. Геолог.
– Ну, сразу видно – с бородой-то.
– И ты?.. Ты тоже с бородой.
– Да я-то так… ленивый… бриться хлопотно. И где-когда там, в зимовье-то, для кого… Привык уже, и вроде не мешает, – взял со стола и снова разомкнул складник, нарезал им помидоры на четвертинки, положил его на место. – Чудные – чёрные, и кто такие вывел… Зато теплее с ней зимой – и шарф не надо… с бородой-то… Ешь… Соли нет, так с огурцом вон… или с салом… можно. Намучился, конечно… с тракторишком… собрал из разного – железа-то везде, старья… сначала побросали, теперь опомнились… успел. Весной огородишко вспахать, и где чё подвезти – без техники-то худо. Дизель… Это – давай за тех, кого уже нет с нами… третий.
Выпили мы, не чокаясь. И говорит мужик:
– Господи, помяни… Всех тех, которых Ты прибрал… на море и на суше… Третий – положено… Ещё со службы… Почти готов… где болт, где гайку – мелочи остались… А пускачишко кое-как надыбал… сейчас же это… выменял у одного – работал с ним на механическом – на самодельную тушонку. Своя. Сам – из лосятины, весной ещё – закатывал. Ну, положил его, пускач-то, в гараже на полку. Радуюсь: для кого дефицит – а у меня имеется он, приобрёл. Сегодня, дескать, уж устал, а завтра, сам себе думаю, пристрою. Резьбу нарезать… Вечером – выходил в ларёк за пивом, а после – глянул: нет!.. хватился чё-то… Ты не куришь?
– Нет.
– А я курю… Никак не отучиться.
– Кури.
– …но потерплю… В лесу, в избушке, курево закончится, дак долго дюжу – траву жухлую, солому из матраса или крапиву прошлогоднюю – возле ручьёв, в логах, её полно, всю зиму высится над снегом, где его меньше, – не заворачиваю… Не займу пока уж у кого-нибудь, когда и так – до возвращения. Нормально. Не помираю… без табаку. Я – паперёсы. «Беломор». Когда уж нет, и – сигареты. От этих – кашиль… забиват, нутро всё наизнанку вывернет. Пришёл домой. Ничё, спокойный. Истопил баню. Помылся. Не парился. Сижу. В чистой рубахе – в этой, на мне-то вот… под бородой, поди, не видно… Причесался. Смирный. Включил – по телевизору чё-то… болтают… эти… пупы у девок… голые. Сплошная пакость. Баба на работе – нянечкой в детсаде… И он заходит – сын-то, Вовка – глаза… как этот… наркоман-то. Раньше не понимал, теперь сразу вижу: обдолбанный – обдолбанный и есть – как придурок. Так чё-то взмыло – и от себя не ожидал… не за пускач, не за серёжки… как накатило, взял и тюкнул… Придёт нормальный, думал, и поговорю… Может, и так вот, сядем, дескать, бутылочку разопьём, потолкуем… Выдерга, под рукой, в углу стояла – провод стальной вчера как раз на ней расплющивал… Упал на пол, лежит… так это… скорчился… Я походил… чё из продуктишков – из холодильника… вот эти-то… в гараж к себе – там деньги… в стареньком глушителе… взял их, за водкой в магазин сходил, и на вокзал вот… Надоело. Да не убил его, конечно. Отлежится… Крови-то не было, смотрел, и не пробил… да и потрогал… тут-то… знаю… бьётся… сердце послушал – то колотится. Оглоушил. Очухается.
«Вот», – думаю.
Лампочку включил мужик – загорела, но как не сразу.
– Когда один, ничё ещё, – говорит, – а когда с кем-то – не люблю потёмки… чё-то… да и глядеть-то утомительно.
Сидим. Глаза у него, у мужика, точно – серые. Нос – на семерых рос, а одному достался – внушительный. Лицо узкое – со стороны ушей как будто сдавленное, голову сунул куда, и чем-то стиснуло как будто, мало ли. А выражение такое – беззаботное.
– С дочкой нормально всё, а этот почему-то… Она такая, – говорит, – шибко уж нравится… И учится – почти одни пятёрки. И всё время: папа, папа, – ластится… Ну, думаю… Они – девчонки… В их родову, похожа на неё, с нашей-то стороны всё больше буки… В седьмом уж классе. Этот – выродок. Родной был дядя у меня – тот только спился… тогда же этого не знали – вены себе никто не портил, не дырявил… Совсем дошли уж… докатились. Здоровье было, дал Бог – дак а зачем оно? – лишусь. Сам, без принуждения. Ну, надо это… Лучше уж выпей, чем эту гадость-то втыкать.
Сижу я. Слева от меня – окно с раздвинутыми занавесками – не закрываем. За ним – темно, на тёмном – отражение. И – мушка… А справа – дверь – и тоже – мушка… Зеркало на двери, и в зеркале двоится…
«Вот», – думаю.
Поезд бежит, стучит колёсами – размеренно – не убаюкал бы до времени.
Эх, думаю, человек передо мной открывается, говорит правду, только правду, не сомневаюсь в этом, чувствую. Такое не придумаешь. Да и придумывать зачем? А почему же я, как сивый мерин, вру всегда налево и направо – но не всегда, конечно, – когда в поезде, своим попутчикам, с кем разговаривать приходится, и за примером далеко ходить не надо – вот я… Совестно?.. Совестно… Вдова, однако, докучает… Как ещё бессовестно. И всё же вру: геолог, дескать. И успокаиваю сам себя: ну а к чему ему моя, мол, правда? И кто-то так, извне как будто, посторонний, добавил к этому, не очень, может, кстати: Вся правда наша, яко порт жены блудницы, – но тем не менее я успокоился. Теперь и выпить ещё можно. А где ж твоё духовное достоинство – когда да – да, нет – нет, а всё, что сверху, от лукавого?.. Помилуй, Боже.
