Екатерина Великая. Роман императрицы Валишевский Казимир
Екатерина отдавала себе ясный отчет и в другой – и, пожалуй, главной – причине своих успехов: в удивительном своем счастье. «Мне всегда все удается», – говаривала она не раз. Да и трудно было бы не заметить влияния на ее жизнь этой таинственной и всемогущей силы, так неизменно приходившей ей на помощь. Сохранился, например, переписанный ею собственноручно доклад ее импровизированного адмирала, Алексея Орлова, только что вступившего в командование русским флотом в Леванте. Орлов, не видевший прежде ни кораблей, ни моряков, достаточно научился все-таки за неделю морскому делу, чтобы понять, что суда, назначенные для победы над турками, «не годятся ни к черту». Матросы не умели или не хотели производить необходимых маневров, офицеры не умели или забывали командовать; корабли один за другим садились на мель или теряли снасти. «Увидя столь много дурных обстоятельств в оной службе… волосы дыбом поднялись, – писал Орлов. – Таковы-то наши суда; если б мы не с турками имели дело, всех бы легко передавили». И тем не менее эта эскадра одержала вместе со своим адмиралом Чесменскую победу, уничтожив один из лучших флотов, которые когда-либо имела Турция. А уже в 1781 году Екатерина могла послать Гримму такой итог своего царствования, составленный в очень странной форме ее новым секретарем и «правой рукой» Безбородко:
Губерний, учрежденных по новому положению … 29
Выстроенных городов……………………………… 144
Заключенных договоров и трактатов ………..……. 30
Одержанных побед…………………………………… 78
Достопамятных указов о законах или новых
учреждениях……..……………………………….. 88
Указов об облегчении участи народа…………….. 123
–
Итого …………. 492
Четыреста девяноста два славных деяния! Этот ошеломляющий подсчет, в котором так наивно сказалось то, что было романического, сумасбродного, немного ребячливого и очень женственного в своеобразном гении, тридцать четыре года управлявшем судьбами России и отчасти всей Европы, вероятно, заставит читателя улыбнуться. А между тем он действительно соответствовал тем великим делам, которые были совершены под непосредственным руководством императрицы.
Но неужели же всем этим она была обязана исключительно счастью? Конечно, нет! В своем суждении принц Генрих Прусский был, очевидно, слишком строг, и сама Екатерина слишком скромна, на что мы уже указывали, говоря о характере великой императрицы. Да разве при своем характере она взялась бы распоряжаться человеческими жизнями, вверенными ее попечению, рассчитывая только на случай или удачу? Она, кроме того, имела за собой, несомненно, большие достоинства как государыня, и прежде всего – удивительную выдержку. 3 июля 1764 года посол Фридриха, граф Сольмс, писал своему королю:
«В народе я замечаю большое недовольство и брожение, императрица обнаруживает большую смелость и твердость, по крайней мере судя по внешности. Она выехала отсюда (из Лифляндии) вполне спокойной и самоуверенной, хотя за два дня до того в гвардии был мятеж».
При других обстоятельствах принц де Линь отмечает таке самообладание Екатерины:
«Только я один видел, что последнее объявление турецкой войны заставило ее в течение какой-нибудь четверти часа смиренно призадуматься над тем, что не все долговечно на свете и что слава и успех бывают переменчивы. Но вслед за тем она вышла из своих покоев с таким же ясным лицом, как и до отправления курьера».
Импонируя этим самообладанием и друзьям и врагам, Екатерина зато и сама никогда не терялась ни перед кем и ни перед чем, и всегда владела собой в совершенстве. В 1788 году, когда со дня на день ожидалась война со Швецией, в русской армии, как и в администрации, но особенно в армии, замечался большой недостаток людей. Граф Ангальт, имевший за собой европейскую репутацию полководца, предложил Екатерине свои услуги. Она встретила его с распростертыми объятиями. Но когда граф потребовал чин генерал-аншефа и звание главнокомандующего, Екатерина наотрез отказала ему в этом. Удивленный немецкий кондотьер в негодовании заявил, что в таком случае он уезжает к себе домой сажать капусту. «Растите ее хорошенько», спокойно ответила ему императрица.
Желая придать больше силы своему обаянию, Екатерина нередко прибегала и к чисто сценическим эффектам, в которых ясно чувствовались неестественность и поза. Представляя Екатерине верительные грамоты, граф Сегюр заметил «что-то театральное» в манерах императрицы; но нужно сказать, что это «что-то» привело его в такое смущение, что он совершенно позабыл приготовленную им заранее речь, которую должен был произнести по установленному этикету. Ему пришлось импровизировать другую.
Его же предшественник, по рассказу Екатерины, взволновался до того, что не был в силах сказать ничего, кроме начальных слов приветствия: «Король, государь мой…», которые повторил три раза кряду. После третьего раза Екатерина положила конец его пытке, сказав ему, что знает издавна добрые чувства его государя. Но с тех пор она смотрела на него как на глупца, хотя он и пользовался в Париже репутацией умного человека. Екатерина была снисходительна только к слугам. Но она была отчасти вправе предъявлять такие большие требования к тем, кто обращался к ней с речью, потому что владела зато в совершенстве, по словам принца де Линя, «искусством слушать». – «Она так привыкла владеть собою, – рассказывает он, – что имела вид, что слушает внимательно собеседника, даже тогда, когда думала о постороннем».
Принц де Линь оговаривается, впрочем, что у его императрицы, Марии-Терезии Австрийской, было еще больше «очарования и прелести». Зато у Екатерины было больше величия. Она сама сознавала это и ревниво оберегала свой престиж императрицы. Однажды, на официальном обеде, желая выразить неудовольствие послу иностранной державы, она сделала ему одну из тех резких сцен, которые так часто позволял себе впоследствии Наполеон по отношению к дипломатам. Но в то время как она осыпала посла упреками и колкими насмешками, она услышала, что секретарь ее, Храповицкий, говорит вполголоса соседу: «Жаль, что матушка так расходилась». Екатерина сейчас же остановилась, переменила разговор и до конца обеда была весела и любезна; но, выйдя из-за стола, она прямо подошла к Храповицкому: «Ваше превосходительство, вы слишком дерзки, что осмеливаетесь давать мне советы, которых у вас не просят!..» Голос ее дрожал от гнева, и чашка кофе, которую она держала в руках, едва не упала на землю. Она поставила ее скорей на стол и отпустила несчастного секретаря. Храповицкий считал себя погибшим. Он вернулся домой, ожидая, по крайней мере, ссылки в Сибирь. Но его позвали опять к императрице. Она была еще в большем возбуждении и стала осыпать его упреками. Он упал перед ней на колени. – «Вот возьмите на память, – сказала тогда Екатерина, протягивая ему табакерку, усыпанную бриллиантами. – Я женщина и притом пылкая: часто увлекаюсь; прошу вас, если заметите мою неосторожность, не выражайте явно своего неудовольствия и не высказывайте замечаний, но раскройте табакерку и понюхайте: я сейчас пойму и удержусь от того, что вам не нравится».
Такое самообладание соединяется обыкновенно с умением управлять не только своей волей, но и другими людьми. И действительно, власть Екатерины над окружающими была громадна: все черты ее характера, темперамента и ума были точно нарочно созданы для того, чтобы подчинять ей людей. Ее величественность, полная очарования, ее энергия, пылкость, юношески беззаветная веселость, доверчивость, смелость, красноречие, ее умение представлять другим вещи так, как они рисовались ей самой, то есть с самой привлекательной стороны; ее презрение к опасностям и препятствиям, зависевшее на добрую половину от того, что она никогда не сознавала их ясно, а отчасти и от действительной отваги, ее привычка грезить с открытыми глазами и жить, точно в галлюцинации, в грандиозном мире иллюзий, через который она взирала на реальный мир, – все это помогло ей управлять людьми, добрыми и злыми, хитрыми и простодушными, и вести их к намеченной ею цели, как всадник ведет коня: то лаская его, то пришпоривая, то ударяя кнутом, а усилием своей воли придавая ему и быстроту бега, и неутомимость. Как характерна в этом отношении переписка Екатерины с боевыми генералами первой турецкой войны, Голицыным и Румянцевым! Голицын был ничтожеством, а Румянцев знаменитым полководцем; но она как будто не замечала этой разницы между ними. Они оба должны были смело идти вперед; оба должны были бить турок. Невозможно, чтобы это не удалось им. Турки, ведь, что это такое? Стадо, а не правильное войско. «На вас Европа смотрит», писала им Екатерина, точно Наполеон у подножия пирамид. Она благодарила Румянцева за присланный турецкий кинжал, но если бы он сумел захватить не кинжал, а двух «господарей», то было бы еще лучше, находила она: «Прошу при случае прислать самого визиря или, если Бог даст, и самого султанского величества». Но зато и со своей стороны она старалась, как могла, облегчить им победу. «Я турецкую империю подпаливаю с четырех углов», писала она своему военному министру. Она предупреждала его при этом, чтобы он заготовил скорее все необходимое для кампании: «Барин, барин! много мне пушек надобно…» Екатерина просила, чтобы он прислал ей также опытного мастера для литья пушек. «А хотя бы он и несколько дорог был, что же делать?» прибавляла она, точно красавица, которая выписывает себе модные наряды от дорогого портного. «У меня армия на Кубани, – писала она дальше, – армия, действующая против турок, армия против безмозглых поляков, со Швециею готова драться, да еще три суматохи in petto, коих показывать не смею. Пришли, если достать можешь без огласки, морскую карту Средиземного моря и Архипелага, а впрочем молись Богу, все Бог исправит».
В сентябре 1771 года один из помощников Румянцева генерал Эссен неожиданно потерпел поражение при Журже. Но Екатерина и тут не упала духом! «Где вода была, опять вода будет», писала она. И была права. «Бог много милует нас, – продолжала она в своем письме, – но иногда и наказует, дабы мы не возгордились». Надо только идти вперед, и дело будет поправлено. Румянцев действительно пошел вперед и переправился на правый берег Дуная. Победа! – сейчас же кричит Екатерина. Она скорей хватается за перо, чтобы послать эту добрую весть Вольтеру и распространить ее по всей Европе. Но увы! желая угодить государыне, Румянцев взял на себя слишком много. Ему пришлось отступить и обратно перейти Дунай. Он просил у Екатерины прощения, ссылаясь на бедственное положение своих войск и на то, что среди приближённых императрицы у него есть враги, которые нарочно не высылают ему ни провианта, ни оружия. – «…Сих ваших неприятелей, на коих вы жалуетесь, не знаю, и об них окромя от вас не слышала, – ответила ему Екатерина, – да и слышать мне об них было нельзя, ибо я слух свой закрываю от всех партикулярных ссор, ушенадувателей не имею, переносчиков не люблю и сплетней складчиков, кои людей вестьми, ими же часто выдуманными, приводят в несогласие, терпеть не могу… Людей же… я не привыкла инако судить, как по делам и усердию… Признать я должна с вами, что армия ваша не в великом числе… Сожалею весьма, что чрез сей ваш бывший многотрудный весьма за Дунай и обратный поход утомлены сии храбрые люди». (Злой намек Румянцеву мимоходом)… «Но никогда из памяти моей исчезать не может надпись моего обелиска, по случаю победы при Кагуле на нем исчеканенная, что вы, имев не более 17 000 человек в строю, однако славно победили многочисленную толпу… Знав ваше искусство и испытав усердную ревность вашу, не сомневаюсь, что в каких бы вы ни нашлись затруднениях, с честью из оных выходить уметь будете…» Итак, вперед, вперед!
Эта переписка говорит еще о другом таланте Екатерины: о ее удивительном умении играть на струнах человеческого сердца. В этом отношении она была положительно виртуозна. Она соединяла в себе хитрость старого дипломата, проницательность психолога и чары женщины-обольстительницы; пуская эти средства в ход, то каждое отдельно, то все сразу, и владея ими с неподражаемым мастерством. Если правда, что некоторых из своих любовников она принимала за полководцев и государственных людей, то при случае она относилась и к полководцам и государственным деятелям как к своим любовникам. Там, где императрица ничего не могла добиться, являлась на сцену Цирцея. Когда она видела, что приказания, угрозы и наказания не действуют, она становилась вкрадчивой и льстивой. Посылая солдат на смерть и прося их принести ей победу, она умела окружать их трогательным вниманием и нежной, почти кошачьей лаской. После Кинбурнской битвы (в октябре 1787 года), отправляя массу орденских лент для героев сражения, она собственноручно разложила их в корзине с цветами, которую послала Потемкину. В сентябре 1789 года она подарила принцу Нассау-Зигену, новому командиру русского флота, два теплых халата, «совершенно таких, какие она послала в прошедшем году фельдмаршалу князю Потемкину перед Очаковым и которые принесли ему большую пользу, как он сам потом ей говорил».
