Убийство городов Проханов Александр
© Проханов А.А., 2015
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2015
Часть первая
Глава 1
Он всплывал из сна, как подводная лодка из темных глубин. В этой зыбкой тьме клубились видения, проплывали земли, струились лица, размытые, как в тусклых зеркалах. И каждое рождало страх или нежность, или раскаяние, или влечение, которые тут же забывались, уносились потоками сна. Вся ночь превращалась в череду непрерывных свиданий. Встречи с любимыми прерывались появлением незнакомцев, иногда столь живых и уродливых, что он просыпался со стоном.
На этот раз среди бесчисленных встреч состоялось свидание с женой, из той восхитительной поры, когда она в своем свежем ликующем материнстве предстала в белизне, то ли ночной рубахи, то ли прозрачной занавески, за которой, невидимый, цвел куст жасмина и играли дети.
Дмитрий Федорович Кольчугин поднимал с кровати свое старое тело, приводя в движение каждую отдельную мышцу. Усилием воли заставлял двигаться ноги, спину, затекшие плечи, вспоминая, как в молодости одним счастливым толчком выбрасывал себя из кровати, перемещаясь из сна в сверкающий мир.
Он спустил босые ноги на пол, и перед ним возник кабинет, в котором он спал на диване. Два окна, полные зелени солнечного утреннего сада. Книжная полка, сплошь уставленная написанными им книгами. В скромных переплетах – из советских, пуританских времен, когда избегали яркого цвета. И нарядные, помпезные, последних лет, с красочными корешками, которые должны были привлекать покупателей, как цветы привлекают пчел. Вся его огромная жизнь уместилась в книгах с описанием войн, переворотов и революций, среди которых он жадно и страстно творил летопись отпущенных ему «временных лет». Верил, что Господь удерживает его на земле ради этой, вмененной ему работы.
Стол с компьютером был аскетически строг, без бумаг, безделушек. Компьютер давно не включался. В нем хранился случайно залетевший отрывок текста. Так в кусок янтаря залетает случайный пузырек воздуха, чтобы остаться там навсегда.
Во всю стену, в пятнах солнца, сиял иконостас из икон, которые он собирал в молодости, путешествуя по северным деревням в поисках утраченного русского рая. Среди алых и голубых плащей, смуглых лиц и золотых нимбов отыскал образ Дмитрия Салунского, своего небесного покровителя. Помолился ему бессловесной молитвой, отворил сердце и впустил в него лучезарного воина.
Отдельно стояла полка, уставленная трофеями его былых походов. Афганские вазы из лазурита и яшмы. Африканские маски из черного дерева, инкрустированные перламутром. Эфиопский крест, напоминавший медные кружева. Чучело никарагуанского крокодила с зубастой пастью. Все это было покрыто пылью, ибо в доме не было женской руки, оберегающей сокровища прошлого.
Он принял душ, промывая складки тяжелого полного тела, и долго растирался мохнатым полотенцем, желая вернуть бесчувственной коже розовый жар. Стоял перед зеркалом, недовольно разглядывая свои пепельные волосы, сумрачно сжатые брови, узкие, с тусклым светом глаза. В горьких морщинах у носа и рта, как в желобах, текли реки разочарования и иронии. И сквозь это выцветшее лицо вдруг брызнул его молодой лик, счастливый и пылкий. Так иногда в лучах вечернего солнца загорается на церковной стене чудом уцелевшая фреска.
Он вскипятил чайник и пил кофе, глядя на большую фотографию жены. Жена внимательно, нежно, с легким состраданием наблюдала его одинокий завтрак. Снимок был сделан перед самой ее болезнью, и в ней еще сохранялась благородная женственность, поздняя красота и не сломленное болезнью достоинство. На ее открытой белой шее красовалось фамильное гранатовое колье, словно брызги темно-алого сока.
Он не мог слишком долго смотреть на портрет, ибо сердце начинало стонать и приближались рыдания.
Сегодня был государственный праздник, День России, и он был зван в Кремль на торжественный прием. Предстояло выбрать чистую рубаху из стопки, что приготовила дочь. Извлечь из шкафа парадный костюм. Начистить до блеска туфли. Все то, в чем прежде помогала жена и что теперь давалось ему с трудом.
Над столом висели большие часы с бегущей секундной стрелкой. Приближалось время утренних новостей, и он пошел включать телевизор.
Экран глянцевитый, черный, как ночное озеро. Пульт с маленькой красной кнопкой. Кольчугин боялся ее нажать. Боялся зажечь экран, испытывая страдание, какое испытывает пациент при виде скальпеля. Будущий порез начинал болеть, и плоть трепетала, предчувствуя прикосновение стали. Так трепетала его душа, ожидая разноцветное изображение.
Это была пытка, которой он себя подвергал каждое утро, когда смотрел новости с Юго-Востока Украины. Нажал кнопку, словно лег на операцию без наркоза.
Журналист с утомленным лицом обреченно сжимал микрофон с надписью «Россия». Показывал последствия артналета на жилой квартал Донецка. Проломы в стене, искореженная арматура, воронка в асфальте.
Кольчугин, сидя перед телевизором, вдруг ощутил знакомое жженье в ноздрях от едкой гари, услышал хруст стеклянных осколков, на которые наступала нога. Осторожно обходил воронку и липкую, начинавшую густеть лужу крови. Украинский вертолет, как каракатица, выпускал дымные трассы, и Кольчугин слышал железный скрежет снарядов, скребущих землю, видел полыхнувший взрыв, сметавший дома. Ополченец в казачьей папахе бил в амбразуру по невидимой цели, и Кольчугин видел фонтанчики гильз, которые скакали по паркету его комнаты. Латунная гильза ударила его в щеку и обожгла.
Шли кадры, на которых двигался железнодорожный состав, уставленный украинскими танками. Их туманная вереница вызывала ломоту в зубах, стальная мощь танков была нацелена на папаху ополченца, на его постукивающий автомат, на его обреченную жизнь.
Показывали беженцев, прибывших в Россию из разбитых городов. Молодых женщин с голыми плечами в летних сарафанах, солнечных младенцев с белокурыми головками. И снова танки, пикирующие штурмовики.
Кольчугин не мог слышать очередное заявление министра иностранных дел, который требовал от Киева прекратить кровопролитие, осуждал бесчеловечный режим. Негодование Кольчугина вызывал не столько бесчеловечный украинский режим, сколько пресные, изо дня в день повторяемые увещевания министра, под укоризны которого убивали людей Донбасса. Много дней подряд, танками, гаубицами, установками залпового огня, убивая беззащитные города.
Кольчугин выключил телевизор. Лежал обморочно в кресле, слыша, как кувыркается сердце, готовое сорваться в жестокую аритмию.
Он не мог разгадать смысл операции, которую осуществляли центральные телеканалы, изо дня в день показывая гражданам убийства русских, сопровождая эти убийства неискренними вялыми заявлениями МИДа о защите русских в любой части света и любыми средствами. Бойня русских проходила по соседству с Россией, в Донбассе. Детские гробы и надгробные рыдания рвали сердце. Но не было ввода российских войск, громивших убийц. Не было точечных ракетных ударов, уничтожающих украинские гаубицы и «грады». Не было «бесполетной зоны» над Донецком и Луганском, когда каждый бомбящий города штурмовик, каждый атакующий вертолет сбивались огнем ПВО.