– Ещё?
– Давай.
– То затянули… очередь пропустим. А я его, – говорит мужик. В окно при этом не косится. И на зеркало не оглядывается. На меня смотрит – пристально – как будто начал узнавать во мне когда-то навредившего ему изрядно человека. Хоть и маленько я, но оторопь меня коснулась. Глаза – как шильями, меня прокалывать ими начал – хоть отбивайся. «Ну, – думаю, – и угораздило: пустых купе столько, так нет – в одно с ним… И продают же так билеты, нет чтоб – возможность есть – для каждого отдельное, всех надо скучить». Взъерошил он, мужик, пятернёй волосы себе на голове, бороду не трогает, лицо его от этого ещё длиннее будто сделалось, вижу его через бутылку с водкой будто. – А я его, Володьку-то, ребёнком был ещё он, напугал. Не нарочно, по глупости, – продолжает говорить мужик и компостировать меня глазами. – Тот, ночью поднялся, в туалет направился посикать, назад, в спальню свою, идёт, полусонный… луна, Наташки не было ещё – не родилась… а я возьми да и скажи… а баба спит – не очурала… с кровати ему громко: дескать, Володька! – чтобы за коврик не запнулся… Так с тех пор и заикается. Заика… В армию не пошёл… там чё-то с печенью ещё вдобавок… Связался со шпаной, занаркоманил. И вот никак с ним, никаким макаром… и так, и этак я, а толку… не уладить. И на охоту брал с собой. Сходит – нормально, а потом… Ох, неприятно… А? Может, мы это… слышишь… по чуть-чуть?
Молчу я – как задумался, отвлёкся – и немудрено. К окну отвернулся. Как будто в темноту – на мужика, на отражённого, смотрю и думаю:
«Выбей ему глаз, и он на Одина германского станет похож… Один в один. Ещё и ворон залетит сюда, на голове его усядется, сообщит ему что-нибудь недоброе – рассердит. Ну, – думаю, – и подвезло… Пусть бы уж та… как контрабас-то… Другая там была поинтересней… Штанишки нравятся… Ну, Дима. У всех мордашки разглядел, хоть и, как я, же был – маленько».
Плетётся наш поезд, шатаясь, как пьяненький, вразвалочку – будто бы никуда ему прибыть ко времени не надо, и никого спешащего он будто не везёт – не поторопится – как на прогулке. Не очень-то о нём теперь и вспоминаю, правда. Стоял, стоял среди сплошного мрака, только что, как телёнок, погудев протяжно, кому и сам, поди, не знает, тронул – о нём и вспомнил-то поэтому.
Звёзд не видно, ни единой – где-то какая-то уж непременно бы да обозначилась – над тёмным ельником, над пихтачом, среди берёз ли, сейчас уже неразличимых: звёзды ж – как спицы – лёгкий-то морок, улучив момент, и просквозили бы – как пряжу. С северо-запада небо, значит, плотно затянуло тучами – нас нагоняют – непроглядно. Проспорил Диме бы – как пить дать. Не видно и луны. В Ялани редко где сейчас, кое-как, изо всех сил, и до рассвета будут так стараться, оттесняя и уплотняя окружающую теменоту, под эмалевыми тенниками, сквозь клубы налетевших на их сияние и теплоту незнающих ночного сна мошки, мокреца и мотыльков, блистают со столбов электрические лампочки… И в окнах тоже… И в том, в хоромине, на взлобке… Я бы и спорить с ним не стал – испортится, конечно.
– А тут с женой ещё… Не знаю, – говорит мужик. И говорит: – Ты… вроде дремлешь?
– Чё-то… сомлел… чуть приморило.
– Выспаться хочешь? Завтра на работу? – спрашивает мужик. – А то я… чё-то.
– Нет, – отвечаю. – Мне не на работу.
– Тогда не спи, ещё успешь… Я зиму-то, хожу, охотюсь. Вишь – борода-то – не геолог… Участок у меня, – говорит мужик. – На кряже. За Исленью. Там не бывал?
– Нет, не бывал.
– Красиво… Как в октябре зашёл, к марту-к апрелю только выбираюсь… Здорово, хорошо – и лето жил бы – никого там, туда пока не добрались… Ну и… Немного, может… это?..
Немного мы. И закусили – хлебом занюхали, точнее. Я уж не просто, а совсем уже маленько.
– Вернулся как-то раньше времени, – говорит мужик. – Так получилось. Дольше обычно там задерживался – до оттепелей, пока снег не станет просядать, не заноздрится, а то на лыжах-то – и камус обдерёшь, и не пролезешь… Утром, на восходе, по путику, по насту, без лыж, конечно, пробежался, капканы все, успел, собрал, спустил ловушки, петли снял. В избушке скоренько прибрался. Не от мышей – мыши там есть, в округе-то полно – их сеноставка не пускает – сама в избушке поселилась, а так, зайдёт кто, мало ли, переночует – кому понравится, как беспорядок… К себе – пока ещё добрался, ладно, ребята, лётчики, от Елисейска довезли, двое живут тут, в Милюково, – домой-то захожу, а там – сосед… Ничё, конечно-может, не было… Не знаю. Ночью. Мужик-то он, Виталька, неплохой, но всё равно – на сердце как осадок… И как-то так – а чё так испугалась?.. Если нормально-то – так и нормально… И он, Виталька, как смутился… А вертолёт – когда другой уж?.. через месяц. И прилетел – но не нарочно, так получилось, побыл бы дольше – и продукты оставались – недели две ещё прожил бы… Бутылка, вижу, на столе, почти пустая, и два стакана… Белое… Чё-то – какая-то – закуска… Нет, говорит, потом. И плачет. А он, Виталька, нравился ей – знаю. Да мне-то… За столько месяцев – отвык… Люди, бывает, что соскучатся… Да я и спрашивать не стал бы… Зашёл сосед, ну и зашёл, ну, посидел, ну, выпили… но – ночью… Я к чужой бабе среди ночи не попёрся бы… если какая-то понадобится помощь ей, тогда – конечно… ну дак и это… вобшэм, сплошная несуразица.