Она старалась польстить литературному честолюбию графа Сегюра, поставив на сцене, без его ведома, его «Кориолана»; а во время спектакля, взяв его за обе руки, заставила его самому себе аплодировать. При этом она сделала даже вид, что выучила всю драму наизусть, продекламировав вслух несколько стихов, и, между прочим, как раз те, которые заключали политический намек, пришедшийся ей по вкусу.
Когда счастье улыбалось людям, служившим ей и воодушевленным ею, она не знала, как их отблагодарить: почести пенсии, подарки деньгами, крестьянами и землями лились дождем на создателей ее славы. Но она не оставляла их и тогда, если вся вина их заключалась в том, что они не имели удачи. В июне 1790 года известный нам принц Нассау-Зиген понес тяжелое поражение. Екатерина сейчас же написала ему:
«Надеюсь, вы знаете меня достаточно, чтобы быть уверенным, что городские сплетни, которые, по-видимому, дошли до вас, не могут произвести на меня никакого впечатления. Я знаю прекрасно ваше рвение и отдаю ему должное; я искренно разделяла ваше горе и очень опечалена, что оно даже расстроило ваше здоровье… Но, Боже мой, у кого в жизни не было больших неудач? Разве у самых великих полководцев не было несчастных битв? Покойный прусский король стал действительно великим только после большого поражения… Помните, принц, о ваших победах на юге и на севере, будьте выше последних событий и опять идите на врага, вместо того чтобы просить меня назначить нового командира флота. Я не могу сделать этого в настоящую минуту, не подав повода к нареканиям даже вашим врагам. Я слишком ценю услуги, которые вы мне оказали, чтобы не поддержать вас в такое время, когда, как вы говорите, вы страдаете и телом и душой».
Она действительно поддерживала и защищала его против всех. В прошении об отставке среди других причин, вынуждающих просить ее об этом, Нассау-Зиген указывал ей и на расстройство своих личных дел. Екатерина ответила ему, что с его стороны было бы жестоко не позволить ей прийти к нему на помощь. «Я всю жизнь любила вмешиваться в дела тех, которые помогали мне вести мои собственные», писала она. Когда же она увидела, что при дворе и в городе не умолкает все-таки ропот против побежденного адмирала, она написала ему опять:
«Вы поступали по плану, одобренному мной, и согласно моим приказаниям; они же, исходя от высшей власти, не подлежат ничьей критике, потому что, пока я жива, я не потерплю, чтобы то, что я приказала или одобрила по делам службы, подвергалось порицанию кого бы то ни было; поэтому никто у нас на это бы и не осмелился. Вы правы и должны быть правы, потому что это я нахожу, что вы правы. Это довод аристократический, без сомнения, но другого и не может быть, пока еще все вверх дном не перевернулось».
И так она поступала всегда. В 1794 г. генерал Игельстром, застигнутый врасплох народным восстанием в Варшаве, был за это отрешен от должности; но когда приближённые императрицы стали в ее присутствии злословить на его счет, она возвысила голос: «Потише, господа, не забудьте, что он мне служил тридцать лет, и что ему я обязана миром со Швецией».
Греч приводит отрывок ее беседы с графом Николаем Румянцевым, сыном героя первой турецкой войны, которая показывает, как ловко и тонко Екатерина заставляла служить себе тех, кто мог быть ей полезен. Она спросила графа: как он думает, легко ли управлять людьми? «Думаю, государыня, что труднее этого дела нет на свете». – «И! пустое, – возразила она, – для этого надо соблюдать два-три правила, не больше… Первое правило: делать так, чтобы люди думали, что будто они сами именно хотят этого…» – «Этого довольно, государыня», сказал, перебивая ее, умный царедворец.
Адмирал Чичагов рассказывает со своей стороны, что брат его, камер-юнкер, имел раз несчастье опоздать на службу. Это не ускользнуло от внимания императрицы, и она сделала молодому человеку замечание за его небрежность, но только в форме похвал, которые стала расточать его покойному отцу, прослужившему ей пятьдесят лет и всегда бывшему на своем посту. Свидетели этой сцены остались в глубоком убеждении, что императрица оказывает знаки исключительного внимания молодому камер-юнкеру, тогда как, он сам признавался в этом впоследствии, – он никогда не чувствовал себя более уничтоженным и смущенным. «Мое правило хвалить громко вслух, и бранить тихо, на ушко», говорила Екатерина.
И трудно представить себе, какую громадную власть имело малейшее ее слово, движение руки, самое незначительное выражение удовольствия или раздражения над теми большей частью простыми сердцем и впечатлительными людьми, с которыми она соприкасалась. Чичагов вспоминает в своих записках о генерале Воронове, командире Ревельского порта, умершем от удара при одной мысли, что он мог вызвать неудовольствие императрицы. Унтер-офицер по имени Степан Ширай, посланный к Екатерине Суворовым с известием о взятии одной из крепостей, получил от нее орден Владимира четвертой степени, который она сама надела ему на грудь. Тридцать лет спустя император Николай захотел, в день коронации, дать ему Владимира 3-й степени. Но Ширай возвратил новый крест; он был не в силах расстаться с тем, который получил из рук «матушки»!
Мы говорили уже о работоспособности Екатерины. Это ценное качество тоже сыграло не последнюю роль в ее славном царствовании. Екатерина всегда до конца своей жизни тратила силы не считая. Она была действительно тем «часовым… который вечно на часах», как назвал ее поэт Державин. По рассказу фельдмаршала Миниха, вступив на престол, она работала по пятнадцать часов в сутки, а за два года до смерти она писала Гримму:
«Вы можете беспокоить меня, сколько вам угодно; не стесняйтесь в этом отношении. Я так привыкла, что меня все беспокоят, что уже давно этого не замечаю. На моем месте вас заставляют читать, когда вы хотите писать, и говорить, когда вы желаете читать; надо смеяться, когда хочется плакать; двадцать вещей мешают двадцати другим; у вас не хватает времени, чтобы подумать хоть минуту, и, тем не менее, вы должны всегда работать, не чувствуя усталости ни телом, ни душою; больны вы или здоровы – это безразлично: вы должны быть всегда наготове».
Она заботилась решительно обо всем. Во время своего пребывания в Москве в 1767 году она обратила внимание на то, что там нехороши арбузы, и сейчас же приказала выписать семена из Астрахани и Оренбурга. Через несколько лет арбузы, выросшие из этих семян, она послала в виде подарка великому Фридриху, чтобы снискать его благосклонность. Она не забывала и о картофеле, стараясь ввести его в народное хозяйство. Графу Салтыкову она рекомендовала, во время эпидемии, различные средства против чумы. Некоторые из этих средств были ужасны: например, держать больного в холодном и сухом месте, давать ему пить холодную воду с уксусом и два раза в день растирать его всего льдом. В 1768 году она обратилась к тому же графу Салтыкову, прося его прислать ей из Москвы молодых и красивых женщин, которые помогли бы ей принять в Петербурге датского короля, обещавшего навестить ее. Сын графа Салтыкова должен был выбирать вместе с отцом местных красавиц. В собственноручных заметках Екатерины сохранились даже рецепты для приготовления водки. Екатерина устраивала и свадьбы, и если эти браки выходили неудачными, старалась примирить супругов ко взаимному удовольствию. Она обещала Лопухину вернуть ему жену, бежавшую от него в родительский дом, и действительно схватила ее там manu militari и отправила к мужу. Она просматривала комедии Сумарокова, прежде чем разрешить их к представлению, скромно называя свои поправки «заметками незнающей». При этом она не только исправляла их в литературном отношении, но и цензуровала, впрочем, довольно либерально. Когда правительственный цензор Елагин наложил veto на одну из пьес знаменитого драматурга, она сняла с нее запрет и разрешила давать на сцене. И все это не мешало ей исполнять в то же время ее сложные и, так сказать, универсальные обязанности самодержавной императрицы. Когда в 1789 и 1790 годах ее alter ego Потемкин был в отсутствии, вызванный на юг России турецкой войной, она мужественно вынесла исключительно на своих плечах всю тяжесть войны со Швецией. За время от мая до июля 1789 года она написала не менее тридцати писем адмиралу Чичагову, только что назначенному командиром Балтийского флота вместо скончавшегося адмирала Грейга. И только некоторые из этих писем, – рассказывает сын Чичагова, – имели отношение к крупным военным операциям; в других же Екатерина вдавалась в мелкие подробности, указывала пункты, которые надо было защищать на шведском побережье, и называла иностранных офицеров, наиболее подходящих, чтоб нести эту службу. В то же время она сообщала Чичагову все, что знала о положении или передвижениях врага; но и это еще не все: она входила лично во все дела по управлению морским ведомством: приказала, например, выстроить несколько новых казарм и госпиталей, исправить и привести в порядок Ревельский порт и т. д.
Через несколько лет она вспоминала об этой эпохе в письме к Гримму:
«Есть причина, почему казалось, что я все так хорошо делала в то время: я была тогда одна, почти без помощников, и, боясь упустить что-нибудь по незнанию или забывчивости, проявила деятельность, на которую меня никто не считал способной; я вмешивалась в невероятные подробности до такой степени, что превратилась даже в интенданта армии, но, по признанию всех, никогда солдат не кормили лучше в стране, где нельзя было достать никакого провианта. Однажды граф Пушкин пришел сказать мне, что ему нужно четыреста повозок и восемьсот лошадей. Это было в полдень; я сейчас послала в Царское Село спросить крестьян, сколько лошадей и повозок они могут дать добровольно. Они ответили, что поставят их все, и в шесть часов вечера графу Пушкину доставили уже четыреста двуконных повозок, и они оставались при финляндской армии до октября месяца».
Правда, это был временный кризис, а обыкновенно Екатерина не входила в мелочи управления. В мирное время она охотно сваливала всю работу на подчиненных, а сама отдыхала или тратила свою энергию на каком-нибудь другом поприще. Любимым житейским правилом императрицы было то, что труд надо всегда соединять с наслаждением, или, как она образно выражалась, «дело с неделанием». Но если она и не занималась лично делами, то умела зато так слепо и беспрекословно подчинять все своей верховной воле, что издали казалось, что это она руководит всем сама. Человек очень наблюдательный, но малодоброжелательный, французский поверенный в делах Дюран набросал в одной из своих депеш такую картину ее царствования:
«Кто бы не подумал, прислушиваясь к шуму, который происходит теперь в Петербурге (в ноябре 1774 года), что все министерство находится в напряженной непрерывной работе, что здесь заседают долгие и частые советы, что Екатерина II обсуждает в них лично текущие дела, взвешивает противоположные мнения и принимает их только после внимательного разбора? Но ничего подобного нет. Румянцев ведет переговоры о мире и управляет движениями войск так, как находит это удобным. При помощи нескольких подчиненных Панин изыскивает средства, чтобы уклониться от домогательств прусского короля, выиграть время и вообще тратить его как можно меньше на работу. Потемкин благодушествует на своем посту; он довольствуется тем, что подписывает некоторые бумаги, и возбуждает страшные толки своею роскошью, высокомерием и смелыми решениями своих канцелярий… Флот находится всецело в руках графа Алексея Орлова. Великий князь, генерал-адмирал, проводит время в том, что участвует в спектаклях, и императрица, которая уже закончила его образование, поощряет его в этом направлении, говоря, что если она скучает в обыкновенном театре, то зато очень забавляется, когда играют знакомые ей лица. Сама Екатерина Вторая, окруженная планами зданий, с отвращением относится к политике и интересуется только своими постройками, в которых может смело ничего не понимать, потому что все равно знает, что заставит искусство подчиниться во всем своему капризу. Ее приближённые говорят при этом… что если она ни в чем не отказывает лично Потемкину, то в то же время ему стоит большого труда добиться у нее пустяка для третьих лиц. Таким образом, милость ее не безгранична. Страсть Екатерины к господству сильнее ее любви, и, отстранив от трона прилежание и труд, она тем не менее хочет сохранить за собою его власть».
Страсть к господству и ревнивая любовь к своей власти действительно составляли основную черту характера Екатерины, с тех пор как она стала во главе государства. Тем не менее, неоспоримо, что она сумела исполнить свои обязанности императрицы не только хорошо, но даже прекрасно; этому способствовало, кроме тех ее достоинств, которые мы перечислили выше, еще одно обстоятельство.