Все это копило в народе ненависть и разочарование. Ненависть к предателям «русского мира». Разочарование и унылую злобу, в которых меркло лучезарное солнце Крыма, воссиявшее в каждой русской душе и теперь потускневшее.
Кольчугин смотрел на черный глянцевитый экран, в котором погасли ядовитые пятна. И его душа стремилась вслед за исчезнувшим изображением. Хотела слиться с электронной волной, бестелесно промчаться в эфире и вновь облечься в плоть. Очутиться рядом с ополченцем в казачьей папахе, увидеть его потное усатое лицо, латунные россыпи гильз на асфальте.
Там, в этих убиваемых городах, было его место. Там продолжалась череда войн и революций, свидетелем которых он был всю свою долгую жизнь. Писал их жестокую хронику. Составлял летописный свод. Там, в Донбассе, надлежало ему продолжить труд летописца. Труд портретиста, который пишет предсмертные портреты убиваемых городов.
Его порыв был страстный, стремительный. И был остановлен ударом в грудь, где больно набухло сердце и бессильно опало. Душа ударилась о черный экран телевизора, как ударяется о стекло залетевшая в комнату птица.
Он был немощен, стар. Его плоть была изъедена хворями. Он больше не мог перебегать под обстрелом. Не мог протискиваться в узкие люки бронемашин. Не мог без таблеток спать. Не мог без них одолевать головокружение и боли в груди. Его время прошло. Прежде он был писателем «поля боя», был писатель – полевой командир, но теперь ему не было места на поле боя. В городах, которые погибали, не было художника, и их смерть в потоках времен будет забыта.
Он смотрел на портрет жены. Как бы она сейчас рыдала и убивалась, глядя на жестокий экран. Как бы молилась в церкви. Как бы ходила по дворам, собирая вещи для беженцев.
«Милая, милая!» – шептал он, глядя на фотографию.
Теперь, когда его жизнь завершалась, ему следует укротить клокочущую страсть, остановить погоню за ускользающим временем. Ибо мир изнурительно повторяет себя в непрерывных войнах, восстаниях, крушениях царств. Среди этих взрывов и скрежетов, которыми полнилось его творчество, не слышна была тихая молитва, робкое упование, кроткое смирение. Но теперь, на исходе жизни, на эти тонкие звуки и потаенные шепоты должна была обратиться душа. Перед тем как унесется с земли.
Он старался вспомнить недавний сон. Чистая летняя комната. Белая занавеска волнуется от сладкого ветра. За окном благоухающий куст жасмина. И жена, молодая, прекрасная, обнимает детей.
Кольчугин поднялся. Приблизился к портрету жены. Поцеловал ей глаза.
Глава 2
Его приглашали в Кремль на государственные празднества, инаугурации, торжественные выступления Президента. И это после долгой опалы, когда он, «певец красной страны», отверг власть, погубившую государство. Он стал непримиримым оппозиционером. Оставил писание романов и в хлестких, беспощадных статьях клеймил отступников, совершивших четвертование Родины. Его исключили из числа именитых персон. Подвергли гонениям. Предали анафеме его книги. Назвали личностью, которой не подают руки. Его утонченно и искусно убивали, объявив бездарью, окружив его имя глухим молчанием.
Однако в Кремле менялись хозяева. В их лицах, изуродованных взрывом, начинали проступать черты исконной власти, призванной управлять континентом Россией. Новый Президент, балансируя среди враждующих групп, на руинах разгромленной страны стал строить новое государство.
Кольчугин приветствовал это строительство. Содействовал ему своими статьями. Пророчил соединение разъятых пространств, союз разрозненных народов. Постепенно вернул себе репутацию «певца государства». Недавние кумиры, желавшие ему смерти, были отодвинуты, и на освободившиеся места возвращали опальных.
В роковом 93-м, когда стреляли танки в Москве и горел Дом Советов, Кольчугин бежал в леса, спасаясь от ареста. Он был баррикадник, соратник восставших вождей. И пока их отлавливали и свозили в тюрьму, Кольчугин жил у друга среди осенних лесов. Они горевали, пили злую водку, пели русские горючие песни, ожидая, когда в избу постучат каратели.
Казалось, это было недавно. Теперь же Кольчугин ехал в Кремль как гость Президента.
Шофер предъявлял пропуск постовым, те отдавали честь. Кольчугин надеялся среди звона бокалов, картинных, напоказ, объятий и поцелуев услышать речь Президента. Найти в этой речи ответ – что станет с восставшими городами Донбасса? Забьют ли их до смерти на глазах онемевшей России? Зачем телевидение пытает народ, показывая, как калечат и пытают русских, ставят на колени среди площадей? И когда настанет конец этой пытке, русские танки ворвутся на Крещатик и обугленные города Донбасса избегнут смерти?
За этим ехал в Кремль Кольчугин, испытывая ноющую боль, словно в груди двигался крохотный осколок, медленно подбираясь к сердцу.
Он приехал в Кремль раньше, до сбора гостей. Тяжело поднимался вверх от Кутафьей башни, неуверенно, слепо ставил ноги на брусчатку, черную, как чугунные отливки. Среди дворцов и соборов были поставлены белые островерхие шатры. Дымились жаровни, сверкало стекло, расхаживали служители в белых сюртуках и перчатках. Но доступ к шатрам был еще перекрыт, и Кольчугин, минуя табор, вышел на Ивановскую площадь. Чешуйчатую, как солнечная застывшая рябь, ее обступали белоснежные соборы, похожие на ледяные громады. Казалось, купола в серебре и золоте чуть колышутся, как воздушные шары, готовые взмыть в синеву.
Всякий раз, с малолетства, глядя на Кремль, Кольчугин чувствовал, как у него замирает дыхание. Не от восторга, не от благоговения. От ощущения чего-то незыблемого, исконного, как аксиома о параллельных прямых, которые не пересекаются в бесконечности. Кремль не подлежал переменам, находился в глубине всех явлений, обладал неподвижностью ядра, вокруг которого на разных скоростях и расстояниях вращается множество событий. Люди, исторические времена, цари и вожди. И он сам влетел в сверкание куполов, чтобы промелькнуть в их волшебном сиянии и исчезнуть.
Он стоял на брусчатке перед белым Архангельским собором, наслаждаясь одиночеством. Старался точнее выразить свои ощущения. Возник образ молока в кувшине, сберегающем свою прохладу и белизну среди раскаленного пекла.
Увидел, как через площадь приближается человек. Маленький, в черном костюме, прихрамывая, скосив к плечу продолговатую голову. Макушку прикрывала темная кипа. Кольчугин узнал раввина Карулевича, с которым встречался иногда на приемах и в общественных собраниях.
Карулевич приблизился, затоптался на месте большими башмаками, поднимая глаза к золотым куполам.
– Что я вам скажу. Здесь, в Кремле я чувствую себя русским. Вы мне ответьте, разве я, еврей, не могу чувствовать себя русским?
– Наверное, в Кремле каждый чувствует себя русским. – Кольчугин глядел на коричневое, болезненное лицо раввина, на котором бегали измученные глаза.
– Нет, вы мне скажите, почему я плачу, когда вижу по телевизору, как в Донбассе убивают русских? Разве мало было еврейского холокоста, чтобы теперь устраивать холокост русских?
– Украинские олигархи, насколько мне известно, в своем большинстве евреи. Они объединились с бандеровцами и их руками убивают русских Донбасса.