Поезд стучит колёсами на стыках – о важном или о пустом – о том, об этом ли – однообразно. Прислушиваюсь – позвоночником – не понимаю; не о живом речь, о железном – догадываюсь. И мужика слушаю – ушами. Чем-то ещё. Не знаю. Может – водкой – через неё будто доходит – глухо. При голове мой непоседливый затылок, нет ли, не чувствую, и не могу рукой проверить – где голова, а где рука – не совместить, не дотянуться – так кажется, и не пытаюсь. Глаза слипаются, но раздираю их. И слышу:
– А у меня внутри перевернулось будто чё, – говорит мужик. – Хоть застрели, на место не поставишь… Всяко уж заставлял себя – никак. Живём. В одной квартире. Всё для других, со стороны-то, вроде и нормально. Да и у нас… бузы особой вроде не быват, как и раньше, но чё-то это… Не знаю. Как-то – смутно. Многое можно, это никак в себе не вынудишь… И одноклассницу свою бывшую – зуб пошёл в больницу дёргать, чтобы зимой с ним, на охоте, не замучиться… провод сталистый загибал в зубах, понадобилось, и сломал… пошёл в больницу-то – и встретил. Десять лет жила в Исленьске, работала, потом сюда перебралась, на родину, тут теперь – в Милюково. Не замужем. Был какой-то – разбежались, по бабам вроде стал ходить – поэтому. Постояли, поговорили. В гости пригласила. Пошли. Посидели. Повспоминали. После ещё раз к ней зашёл – так уж, сам, без приглашения. Ну и всё лето… А потом: день не схожу к ней – и болею, из рук всё валится, не радует ничё… И понимаю, сильно уж прямо как-то к ней, такая тяга… Даже боялся. Никогда такого не было. Ну вот – родное. Как магнитом прямо. Спать ложусь – она на уме, встаю – о ней думаю… Скажи кому-нибудь, ответят: напасть, или – присушили… И делать у неё готов всё по хозяйству… А совесть… Не могу вот… как на двоих-то… шибко плохо. У мужика должна одна быть – жена. Когда баба гуляет, это ещё туда-сюда как-то – слабая, она и – баба… Ну а мужик когда – это… плохо. Такие – кобели-то – мне не нравятся. Их дело. Но если такой в этом, дак и в другом он ненадёжный… так чё-то думаю. Я за серьёзно их не принимаю почему-то. Оно – не жалко, а противно… И я вот… Когда там хорошо, и тут, с женой, вроде нормально… Когда там только чуть чё, нелады маленько – всё, и на жену, приду домой, покрикиваю, ну а кричать-то – хорошо ли… Не знаю. И с ней, с женой – как про Витальку чуть подумаю, сразу и чувствую, и не люблю вроде её, жену-то, а ревную… И не ревную вроде – горько как-то… Когда так – любви нет, а ревность… нехорошо оно, и всё тут. Может, я это… деревенский, в Милюково-то не с детства… тут – с интерната… А одноклассница – начальницей теперь на почте… С образованием. Я так – туда-сюда… никуда, вобшэм… и – в армию, и после шоферил, пока не сбил… пьяного… Ну а она, училась в школе хорошо, в том же году, в Исленьск поехала, и поступила… На машине, на служебной, ехали, на «каблуке»… На встречную полосу крутой на джипе вырулил… их теперь сколько вон… как тараканов… Шофёр её… на «каблуке»… в сторону резко дал, и зацепил справа столб – бетонную опору. Ему ничё, шофёру-то, ушибами отделался… морду разбил себе да палец на руке сломал. А она… вот… неподвижна… ноги отказали. Всё как-то и разобралось… конечно, худо… А не брошу. Пока вот к матери поехал… под Гачинском, в деревне. Поживу у ней сколько-то, одумаюсь… Неделю, может, полторы – не дольше. Подружка с ней пока поводится… её, подружкина, подружка… дак чё – лежит – уход ей нужен… Не брошу… как-то не могу. А хоть и сяду… за Володьку, выйду – и к ней. Как без неё теперь – не знаю. Да нет, ну чё тут рассуждать… Ясно: не мы жизнью руководим, она нами.
Судьбы Божий – бездна многа, – через меня опять – по ходу поезда – как просквозило. И не успело это отзвучать, как следом: Клеть душевная – неизмеримой глубины.
«Ну», – думаю.