Это были отчасти очень своеобразные и совершенно новые приемы ее политики. Впечатление, которое произвела Екатерина, появившись на европейском горизонте, напоминает во многом первые победы великого государственного деятеля Германии, не так давно сошедшего в могилу. Как и он, она вызвала среди политиканов старой школы удивление, граничащее почти с негодованием. Один из них, одаренный притом исключительно светлым умом, граф Сен-При передает в следующих выражениях это общее недоумение:
«Казалось непривычным встретить у лица коронованного такую живость диалога, такие смелые и пикантные обороты речи, блестящие примеры которых нам дал, но лишь недавно, Фридрих. До этого времени короли говорили всегда односложно, и собеседники почтительно склонялись перед ними в ожидании их слова… Барон Бретейль и сам герцог Шуазёль были смущены красноречием новой русской императрицы. Они не могли постичь этот совершенно новый для них тип. Вначале никто не понимал, что значит это странное соединение энергии и хитрости, скрытой осторожности с напускною болтливостью, эти строгости при исполнении обязанности и это очарование, не оставлявшее Екатерину посреди переживаемых ею тревог. Все это было неожиданно для всех и резко противоречило старой дипломатической рутине».
Откровенные беседы, которыми Екатерина удостоила барона Бретейля после своего восшествия на престол, произвели на него далеко не благоприятное впечатление. Великой княгиней Екатерина приводила его в восхищение, хотя и внушала ему некоторые опасения, – как императрица, она показалась ему ниже своего положения. Он становился в тупик перед этой государыней, которая, говоря очень высокопарно о своем могуществе и «красоте своего положения», в то же время признавалась ему наивно, что не может быть счастлива, потому что окружена людьми «без воспитания» и «которых ничем не удовлетворить»; она то восхваляла высоту своих талантов, то изливалась в жалобах на бесчестность и невежественность лучших из своих подданных; потом начинала тревожиться насчет «прочности своего политического сооружения», но сейчас же выражала радость, что ей удалось обмануть всех, выказав себя «набожной и скупой», тогда как барон знал ее истинный характер в этих двух отношениях; она как будто напрашивалась ему на комплименты, но, добившись их, отвечала сухо: «Приблизительно то же самое говорили и Нерону», и смотрела вообще на сношения императрицы с иностранным полномочным министром как на какой-то обмен изысканных любезностей и остроумных записочек, которые и писала ему при всяком удобном случае в самых непринужденных выражениях на первом попавшемся клочке бумаги, извиняясь в post-scriptum’е за «свои милые каракульки». Все это совершенно сбивало с толку французского дипломата: ему оставалось только пожимать плечами. Но в конце концов он пришел к заключению, что «царствование будет посредственное»; он прибавлял сентенциозно:
- «Tel brille au second rang qui s’clipse au premier».
Со своей стороны и граф Сольмс посылал Фридриху гороскоп Екатерины, составленный в еще более мрачных красках. Новая дворцовая революция казалась ему в ближайшем будущем почти неизбежной. «Стоит только появиться человеку с пылкой головой… – писал он. – Лица, хорошо изучившие Россию за последние сорок лет, все сходятся на том, что никогда еще не было такого повального уныния и недовольства, которое старались бы притом так мало скрывать. Об императрице говорят настолько свободно, смело и неосторожно, что можно подумать, что находишься в Англии, и если единогласность мнения служит ручательством его правоты, то несомненно, что царствование императрицы Екатерины II, как и царствование ее покойного супруга, пройдет мимолетным видением в истории мира».
Но через несколько лет это мимолетное видение стояло уже высоко над горизонтом Европы и сияло над ним даже не как метеор, а как яркая звезда. Екатерина сумела вызвать во всех концах света такой хор похвал, каких еще никогда не расточали ни перед одним государем, и этим заставила замолчать всех хуливших ее. Даже перед Людовиком XIV преклонялись более сдержанно.
Екатерина изобрела или, по крайней мере, впервые ввела в политику одно из самых могучих орудий в руках у людей, еще неизвестное прежде, – рекламу. Но она сумела понять значение и другой силы, играющей в современной жизни такую громадную роль: значение печати, – не только книжной, но, главным образом, современной печати. Газеты существовали и до нее; но политического журнализма в настоящем смысле этого слова – так, как мы его понимаем теперь, – не было вовсе. Это она положила ему начало и стала сейчас же пользоваться им с искусством, в котором до сих пор никто ее не превзошел. Бисмарк в этом отношении был только ее подражателем. Екатерина еще до него имела уже своих «рептилий», живших на доходы с секретных фондов и писавших для нее и «официозные статьи», и «правительственные сообщения», и «инсинуирующую полемику» с более или менее прозрачными намеками, и целый ряд «объявлений и игривых заметок». Впрочем, она и сама занималась воинствующим журнализмом, потому что ее письма к любимым корреспондентам, как Вольтер и Гримм во Франции и Циммерман и отчасти г-жа Бельке в Германии, нельзя назвать иначе, как чисто публицистическими статьями. Еще прежде, чем быть напечатанными, ее письма к Вольтеру становились достоянием всех следивших за малейшим поступком и словом фернейского патриарха, а следил за ними буквально весь образованный мир. Гримм, хотя и не показывал обыкновенно ее писем, но рассказывал зато их содержание всюду, где бывал, а бывал он во всех домах Парижа. То же можно сказать и про остальную переписку Екатерины: она была ее газетой, а отдельные письма – статьями. Кроме того, Гримм издавал свой журнал, который рассылал во все четыре конца, или, вернее, центра Европы, и который служил точным эхом мыслей русской императрицы. Вольтер, имевший миллионы читателей для каждой из своих сенсационных брошюр, тоже нередко писал их под диктовку или по внушению из страны, «откуда исходил теперь свет», – по его собственному выражению. Иногда же он писал их прямо по специальному заказу и за соответствующее вознаграждение. Мы еще вернемся к этим подробностям. Но надо прочесть переписку Екатерины, всю сполна, за роковые для нее 1773–1774 годы, чтобы понять, как тонко она умела пользоваться печатным словом, и при этом в такое время, когда могущество его еще не сознавалось почти никем. В письмах к командующему русской армией генералу Бибикову, сражавшемуся под Оренбургом с Пугачевым, она не скрывала тайной тревоги, страха и колебания и писала лихорадочными, отрывочными фразами, в которых слышалось точно рыдание. И сейчас же, тем же пером, она строчила послание г-же Бельке в веселых, бодрых и шутливых выражениях:
«Все это кончится скоро… Я счастлива, что могу сказать вам, что этот оренбургский бунт теперь замирает».
Мы уже указывали на то, с каким старанием Екатерина разглашала обыкновенно свои победы, по возможности преувеличивая их, и как она скрывала поражения. В июне 1789 года, когда русские были разбиты при Паросальми, она даже воспретила раздавать частные письма, пришедшие из-за границы, чтобы весть о несчастном бое не распространилась в обществе.
Это возводилось Екатериной в строгую систему; выработала же она ее благодаря своему внутреннему чутью, удивительному для женщины, родившейся при маленьком немецком дворе и занимавшей престол самой деспотической страны в Европе, – или даже не чутью, а совершенно отчетливому представлению о том, какую громадную силу представляет общественное мнение. Мы не колеблясь можем сказать, что только потому, что Екатерина открыла эту силу и сумела использовать ее, она и могла сыграть свою великую роль в истории. Престиж Екатерины в Европе был почти всецело основан на восхищении, которое она внушала Вольтеру; а этого восхищения она сумела добиться и поддерживала его с необыкновенным искусством; при необходимости она даже платила Вольтеру за него. Но этот престиж ей не только помогал во внешней политике: он и внутри ее государства окружил ее имя таким блеском и обаянием, что дал ей возможность потребовать от своих подданных той гигантской работы, которая и создала истинное величие и славу ее царствования. В этом отношении Екатерина была тоже новатором и предшественником деятелей современной истории, умевших словом или идеей воспламенять массы.
При случае она не пренебрегала, впрочем, как в политике, так и в дипломатических сношениях, и старинными приемами, завещанными ей прошлым. Так, несмотря на всю непринужденность своего обращения, приводившую в такое смущение барона Бретейля, и на свою аффектированную откровенность и желание вести все дела начистоту, у нее была своя тайная канцелярия, где перлюстрировались письма. В 1789 году, вскрыв депешу графа Монморена, бывшего в то время французским министром иностранных дел, она узнала таким образом о намерении Версальского двора поддерживать Густава III против нее. Граф же Сегюр, осуждавший в данном случае политику своего правительства и высказавшийся по этому поводу австрийскому послу, решил, что его выдал императрице граф Кобенцель.
Но в общем старинные политические заветы она ставила невысоко. Она любила действовать во всем по-своему. В области внутреннего управления Россией одной из первых ее мер было учредить значительное число специальных комиссий, которые бы заменяли ее при решении каждого отдельного вопроса. Это было новшеством, и свидетель, которого никак нельзя заподозрить в пристрастности, вообще ожидавший мало хорошего от нового царствования, посланник Фридриха граф Сольмс, так говорит о нем:
«Губернаторы провинций и городов, духовенство, судьи, офицеры, пользовавшиеся распущенностью предыдущих царствований, сделались как бы незавиимыми каждый в своей епархии или уезде, вверенных их надзору. Они обращались с народом как тираны… Новые порядки, принуждавшие их к трудолюбивой, бескорыстной жизни, вызвали в них недовольство…»
Другим нововведением Екатерины было широкое право петиций, дарованное всем подданным, от которых она хотела таким образом узнать их нужды. Однако надо заметить, что в то же время она приняла меры к тому, чтобы ни одна из этих челобитных не доходила до нее лично. Она не дозволяла подстерегать ее при проходе и вручать ей прошение: этот старинный обычай, получивший за давностью почти силу закона, был теперь воспрещен под страхом строжайших наказаний: кнута и Сибири. Екатерина хотела оградить себя этим от ропота недовольных: «Ведь не я буду им отказывать», говорила она несколько цинично…
Французский поверенный в делах Дюран приводит по этому поводу характерный анекдот. В 1774 году на столе у императрицы было найдено анонимное письмо, неизвестно кем принесенное. В обществе ходили слухи, что это письмо заключает тяжкие обвинения против генерал-прокурора, князя Вяземского. Екатерина немедленно опубликовала во всеобщее сведение, что приглашает «честного человека», автора письма, открыться ей для того, чтобы, удовлетворив его просьбу, она, в свою очередь, могла вознаградить его за услугу, которую он оказал ей. Но «честный человек» что-то медлил открыть свое инкогнито, и хорошо сделал, потому что через некоторое время стало известно, что письмо его сожжено рукой палача.
Этот коварный поступок Екатерины был совершенно в духе старинных традиций прежнего режима, которому она, между тем, искренно стремилась придать новую форму. Она – как и Петр I – хотела приблизить его к европейскому типу, хотя и на свой лад. Тем же тленным и злобным духом старых московских приказов веет и от официальной инструкции, составленной в 1764 году, под диктовку императрицы, для генерал-прокурора, о котором только что шла речь. Она полна позорящих обвинений, грубой брани и оскорблений по адресу предшественника Вяземского (Глебова) и написана в стиле допетровских времен, который невольно поражает под пером Екатерины. Правда, в ней встречаются и новые мысли, и некоторые даже очень оригинальные:
«Я весьма люблю правду, – пишет императрица, – и вы можете ее говорить, не боясь ничего, и спорить против меня без всякого опасения, лишь бы только то благо произвело на деле. Я слышу, что вас все почитают за честного человека, я же надеюсь вам опытами показать, что у двора люди с сими качествами живут благополучно».
Дань прошлому и нравам, привившимся в России после татарского ига, Екатерина отдавала еще и тем, что вручала своим подчиненным почти неограниченную власть. Генерал-губернаторы провинций жили у нее, как турецкие паши; Кейзерлинг, посланник в Варшаве, держал двор, затмевавший двор Понятовского, а Потемкин создал себе чуть ли не независимое царство из южных губерний. Но в то же время Екатерина по возможности стремилась исправить недостатки этой системы, зорко следя за своими самодержавными сановниками. Она говорила: «Я даю большую власть тем, кто мне служит; но если они иногда употребляют ее во зло, то тем хуже для них: я стараюсь все о них знать».
И она сумела даже опередить свой век, внушая администраторам, что совестный суд есть пульс, показывающий нравы той губернии, где они служат. Затем, она с большим уважением относилась к местным обычаям. Когда во время ее путешествия в Крым граф Сегюр и принц де Линь развлекались тем, что приподнимали фату, закрывающую обыкновенно лица татарских девушек, которых они между прочим нашли чрезвычайно уродливыми, Екатерине очень не понравилась эта забава. Это был дурной пример, который они не должны были подавать другим.