– Это не евреи, не думайте так говорить. Они не помнят, что в Киеве есть Бабий яр. Они делают все, чтобы снова в мире убивали евреев, и в Киеве, и в Берлине, и в Каире. Русские те, кто погасил печи Освенцима, и евреи благодарны русским. А те, кто убивает русских в Донбассе, не евреи и никогда ими не были. Может быть, они ходят в синагогу, но они не евреи.
Карулевич озирался на соборы, на их белоснежную красоту, словно хотел убедить их в искренности своего страдания. Золотые купола сияли над маленькой бархатной кипой и, казалось, внимали ему.
– Нет, вы мне скажите другое. Разве наш Президент не русский? Разве он не плачет, когда видит, как в Донбассе убивают людей? Разве у него железное сердце? Почему я, простой раввин, хочу увидеть русских солдат на улицах Донецка? Почему он не хочет? Вы мне можете это сказать?
– Не могу, – ответил Кольчугин.
– И я не могу.
Карулевич горестно вздохнул, тоскливо посмотрел на золотые купола и засеменил, зашаркал по брусчатке к белым шатрам, где уже начинали пускать гостей. Словно там ожидал услышать слова утешения.
На входе в табор стояла рамка металлоискателя. Гости послушно выкладывали на подносики мобильные телефоны, очки, связки ключей. Кругом белели шатры, словно в центре Кремля кочевое племя разбило стойбище. Дымились жаровни, румянились шашлыки. Служители в белых колпаках накладывали на тарелки рыбу, парное мясо, бараньи ребра. Под острый нож попадали фиолетовые щупальца осьминога, розовая мякоть лобстера. Официанты разносили шампанское. Другие предлагали водку, коньяк, вино. Гости устремлялись к жаровням, жадно и весело расхватывали снедь, глотали напитки. Усаживались за столики под матерчатыми зонтиками.
Дым, запах мяса, гомон, смех. Возбужденные лица депутатов, сенаторов, объятия, поцелуи.
Отдельно от столиков под белым балдахином был накрыт стол для Президента, Премьер-министра, Спикеров Совета Федерации и Государственной думы, Патриарха всея Руси. Пространство перед столом пустовало. Его оберегали молодые люди в туго застегнутых пиджаках с вьющимися проводками на бритых затылках.
Кольчугин, чувствуя слабость в ногах, уселся за столик, поставив пред собой бокал шампанского. Наблюдал вязкое кружение жующих, гомонящих гостей. Они переносили от столика к столику слухи, сплетни, веселые анекдоты и злые шутки, среди которых каждый хотел уловить важную для себя новость, полезный намек, опасное для карьеры веяние. Все исподволь взглядывали на балдахин, ожидая появления Президента, его торжественной речи.
Кольчугин, как и все, ждал этой речи. Полагал услышать в ней объяснение чудовищному промедлению России, допускающей убийство русских в Донбассе.
Прошел, окруженный свитой соратников, лидер коммунистов. Вальяжный, загорелый, источал благодушие, одаривал всех открытой улыбкой, готовый к дружескому общению. Его благодушный взгляд метнулся в сторону балдахина, обрел на мгновение тревожную зоркость, вопрошающее нетерпение.
Прошел лидер либеральных демократов. Крутил во все стороны подвижной головой, играл язвительной улыбкой, мерцал цепкими ястребиными глазами. Глаза скользнули вдоль балдахина, пугливо остекленев на секунду.
Кольчугин смотрел, как проходят мимо губернаторы, главы корпораций, олимпийские чемпионы, генералы в мундирах. Появлялись величественные митрополиты с драгоценными панагиями. Муфтии в рыхлых белых чалмах. Хасиды в черных шляпах с горделивыми бородами. Известный детский врач приобнял своего друга, знаменитого кардиолога. Ученые и директора заводов, музыканты и народные артисты.
Это был цвет государства, его оплот и опора, объединенные вокруг Президента. Того, чью речь они торопились услышать. Того, кому искренно и верно служили. До той поры, пока вдруг не ослабеет их кумир, не сместится центр власти. И рядом с первым не возникнет другой, набирающий силу кумир. И тогда все они начнут метаться, перебегать от одного центра к другому, оставляя недавнего повелителя в одиночестве. Обрекут его на гибель, торопясь прильнуть к новому благодетелю.
За столик Кольчугина один за другим подсели художник Узоров, политолог Лар, журналист Флагов, историк Муравин, все именитые, отмеченные заслугами, умеренные патриоты. Забыли то время, когда шарахались от Кольчугина, чураясь его оппозиционных воззрений. Они принесли с собой румяное мясо, зелень, рюмки с вином и водкой.
– Потесним Дмитрия Федоровича в его гордом одиночестве. – Политолог Лар угощал Кольчугина шашлыком, простодушный, курносый, похожий на дворового мопса. И только глазки, умные и пронзительные, буравили Кольчугина.
– Прекрасная ваша статья о русском языке, Дмитрий Федорович. – Художник Узоров, в рубашке с бантом, длинноволосый и смуглолицый, поднял в честь Кольчугина бокал с вином. – Вы сказали, что русский язык – это тот, на котором каждый прочтет на камне свое имя, дату своего рождения и смерти. Прямо мурашки побежали!
– Рано еще писать имя на камне, Дмитрий Федорович, – бодро заметил журналист Флагов. – Хочу прочесть ваше имя на обложке новой книги. Над чем сейчас работаете?
– Романы Дмитрия Федоровича – это хроника новейшей истории. Должно быть, уже начали роман о событиях в Донбассе? – Историк Муравин, с полным, сдобным лицом, позволил себе легкую иронию. Хотя был автором хвалебной рецензии, в которой разбирал роман Кольчугина о чеченской войне.
– Черт знает, что творится в Донбассе. – Художник Узоров обежал всех взглядом, желая убедиться, что находится в кругу друзей, разделяющих его недоумение. – Русского Ивана бьют, лупят по башке. Бомбят почем зря эти укры чертовы – откуда только взялись? А мы сопли вытираем. Пальчиком грозим. Плохие мальчики, перестаньте! Был бы Сталин, в два часа танки до Киева! А то и до Львова! А то и до Варшавы! Сколько можно русским плевки терпеть? Ввести войска!
– Рассуждаете пылко, эмоционально. Как и следует живописцу. – Политолог Лар снисходительно, хотя и с симпатией, возразил Узорову. – А ядерную войну не хотите в ответ на танки? С Америкой воевать готовы, которая в тысячу раз нас сильнее? От ваших картин одни угольки останутся. – Лар направил на Узорова сведенные к переносице глаза, нацелил заостренный нос. Был похож на дятла, который выбирает на дереве место, куда вонзит серию долбящих ударов.
– Не надо пугать атомной бомбой. Ядерную кнопку никто не нажмет, ни они, ни мы, – раздраженно возразил историк Муравин, колыхнув двойным подбородком. – Хуже другое. Каждый убитый в Донбассе русский гасит солнце Крыма, которое взошло над Россией. Гасит солнце Президента. Как бы ни пошатнулась его популярность. Общественное мнение, знаете ли, ветрено, вероломно. Сегодня его называют Великим Русским, повенчавшим Крым с Россией. А завтра начнут шептать, что он предал русских. – Последние слова Муравин произнес шепотом, вжав голову в плечи, опасливо оглядываясь на проходящих гостей. – Но ведь мы-то с вами так не считаем. Мы-то понимаем мотивы Президента. – Тем же пугливым взглядом Муравин обвел собеседников, поспешив запить неосторожные слова французским вином.