Выпили мы. Посидели молча. После:
– А жена-то… С армии пришёл. Чё-то – туда-сюда – и забеременела, я и женился. Как бы по долгу… Армия – долг, женитьба – тоже… Такого не было – чтоб сильно… Молодой был, глупый. Не стал сейчас бы, без любви-то… Смешно, наверное, смеёшься?.. Я деревенский, ты не смейся… Ну дак и ты-то – из Ялани… Ну… и что дом-то мой, не чувствую. И делать в нём ничё не хочется. Так, через силу – как обязан, и без души. Эта… пусть и бездвижная теперь, но… прикипело… оно ведь так-то не проходит, и ведь она не виновата – так получилось… ну, что лежит-то… ну, или Бог там… я не знаю, – говорит мужик. И говорит: – Брат у меня… с женой своёй… живут лад в лад. Смотрю на них – вот это правильно… но редко… Одна жена должна быть, одна женщина… у человека… Не знаю. Кажется. А мусульмане… дак они… у них и Бог иной – Аллах… А всё другое – баловство. Тётка у меня… по матери, с той стороны. До войны ещё с одним ходила, тогда – дружили. Он и она с одной деревни… у нас там, куда еду… рядом… Дозорной называлась. Тот – на фронт, она – туда же, ну и как-то потерялись – не в магазине – не саукаешься… Война, и в мирное-то время… И она замуж не выходила после, и он, потом как оказалось, не женился. Не почему-то там, а – ждали, забыть друг дружку не могли… Хоть и… ну, я не знаю… как-то получилось. Не своевольничали – время-то такое… Тут уж случайно как-то встретились. В Братске – и как их там свело?.. Она к сестре своёй поехала, а он туда – в командировку. Идут по улице – и увидались… Чё-то из них кому-то с сердцем плохо даже стало… Ну и ничё, живут теперь вот… вместе. Случайно, Бог ли, я не знаю. Дозорной нет – давно уже распалась – был как-то там – одна крапива… Живы оба ещё, слава Богу. Где-то там, под Ленинградом. Тётка и жить к нему уехала. А ты чё… ищете-то золото?.. Геолог.
– Что попадётся, – говорю – ложь свою двою, утверждаю – как против шерсти, совесть свою, вдову докучливую, глажу – терпит. И вру-то всё на один лад: да, мол, геолог. И зарекаюсь: последний раз, дескать, больше не стану, как воды в рот наберу. А как в поезд только сел, так и… поехало, под стук колёс – как под аккомпанемент – и хоть бы сбился.
– Интересно, – говорит мужик. – Надо сходить тебе на мой участок. Обязательно. На вертолёте только – далеко… Дороги нет туда пока, и слава Богу. Лес возить оттуда станут – сделают… Там по ручьям и речкам золотишко есть, это уж точно… Может, ещё чё, подороже… Переброжу когда, гляжу, как чё-то вроде и поблескиват. Мне-то оно – да и лежи там… А я до этого лесничил. Ну а теперь такое тут творится – пустыня будет… Ушёл из лесников, – говорит мужик, рукой махнул – воздух около себя пополам разрезал – не стенки бы, так развалился бы он, спёртый в купе воздух. – Сердце когда-нибудь не выдержит – инфаркт ещё, пойдёшь по лесу-то, где хватит. Теперь я так – самостоятельный… раньше-то как – единоличник.
Сказал мужик и будто растворился.
А после этого провал. Будто и меня, грешным делом, ни с того и ни с сего, по голове выдергой приголубили – как-то уж разом.
Так, полусидя, и проснулся.
Свет в купе неоновый – с улицы. Как в мертвяцкой. Пахнет… одеколоном – вспомнил, но не сразу, и каким – не различаю, может – «Тройным», может – «Гвоздикой». На столике порядок. Всё убрано, сам столик вытерт. Мужик готов уже, вижу, выходить; на плече спортивная сумка. Возле двери топчется – спиной к ней, к зеркалу, лицом – к оконцу, нос у него теперь – от света – синий. На меня глянул и говорит:
– Проснулся… Гачинск… Выхожу. Поезд стоит тут минут сорок… если ничё не поменяли. Мне на автобус… через час. Ну ладно… это…
Дверь открыл, из купе вышел, повернулся и говорит:
– Если тут чё, так извини…
– Да ничего, – говорю, еле произнёс: язык – будто свой потерял, чужим временно пользуюсь.
– А как тебя зовут? – спрашивает.
– Олег, – отвечаю. Не соврал.
– Меня – Василий. Ну, счастливо.
– Угу.
Захлопнул дверь. Ушёл мужик.
Открыл дверь снова. Смотрит на меня. Смотрит. И говорит:
– Я… это… помню… разговор-то… Баба ведь как… Бог может войти в каждую… но это… не каждая удержит… Поэтому. Да ладно. Ну, я сказал уже: счастливо.
Ушёл мужик. Окончательно.
Я остался – ехать ещё часа четыре – помню.
Чувствую голову свою – по ней как будто кони с этикетки от «Сибирской» скачут – затылок полый – нет бы вон – как по манежу, разгулялись.
Повалился на постель, как был – не раздеваясь; разулся только.
Скоро, не скоро ли, под непрерывный стук… копыт, забылся.
Среди кромешной немоты или тотального отсутствия, гудящего так, словно в его центре поставлен многомощный силовой и плохо закреплённый трансформатор, или оно, отсутствие, расположилось рядом с высоковольтной линией электропередач, сплошь, как сетью, ими, линиями, ли опутано, среди небытия – сказать и так, пожалуй, можно – слышу вдруг, как будто только что родился, не понимая и не разбирая слов, помимо белов или децибелов, озлобленно и без передышки раздалбывающих изнутри мой хрупкий череп, голос человеческий, женский и, как мне кажется, знакомый – чувствую, что знакомый, но не думаю об этом, – издалека будто, как из еле-еле различимой точки, как от вечности ко времени ли – словно искал он, голос этот, меня по привычке прежде там, на моей узкой, деревянной кровати, на уютном и обжитом чердаке моём, в Ялани, долго взывал ко мне оттуда, тщетно кликал, после уж тут меня, случайно или по подсказке чьей-то, нашёл, ко мне приблизился и обратился – услышал я его, и до меня дошёл смысл этим голосом произносимого:
– И скока вас ишшо будить?! Долго?.. Вот наказание мне прямое… Хожу, как эта… Я вам не нянька, не обязана… Э-э… Вы живой?.. Вон по Исленьску уже едем. Подымайтеся давайте. Последний раз, пришла, предупреждаю. Чириз минуту остановимся. Почти приехали… А то водой вас окачу – добьётесь… И каких тут тока не увидишь: в дорогу ехать – и упиться… Милицанера позову – быстро разбудит. Тогда в кутузке отоспитесь… Э-э… вы… И вправду ли не помер?