Но зато там, где вопрос шел о личной власти Екатерины, все ее либеральные новшества и попытки ввести конституционное правление были в сущности одной комедией. Она писала принцу де Линь: «Мой совет, мнение которого я разделяю, если он разделяет мое…» Этот совет был тоже новым созданием Екатерины, устроенным в подражание кабинету министров в других монархических странах, но с меньшими правами. В 1762 году Панин представил ей проект императорского совета, назначение которого, по мнению Вильбуа, состояло в том, чтобы постепенно ограничивать самодержавную власть государыни. Екатерина долгое время раздумывала над этим проектом, затем приняла его, назначила членов совета, приказав называть их не министрами, как хотел Панин, а как-нибудь по-русски, но потом положила дело под сукно, сдала все его производство в архив и никогда уже не поднимала о нем вопроса. Напротив, она мало-помалу достигла того, что ограничила власть существовавших уже прежде высших правительственных учреждений, как сенат и св. синод. А каждому солдату гвардии, соглашавшемуся выйти в отставку и поселиться за Москвой, она выдавала по пятидесяти рублей. Те же, которые уходили к Казани, получали от нее девяносто рублей. Этой мерой она хотела ослабить силу, грозную для ее престола. Впрочем, в первый год царствования она одиннадцать раз присутствовала на заседаниях сената и даже предписала сенаторам, чтобы во время ее отсутствия они посторонних речей отнюдь не говорили».
Но, возвысив и укрепив таким образом собственную власть, Екатерина зато с редкой добросовестностью старалась нести свои обязанности императрицы. Князь Сергей Голицын рассказывает в своих «Воспоминаниях» следующий случай:
«В царствование Екатерины II, – пишет он, – сенат положил решение, которое императрица подписала. Этот подписанный приказ перешел от генерал-прокурора к обер-прокурору, от этого к обер-секретарю, и таким образом перешел в экспедицию. В этот день в экспедиции был дежурным какой-то приказный подьячий; когда он остался один, то послал сторожа за вином и напился пьян. При чтении бумаг попалось ему в руки подписанное императрицей решение. Когда он прочел: „быть по сему“, то сказал: „врешь, не быть по сему“. Он взял перо и исписал всю страницу этими словами: „врешь, не быть по сему“, и лег спать. На другое утро… в экспедиции нашли эту бумагу и обмерли со страху. Поехали к генерал-прокурору; он с этой бумагой поехал к императрице и бросился ей в ноги… „Ну, что ж? – сказала государыня. – Я напишу другой (указ), но я вижу в этом перст Божий: должно быть, мы решили неправильно“. Дело пересмотрели, и на самом деле оно было неправильно решено».
Мы уже говорили, как боялась Екатерина действовать по первому впечатлению. Она сознавала, что опасно отдаваться вспыльчивости, и непрерывным усилием своей энергичной воли достигла того, что выработала в себе совершенно противоположные качества. Несмотря на природную пылкость ума и безудержность воображения, она была вправе сказать в 1782 году: «Я никогда не могла видеть энтузиазм, чтоб не полить его холодной водою». Впрочем, в данном случае она применила это правило довольно неудачно: дело шло о подписке, открытой в Париже для восстановления части флота Грасса, погибшего от бури. Великий князь Павел, бывший в то время гостем Франции, выразил желание принять в этой подписке участие. «Несмотря на общий энтузиазм, – писала Екатерина по этому поводу, – не было ни души, которая не сожалела бы и не стонала бы даже при виде суммы, подписанной им».
В 1785 году граф Сегюр спросил как-то Екатерину, каким образом, заняв престол среди бурной борьбы и волнений, она сумела царствовать так мирно?
«Это средство очень простое, – ответила она, – я выработала себе определенные принципы, план правления и поведения, от которых никогда не уклоняюсь; воля моя, раз высказанная, остается неизменной. Здесь все постоянно; каждый день походит на те, что предшествовали ему. И так как все знают, на что могут рассчитывать, то никто не беспокоится. Когда я даю кому-нибудь место, то он может быть уверен, что сохранит его за собой, если он только не совершит преступления».
– Но, – спросил ее опять граф Сегюр, – если бы вы убедились, что ошиблись в выборе какого-либо министра?
– Я бы оставила его на его месте… и только работала бы с одним из его помощников; что же касается его лично, то он сохранил бы свой пост и положение.
При этом Екатерина рассказала Сегюру такой случай: получив известие о Чесменской победе, она сочла нужным предупредить о ней военного министра, все обязанности которого были сведены ею с некоторых пор к «канцелярским безделкам»; но ей не хотелось все-таки, чтобы он узнал о бое после того, как слух о нем проникнет в общество, и потому вызвала его к себе в четыре часа утра. Думая, что его зовут для выговора за беспорядки, только что обнаружившиеся в его ведомстве, министр, едва вошел к Екатерине, сейчас же стал извиняться:
– Клянусь вам, ваше величество, что я здесь ни при чем!..
– Еще бы! – ответила Екатерина, – я это знаю прекрасно.
Около того же времени, по поводу печальных событий, быстро чередовавшихся во Франции, она с удовольствием подчеркивала все превосходство собственного поведения и принципов. Она писала Гримму о деле с ожерельем королевы:
«Благодарение Богу, мне никогда не приходилось иметь дела с мистифицированным кардиналом… Но что если его просто надули? Разве у вас считается преступлением быть обманутым? Извините меня, я подозреваю, что это барон Бретейль посоветовал его арестовать; я хорошо знаю этого человека; но при таких обстоятельствах лучше советовать государям никогда не торопиться: «Das kommt immer frh genug und mann knnte die Zeit nehmen, wenn alle Leute geschrien htten, dass es so sein musste und sollte». Я часто разыгрывала в таком случае простушку, точно ничего сама не понимаю, и потом следовала совету, который казался мне лучшим и давал мне возможность проявить больше справедливости, и под этой эгидой смело шла через шипы и тернии моего пути».
В августе 1789 года Екатерина сказала как-то Храповицкому, что она еще с первых лет царствования замечала во Франции сильное брожение, которое считала, впрочем, не очень опасным. Но, прибавила она, «ныне не умели пользоваться расположением умов: Фаэта (Лафайета), как честолюбца, я взяла бы к себе и сделала бы своим защитником! Заметьте, чт (я) делала здесь с восшествия?»
Одним из триумфов, достигнутых Екатериной благодаря умению управлять людьми, – триумфом, которым она особенно гордилась, – была ее победа, конечно, нравственная, над Москвой. Ей пришлось долго и упорно для этого поработать. Старая русская столица относилась враждебно к духу нового царствования. Старания Екатерины уничтожить ее сходство «с Испаганью» раздражали москвичей. Но в 1786 году Екатерина могла написать:
«Как эта спесивица (Москва) ни надувалась, но в конце концов должна была принять меня так, как она еще никогда никого не принимала, если верить самым древним ее кумушкам и мужского и женского пола».
Но по временам это высшее искусство изменяло Екатерине. Происходило это отчасти оттого, что она была женщиной и была бессильна бороться с немощами и слабостью, свойственными ее полу. «О! – воскликнула она раз, – если бы, вместо этих юбок, я имела право носить штаны… я была бы в силах за все ответить. Ведь управляют и глазами, и рукой, а у женщины есть только уши». Но юбки мешали ей не только в этом. Мы говорили уже о недостатке Екатерины, тяжело отозвавшемся на всей истории ее царствования: эта великая руководительница людей не умела выбирать людей. Ей как будто изменяли тут и ее суждение, всегда такое верное и проницательное, и ее необыкновенно ясный ум. Недостатки и достоинства, которые она так отчетливо видела в самой себе, в других были ей незаметны. Это было какое-то затмение, создавшееся, по всей вероятности, под влиянием ее темперамента. Страсть, державшая ее всю жизнь в своей власти, мешала ей судить человека беспристрастно. Она прежде всего видела в нем мужчину, который ей нравился или не нравился, а потом уже полководца или государственного деятеля, и обращала главным образом внимание на романическую сторону его характера, на его более или менее привлекательную внешность. Если она ошиблась в Потемкине, приняв его за тонкого политика, то это было еще простительно: может быть, он был просто безумец, но зато безумец гениальный. Он принадлежал к той породе людей, про которых можно сказать, что они – силы природы. И в России этой силе действительно было где разгуляться по бесконечному раздолью «невозделанной страны», для которой Екатерина и себя считала призванной. Но после Потемкина явился Зубов. Это было полное ничтожество, а Екатерина и его считала гением.
Ей приходилось делать и противоположные ошибки. Румянцев представил ей одного из своих помощников, генерала Вейсмана, как достойного себе заместителя. Екатерина три раза беседовала с ним, стараясь подойти к нему и с той и с другой стороны. «В третье мое свидание с ним я убедилась, что он прямой простофиля», решила она. Несчастный Вейсман вскоре после того погиб в битве при Кучук-Кайнарджи. А между тем, по мнению людей сведущих, это был выдающийся воин и храбрец среди храбрых. Один историк назвал его «Ахиллом русской армии».
Эти единичные ошибки были бы, впрочем, еще не так опасны. Но они становились все чаще и чаще и, наконец, при властном нраве Екатерины, избалованной неизменным счастьем, были возведены ею в правильную систему: все люди казались ей равноценны, и единственное их преимущество над другими она видела в умении быстро и беспрекословно повиноваться. В этом отношении выработала она правила, которые не могут не смутить даже самых горячих поклонников ее царствования.
«Скажите мне, – писала она Гримму, – был ли когда-нибудь государь, который в выборе министров или других должностных лиц повиновался бы более общественному мнению, нежели Людовик XVI? И мы видели, что из этого вышло. По-моему, ни в одной стране нет недостатка в людях. Дело не в том, чтобы уметь найти, а в том, чтобы уметь употребить то, что имеешь под рукою. Про нас всегда говорили, что у нас недостаток в людях; несмотря на это, все у нас делается, как следует. Петр I употреблял таких, которые не знали ни читать ни писать; и что же? Разве они действовали неудачно? Ergo, дело не в недостатке в людях; людей много, но надо уметь их подгонять: все будет хорошо, если найдется человек, умеющий подгонять. Разве не то же делает твой кучер, souffre-douleur, когда ты сидишь в своей карете?.. Смелый человек всюду проложит себе дорогу; и потому, что тот или этот ограничены, еще не значит, что и хозяин их глуп».
В другом письме она говорит:
«Без сомнения, никогда не бывает недостатка в выдающихся людях, потому что люди создают дела и дела создают людей; я никогда не искала и всегда находила под рукою людей, которые мне служили, а служили мне почти всегда хорошо».
Но зато у нее вырвалось раз и такое горькое замечание в одном из писем к принцу де Линь:
«Ах, принц! кому знать, как не мне, что бывают чиновники, которые не понимают, что в приморском городе есть порт!»
Или другое:
«Нам не принципов недостает; но в самом исполнении, в применении их встречается неправильность и бесчестность».
И в 1774 году, когда умер Бибиков, ей чуть было не пришлось идти самой в Москву, чтобы руководить военными действиями против Пугачева. Она не знала, кем его заменить. Был созван совет: Григорий Орлов объявил, что он не выспался, и голова у него пустая; Разумовский и Голицын молчали; Потемкин соглашался заранее с тем, что решит императрица; у одного Панина хватило мужества высказать свое мнение, и это мнение состояло в том, что Екатерина должна призвать его брата, генерала Панина, от услуг которого она уже давно отказалась, полагая, что всякий другой исполнит так же хорошо его дело, как и он. Но так как положение было теперь очень опасно, Екатерина должна была подчиниться, подавив в себе самолюбие, и Панин спас ей престол и государство. А в 1788 году, после первой стычки со шведами, Екатерина должна была предать военному суду четырех командиров фрегатов; на следующий день она писала Потемкину: «Все они заслужили виселицу… но на галерах выбрать не из кого, разве с неба кто ко времени упадет».
Это происходило оттого, что при множестве затеянных ею предприятий ей приходилось держать на службе массу должностных лиц и она все еще увеличивала их число, руководствуясь тем правилом, что «дела создают людей». По свидетельству итальянца Парело, впровинции, не говоря о столицах и наиболее населенных городах, на каждые десять жителей приходилось по одному чиновнику. И, находя, что всем людям одна цена, Екатерина из-за пустяка, из-за оскорбившего ее слова, из-за выражения лица, почему-либо не понравившегося ей, или даже просто так, без причины, из любви к перемене или из желания иметь дело с новым человеком, как она наивно признавалась в том Гримму, отстраняла или даже выбрасывала вон, как ненужную вещь, многих из своих лучших слуг. В 1788 году величайший до времен Суворова в России полководец, Румянцев, был еще жив и мог взять на себя командование армией, а Алексей Орлов, Чесменский герой, не скрывал от императрицы, что горит желанием опять показать свою удаль. Теперь он был уже не так неопытен в деле, в котором являлся новичком в 1770 году, и имел за собой имя, окруженное, благодаря преклонению Екатерины, таким ореолом, что оно одно, само по себе, стоило целого флота и армии. Но Екатерина уже давно пожертвовала для Потемкина и Румянцевым, и Орловым, и теперь ей приходилось искать себе военачальников и адмиралов в Англии, Голландии и Германии. В конце концов она нашла Нассау-Зигена, очаровавшего ее вначале своей напускной храбростью и театральными костюмами, но за которого она расплатилась гибелью эскадры и позором первого поражения в истории молодого русского флота.