– Мотивы одни, господа. – Лицо журналиста Флагова, когда-то красивое и порочное, блиставшее на телеэкранах, теперь испитое и тусклое, напоминало мертвенную осеннюю луну. – Если мы, вслед за Крымом, присоединим еще и Донбасс, наша экономика лопнет, как гнилой баллон. Мы не потянем, пупок разорвется. Не сможем кормить миллионы оголодавших безработных шахтеров, которые, чуть что, начинают стучать касками. А ведь теперь у ополченцев не отбойные молотки, а «калашниковы». Их больше не загонишь в шахты, они выставят блокпосты на Арбате. Правильно я говорю, Дмитрий Федорович? – Он воззрился на Кольчугина, и на его выцветшем лице, словно его потерли бархоткой, проступили черты порока.
– Если мы допустим, что их убьют, то их кровь будет на нас, – глухо ответил Кольчугин, чувствуя, как боль тонкими струйками течет от сердца в другие части тела. Так по небу струятся волокна близкой грозы, невидимой за лесами.
Он смотрел на балдахин, под которым тянулся накрытый стол. За этим столом должен был появиться Президент с соратниками из ближнего круга. Произнесет праздничную речь, и станет понятен смысл многомесячной пытки. Почему Россия допускает убийство городов, гибель отчаянных ополченцев, взывающих о помощи. Но помощи нет, а есть ликованье врагов, ханжеский лепет политиков и нестерпимая мука народа. Президент откроет смысл операции, вдохнет надежду, развеет тягостные подозрения.
Так думал Кольчугин, связавший с Президентом свои надежды, свою репутацию и доброе имя.
– Напрасно, господа, мы ждем от Президента решительных действий, как в случае с Крымом. – Журналист Флагов неряшливо оттопырил фиолетовую губу, и Кольчугину было неприятно смотреть на эту мокрую, в слизистом блеске губу. – Президент остановлен. Его остановило ближайшее окружение, которое сядет сейчас вместе с ним за стол. Мы же знаем, оно молится на Америку и говорит Президенту: «Не рыпайся, а то споткнешься». Вы посмотрите внимательно, зреет заговор. Он чувствует себя в западне. Не дай бог его не станет, как Кеннеди. Здесь начнется такое, что 91-й год покажется пикником. Начнется такой Донбасс!
– Нет, нет, зачем нам эта конспирология? – поспешил перебить Флагова политолог Лар. – Президент знает, что делает. Перед ним мучительная дилемма. Он хочет сохранить архитектуру в Европе, на построение которой потратил два президентских срока. И одновременно не пускает Америку на Украину. Если он сдаст Новороссию, мы получим на границе русофобское подрывное государство, несравненно более мощное, чем какая-нибудь Эстония. А если введем войска в Новороссию, получим «холодную войну», выиграть которую не способны. Вот Президент и медлит, ищет компромисс. Возможен ли такой компромисс, другое дело. – Лар многозначительно умолк, всматриваясь в морщинистый лоб журналиста. Еще больше стал походить на дятла, готового ударить клювом и выхватить съедобную личинку.
– Я не могу смотреть телевизор. И жена не может, и теща. – Историк Муравин взволнованно колыхал свой зоб. – Женщины плачут, проклинают Президента, называют его людоедом. Но я не позволяю себе ожесточаться. Я говорю так: «Мы действуем эмоционально, по побуждению сердца. А Президент действует в обстоятельствах. У него государство. Ему на стол кладут сводки с информацией, которую он должен учитывать. Боеготовность армии. Состояние экономики. Союзнические обязательства. Например, я знаю, что в Казахстане и в Беларуси очень встревожены присоединением Крыма. А не постигнет ли их та же участь? Все это Президент должен учитывать. Я вам скажу, нелегко заново собирать империю.
– Не смешите меня! – зло хохотнул художник Узоров. – Какой он вам император! Обычный либерал! Красиво пожить, пообниматься с Президентом Америки, наших либералов к сердцу прижать! Ему эти донбасские мужики с тяжелыми шахтерскими лицами противопоказаны. Пусть их снарядами засыпет, он не дернется. Я прав или нет, Дмитрий Федорович?
– Если вы правы, мне лучше не жить, – ответил Кольчугин, слыша, как сердце дрожит, подвешенное на паутинках боли.
Он ждал появления Президента. Ждал его речь, в которой найдет ответ на мучительную загадку. Желал увидеть его лицо, еще недавно сиявшее в Георгиевском зале среди хрустальных люстр и беломраморных плит с золотыми именами гвардейских полков. И зал вставал, бушевали аплодисменты. Он говорил, что Крым вернулся навеки в родную русскую гавань. Что русские своих не бросают. И все обожали его озаренное лицо.
– Он все еще хочет понравиться Западу. – Журналист Флагов сморщился, словно в рот ему попала горькая ягода. – Он хочет задобрить Америку, но ему уже вынесли приговор. Если он даст слабину, его уничтожат, как уничтожили Милошевича и Каддафи. Только вперед! Наступать, наступать! Иначе он покойник, да и мы вместе с ним!
– Не спешите с выводами, мой друг, – с загадочным видом произнес историк Муравин. – История умнее нас. Русская история умнее, чем НАТО. Мы еще увидим разящий удар Президента.
В воздухе что-то щелкнуло, и металлический голос нараспев, среди шатров и золотых куполов, возвестил:
– Президент Российской Федерации…
И все отвлеклись от переполненных яствами тарелок, винных бокалов. Как подсолнухи, обратились все в одну сторону, к белому балдахину. Там уже стоял Президент, окруженный сподвижниками.
Кольчугин неясно различал лицо Президента. Сжатые брови, узкие напряженные губы, заостренные подбородок и скулы. То знакомое выражение, когда страсть и энергия рвались наружу металлическим звоном слов, искрящим блеском глаз. Тогда его речь разносилась по миру, как манифест государства, которое одолевает еще один рубеж становления, сбрасывает ветхую кожу, сияет доспехом. Сейчас государство вновь оказалось перед грозной чертой. Возвращало себе отторгнутые территории. Обретало веру в неодолимую русскую силу.
Кольчугин ждал манифеста. Ждал слов, подтверждающих эту веру.
– Дорогие друзья, соотечественники, – раздался знакомый голос Президента. Кольчугин вслушивался, стараясь выделить живые биения из мегафонных шелестов. – Поздравляю вас с замечательным праздником, Днем России.
Голос был тусклый, без эмоций. Произнесенные тусклым голосом слова обесценивали значение праздника, делали бесцветным слово «Россия». Не было восторженного металлического звона, искрометного взлета. Сухое, пергаментное, блеклое обессилило Кольчугина. Кремль с золотыми куполами и медовыми дворцами казался нарисованным на картоне.
– Наша Родина создавалась многими поколениями наших предков. Создавалась великими усилиями и жертвами. В создании нашего российского государства принимали участие все народы нашей страны.
Слова были обыденные, потерявшие цвет, как стиранное много раз полотенце. Их использовали для рутинных выступлений и казенных речей. Переносили из одной речи в другую. Помещали в заранее отведенные места, как детали на конвейере серийных изделий. Кольчугин болезненно слушал.