Где я, кто я, не понимаю. Я – как тело – и сознание моё – с ним мы пока ещё отдельно – крепко, похоже, раздружили. Есть я, присутствую, но где, мне не известно; по каким палестинам оно, сознание моё, шляется – не знаю. Затылка нет. Темя тут, трещит от боли, а его, затылок свой, не ощущаю – не вернулся ли он в Милюково, не уехал ли он с Димой, чтобы там, в Ялани, при проезде, выпрыгнуть незаметно из гремящего уазика? – станет с него – так озорует… Без затылка неуютно – как зимой, с открытой настежь в доме дверью. В зияющий и никем не охраняемый образовавшийся прогал не только сознание, и жизнь из меня может запросто выскочить, тогда и вовсе не проснёшься – скоропостижно не хочется. Душа с великим нежеланием, будто по принуждению, из глубины хмельного сна, через него ли продираясь, с какой-то дальней будто, приглянувшейся ей стороны, в тело, как в терем опостылый, возвращается. Душе, ему ли, телу, хуже? – пока на это не ответить мне.
В моём бреду одна меня томит каких-то острых линий бесконечность, и непрерывно колокол звенит, как бой часов отзванивал бы вечность. Мне кажется, что после смерти так…
«Должно быть, в поезде – вчера ещё в него садился… Если сегодня это, а уже не завтра, а со вчерашнего – не послезавтра?.. Да и стучит: так-так, тык-тык, во мне, простёртом, отзываясь», – первая мысль, с которой я очнулся, – из ничего как будто просочилась и заструилась родничком.
И точно: в поезде – опомнился – будто из бездны Аввадон или из океанской пучины, правило декомпрессии нарушив, вынырнул – необходим теперь мне шлюз лечебный, то речь расстроится, рассудок помрачится, и паралич, к тому же, ещё хватит… Не поздно ли?.. Болезнь в разгаре.
Раздираю с трудом веки – кое-как, заторопившись, с ними справился, так испугался – за время сна, провала полного, они как клеем кем-то были будто склеены, словно не разомкнулись сами по себе, а принуждённо лопнули, как на разваренной, рассыпчатой, картошине мундир, – и вижу: день – если солнечно – глаза пронзает; в дверном проёме – женщина в одежде форменной, но не военная, не прокурор, а – проводница. Сразу не узнаю её, и говорю ей:
– Вы… или нет?.. У вас вчера глаза другого цвета были… Что вы ворчите?
– Не добудиться-то – не поворчи тут… Вчера не я была – другая, – сказала так и засмеялась: она, значит, та самая. Она, конечно: волосы рыжие и выговор чалдонский. – Я туалет закрыла – не умоетесь и… это… Теперь уж тока на вокзале… Как таких жёны ишшо терпят?
– Я не женат.
– Ага, все вы так говорите… В поезде мало кто из вас женатый.
– Вчера ещё вроде как не был.
– Вот – уж и вроде. Подымайтеся давайте. А то я это… Кольцо – поехал от жены – снял с пальца и в карман, наверное, запрятал. Все вы такие.
– А пива нет у вас… не продаёте?
– Нет, пива нет у нас… не продаём. Проснулся тока – и про пиво…
– А что?
– Хотя бы причесались…
– Какая вы…
– Какая?
– Повелительная.
– Ну уж.
Ей хорошо, думаю, «Сибирскую» вчера не принимала, из бездны сегодня резко не выныривала, и шлюз лечебный ей не нужен.
Удалилась проводница – как покинула: будто, успел, привык к ней, привязался. А потому так, думаю, что уезжаю: сердце моё к ней как к землячке тянется – я покидаю родину свою, малую и тихую, надолго, а она там снова будет уже завтра. От Милюково до Ялани кочергой бабка дотянется – одного уезда, в прошлом, сёла; давно Ялань уже деревня, доумирает, а Милюково нынче – город, нелепый, правда, – как выкидыш. Добродушная женщина – про проводницу опять вспомнил. По жизни не озлобилась. Хоть и похоже, что – была когда-то, может, но теперь – не замужем. То попадаются такие: своим мужиком по каким-то причинам не обзавелась, и все при этом перед нею виноваты – на каждом встречном отрывается по полной программе… Хоть и ушла, стоит перед глазами – волосы рыжие, в косу заплетённые, коса толстая, как канат, висит из-под берета – как медная. Ключ в руке – от всех замков в вагоне. Дверь не закрыла. Солнце в купе втекает беспрепятственно – как тигль золото, его наполнило – и мне бы не расплавиться. Морок нас, значит, не догнал – почти полтысячи-то километров – не везде ему быть сразу, только – где-то. Это я так, без сожаления.
Лежу. Ощущаю: штормом нахлынувшее сокрушение, себя – будто урановый или свинцовый: не шевельнуться, не подняться, ладно, хоть так, распад бы только не начался – и то, что поезд замедляет ход; остановился, чувствую.
Лежу ещё минуту, две ли – сколько-то – они, минуты, передо мной не отчитываются, – словно рухнувший на землю столб бетонный и, как в тесто, в неё, в землю, вмявшийся, – всё же поднялся – я один, взяв за грудки, поднял себя другого будто; поднять-то поднял, но как из вагона вынести?.. Вижу, одетый. Благо штаны такие, что не мнутся. Куртка тоже – так, значит, я её и не снимал. Обулся – пыль на башмаках, вижу – елисейская, хоть собери её в платочек. Про рюкзак вспомнил, достал его из ящика. Смотрю в окно: город, вокзал и – люди, люди – так тоскливо. Первый день – после Ялани – одиноко. К шуму когда теперь привыкну – к чему б хорошему – в природе звук, в ней шума не бывает, здесь монстр – рычит. В Ялани шум благословенный – только от ветра и дождя; собаки лают – это песня.