Необыкновенный оптимизм, свойственный Екатерине и который ее сподвижники, вроде Нассау и Потемкина, старательно поддерживали в ней, тоже сыграл печальную роль в ее царствовании. Басня о декорациях, написанных на холсте и расставленных по пути Екатерины во время ее путешествия в Крым, – они должны были изображать несуществующие деревни, – теперь опровергнута. Но ей почти веришь, когда читаешь рассказы даже тех свидетелей, которые именно и опровергали ее. К ним принадлежит, между прочим, принц де Линь; он пишет, например, что Екатерина во время пути никогда не выходила из экипажа и потому видела только то, что ей хотели показать, и часто думала, что город выстроен и заселен, тогда как в этом городе не было улиц, на улицах не было домов, а у домов не было ни крыш, ни дверей, ни окон». Граф Ланжерон, бывший впоследствии губернатором этих провинций, в «Записках» которого нет и следа предвзятой враждебности к Екатерине, тоже упоминает о том, как часто она была обманута во время своего путешествия. Да и объявление харьковского губернатора Василия Черткова, возвещавшее жителям о приезде императрицы и о том, как они должны вести себя при этом торжественном случае, – тоже очень характерно в том же смысле. Населению вверенной Черткову губернии вменялось в строгую обязанность надеть лучшие одежды, чтоб приветствовать по пути ее величество. «Девки» должны были быть тщательно причесаны и иметь венки на волосах. Им было велено усыпать цветами дорогу, по которой будет следовать императрица, все же остальные жители должны были выражать свою радость соответствующими телодвижениями и возгласами. Дома по сторонам дороги приказано было выкрасить заново, крыши починить, двери и окна украсить узорчатыми полотенцами, где возможно – и коврами. Строго воспрещалось напиваться пьяными и подавать Екатерине какие-либо прошения: это последнее – под страхом кнута и каторжных работ. Местные власти должны были, со своей стороны, следить за тем, чтобы проезд государыни не вызвал повышения цен на съестные припасы. Князь же Щербатов рассказывает, что на время пребывания Екатерины в Москве оттуда были изгнаны все нищие для того, чтобы они не попадались на глаза императрице. Она «видела и не видала», – прибавляет он. Да, она видела, но не отдавала себе в виденном отчета. Таким образом она и пришла к заключению, «что в России нет худощавых людей». Она как-то совершенно серьезно уверяла в том Гримма!
Но нужно сказать, что все дело завоевания и заселения Крыма и Новороссийского края было только колоссальной и блестящей феерией, поставленной на сцену гениальным режиссером, Потемкиным, и исчезнувшей после его смерти. Не знаешь даже, чему тут больше удивляться: необыкновенной ли энергии этого человека и богатству его воображения, или той неслыханной наивности, с которой он и Екатерина верили в осуществимость этого предприятия, где было так много мечтаний, безумия и детского самообольщения, но почти не было реальной возможности. Они хотели превратить пустыню в обработанную, культурную и населенную страну, в которой процветали бы промышленность и искусство, и хотели сделать это в несколько лет, как по мановению волшебной палочки. Потемкин принялся за работу. Он насадил в степях лес, выписал семена всех известных овощей, развел виноградники, тутовые деревья для шелковичных червей, выстроил фабрики, театры, дворцы, казармы и соборы. Весь полуостров должен был быть покрыт цветущими городами. История их поразительна. Она превосходит даже те фантастические планы мгновенного создания городов, которые нам дает современная Америка. В 1784 году начинают искать удобное местоположение для столицы нового края, Екатеринослава, т. е. «славы Екатерины». Через два месяца город заложен, и уже поднят вопрос об открытии в нем университета не только для местных жителей, но и для иностранцев, которые съезжались бы сюда со всех концов Европы. Вскоре на правом берегу Днепра, невдалеке от бедной татарской деревушки Кайдак, появляется целая армия рабочих; ими командует генерал-майор Синельников, которому на первые расходы выдано двести тысяч рублей. Новый город должен протянуться по берегу реки на расстоянии двадцати пяти верст; в общем же он будет занимать тридцать квадратных верст с величественными улицами в двести футов шириной. В городе будет разбит парк с ботаническим садом, бассейном для рыб и другими приспособлениями, а посредине парка выстроят дворец великолепному князю Тавриды, светлейшему Потемкину. Его окружат кольцом зданий правительственных учреждений; дальше пойдут жилища рабочих, занятых постройкой города, мастерские, заводы и, наконец, дома для будущего населения… Предполагалось открыть двадцать больших фабрик, причем одну – для производства шелковых материй; все необходимое для обзаведения отчасти было уже собрано. Здание суда в стиле старинных базилик, большой гостиный двор вроде Пропилеев, биржа, театр, консерватория и, наконец, собор по образцу храма св. Петра, но в более крупных размерах, должны были занять возвышенные части города, По словам Потемкина, необходимые материалы для этого были готовы. Даже профессоров для университета и консерватории уже выписывали из-за границы. Директором музыкальной школы был назначен знаменитый Сарти. Для кафедры истории был приглашен француз Гюйенн, по профессии офицер, но эту подробность находили неважной. Подумывали и об астрономической обсерватории. Для ученых и студентов хотели устроить что-то вроде парижского Латинского квартала.
Все это были проекты. Посмотрим, какова была действительность. Был, правда, выстроен дворец Потемкина вместе с бесчисленными оранжереями для ананасов, лавров, померанцев, гранатов, фиников и т. д. Фабрика шелковых материй была тоже открыта. Она стоила двести сорок тысяч рублей и работала два года, после чего прекратила свою деятельность по многим причинам, из которых главной была та, что не было сырого материала: шелковичные черви, для разведения которых был выписан из-за границы специальный мастер, получавший большое вознаграждение, давали в год самое большее двадцать фунтов шелка! Все же остальные прекрасные планы так и не были приведены в исполнение, и Екатеринославу было суждено стать небольшим губернским городом. Херсон, заложенный Иосифом II в 1787 году (положив первый камень, император сказал при этом, что Екатерина после него кладет последний), ожидала относительно более блестящая будущность. Впрочем, и в других частях империи создание новых административных и промышленных центров шло у Екатерины не очень успешно. Поэт Державин рассказывает, например, что, сопровождая в 1787 году олонецкого губернатора, отправившегося на торжественное открытие только что выстроенного нового уездного города, он никак не мог попасть с ним к цели своего путешествия: город, который было так трудно разыскать, существовал, как оказалось, только на бумаге!
И все-таки в конце концов Крым был завоеван и заселен.
«Таково двойное волшебство самодержавной власти и пассивного послушания в России, – писал граф Сегюр, – здесь никто не ропщет, хотя нуждается во всем, и все идет своим чередом, несмотря на то, что никто ничего не предвидит и не заготовляет вовремя».
Все, действительно, шло своим чередом во время царствования Екатерины, и, бесспорно, она была многим обязана тому пассивному послушанию, о котором говорит Сегюр. Всем известен анекдот с английским банкиром в Петербурге Сэтерландом. Однажды к нему явился начальник полиции Екатерины Рылеев и со всевозможными предосторожностями сообщил ему приказ императрицы, – приказ, который он не мог не порицать, несмотря на все свое уважение к воле ее величества, но который он тем не менее должен был исполнить: ему было поручено набить из несчастного финансиста чучело. Можно себе представить ужас Сэтерланда. Но, к счастью, недоразумение выяснилось вовремя: императрица приказала сделать чучело из своей любимой и только что скончавшейся собачки, английское имя которой ввело Рылеева в ошибку. Английский врач Димсдаль, оставивший записки о своем пребывании в России, рассказывает со своей стороны, что, желая привить императрице оспу, он решил взять лимфу у одного ребенка из простой крестьянской семьи; мать мальчика воспротивилась было, так как, по народному поверию, это должно было вызвать смерть ее сына, но тут вмешался отец: «Если бы государыня потребовала, чтобы мы отрезали ему обе ноги, разве мы этого бы не сделали?» – сказал он.
Димсдаль рисует еще другую характерную черту: больной мальчик лежал в жарко натопленной комнате, в душном и зараженном воздухе, потому что родители его боялись, что, открыв окно, убьют этим сына. Но Димсдаль показал им рубль, и они сейчас же распахнули окно настежь.
Этот анекдот говорит еще об одном средстве управлять людьми – средстве всемирном и всемогущем, находившем и в России широкое применение. Екатерина не раз прибегала к нему. Она пользовалась им всегда смело и, по своему обыкновению, не зная меры. Она и сама давала много, но позволяла брать еще больше. Во всех отраслях управления все бессовестно обкрадывали казну. Раз, когда у Екатерины сильно разболелась голова, она сказала шутя, что не удивляется тому, что так страдает: в счете, который ей подали, было сказано, что она тратит еженедельно по пуду пудры на свои волосы! По этой мелочи легко судить обо всем остальном. Но зато и рассказы англичанина Гарриса о том, что французский посланник тратит десятки тысяч фунтов стерлингов на подкуп сановников Екатерины, совершенно неправдоподобны. Единственный французский посол, который мог бы еще располагать значительной суммой для взяток – до миллиона франков, но не больше, – был барон Бретейль. Но этой возможностью он не пользовался. Преемникам же его было трудно добиться и десяти тысяч ливров, а не то что фунтов стерлингов, чтобы заручиться чьим-либо содействием или каким-нибудь секретным документом. Но и эти попытки, которые, впрочем, и в Версале считали бесполезными и опасными, не имели в царствование Екатерины никакого успеха. Только раз одно из высокопоставленных лиц, близких к императрице, выразило желание иметь карету парижской работы; но сановник спохватился вовремя, признался в своем неблаговидном поступке Екатерине, и императрица сама продиктовала ему вежливое, но ироническое письмо к французскому послу с отказом. После барона Бретейля из всех представителей французского двора в России пользовался действительным влиянием граф Сегюр, но тут деньги были ни при чем.
С 1762 года и до самой смерти Екатерины в России было только одно лицо, которое действительно умело и могло подкупить русских, и это лицо была сама императрица. И хотя она прибегала к этому средству для блага своего государства – так, как его понимала, – и при помощи денег сумела совершить, бесспорно, великие дела, но развращающее влияние этого приема не прошло бесследно, и новый взгляд на службу родине и привычки, который она таким образом привила русским, имели неизгладимые и роковые последствия.
А теперь сделаем беглый обзор того, что было достигнуто Екатериной, ее удивительным искусством царствовать и управлять людьми.
Глава 2
Внутренняя политика. Охрана. Законодательство. Администрация
У счастливых народов нет истории: начиная с 1775 года русские могли причислить себя к таким счастливым народам, с точки зрения внутренней политики. Подавив с громадным усилием Пугачевский бунт, Екатерина почувствовала себя утомленной и разочарованной и отдалась всецело внешним предприятиям: завоеванию Крыма, второй турецкой войне, второму и третьему разделу Польши и борьбе против французской революции. Но до 1776 года она применяла – отчасти поневоле – свою бившую ключом энергию ко всем сторонам внутренней жизни России. Ей пришлось прежде всего защищать престол от более или менее опасных покушений, против которых ею были приняты меры, доставившие ее имени тоже лишь относительную славу.
Уже в октябре 1762 года был открыт заговор, составленный Петром Хрущевым, его братьями Семеном и Иваном и Петром Гуреевым, чтобы возвратить престол Иоанну Брауншвейгскому, томившемуся, как мы это уже говорили, в темнице с 1741 года. Все они были присуждены к вечной ссылке в Якутскую область. В 1772 году Хрущев принял участие в восстании ссыльных в Сибири, поднятом знаменитым Беньовским. Ему удалось бежать и, после ряда романических приключений, попасть через Америку в Западную Европу; впоследствии он служил во французской армии в чине капитана.
Этот заговор, действительный или вымышленный – потому что виновность преступников так и не удалось установить на суде, – часто смешивают с другой историей, случившейся несколько позже и в которой была замешана сама княгиня Дашкова. В 1763 году, во время пребывания Екатерины в Москве по случаю коронационных празднеств, было произведено несколько арестов по обвинению в государственной измене. Но несчастный Иоанн, прозябавший в своей тюрьме, был на этот раз ни при чем. В обществе распространился слух о желании Екатерины выйти замуж за Григория Орлова, и несколько человек, принимавших самое деятельное участие в возведении Екатерины на престол, с Федором Хитрово во главе, нашли, что это нарушает интересы государства. Они решили воспротивиться намерениям императрицы и, в случае упорства со стороны Екатерины, убить фаворита. Хитрово был выдан одним из друзей, указавшим и других его сообщников: Панина, Теплова, Пассека, княгиню Дашкову – всех героев события 12 июля. Хитрово арестовали, и он подтвердил свое участие в заговоре, считая, что только исполнил свой долг по отношению к родине и государыне. Княгиня Дашкова объявила на допросе, что ничего не знает о заговоре, но что если бы что-либо и знала, то все равно молчала бы. Она прибавила, что если императрице угодно, чтобы она, княгиня Дашкова, сложила голову на плахе после того, как она помогла возложить на голову Екатерины царский венец, то она готова! Это дело не имело, впрочем, важных последствий. Один Хитрово был сослан в свое орловское имение. Кроме того, под барабанный бой на улицах Москвы был прочтен указ, являвшийся в сущности повторением указа Елизаветы от 5 июня 1757 г. и воспрещавший жителям заниматься предметами, которые до них не касаются. К этим предметам были отнесены все государственные дела. Указ этот был возобновлен и в 1772 году.