– В нашей жизни бывает много трудностей, но и много свершений, побед. И трудности, и победы объединяют нас, и мы дорожим нашим единством.
Шелестящий легковесный сор сыпался на голову Кольчугина, сострадавшего ужасам и страданьям Донбасса. Под грохот гаубиц. Среди красных гробов. Истошно кричащих женщин. Русских пленных, которых ставили на колени среди поверженных площадей. И от этих зрелищ, неустанно поставляемых телевидением, рыдала вся Россия. Умоляла и кляла Президента.
– Мы верим в наше будущее, в наши моральные ценности, в наше единство, в процветание нашей России.
Кольчугина поражала ничтожность слов, мертвенность языка, вялость интонаций. Словно Президент находился под гипнозом и повторял внушаемый мертвенный текст. Он был околдован. Был в чьем-то плену. Его психикой управляли с помощью внешних воздействий. Уводили от грозной кровоточащей жизни, заменяя ее фанерной декорацией. И хотелось крикнуть, возопить, разбудить Президента. Вернуть его в действительность, где горит Донбасс, рушится под залпами гаубиц очередной дом, ополченец метится из гранатомета в ревущий танк.
– С праздником, друзья! За Россию!
Все аплодировали, взволнованно поднимали бокалы. Некоторые с поднятыми бокалами приближались к балдахину настолько, насколько позволяла охрана. Там были генералы, знакомые Кольчугину по Чеченским войнам. Дипломаты, с которыми встречался на международных форумах. Артисты, приглашавшие его на свои спектакли. Все кружились, сталкивались, перетекали один в другого, словно жидкое стекло.
Кольчугин качнулся. В его горле начинался крик, который перешел в хриплый клекот, в жалобный стон. Он обмяк на стуле. В грудь его кинули раскаленный булыжник.
За столом никого уже не было. Его недавние собеседники кружили в людских водоворотах, с кем-то обнимались, насмешничали. Судили и рядили, попутно решая свои суетные дела. Никто не замечал красоты кремлевских куполов. Никто не смотрел в небеса. Никто не старался разгадать тайну русской истории, реющую среди узорных крестов. Золотые купола беззвучно хохотали над теми, кого завтра сметет без следа загадочный русский вихрь. Они бесславно исчезнут, так и не успев прочесть поднебесную надпись на колокольне Ивана Великого.
Кольчугин тяжело поднялся и побрел из Кремля.
Глава 3
Кольчугин вернулся в свой загородный коттедж, в который уж десять лет как переехал из фешенебельной московской квартиры. Они с женой радовались тишине, окрестным дубравам, водохранилищам, от которых ветер приносил запах воды, тихие туманы и белых крикливых чаек. Они перенесли в свое загородное жилище фетиши прожитой жизни. Иконы, которые собирали, путешествуя по северным деревням. Глиняные и деревянные игрушки народных мастеров и затейников. Разноцветный фонарь, под которым протекло его детство и собиралась многочисленная, теперь уже канувшая родня. И конечно, книги, эти хранилища, в которых, превращенная в романы, сберегалась прожитая им жизнь.
Их дети обзавелись семьями, разъехались по своим домам. И этот загородный коттедж был прибежищем их старости, приютом последнего, отпущенного им срока.
Кольчугин вернулся из Кремля изнуренный. Своей одинокой усталой волей был не властен повлиять на чудовищную лавину событий, под которой погребалась эпоха. Рушились города, скрежетали границы, маячила мировая катастрофа.
Он вернулся в свой дом, где все было внятно, проверено, сопоставимо с прожитой жизнью, с тихой болью воспоминаний.
Ходил по дому, приближаясь к предметам, которые вызывали мысли о жене. В первое время после ее смерти эти прикосновения причиняли нестерпимую боль, сотрясали рыданиями. Но, мучаясь, он нуждался в этих страданиях, вызывал рыдания. Рыдания прорывали глухую стену, за которой скрылась жена. Он прорывался к ней, захлебываясь болью, и они на несколько мгновений оказывались вместе.
Постепенно рыдания сменились ноющей мукой. Жена присутствовала в доме, пробуждая позднее раскаяние, неутолимую тоску. Но постепенно, через три года, тоска превратилась в тихую печаль, сладостное обожание, терпеливое ожидание встречи.
Он приблизился к дивану, на котором лежала маленькая, шитая золотой нитью подушка. Ее когда-то положила жена, и он помнил, как ее голова касалась подушки. Он провел рукой над золотым шитьем, словно погладил жену по голове. «Милая»! – произнес он беззвучно.
На камине стоял кованый подсвечник с остатками розового воска, с той последней новогодней ночи, когда жена, уже больная, вышла к столу, и они чокнулись бокалами шампанского, и взгляд жены был умоляющий, словно она знала о неизбежной разлуке. Кольчугин тронул застывшую каплю воска. «С новым годом, родная!» – произнес, чувствуя, как начинают дрожать губы.
На стене, укрепленное булавкой, красовалось ястребиное перо, серо-коричневое, рябое. Жена нашла его на лесной дороге, принесла домой и прикрепила над дверью. Он посмеивался над ее привычкой засушивать в книжках полевые цветочки, собирать на память шишки, речные ракушки, разноцветные камешки. «Ты, как сорока, все тащишь в свое гнездо!» Теперь, коснувшись пера, подумал, что перелистает томики Пушкина, Тютчева и Есенина, в которых таятся выцветшие колокольчики, анютины глазки, розовые гераньки и зазвучит ее родной голос.
Ему казалось, что жена появляется в доме во время его отсутствия. Кто-то невидимый перекладывал в его кабинете очки, листы бумаги. Кто-то перевешивал пиджак с одной вешалки на другую. Кто-то клал на его рабочий стол садовый цветок. Комнату жены, где она умерла, он боялся открывать, чтобы в ней сохранилось ее дыхание. Плед, которым была покрыта широкая кровать.
Шкаф с ее платьями и платками. Японская ваза с драконом. Иконы в углу. Фотография, где они с маленькими детьми сидят на берегу пруда. От всего этого исходило тихое тепло. Словно жена ненадолго вышла из комнаты и скоро вернется.
Он услышал телефонный звонок. Бархатный, исполненный почтения голос принадлежал Виталию Пискунову, важной персоне центрального телевизионного канала.
– Дорогой Дмитрий Федорович, как себя чувствуете? Не отрываю ли вас от письменного стола? Очень соскучился.
– Чувствую себя по годам моим. Держусь на ногах. Но пора обзаводиться клюкой.
– Ну что вы, Дмитрий Федорович. Молодым за вами не угнаться. Из каждого вашего слова, из каждой строки так и брызжет энергия.
– Я так не думаю, – сдержанно ответил Кольчугин.
Когда-то Пискунов был подающим надежды писателем. Показывал Кольчугину свои первые рассказы о русской деревне, о деревенских старухах, доживающих одиноко свой век среди осенних дождей. Кольчугин благосклонно отозвался о рассказах, отмечал в них тонкое знание деревенского быта, присущее русским писателям сострадание. Но Пискунов не пошел по литературной стезе. Его поглотило телевидение, это стоцветное тысячеглавое чудище. Пропустило сквозь свое хлюпающее нутро. Изжевало, переварило. Из застенчивого литератора, размышляющего о горькой русской судьбе, он превратился в преуспевающего дельца, циничного исполнителя. В ловкого манипулятора, создающего на экране мнимую картину мира, угодную властям.