Август, ночь, Ялань, допустим, – звёзды шумят над ней? – звучат, конечно, – это не я, со мной так кто-то согласился.
«Ох, – думаю. – Как много во мне и около меня всяких разговорчивых».
Попрощался с проводницей – там она, в своей каморке, бельё постельное в мешок засовывает, что ли, – наклонилась; коса мешает – головой мотнув, откидывает косу за спину; опять та медленно с плеча сползает. Лицом только ко мне обратилась и спрашивает, улыбаясь:
– А там, в купе, ничё из своего-то не забыли? А то такие…
– Да нет вроде. Всё при мне. Всего хорошего. Спасибо, – говорю ей.
– В таком-то виде.
– Вид как вид. А что?
– А в зеркало гляделись?.. Пожалуйста. Счастливо, – отвечает. Глаза опять уже другого цвета: теперь – зелёные уж – как вчера.
«Ну», – думаю.
И никогда с ней больше не увидимся – наверное. Хотя… Располагаем-то не мы.
– Хоть причешитесь.
– Причешусь.
– А то… как эти прямо… С Богом.
– Зеркало мне, в отличие от вас, не скажет правды… Не замужем? – спрашиваю.
– Уже не важно, – отвечает.
– С Богом.
Вышел на платформу. Вдохнул неосторожно полной грудью – воздух, конечно, не таёжный – как в большом гараже, в котором завели все разом и прогревают перед выездом автомобили, – прожив три месяца в деревне, вне цивилизации, где трубы есть, но лишь печные, удоборазмерные, не исполинские, и топятся не каменным углём и не мазутом, а дровами, берёзовыми преимущественно, остро это чувствую. До отвращения. Не угореть бы без привычки.
Глаза плачут, и сердце уязвлено, а мысль яснеет и твердеет.
И тут уже осень, не такая ещё, правда, явная и откровенная, светом себя едва лишь обозначила, сквозистым, утишённым, блёстками паутин пронизанным, – как будто намекнула только о своём приходе – всё же значительно южнее – так в Ялани лето выглядит в начале августа, сразу после Ильина дня, и, как обычно, перемена происходит резко – лето астрономически, а по погоде уже осень, – в одни сутки, когда какушка заглыхат – никуда не улетает, до сентября болтается на прежнем месте, заодно со своими возмужавшими подкидышами, высиженными и вскормленными чужими родителями, но умолкает – первого августа её ещё услышишь, ну а второго уже нет, – словно на самом деле голоса её Илья-Пророк лишат – так надоест же, и на самом деле: с конца весны, как там объявится, на родине своей, на общей нашей, беспечная и громкая, всем до Ильи в округе уши прокакует.
И тут так же, как ещё вчера в Ялани, небо голубеет, только вот не такое здесь оно глубокое и чистое – тонко его застило пеленой белёсой, будто зрачок при катаракте, – а потому и город в небо так от этого глядит – подслеповато; скоро и пелену за небо станет принимать – когда совсем-то обезвидит.
На другом, далёком и, несмотря на ясную погоду, из-за тяжёлых испарений и плотной загазованности тускло просматривающемся берегу тут ещё не такой широкой, как у нас, Ислени – здесь уж не сопки, как у нас, а – горы настоящие, щедро одетые в густое разнолесье – сохранившееся потому, что заповедное, и ни людьми, ни шелкопрядом, к счастью, не погрызенное, – и торчащие кое-где причудливыми и известными всем нашим альпинистам скалами, в жёлто-багряной проседи, пока ещё легонько только ею тронутые, – над самым городом нагромоздились, над его правобережной, более индустриальной половиной, мало того, ещё и дым над ней сгустился, над несчастной – так она выглядит, в чаду-то вся, как в преисподне, тут вот, на левом берегу, его поменьше – всё же продувает – с места не сдвинется, висит лепёшкой маслянистой, в золе и саже ещё вывалянной, будто бы брошенной ему, как угощение собаке, но до него, до города, не долетевшей, – где-то, похоже, зацепилась – антенн-то мало ли да вышек всевозможных – ну вот и ешь её теперь вприглядку. И как живут под ней, под лепёшкой этой, люди?.. Представить трудно. Солнце-то видят, словно через закопчённое стекло, – всегда затмение, помилуй, Господи. Почти как в шахте, под землёй. Но человек, подлец, и не к такому привыкает – не помню, кто так и сказал. Возможно…
Достоевский, – будто подсказал мне кто-то из плотно окруживших меня словоохотливых невидимок. И сам я вспомнил: Достоевский. Где, когда и от своего имени или от имени героя своего – не помню.
Трубы, домны, трубы, домны, глянь налево, глянь направо и куда ни обернись – будто мальчишки, издали кажется, нагородили – промышленность однако – и днём и ночью курят не стихая – какие фильтры тут нужны, какие лёгкие – чтобы рак лёгких городу не заработать или ещё чуму какую; про горожан уж и молчу – за них молиться и молиться; можно и мне, но лучше праведнику. Это сейчас – после Ялани, посвежевший и проветренный, как вынесенный во двор из затхлой коммунально-проходной квартиры зассанный матрац, да от «Сибирской» крепко – чуть, маленько, не до хруста – подмороженный и пока не оттаявший, как говорят французы, с деревянной ещё мордой, – это сейчас так рассуждаю. А пожил бы здесь, немного отогрелся, а заодно принюхался и пригляделся, может, иначе стал бы думать: живу я здесь – как в анекдоте?.. Возможно. Но первый взгляд – он верный самый: не пристальный, только что кинутый, сам ещё по себе когда, а под хозяина, врасплох застигнутый, угодливо ещё не подловчился.