Почти в то же время ростовский митрополит Арсений Мацеевич поднял против Екатерины знамя бунта – и поднял его смелее придворных. Отношение императрицы к православному духовенству вызывало в представителях церкви законный ропот. Вступив ни престол, Екатерина осудила было – и притом в самых резких выражениях – мероприятия Петра III, восстановившие против него русское духовенство. Она велела распечатать домовые церкви, закрытые по приказанию императора, воспретила представления языческих пьес, усилила цензуру книг; наконец приостановила секуляризацию монастырских имений. И вдруг все это опять вошло в силу: Екатерина отменила данные ею только что приказания, не находя, по-видимому, нужным защищать интересы духовенства. Часть церковных имений, возвращенных монастырям, была вновь отнята в казну. Духовенству оставалось только молча поникнуть головой, как оно это сделало и при гонениях Петра III. Но Арсений выступил защитником попранных прав. В своем гневе на государыню он дошел до того, что ввел новые слова в богослужение, в которых, предавая анафеме врагов церкви, метил на саму Екатерину. Его арестовали и предали суду. Говорят, что в присутствии императрицы он вспылил и обратился к Екатерине с такой грозной речью, что она должна была заткнуть себе уши. Он был присужден к лишению сана и заточение в монастыре, где, по особому приказанию из Петербурга, его заставили исполнять самую тяжелую работу: носить воду, колоть дрова. Но через четыре года, при новой попытке возмущения с его стороны, он должен был сменить монастырь уже на настоящую тюрьму. Его сослали в Ревельскую крепость, обрекая таким образом на молчание, так как сторожа его не понимали иного языка, кроме своего родного – латышского. Кроме этого, Арсений был расстрижен, лишен имени и должен был называться отныне крестьянином Андреем Вралем или Бродягиным. Он умер в 1772 году. Незадолго до этого за обиженное духовенство поднял голос и купец Смолин. В письме, обращенном к императрице, полном язвительных и бранных слов, он открыто обвинял Екатерину в том, что она отнимает имения духовенства лишь для того, чтобы раздавать их Орловым и другим фаворитам. Он говорил в своем послании: «Ты имеешь каменное сердце, как фараон… Воров повелеваешь за грабительство и обиды народа наказывать нещадно, а ты чего достойна за разорение святых монастырей; на тебя суда сыскать негде!» Екатерина решила доказать исступленному купцу, что он на нее клевещет: она обошлась с ним довольно милостиво. Смолин только пять лет просидел в крепости, после чего, кажется, по собственному желанию, ушел в монастырь и скрылся из виду.
После ропшинской драмы смерть Иоанна Антоновича Брауншвейгского наложила новое кровавое пятно на светлое царствование Екатерины. Как читатель помнит, маленький двухлетний император Иоанн был свергнут Елизаветой в 1741 году. Вначале сосланный с семьей в Холмогоры, он был перевезен впоследствии в Шлиссельбургскую крепость и здесь вырос в одиночестве и во мраке тюрьмы. Ходили слухи, что он слабоумен и заика; но все-таки он царствовал когда-то, и дворцовая революция, лишившая его престола, могла в один случайный день опять возвести его на трон. Он оставался угрозой. Его печальный образ беспокоил даже Вольтера, предвидевшего, что философы не нашли бы себе друга в этом императоре. В 1764 году Иоанн Антонович скончался. Это событие дало повод к разноречивым толкам, в которых историку разобраться нелегко. Желая оказать услугу своей августейшей покровительнице, Вольтер постарался «замять дело». Ему помогали в этом и другие, в томе числе сама Екатерина. А «дело» состояло в следующем. Офицер Мирович, несший караульную службу в Шлиссельбургской крепости, склонил на свою сторону часть гарнизона, чтобы освободить «царя Ивана». Но при Иоанне Антоновиче находились безотлучно два сторожа, которым было строго наказано: скорее умертвить пленника, но не выпускать его на волю. При поднявшейся тревоге они его и убили. Екатерину обвинили в этой смерти: говорили, что заговор Мировича был ловушкой, устроенной им с согласия императрицы. Мировича, правда, судили, приговорили к смертной казни и казнили, и он не выдал Екатерину ни одним словом. Но, может быть, его уверили в том, что спасут его в последнюю минуту? Подобные случаи бывали в прежние царствования: при Елизавете несколько сановников, и в их числе Остерман, были помилованы государыней, когда голова их уже лежала на плахе.
В процессе Мировича были действительно странные подробности; так, по личному распоряжению императрицы, не было сделано попыток найти участников заговора, а их, между тем, не могло не быть; даже родителей Мировича не подвергли допросу. Но все-таки это были слишком неясные указания, чтобы можно было заключить по ним о виновности Екатерины. В общем, при смерти Иоанна Антоновича, как и при многих других обстоятельствах, она выказала большое самообладание и силу воли. Известие о кончине Иоанна дошло до нее во время ее путешествия по Лифляндии, но она не ускорила своего приезда в Петербург и не изменила маршрута.
Через несколько лет ей пришлось пережить уже опасное и грозное восстание, продолжавшееся с 1771 до 1775 года. Во все времена, вплоть до начала девятнадцатого столетия, Россия была классической страной самозванцев. С первой половины семнадцатого века, когда пресеклась династия Рюриковичей, они появляются один за другим через короткие промежутки. В царствование же Екатерины они следовали непрерывно. В 1765 г. два беглых солдата, сперва Гаврила Кремнев, а потом Евдокимов, назвали себя Петром III. В 1769 году окровавленная тень убитого царя воскресла вновь в лице тоже беглого солдата Мамыкина. Емельян Пугачев явился, таким образом, продолжателем дела, уже начатого до него другими. Но на этот раз Екатерине пришлось бороться уже не с темным заговором или ничтожным покушением, которому было легко положить конец несколькими ударами топора или плети. За спиной мрачного самозванца поднялась стихийная буря, грозившая снести не только престол, но и сами основы государства, весь его политический и общественный строй. Это не был уже поединок между узурпаторами, более или менее хорошо подготовленными для защиты или завоевания короны, уже много лет принадлежавшей в России тому, кто умел ее взять, – какими являлись все прежние революции. Нет, это была борьба совершенно другого характера – и другого, неисчислимого значения. Это был бой между современным государством, которое Екатерина, по завету Петра, оставленному потомкам, хотела создать из России, и тем первобытным состоянием, в котором продолжала прозябать масса народа, между организованным обществом и хаосом, не поддающимся никакой организации, между централизацией власти и центробежной силой, всегда увлекающей за собой дикие и вольные племена. Это был крик убогой нищеты многомиллионного народа против роскоши и богатства ничтожной – о, какой ничтожной в сравнении с ним! – кучки избранников. Это был безотчетный протест национальной совести против панегириков, в которых и философы, и поэты, и Вольтеры, и Державины наперебой, друг перед другом воспевали великолепие нового царствования. Ведь если Екатерина действительно прославила свое имя и власть на той высоте, где она парила со свитой сановников и фаворитов, в блеске и величии своего царского сана, то зато она не сделала ничего или почти ничего для тех, кто стоял внизу, – для бедного трудового крестьянства; оно страдало теперь, как и прежде, не принимало никакого участия и ничего не понимало в триумфах и победах, совершавшихся на высоте престола, и только раздражалось при виде сияния, окружавшего царицу и еще отчетливее освещавшего ему всю глубину его черного горя и нищеты. Короткое царствование Петра III разбудило было его надежды и оставило в нем сожаление. Крестьяне смотрели на секуляризацию церковных имений как на первый шаг по пути к уничтожению крепостного права; и действительно, секуляризация и вела туда: бывшие монастырские крестьяне вышли из крепостной зависимости. Екатерина же, как мы знаем, остановила это дело. Затем Петр выказывал полную веротерпимость по отношению к сектантам: стал бы он играть роль жандарма православной церкви! А легенда, как это всегда бывает, еще преувеличила его заслуги. Его особенно почитали скопцы и считали его святым и мучеником, пострадавшим за их веру: Петр был будто бы убит именно за принадлежность к их секте. Некоторые подробности супружеской жизни Петра давали пищу этим басням.
Но Екатерина и в этом отношении не последовала примеру мужа, и ее недавняя победа повернулась теперь против нее. Раскол сыграл большую роль в поднявшемся восстании. Все, что имело в России повод к недовольству или стремилось к свободной, беспорядочной жизни, даже мятежные азиатские племена, боровшиеся в окрестностях Казани и под Москвой против русификаторской гегемонии государства – все это заключило теперь между собой союз против Екатерины и режима, созданного или поддерживаемого ею. Емельян Пугачев послужил только предлогом, чтобы сразу взбаламутилось море вековых обид и жадных вожделений бесчисленного пролетариата. Еще до его появления среди крестьян поднимались то тут, то там отделения восстания. В 1768 году в одной Московской губернии было девять случаев убийства крепостными своих помещиков. В следующем году таких убийств было восемь, и среди жертв находился герой Семилетней войны генерал Леонтьев, взятый в плен в битве при Цорндорфе и женатый на сестре победоносного Румянцева.
Емельян Пугачев был сын донского казака. Он тоже, как простой солдат, принимал участие в Семилетней войне, отличился в ней, потом сражался против турок и наконец дезертировал. Его поймали, но он опять бежал и начал жизнь outlaw и бродяги, завершившуюся страшной, кровавой эпопеей. Рассказ о том, будто случайное сходство с Петром III помогало ему играть роль самозванца, теперь опровергнут и, по-видимому, не имел под собой никаких серьезных оснований. В сохранившихся портретах Пугачева нет ни одной черты, напоминающей Петра; тот походил на кривляющуюся обезьяну, а Пугачев был типичный русский мужик. Он принял имя покойного императора только потому, что другие поступали так до него. Но, в противоположность другим, он сумел выбрать подходящую минуту для общественного переворота. Он не вызвал движения, приготовлявшегося издавна; напротив, скорее это движение овладело им. И Пугачев не пытался даже руководить им. Он только стал во главе его и, ничего не разбирая на своем пути, ринулся вперед, увлеченный бушующими и грозными волнами восставшего народа. Шествие это было ужасно: оно покрыло дымящимися и окровавленными развалинами половину громадной России. Но через четыре года дисциплинированная сила одолела силу дикую и неорганизованную. Пугачев был взят в плен одним из помощников Панина, привезен в Москву в деревянной клетке, приговорен к четвертованию и казнен. Но палач отрубил ему голову прежде, чем начать пытку. Екатерина уверяла, что это было сделано по ее приказанию: она хотела показать, что у нее больше гуманности, нежели у Людовика XV, четвертовавшего Дамиена. А между тем преступления Пугачева были неизмеримо тяжелее: жертв, погубленных им и его шайкой, было положительно не счесть. И хотя, – пока он не был пойман, – Екатерина и посылала Вольтеру более или менее остроумные остроты по адресу «маркиза Пугачева», но в душе сознавала, какая он был грозная сила, и до трепета боялась его!
Что характерно во всей этой истории и что, между тем, повторяется нередко при аналогичных обстоятельствах, это то, что, восстав против государства и той его формы, в которую оно вылилось при Екатерине, Пугачев и его товарищи не нашли ничего лучшего, как начать именно с подражания этому самому государству или, вернее, с рабской и грубой копировки его в его мелких внешних подробностях. Женившись на девушке из народа, самозванный император сейчас же окружил ее свитой «придворных дам». Выдрессированные под палкой, они – с бесконечно-грубым комизмом – разыгрывали фрейлин, упражнялись в церемонных реверансах и почтительно целовали ручку «императрицы». Чтоб усилить иллюзию своего царского сана, Пугачев назвал приближённых себе разбойников именами первых сановников Екатерины: казак Чика получил фамилию Чернышева с чином генерал-фельдмаршала; другие назвались: графом Воронцовым, графом Паниным, графом Орловым и т. д.[4]
Но за эту комедию все заплатили дорогой ценой. Екатерина потеряла в ней последнюю веру в возможность восстановить справедливость в классовых отношениях; а Россия, не считая громадных материальных убытков, потеряла те великие реформы, которые молодая императрица могла бы дать ей, судя по началу ее гуманного царствования. Как мы уже говорили, на внутренней политике Екатерины до самой ее смерти лежал с тех пор неизгладимый отпечаток этих страшных четырех лет – точно кровавый след от нанесенных и полученных ран во время смертного боя. В этой борьбе погибли не только люди, сраженные огнем и мечом. В ней погибли также идеи Екатерины, с которыми она вступила на престол и которые были, может быть, самым ценным из всего, что она принесла на служение России.