Обо всем этом подумал Кольчугин, слушая мягкий, сытый голос Пискунова.
– Я хочу пригласить вас, Дмитрий Федорович, в нашу программу «Аналитика». Мы обсуждаем кризис на Украине, и ваше мнение для нас бесценно.
– У меня нет мнения. Одни впечатления, которые рождает во мне ваша телевизионная картинка. Я вижу, как убивают русских людей в Донбассе, как штурмовики бомбят цветущие города, и во мне тоска и смятение.
– Нам очень важны ваши впечатления, Дмитрий Федорович.
Пискунов говорил вкрадчиво и настойчиво, как человек, которому редко отказывают. Он просил Кольчугина об одолжении, но его просьба была завуалированным требованием. Телевидение, которое представлял Пискунов, властвовало над умами и репутациями, и Кольчугин, которого почитали властителем дум, был многим обязан экрану.
– В этот сложный политический момент, Дмитрий Федорович, народ хочет услышать ваш голос. Без вас, без ваших эмоциональных и искренних слов наша передача будет неполной.
– Нет, Виталий, не настаивайте. Я не приду. Вам нужна аналитика, а я издам беспомощный вопль.
– Вы сильнее любого военного аналитика. За вашими плечами столько войн. Ваши романы – это история баталий последних пятидесяти лет. Мы вас ждем с нетерпением.
– Не настаивайте, Виталий, я не приду.
– Ну, хорошо, Дмитрий Федорович, сейчас вы устали. Позвольте мне позвонить еще раз вечером. Подумайте, это очень важная передача. Ее будут смотреть в Кремле.
Кольчугин отложил телефон, в котором меркли кнопки и угасал голос Пискунова, как гул отлетающего шмеля. Смотрел на книжную полку с беззвучными рядами книг, в которых был не слышен грохот убиваемых городов.
Он видел, как убивают Герат, гончарный, коричневый, клетчатый, в который вонзались снаряды «Ураганов», прорубая в воздухе свистящие, полные огня туннели. Над городом поднимались жирные шары дыма, превращались в темных великанов, которые шатались на тонких ногах, покачивали тюрбанами.
Он видел убитый Вуковар, растертый в мелкую крошку. Дымились фундаменты, пахло горелым мясом. Черные деревья с обрубками ветвей, с дырами в стволах, были похожи на пленных, поставленных на колени, молящихся перед расстрелом. В церкви снаряд впился в голову ангела, и мимо мчалась обезумевшая танкетка.
Он стоял на мосту через Савву, где тысячи сербов живым щитом заслоняли Белград. Цвели пасхальные вишни, в церквах шли службы. Крылатые ракеты неслись над городом, взрывали дома, выгрызали хрустящие ломти фасадов. А люди, и он вместе с ними, взявшись за руки, мерно раскачивались и пели молитвенную слезную песню: «Тамо, далэко».
Грозный был страшен, казался котлом с кипящим варом. Танки били прямой наводкой, обрушивая здания вместе с гнездами снайперов. За Сунджей отряды чеченцев прорывались из города, попадая на минные поля, под кинжальный огонь пулеметов. Дворец Дудаева, иссеченный осколками, казался обугленной вафлей. Из окон во все стороны валил дым. Высоко над кровлей трепетал Андреевский стяг, укрепленный бойцами морской пехоты. Из разорванного газопровода вырывалось шумное пламя. В горячем воздухе, среди растаявших снегов, разбуженная теплом, расцвела вишня.
Он проник в сектор Газа из Египта через тесный туннель в тот момент, когда начался налет авиации. Израильские самолеты подлетали к городу, выпуская ракеты, и одно за другим с жутким грохотом рушились высотные здания. С диким воем неслась по улице «Скорая помощь», разбрасывая лиловые вспышки. На операционном столе лежала девочка с оторванными руками, дрожали ее красные стебельки. И летели в небо сотни «Касамов», оставляя курчавые трассы.
Он несся в боевой машине пехоты по улицам сирийской Дерайи, слыша, как чавкают по броне пули. Город осел, провалился, словно зверь, у которого подрезали поджилки. Пустые окна зияли, и из каждого по фасаду тянулся язык копоти. На асфальте лежал мертвец в долгополой одежде, с отвалившейся белой чалмой. Боевые машины пехоты, не успевая отвернуть, наезжали на мертвеца, расплющивая гусеницами.
Его книги были надгробьями, под которыми лежали убитые города. Названия романов были эпитафиями на могильных плитах. Тексты были надгробными рыданиями. Он стремился в эти города, чтобы закрыть им глаза. Услышать их предсмертные стоны. Но, стремясь в эти дымящиеся руины, уклоняясь от пуль и разрывов, он испытывал странное влечение, мучительное любопытство, как патологоанатом, рассекающий скальпелем мертвые сухожилия, проникающий в темное чрево, берущий в руки остановившееся сердце. Он создал в своих книгах эстетику разрушения, научился изображать смерть людей, железных машин и каменных городов. И он чувствовал греховность в своем стремлении изображать смерть вещей и явлений.
Кольчугин вышел из дома в сад. На яблонях, которые когда-то посадила жена, теперь наливались плоды. Их было так много, что ветки согнулись и могли обломиться.
Вдоль забора, скрывая изгородь, росли березы, дубы, орешник, посаженные женой, пожелавшей, чтобы дом был окружен лесом. Деревья разрослись, напоминали лесные опушки из той бесконечно далекой поры, когда он, исполненный молодых мечтаний, в предчувствии творчества и любви, уехал из Москвы в деревню и работал лесником в подмосковном лесничестве. Без устали шагал по лесным дорогам и просекам, фантазировал и мечтал. Теперь рукотворный лес вокруг дома напоминал ему опушки, и ему казалось, что жена, посадившая лес, уже тогда предвидела его одиночество. Окружила драгоценными воспоминаниями, которые рождали деревья.
Он сел за стол, над которым распустила ветки рябина. Ягоды начинали созревать. Когда они нальются красным соком, прилетят дрозды, шумно, стрекоча и звеня, усядутся в рябину. Станут обклевывать ягоды, сорить на стол, вспыхивая в ветвях стеклянными крыльями. И утром, выходя в сад, он увидит усыпанный ягодами стол и рябое перышко, прицепившееся к столу.
Кольчугин смотрел на рябину, на ее смуглые ветви, резные листья, багровеющие гроздья. Образ жены тайно присутствовал в дереве. Жена перенеслась в рябину, покидая дом в дождливый сентябрьский день, усыпанная осенними хризантемами и астрами в длинном гробу. Ее неживое тело покинуло дом навсегда, но душа не последовала за рыдающей родней, а перелетела в рябину. И Кольчугин в солнечные январские дни, в апрельские туманы, в шумные летние ливни подходил к рябине и целовал ее. Целовал свою ненаглядную, обожал ее поздней горькой любовью.
В эти мучительные грозные дни, когда убивали города Донбасса, когда Донецк и Луганск, Краматорск и Славянск, Мариуполь и Красный Лиман оставляли в его душе кровавые ожоги, он стремился туда, к ополченцам. Чтобы вместе они отражали атаки самолетов и танков. Ополченцы – переносными зенитно-ракетными комплексами и гранатометами. А он – своей ненавидящей волей, своим мистическим даром останавливать в воздухе снаряды и пули, сбивать самолеты, превращая их в дымные вспышки.