Стою. Переминаюсь хлипко с ноги на ногу – ходить будто разучился. Бывает. Так и с любым другим умением случается, и даже – ползать. И торопиться-то мне некуда – никуда не опаздываю; вышел из вагона, шага два в сторону сделал, чтобы проход собой не загораживать, остановился тут же и стою, жмурюсь от света яркого, покуда не обвык, – солнце такое, что и веки пробивает – лепёшка тут его не заслоняет. Асфальт подо мной – от бликов солнечных и пятен тени словно в рытвинах – не оступиться бы, пойду-то – опасаюсь. Всё окружающее – зыбкое, чужое – как враждебное, и я – будто бы вышвырнут сюда откуда-то, где, по сравнению с теперешним, гораздо лучше себя чувствовал, – как заспанный котёнок в форточку из тёплой комнаты на улицу морозной ночью, – стою, хвостом воображаемым дрожу – неуютно, и некому меня погладить. Ощущение отвратительное, но к себе самому отношусь пока сносно, даже с какой-то нежной жалостью, ещё маленько-то и очень, после уж стану люто себя ненавидеть, когда последние дробинки от сибирского озноба выпадут из тела, но то нескоро будет – так мне кажется. Осматриваюсь еле-еле – свет белый мне, болезному, в копеечку – поэтому, пока и вовсе не смотрел бы, так только разве, через кружку разливного пива, пусть бы и керамическую, непрозрачную, и то прищурившись, – стою, гляжу – не вижу встречающего. Был бы где тут, выделился бы в толпе – приметный: вышел и ростом и лицом, спасибо матери с отцом – это и без подсказки чьей-то вспомнил, это – Владимира Семёновича. Дима, что ли, думаю, не дозвонился: может быть, нет его, Андрея, в городе, по делам коммерческим куда умчался – допустимо; все телефоны, схоронившись у какой-нибудь из многочисленных своих подружек, отключил ли – тоже вероятно – женолюбивый он, Андрей, не в меру. Или, как Дима говорит, до баб без удержу охочий, сам не свой до них, как кот до валерьянки, юбку увидел и затрясся.
«Вот…» – думаю.
Тут же ещё и состояние… как после менингита, после какой другой ли продолжительной болезни мозга – будто разжижился он, мозг, и булькает, как гейзер, ладно ещё, как тот, фонтаны не выбрасывает. И не в комплекте – без затылка – в прогал-то дух бы из меня, боюсь, не удалился. Благо ещё, что пар в дыру выходит, – темя сорвало бы, как крышку в закипевшем радиаторе.
Шумно – вокзал-то – как на ярманге Ирбицкой, на стадионе ли «Петровском» в момент забитого-пропущенного гола, когда «Зенит» – допустим – с ЦСКА встречаются, помилуй, Господи (решил бы я, предположим, закончить жизнь свою самоубийством, направился бы после матча по Большому проспекту Петроградской стороны в Санкт-Петербурге, в сторону Князь-Владимирского собора, или на Чкаловский, поближе к дому, и прокричал бы вплотную, пивом и водкой разящую, толпу взбудораженных выигрышем-проигрышем рогатых ребят в бело-голубых шарфиках: «"Зенит" – параша, победа будет наша, ЦСКА – чемпион!..» – и долго бы не мучился, ещё раз: Господи, помилуй, и лучше избегать таких предположений, то даже нервно передёрнуло-перекосило, что не на пользу мне сейчас); фоном вокруг ещё ж и город с миллионным населением – Исленьск – как будто в улей растревоженный засунул сдуру-спьяну голову – люди бы жалиться не стали – робость-пугливость на меня напала вдруг; вчера отважный был, отчаянный – с руками голыми, позвал бы кто меня, и, не раздумывая долго, на медведя бы пошёл, в пекло кромешное бы, не колеблясь, с проводницей ринулся – как лист осиновый, душа не трепыхала.
Думаю:
«И как, пострел, всё успевает? Расторопный. Дошлый, отец бы мой сказал. Но погорит когда-нибудь на этом. Примеров много. Книжек умных не читает, а самому порассуждать на эту тему некогда… Было ведь сказано: в бесстрастии ума взирай на лики женщин и обидчиков – кто-то же внял, ему неймётся… Найду, – думаю, – место поспокойнее, в укромном закуточке, где докучливых цыган не будет и детей поменьше будет егозливых, устроюсь поудобнее и до самого отъезда, до следующего своего поезда, уже отсюда, из Исленьска, пересижу… смогу, пожалуй… ведь на рыбалке же высиживал… ну, тоже мне, сравнил… там-то и времени не замечаешь и – безлюдно – кругом тайга, перед тобой река, а над тобою небо – только. Сутки и целый день ещё… Смогу, наверное?..» – подумал это и устал.
Стою и ни о чём теперь вроде не думаю – будто сильным, порывистым сквозняком всё начисто из головы выдуло – как растерялся.
Слышу, смеётся сзади, гавкнув прежде, чуть ли не в самое мне ухо. Прятался от меня. Там, за киоском.
– Баловник, – говорю, оборачиваясь осторожно, чтобы окружающее из глаз не выплеснуть и самому наземь плашмя не опрокинуться. Как неуклюжий. Так оно и есть. Почти немощный.
– Здорово, – говорит Андрей. – Чё, перетрусил? – спросил так и, громко, словно мы с ним тут одни, загоготав, хлопнул по плечу меня – в руке какая-то газета, туго свёрнутая в тубус, – ею.