В сравнении с режимом, введенным при Петре III, внутреннюю политику Екатерины, начиная с 1775 года, можно вообще назвать реакционной. Петр упразднил мрачную Тайную канцелярию. Она была позорным наследием веков, которые русские были вправе считать невозвратными, и Екатерина не посмела восстановлять ее в ее отвратительной и устаревшей форме. Но она сумела устроиться так, что, не называя вещей своими именами, имела у себя ту же канцелярию в замаскированном виде: роль ее играл Степан Иванович Шешковский. Вокруг таинственной личности этого сподвижника Екатерины сложилась целая легенда, и легенда, неразрывно связанная с именем императрицы. И хотя Шешковского нельзя сравнивать по жестокости с заплечными мастерами, пытавшими жертвы царя Ивана Васильевича, но он, без сомнения, клал темную тень на императрицу, желавшую оправдать свою репутацию друга философов. Шешковский был в ее руках тонким и коварным орудием полицейского сыска. Он не имел никаких официальных полномочий, никакой определенной организации для своей инквизиторской деятельности. Но он все видел и все знал. Его можно было назвать вездесущим. Он никогда не арестовывал, а только приглашал к себе пообедать, но никто не смел уклониться от этого приглашения. После обеда он вступал с гостем в разговор, и глухие стены его уютной квартиры никогда не выдавали тайны этих бесед. Говорят, что в кабинете у него стояло особенное кресло, в которое Шешковский – всегда любезно, но настойчиво – просил гостя садиться. Ручки этого кресла неожиданно смыкались, обхватывая жертву, словно железным кольцом, и кресло опускалось, но так, что голова и плечи гостя оставались в кабинете хозяина. Таким образом, находившиеся внизу агенты Шешковского не знали, с кем имеют дело, и подвергали нижнюю часть тела незнакомца более или менее чувствительному наказанию. Шешковский в это время отворачивался и делал вид, что не замечает маленькой неприятности, случившейся с его гостем. Когда экзекуция была окончена, кресло поднималось наверх, и Шешковский, повернувшись к собеседнику, с улыбкой продолжал как ни в чем не бывало разговор, прерванный на полуслове. Сохранился рассказ, что один из его приглашенных, человек находчивый и большой физической силы, зная о том, что его ожидает, заставил самого Шешковского сесть в роковое кресло, после чего спокойно ушел из кабинета. О том, что произошло дальше, нетрудно догадаться. Шешковский умер в 1794 году, оставив громадное состояние.
В законах, которые Екатерина в 1767 году хотела даровать России, заимствуя их у Монтескье и Беккарии, очевидно, не предвиделась такая форма судебного следствия. Но возвратимся пока к этим законам.
В 1765 году Екатерина писала Даламберу, что вскоре пришлет ему рукопись своего сочинения, о котором хотела бы знать его мнение:
«Вы увидите, как в нем для пользы моего государства я ограбила президента Монтескье, не называя его: но надеюсь, что, если он с того света увидит мою работу, то простит мне этот плагиат во имя блага двадцати миллионов людей, которое должно от этого произойти. Он слишком любил человечество, чтобы обидеться на меня. Его книга для меня – молитвенник».
Но и через два года эта работа не была еще у нее готова, и Екатерина так объясняла великому философу, на суд которого отдавала свои труды, причину этого замедления:
«То, над чем я работаю теперь, как я много раз вам говорила, не похоже на то, что я хотел прежде послать вам. Я больше половины вычеркнула, разорвала и сожгла, и Бог знает, что станется с остальным».
Только к середине 1767 года творение Екатерины было наконец доведено до конца и напечатано: это был знаменитый «Наказ» комиссии, которую императрица решила созвать для составления нового уложения. Последняя страница этого «Наказа» заключала следующие строки:
«Боже сохрани! чтобы после окончания сего законодательства был какой народ больше справедлив и, следовательно, больше процветающ на земле; намерение законов наших было бы не исполнено: несчастье, до которого я дожить не желаю!»
Как читатель видит, Екатерина придавала «Наказу» громадное значение. При помощи президента Монтескье она рассчитывала произвести настоящую революцию и положить начало новой эре не только в истории России, но и всех европейских народов. Управляемые новыми законами, созданными ею, русские стали бы во главе цивилизованного мира. Но, указывая на автора «Esprit des lois», как на своего единственного помощника в создании этого великого дела, Екатерина умалчивала о другом своем сотруднике, таком же анонимном и таком же невольном, как и Монтескье. Весь «Наказ» разделен на главы и параграфы, заключающие в себе политические или философские формулы, которые должны были руководить будущих законодателей при составлении нового уложения для России. И из этих пятисот двадцати шести параграфов только половина заимствована у Монтескье; все же остальные списаны почти дословно из книги Беккарии «О преступлениях и наказаниях».
Мы имели уже случай говорить о ценности этого произведения Екатерины с точки зрения формы. Что же касается его содержания, то оно отвечало общему характеру идей и стремлений русской императрицы в тот период ее жизни. В нем преобладают либерализм, оптимизм и сентиментальность. Екатерина на каждом шагу взывает к чувству, патриотизму, человечности, любви к ближнему. Она говорит о «хорошем установлении, которое воспрещало бы богатым удручать меньшее их стяжание имеющих» (§ 35); о «любви к отечеству», как о «средстве укротительном и могущем воздержать множество преступлений» (§ 80). Такие параграфы встречаются очень часто. От одного, стоящего обособленно (§ 416), веет даже социализмом. Опасность контраста между богатством и нищетой, так часто сталкивающимися в жизни, нарисована в нем красками, которые удовлетворили бы самых крайних последователей социалистического учения. Вообще о равенстве и свободе упоминается в «Наказе» нередко (§§ 14, 16, 34, 36, 37, 39), как и о естественном праве в его столкновениях с правом государственным (§§ 405, 407, 410). Противоположение законов и нравов, преступлений политических и преступлений против нравственности, разница между арестом и заключением в тюрьме доказаны (в §§ 56, 59, 60, 167–174) с глубиной, блеском и оригинальностью, свойственным идеям Монтескье и Беккарии. Пытки и квалицифицированные казни заклеймены, как они того и заслуживают (§§ 79, 194, 206). Параграфы 209-й и 210-й осуждают даже смертную казнь вообще, допуская ее лишь в случае государственной необходимости. Тут никакие философы и законоведы не могли бы помешать русской императрице защищать свой престол от Петров III и Иоаннов VI, подлинных или самозванных. Но зато § 520 содержит благородные слова, заключающие в себе сущность либеральной политики: «Ласкатели… во все дни всем земным обладателям говорят, что народы их для них сотворены. Однако ж мы думаем и за славу себе вменяем сказать, что мы сотворены для нашего народа». Но значило ли это, что Екатерина осуждала абсолютизм? Нисколько. Опираясь на того же Монтескье – чего не найдешь у хорошего писателя? – Екатерина находила, что он считает лучшей формой правления самодержавие и стоит также за сословные преимущества, особенно за привилегии дворянства (§ 360). Как отнеслась Екатерина к третьему сословию? Она дает ему в «Наказе» довольно туманное определение (§§ 377–378). Что же касается крестьян, то она почти вовсе не упоминает о них. Может быть, она боялась высказаться откровенно по этому вопросу и, чтобы как-нибудь выйти из затруднения, умолчала о крепостном праве? Это возможно, но во всяком случае, она едва коснулась его, и притом в очень неопределенных выражениях, которые не могли послужить основанием для новых законов. Мимоходом ею было выражено убеждение, что людей можно обращать в рабство только при крайней необходимости (§ 253) и что крепостных следует защищать от злоупотреблений помещичьей власти (§ 256). Это была теория просвещенного рабства, поставленная в противовес учению о просвещенном деспотизме. И действительно, § 260, списанный дословно из «Esprit des lois», высказывается открыто против немедленного уничтожения крепостного права.
На теоретическом либерализме Екатерины уже в 1767 году начинают отзываться столкновения ее с действительностью, с той общественной и политической средой, в которой вращалась императрица. Весь текст «Наказа» в том виде, как он был напечатан в 1767 году и дошел до нас, представляет род мировой сделки между личными идеями Екатерины и посторонними влияниями, заставившими ее много переделывать свой труд и таким образом затянувшими его на целые два года. Прежде чем послать «Наказ» Даламберу, Екатерина отдала его на суд нескольким своим приближённым, желая услышать голос русских людей наряду с мнением французского философа. Из докладных записок, написанных по поводу этого законодательного труда, сохранились заметки только двух лиц: писателя Сумарокова и чиновника Баскакова. И замечания эти такого характера, что невольно должны были остановить Екатерину на том пути, куда ее влекли ее друзья с Запада. Как Екатерина писала Даламберу, ее работа уже не походила в 1767 году на то, чем была два года назад. До нас дошло несколько отрывков этой первоначальной рукописи. Читая их, невольно сожалеешь, что они пропали для России бесследно. Относительно жгучего вопроса о крепостной зависимости мы читаем в них, например, такие строки: «Великое злоупотребление есть, когда оно (холопство) в одно время и личное и существенное… Всякий человек должен иметь пищу и одежду по своему состоянию, и сие надлежит определить законом. Законы должны и о том иметь попечение, чтоб рабы и в старостях и болезнях были не оставлены… Когда закон дозволяет господину наказывать своего раба жестоким образом, то сие право должен он употреблять, как судья, а не как господин… Законы могут учредить нечто полезное для собственного рабов имущества и привести их в такое состояние, чтоб они могли купить сами себе свободу…»
Найденные опасными, все эти места были вычеркнуты в окончательной редакции «Наказа». Но здесь нужно заметить, что, черпая у Монтескье и Беккарии материал для своей работы, Екатерина заимствовала у них скорее отдельные мысли и статьи, нежели общий дух их учений. Можно сказать, что она смотрела на них с точки зрении философии Вольтера и в то же время сквозь призму практических соображений старых русских консерваторов. Этим и объясняется разнохарактерность ее работы, хотя мысль ее почти везде выражена достаточно ясно. В некоторых параграфах влияние Вольтера сказалось в ярко выраженном либерализме. Так, §§ 261 и 295 «Наказа», в противоположность осторожной сдержанности Монтескье, продиктовавшего Екатерине уже цитированный § 260, говорят о необходимости наделять землей тех самых крестьян, которых, между тем, не решались освободить от крепостной зависимости. Отсюда произошли вопиющие противоречия. Но, как мы знаем, перед противоречиями Екатерина никогда не останавливалась.
В общем, «Наказ» был проникнут учением Вольтера об абсолютизме. И та же теория наложила свой отпечаток и на работу комиссии, которая должна была привести в исполнение намерения императрицы.
Да и сама идея Наказа, данного законодателям, как готовая канва, выработанная иностранными мастерами, по которой они не имели даже права вышивать свободно русских узоров – потому что никто не спрашивал их о русских нравах, обычаях и традициях, – это желание заменить коллективную волю представителей России индивидуальной волей императрицы было идеей чисто вольтерианской. Поэтому фернейский патриарх и не придавал никакого значения трудам законодательной комиссии Екатерины. Единственное, что интересовало его в них, это возможность найти здесь подтверждение своим взглядам на веротерпимость. Екатерина писала ему, что в комиссии придется работать представителям различных религий: христианской, магометанской и даже языческой. Воображение Вольтера разыгралось в этом направлении, и ему казалось, что Москва становится центром цивилизации и культуры: ему хотелось бы перенести туда парижскую Сорбонну. Но в отношении к законодательству он находил, что Екатерина одна справится с ним лучше, нежели все выборные, взятые вместе.