Его душа раздваивалась, стремилась в две разные стороны. В убиваемые города, чтобы закрыть им глаза, услышать их предсмертные стоны. И в восхитительное прошлое, где его изнуренная, прожившая жизнь душа отыщет любимых и близких. Последует вслед за ними туда, где «несть болезней, печалей».
Зазвонил телефон. Любезный, бархатный голос Виталия Пискунова вновь повторил приглашение на телепрограмму:
– Дорогой Дмитрий Федорович, я так просто от вас не отстану. Уж позвольте мне на правах вашего давнего ученика и почитателя нижайше просить вас откликнуться на мою просьбу. События в Донбассе – тема, которая волнует всех русских людей. Где, как не там, находит свое выражение «русская идея»? Ведь это тема всей вашей жизни. Вы скажете об этом ярко и страстно. Приезжайте, умоляю вас.
В голосе Пискунова Кольчугину чудилось бархатное жужжанье шмеля, когда тот садится на вкусный цветок. Таким цветком, лишенным вкуса и цвета, был Кольчугин. И это сравнение раздражало его.
– Нет, не настаивайте. Я ничего не понимаю в происходящем. Здесь какая-то жестокая игра, смысл которой я не улавливаю. К тому же я устал, неважно себя чувствую. Не приеду.
– Мы вас привезем и отвезем, как самого дорогого гостя. Приставим к вам несколько прелестных девушек, и они будут ловить все ваши капризы и прихоти.
– Нет капризов и прихотей. Хочу покоя.
– Сейчас очень важный момент, Дмитрий Федорович. Общественное мнение взвинчено. В Интернете буря, все посходили с ума. На Президента оказывается невиданное давление. Его ломают, ему угрожают, его подкупают. Ему нужна поддержка. Ваш авторитет огромен. Поддержите Президента.
– В чем поддержать? Разве он не понимает, что нужно ввести войска? Прекратить убийство русских. Это и есть «русская идея» – спасти Новороссию от зверского истребления! В этом долг Государства Российского! Долг Президента!
– Вот и скажите об этом. Вы все эти годы говорили о Государстве Российском, даже в самое не подходящее для этого время. Это ваша миссия. Вы мессианский человек, Дмитрий Федорович.
– Мое место не на телевидении, а в Новороссии, среди ополченцев. Но, увы, я бессильный старик.
– Вы здесь нужнее, Дмитрий Федорович. Я не стал бы настаивать, если бы это касалось только меня. Но это не моя просьба. Я говорю от имени другого лица.
Кольчугин представил это другое лицо, то, бледное, размытое под белым балдахином, откуда доносились блеклые тусклые слова. Испытал отторжение.
– Нет, Виталий. Не настаивайте. Я не приеду.
Кольчугин отложил телефон, в котором стихало бархатное жужжанье шмеля.
«Не хочу! Не могу! Другая задача!»
Он должен отвернуться от этого ужасного, невыносимого мира. Заслониться от него непроницаемой завесой. Обратиться душой к драгоценному прошлому, где столько чудесного, загадочного и волшебного. Молитвенной мыслью коснуться этого прошлого, которое откликнется любимыми голосами. Устремиться к ним, и они уведут его туда, где нет смерти, где божественные сады и его земная завершенная жизнь получит неземное продление.
«В этом задача. В этом искусство завершить бытие».
Ему казалось, что если превратить свои мысли в молитву, сбросить утомленную плоть, свить свои чувства в лучистый пучок и метнуться в рябину, в ее листву, в ее красные гроздья, в серебристое сияние ветвей, то случится чудо. Он обнимет жену, она подхватит его в объятья, и, омытые древесными соками, они умчатся в юность, в восхитительное время, когда он жил в деревне, писал свои первые рассказы, и она приезжала к нему, еще не жена, а невеста, в его тесную избушку, в светелку за русской печкой.
Ночное оконце в инее, в пернатых морозных листьях. Колючая тень шиповника на беленой печи. Под потолком качается голубая беличья шкурка. Он читает свой наивный рассказ, отрывается от листа и смотрит, как она лежит на кровати под стеганым красным одеялом. Ее глаза восхищенные, обожающие, ей нравится описание коня, зимней дороги, слюдяного следа из-под санных полозьев.
Они играют в карты. На столе россыпь дам и валетов. Она огорчается, когда проигрывает, на глазах ее выступают слезы. Он поддается, и она, выигрывая, целует его. За оконцем, по морозной солнечной улице, кто-то идет в тулупчике, разноцветном платке.
Они бегут на лыжах по огромному снежному полю. Их лыжи наезжают на сухие, торчащие из-под снега цветы. Ломают, осыпают легкие семена. Солнце, если сжать ресницы, превращается в пушистый радужный крест. Они влетают в лес, в прохладные синие тени. И лось, сиреневый, выбрасывая из ноздрей букеты пара, смотрит на них фиолетовыми глазами.
С лесниками на поляне он грузит на трактор сосновые бревна. Подхватывают в несколько рук, закидывают на тележку. Сизые от мороза лица, запах пиленого леса, крики, хохот. Она в стороне следит за его работой, и он, подхватывая золотое бревно, любит ее среди солнечных сосен, знает, что им суждена огромная неразлучная жизнь.
Из натопленной, жаркой избы они вышли в морозную ночь. Хрустела дорога. Над избами пышными хвостами стояли дымы. Слабо светились окна. Дорога вела за деревню, в гору, в открытое поле, и они, взявшись за руки, шли под звездами, запрокинув лица к мерцающему необъятному небу. Сквозь варежку он чувствовал ее тонкие пальцы. Они разжали руки, она отстала. Он слышал, как похрустывает под ее торопливыми шагами дорога. Она едва поспевала за ним. А его подхватила ликующая сила, стремительно повлекла. Глядя на звезды, он шагал, быстро, мощно и радостно. Зимняя дорога вела в таинственные поля. Глаза туманили морозные слезы. Звезды сливались в сверкающую струю, которая мчала его в бескрайнее будущее. Там, в этом сверкании, его ждали великие откровения, немыслимые приключения, небывалое творчество. Он вдруг понял, что идет один. Остановился, переводя дыхание, вглядываясь в морозную мглу. Она появилась, медленно подошла:
– Знаешь, о чем я подумала?
– О чем, моя милая?
– Эта дорога как наша жизнь. Сначала мы пойдем по ней, взявшись за руки. Потом ты отпустишь мою руку, но мы будем идти рядом. Потом ты прибавишь шаг, и я отстану. Потом ты потеряешь меня из вида, я пропаду, и ты будешь идти один. И потом вдруг очнешься на этой дороге, а меня нигде уже нет.
Позже, потеряв жену, он поразился предчувствию, которое посетило ее на зимней дороге, когда ничто не предвещало разлуку и они были безмятежно счастливы.
Теперь от этого воспоминания подступили рыдания. Кольчугин, сгорбившись, сидел под рябиной, и ему казалось, что жена из листвы смотрит на него с состраданием.
В сумерках он вернулся в дом, в его пустоту. Побродил. Посидел на диване. Перемыл тарелки и чашки. Не желал включать телевизор, чтобы не видеть охваченных огнем городов, багровых, как ожоги. Не сумев совладать с собой, включил телевизор.