– Да уж, – отвечаю.
– По роже вижу… Вылупил глаза вон.
– И без того, – говорю, – еле-еле душа в теле, ещё и ты тут… расшалился.
– Чумной – после деревни, – говорит Андрей. – Нянька тебе нужна, руководитель… в городе-то.
– И ты про няньку.
– Чё?..
– Да так… Про пиво б лучше.
– Чтобы понервничал чуток, а то расслабился в Ялани. Анахорет… Истомин, – говорит Андрей, – ты бы хоть раз когда по-человечески приехал – на выходные… Нет, он всегда среди недели… И причешись… Как чёрт косматый.
– Здорово. Не ругайся, – говорю. И говорить мне сейчас, как и стоять, тоже непросто – слова со мной будто в хоронки разыгрались, и не они меня, а я ищу их постоянно, маюсь – так, если выразиться по-ялански, ну а какое там, в сплошных потёмках, и нащупаю, поймаю, на свет его сразу, чтобы распознать и застучать, не извлечь – упирается, вдобавок к этому, ещё ж и высыпаются – через затылочный проём – те уж, наверное, с концами. Только одно не укрывается, не упирается, само, как нескромная выскочка, напоказ лезет, как девка публичная, себя настырно предлагает: пива! – Пора приходит, – говорю, – и еду. В календарь при этом не заглядываю. А у тебя бывают выходные?
– Ну и худо, что не заглядываешь. Очень худо, – говорит Андрей. – Не в прошлом веке живёшь, Истомин. Время сжалось – всех прессует: одних на жмых, других на масло. И ты не увернёшься, не надейся. Тысячелетие уж новое… Миллениум… А ты тут… Лермонтов и Пушкин. Это они могли себе позволить – свинтить в деревню к бабушке и, на диване лёжа, прохлаждаться… Ты хоть число сегодняшнее знаешь?
– Знаю. Они не в прошлом веке жили, – говорю, – а в позапрошлом… Как всё грохочет… Одуреть.
– А-а, всё равно что в допотопном. В прошлом, в позапрошлом, какая разница!.. Не придирайся. Время-то припустило, видишь, как – пятки сверкают…
– Нет, не вижу.
– В прошлом бы веке ты ко мне неделю добирался. Или дней десять… если не пешком. Пешком бы месяц топал от Ялани.
– Говори громче. Мне, с непривычки, уши заложило… В прошлом бы так же. В позапрошлом… Или молчи, потом поговорим. В машине… В прошлом скорее бы – на самолёте.
– Глухарь. Оглох в своей деревне… От тишины. Там, чё, собаки только лают. Надо заглядывать и в календарь.
– Коров забыл.
– Каких коров?
– И лошадей. Ну не одни же там собаки.
– А-а… Выбрался из берлоги, – говорит Андрей, – глаза протёр и – посмотрел… А то придёшь, а там закрыто…
– Где? – спрашиваю.
– Где, где… Не где, а к шапкиному разбору. Да где угодно, я к примеру… И опять к себе в берлогу – лапу сосать и с боку на бок переваливаться да на погоду из берлоги хныкать – виновата.
– Виновата: не я для неё, а она для меня.
– Ты-то, дремучий, тип свободный, болтаешься где и как тебе вздумается, как снежный человек, тебе и ладно… Захотел – сюда, захотел – туда, вольный… Месяцем раньше, месяцем позже, чё там, – говорит Андрей. – Сентяб – тяп-тяп и – май, как наш историк, помнишь, приговаривал… Федя, покойный. Вот уж был тоже… клоун настоящий – девчонок наших всё и тискал. Теперь его я понимаю… Чё-то приснился мне недавно… Все молодухи кажутся красивыми… С чего?.. О нём я даже и не думал.
– К себе не звал?
– Да вроде нет. А, может, не запомнил… Истомин, сплюнь… Как на уроке будто, в школе… А я, в отличие от вас, от беззаботных трепачей, халявщиков и лодырей, товарищ, слава Богу, занятой… К вечеру дождь пойдёт, передавали… Зонтик, не помню, где оставил… Смотрел, в машине вроде нет, всё там валялся, на сиденье… Планы страдают, одним словом… Кофе пил вчера – у Эльки, может?
– Бизнес?
– Прежде всего. Частная жизнь по вашей части тараканьей… Машина там, на площади. Пойдём. Ну, как там мать твоя, тётка Елена?
Пошли.
– Да ничего пока, нормально.
Шагаю – вроде удаётся.
– Мою не видел? – спрашивает.
– Видел, – говорю.
– На ногах?.. У Эльки, точно, больше негде.
– Давно уж, жалуется, не был… Да на ногах.
– Ну, скажешь тоже… А мне когда?!
– За огородом вашим как-то встретил… Траву косила для телёнка.
– Приеду – сдам, продать заставлю. Зачем он ей, телёнок этот?.. Мяса я так ей привезу. Отправлю с кем ли. Не проблема.
– Нужен, наверное, раз держит.
– Сама уж ходит еле-еле…
– Пусть, пока может…
– Пока может… Это же дурость.
– Что не дурость?
Идём.
Галки на тополе – разгалделись – наперебой о чём-то, или ссорятся – живые; полно их там, словно блох на собаке, – не выколотишь – как только тополь их и терпит, то и гляди суком от них зачешется. Чайка – куда-то полетела – нашла бесхозное, стащила ли где что-то – с добычей – что-то мясное или рыбное – кишкой болтается на клюве.
Троллейбус – весь в рекламе, как уголовник в наколках, – людьми наполнился – как засосал их, – дверцы сомкнул, насытившись, поехал мягко; заискрил на повороте – как сварка.