Украинский штурмовик пикировал на предместье Донецка, и красные шары взрывов катились среди садов. Из окон многоэтажного дома валил жирный дым, и две старухи, помогая друг другу, семенили по улице. Ополченцы с угрюмыми, закопченными лицами на блокпосту проверяли машины, и у одного на голом плече синела татуировка цветка. Танк Т-34, снятый с постамента, украшенный гвардейскими лентами, катил на передовую, где его поджидали сотни украинских танков. Лобастое, с тяжелыми надбровными дугами лицо министра иностранных дел, который устало, в который уж раз, осуждал Украину за применение силы, и его слова казались безвольным лепетом.
Кольчугин, тоскуя, выключил телевизор. Города, охваченные пожаром, звали его. Каждый взрыв, каждый рухнувший дом был криком о помощи. Там, в городах Донбасса, было его место. Прошлое, в котором он желал обрести духовный свет, оправдание яростно прожитой жизни, прошлое не пускало в себя, рождало рыдания. В райских садах, куда стремилась душа, в волшебных цветниках и аллеях перекатывались шары разрывов. На клумбе божественных роз лежал ребенок с оторванными руками.
Кольчугин нашел телефон и набрал номер Виталия Пискунова.
– Я согласен. Завтра приеду.
– Вот и прекрасно, Дмитрий Федорович, вот и прекрасно!
Кольчугин слушал, как неспокойно, с перебоями, стучит сердце.
Глава 4
На следующий день он вызвал шофера и отправился на телевидение. Проезжал сквозь подмосковные леса и поселки, которые сменялись супермаркетами, автосалонами, товарными складами. Москва приближалась туманным железным облаком. Кольцевая дорога казалась вольтовой дугой, которая дымилась, мерцала и плавилась. Автомобиль, въехав в Москву, увяз в липком месиве, с трудом продвигался сквозь изнурительный вязкий кисель. Истошно стенали кареты «Скорой помощи», выли милицейские машины, и их вой внезапно переходил в утиное кряканье.
Кольчугин угрюмо нахохлился на заднем сиденье. И оживился, когда впереди, словно серебряный слиток, возник монумент Рабочему и Колхознице. Два ангела в буре света летели над туманной Москвой, продолжая трубить о великом исчезнувшем веке.
Останкинская башня казалась луковицей, из которой вознесся одинокий громадный стебель. Исчезал в лазури. Источал бесцветные стеклянные вихри. Вид башни вызвал в нем отторжение, не исчезавшее с тех пор, как у ее подножья пулеметы стреляли в толпу. Он помнил, как, разбрасывая бортами людей, мчался безумный бэтээр. Из люка, не управляя машиной, смотрел ошалевший механик-водитель, и Кольчугин кинул ему вслед бутылку с бензином. Промахнулся, и бензин потек на асфальт. В парке, окружавшем башню, в дубах застряли пули тех кровавых дней.
Здание телецентра – огромный, уныло застекленный брусок – было заводом, фабрикующим бестелесные образы. Было мясорубкой, вырабатывающей человеческий фарш. Было фабрикой-кухней, где дни и ночи готовилось душное варево, которым питали народ. Кухня нуждалась в громадном количестве телевизионного мяса, едких приправ и наркотических специй. По коридорам двигались бесконечные толпы. Детские коллективы. Спортивные команды. Вереницы бестолковых, понукаемых пенсионеров. Скользили, как ящерицы, гибкие, с хвостами девицы. Проскакивали длинноволосые юноши с серьгами, переговариваясь по рации. Все это чавкало, хрустело, пускало соки, в которые подмешивались пряности, вкусовые добавки. Гуща процеживалась, обесцвечивалась, превращалась в бесплотный пар, в мираж, который возгонялся в трубчатый стебель телебашни, улетал в беспредельность.
«И я, и я телевизионное мясо», – ворчливо думал Кольчугин, поспевая за длинноногой девицей.
Его встретил Виталий Пискунов. Когда-то худенький юноша, с провинциальной застенчивостью внимавший поучениям московских знаменитостей, теперь он был округлый, упитанный, с рыжеватой лысеющей головой. Его мясистые, чуть оттопыренные губы выражали мягкую иронию пресыщенного, видавшего виды дельца. От него зависело множество репутаций и судеб, включая и тех, кто когда-то числился его покровителем. Большие деньги, близость к власти, искушенность в интригах сделали Пискунова барственно-мягким, утоленным и снисходительным.
– Дорогой Дмитрий Федорович, я ваш должник. Я и до этого ваш вечный должник, но теперь особенно. Требуйте, чего хотите.
– Вы не могли обойтись без меня? Почему такая экстренность?
– Я не мог вам сказать по телефону. Эту передачу будет смотреть Президент.
– У него есть для этого время?
– Вы видите, что творится. Мы накануне войны. Президент перед трудным решением, быть может, роковым. Он хочет знать, что думают лидеры общественного мнения. А вы несомненный лидер.
– Я буду говорить резкие вещи.
– Это и нужно, Дмитрий Федорович, это и нужно! Сегодня у нас собрались посредственные, пресные люди. Ни рыба ни мясо. На вас вся надежда! – Он мял в своих теплых руках костистую руку Кольчугина, провожая его до гримерной.
Сидя перед зеркалом, Кольчугин не смотрел на свое отражение. Закрыл глаза, чувствуя убаюкивающие прикосновения молодой женщины, желая, чтобы эти женственные касания длились дольше.
Его отвели в гостевую комнату, где уже собрались участники шоу. Все были знакомы по прежним представлениям, встречались за круглыми столами, на политических форумах. Все были приближены к власти, находясь на разном от нее удалении. Пользовались ее покровительством, ее благами. Составляли обширный круг политологов, политиков, общественных деятелей, которые тонко навязывали обществу рекомендации власти. Их суждения, иногда блистательные, не были самостоятельными. Напоминали раствор, в который кремлевский аптекарь капал из пипетки свой концентрированный препарат. Среди них не было тех, кто пребывал в ссоре с властью. Составлял едкую оппозицию. Кто отслоился от власти, хотя в прежние годы слыл кремлевским баловнем. Законодателем политической моды. Трубадуром Кремля.
Кольчугин раскланялся. Ему предложили кофе. Он принадлежал к их кругу, хотя и оставался особняком. За ним тянулся шлейф непримиримого протестанта, яростного противника режима, «проповедника красных смыслов». Этот шлейф не таял и теперь, когда Кремль, заполучив в свои чертоги нового Президента, стал ратовать за сильное государство. Приблизил к себе Кольчугина, пользовался его репутацией патриота, государственника, поборника «русской идеи».
– Наши либералы совсем обнаглели. Вы слышали? Они завтра устраивают шествие в поддержку киевских властей. Подлецы такие! Вторят Киеву, называя ополченцев Донбасса террористами. Призывают бомбить и бомбить. Они что, сошли с ума? Ведь среди них есть приличные люди! – Это произнес Коловойтов, главный редактор журнала, приближенного к Кремлю. Рослый, вальяжный, барственный, он источал благодушие преуспевающего, ни разу не проигравшего человека. Умел маневрировать среди политических рифов и отмелей. – Неужели либералы так уверены в своей скорой победе? – Коловойтов был мягкий либерал и не хотел, чтобы его отождествляли с радикальными либеральными вождями, с которыми у него сохранялись неявные отношения.