На первых порах Екатерина относилась к своей комиссии очень серьезно. Мысль о созыве законодательного собрания не была новой в России. Еще в 1648 году новое уложение, составленное по приказанию царя Алексея Михайловича, было прочитано и обсуждено в земском соборе. В 1720 году опять была собрана кодификационная комиссия, в состав которой Петр I пригласил даже иностранцев, но работы ее не привели ни к чему. В последние годы царствования великого царя оригинальный мыслитель, во всех отношениях достойный названия русского Монтескье, совмещавший в себе философа и бесхитростного мужика, Иван Посошков, говорил о необходимости собрания для составления законов, в которое вошли бы представители всех общественных классов. Вопрос о таком собрании поднимался и в царствование Екатерины I, Петра II и Елизаветы. Но, вопреки обычному порядку вещей – уж одно это характерно, как показатель культурного уровня России этой эпохи, – все эти попытки встретили сопротивление со стороны самого же народа. Масса населения не хотела прийти на помощь государству в работе, предоставляемой до тех пор исключительно правительству. Но Екатерина II решила сломить эту косность. Манифест о созвании законодательной комиссии, изданный ею 14 декабря 1766 года, был на этот раз быстро приведен в исполнение. Почти все избирательные округа прислали своих депутатов. Только Малороссия воспользовалась случаем проявить сепаратические тенденции и уклонялась от выборов. Избирательным собраниям было дано по шести дней для редактирования наказов, и, несмотря на этот короткий срок, работа была исполнена довольно хорошо. Издавна дарованное населению право челобитных подготовило умы в этом направлении. Ведь у всех было столько причин жаловаться! В общем было составлено около полутора тысяч наказов, из которых две трети принадлежало крестьянам, – не крепостным, разумеется, а малороссам и казенным; крепостные же, т. е. большинство, не имели голоса. Из этих наказов лишь немногие были написаны в тоне, оправдывавшем воззрение Вольтера на законодательную комиссию, – это были, главным образом, наказы дворянства. Муромские дворяне, например, заявили, что им не о чем просить и решительно не на что жаловаться. Но остальные знали, что им нужно, и работы для законодателей было заготовлено очень много.
К несчастью, Екатерина упустила из виду, что надо эту работу организовать заранее. Она вспомнила об этом только в апреле 1768 года, т. е. через девять месяцев после открытия комиссии, состоявшегося 31 июля 1767 года. И правила, изданные ею задним числом, уже не могли помочь делу. Вся работа по составлению проекта нового уложения перешла в руки подкомиссий – их всех было девятнадцать – и дальше этих подкомиссий не пошла. Что же касается до самого собрания, то его можно было назвать просто кабинетом для чтения. В нем прочли сперва «Наказ», написанный Екатериной, и пролили слезы умиления над его заключительными словами. Правда, императрица присутствовала при этом в зале. Затем стали читать наказы. В противоположность ожиданиям, заседания были чрезвычайно мирны. Но зато и прений в настоящем смысле этого слова не было вовсе. Члены собрания высказывали иногда свои замечания по поводу прочитанного, но всегда в виде коллективных записок от целой группы депутатов. Эти записки обыкновенно опаздывали – собрание читало уже другой наказ – и утрачивали интерес.
Была, впрочем, основная причина, мешавшая комиссии выполнять свое назначение: большинство ее чинов не имели никакого представления о том, для чего они созваны, и так и не поняли этого до конца. Первые шесть заседаний были посвящены вопросу, как отблагодарить императрицу за оказанную ею милость народу. Григорий Орлов предложил назвать ее «Великой, Премудрой и Матерью Отечества». Екатерина резко осудила эти дебаты. «Я им велела делать рассмотрение законов, – написала она своему маршалу (председателю собрания) Бибикову, – а они делают анатомию моим качествам». Она наотрез отказалась от поднесенного ей титула. Но это не послужило для депутатов уроком. Работа комиссии все не могла наладиться. Во время прений о правах купечества Лев Нарышкин попросил слова, чтобы прочесть заметку о гигиене. Права купечества сейчас же были забыты, и о них больше не поднимали разговора. Обсуждение другого важного вопроса было прервано одним из членов комиссии, пожелавшим сообщить присутствующим о прекрасном средстве против отмораживанья.
Так шла работа законодательного собрания сперва в Москве, а с февраля 1708 года в Петербурге. Екатерина постепенно разочаровывалась в своей комиссии и в конце концов начала открыто ею тяготиться. Она понимала, что заседания ее не привели ни к чему, да и в будущем вряд ли приведут к чему бы то ни было. А может быть, императрица начинала уже поддаваться влияниям, и прежде относившимся враждебно к ее затее, а теперь, при очевидной бесплодности законодательной работы комиссии, еще громче возвысившим голос? Впрочем, по самому складу своего подвижного ума, Екатерина не могла долго интересоваться одним предметом. Тут же кстати была объявлена турецкая война. И, воспользовавшись этим, маршал Бибиков возвестил 18 декабря 1768 года членам собрания, что ввиду необходимости для большинства из них стать в ряды армии – заседания комиссии, по приказу ее императорского величества, закрываются. Один из депутатов имел наивность спросить, будут ли они возобновлены после заключения мира. Бибиков ответил утвердительно; но в эту минуту, по словам одного современника, в императорской ложе с шумом опрокинулось кресло, раздались шелест шелкового платья и быстрые и гневные шаги удалявшейся императрицы: это был ответ Екатерины.
И действительно, вопрос о новой сессии законодательной комиссии никогда не поднимался больше. Впоследствии Екатерина пыталась было повернуть общественное мнение в пользу своей незадачливой комиссии 1767 года; она писала Гримму двадцать лет спустя:
«Мое собрание депутатов было потому так удачно (?), что я им сказала: „Вот вам мои взгляды, а вы скажите мне свои жалобы: где башмак жмет вам ногу? Постараемся помочь делу; у меня нет никакой системы, я хочу только общего блага: оно составляет мое собственное. Будем же работать; составляйте проекты, следите за тем, как они подвигаются вперед“. И они стали просматривать, собирать материалы, говорить, мечтать, спорить, а ваша покорная слуга слушала их, глубоко равнодушная к тому, что не вело к общественной пользе или благу».
Но на каких основаниях Екатерина считала законодательную комиссию, не сумевшую дать ни одного закона, удачной, сказать довольно трудно. Фридрих II, конечно, расточал ей по поводу ее «Наказа» похвалы, а Берлинская академия призвала даже августейшую законодательницу в свое лоно. В Париже адвокат Блонд написал в 1771 году памфлет против Мопу, озаглавленный: «Le Parlement justifi par l’impratrice de Russie», состоявший из цитат, взятых из «Наказа». Но в общем Европа отнеслась к комиссии для составления уложения очень холодно. Послы иностранных держав, находившиеся в Петербурге, оценили труды ее по заслугам. Англичанин Генри Ширлей называл их «простой шуткой». Французский поверенный в делах Россиньоль писал:
«Я очень внимательно слежу за действиями собравшейся Думы русского народа, хотя думаю – как и все здесь в этом убеждены, – что это необыкновенное явление только… комедия… Фавориты и приближённые императрицы руководят всем, заставляют читать законы так быстро или так тихо, что их едва слышишь, и часто извращают даже их содержание. Затем они требуют одобрения собрания для законов, которые то не расслышало и еще менее поняло, и собрание не смеет отказать в нем…»
По словам другого французского агента, Сабатье де Кабра, значительное число депутатов поспешило продать золотую медаль, которая была им дана для ношения на груди в знак их полномочий. Но «Наказ» Екатерины имел все-таки в одном отношении успех, хотя и совершенно неожиданный – издание его было воспрещено во Франции.
В течение следующих восьми лет турецкая война, раздел Польши и орьба с Пугачевым отвлекли Екатерину от дальнейшей деятельности по пути, куда ее «счастливая звезда», очевидно, не хотела за ней следовать. Наступили годы торжествующего произвола – слово было предоставлено пушкам, грозным приказам и кнуту. В сентябре 1773 года петербургский генерал-полицмейстер Чичерин жестоко высек несколько человек, и в их числе слуг высокопоставленных лиц. Вице-канцлер князь Голицын принес на него жалобу Екатерине за своих лакеев. «Я не делаю никакой разницы между моими подданными; почему же вы хотите, чтобы Чичерин ее делал?» – ответила ему Екатерина. Это была ее новая манера понимать равенство.
Но около 1777 года во внешней политике России наступило временное затишье, и Екатерина опять вернулась к мысли о внутреннем переустройстве своего государства; но прежнего увлечения в ней уже не было.
«Моя легисломания идет у меня с грехом пополам, – писала она Гримму. – Иногда я вспоминаю прежние взгляды, но у меня нет больше общего плана преобразований, где все приходилось так хорошо и чудесно укладывалось одно концом вверх, другое концом вниз, – в одну рамку… Не знаю, в чем тут вина: в самм деле или в моей голове, но я подвигаюсь вперед медленно; это у меня какая-то изнурительная, продолжительная лихорадка, без порыва…»
По письмам Екатерины, относящимся к этому времени, видно, что она успела уже отказаться от многих заблуждений прежних лет; она проникла в суть вещей и поняла, как должно вырабатываться законодательство страны. Посылая ей свое сочинение «Prix de la justice et de l’humanit», Вольтер думал, что оно послужит основанием для русского уложения о наказаниях и что за какие-нибудь сто луидоров любой чиновник сможет составить по нему новый свод законов для России. Нет, не так это делается, – писала Екатерина по этому поводу своему поверенному Гримму… «Надо черпать в сердце, в опыте, в законах и нравах народа, а не в кошельке».
В 1779 году она приступила к изучению датских законов, «чтобы узнать, почему в этой стране, по словам Тристрама Шанди, все люди благоразумны; как ни ломай себе голову, ни к чему в них не придерешься». Но законы Дании далеко не привели ее в восторг; она чувствовала, что у нее «засыхает от них мозг». «Всё здесь предвидено; следовательно, никто сам не мыслит и все действуют как бараны. Хорошо образцовое произведение искусства! Я предпочла бы бросить в огонь все, что, по вашему выражению, я перевернула вверх дном, нежели создавать прекрасные законы, которые порождают отвратительную породу пошлых и глупых баранов».
Все относящееся к области законоведения не переставало интересовать Екатерину до конца ее жизни, а она сама законодательствовала постоянно, но «урывками». Так, в 1787 году, во время пребывания в Киеве, она издала закон против дуэлей, к которому был присоединен целый ряд высоконравственных сентенций в духе «Подражания Христу». Но к тому общему делу преобразования России, о котором она мечтала прежде и начало которому хотела положить в 1767 году, она уже не возвращалась больше. Наряду с другими побочными причинами, на это была одна основная: дело преобразования следовало начать с начала, т. е. с уничтожения крепостного права, а это казалось ей теперь невозможным.
К чести Екатерины нужно все-таки признать, что этот капитальный вопрос дольше и больше других занимал ее. Еще в бытность свою великой княгиней она составляла, как мы знаем, проекты – правда, мало применимые к делу, – освобождения крестьян от крепостной зависимости. Она вычитала где-то фантастическую историю одновременного освобождения рабов в Германии, Франции, Испании и других странах, совершившегося будто бы по предписанию церковного собора, и задавалась наивно вопросом, может ли собрание русского духовенства привести в России к такому же благотворному результату! Достигнув власти, она положила начало великой реформе, преобразовав положение монастырских крестьян, приписанных к церковным имениям, отошедшим в казну: они должны были выплачивать небольшую подать, а всё, что заработали бы сверх того, становилось их собственностью; за некоторую сумму они могли даже совсем откупиться на волю и получить свободу ценой своего труда. Это была, безусловно, прекрасная идея. Но осуществление ее встретило немало препятствий: монахи, лишенные имущества, превращались в нищих. По вычислению маркиза де Боссе, они имели теперь не больше восьми рублей на человека в год; им приходилось побираться по дорогам, и упадок православного духовенства, больное место современной России, бесспорно, мог явиться результатом екатерининской реформы. Но зато около миллиона крестьян вышло на волю, или почти на волю. Это было уже недурным началом. Екатерина рассчитывала, что следующий шаг будет сделан ее законодательной комиссией. Но здесь, как мы говорили, ее ждало разочарование. Сам ее «Наказ» подвергся большому сокращению в отношении крестьянского вопроса. Масса крепостного крестьянства не имела даже своих представителей в собрании, и если в комиссии и поднимался вопрос о крепостном праве, то лишь для того, чтобы решить, кто может им пользоваться. Все хотели иметь своих крепостных: и купцы, и духовенство, и даже казаки, стремившиеся завоевать себе былые привилегии. Это настроение законодательного собрания, высказывавшегося с такой открытой враждебностью к гуманитарным мечтам Екатерины, сильно раздражало ее. Сохранились любопытные заметки, написанные по этому поводу собственноручно:
«Если крепостного нельзя признать персоною, следовательно он не человек; но его скотом извольте признавать, что к немалой славе и человеколюбию от всего света нам приписано будет… Все, что следует о рабе, есть следствие сего богоугодного положения и совершено для скотины, скотиною и делано».
Но члены комиссии не читали этих заметок, а если бы и прочли их, то все равно не изменили бы своих понятий и чувств. Екатерина со всех сторон встречала сопротивление, и ей становилось не под силу с ним бороться. Еще в 1766 году она предложила Вольно-Экономическому обществу, основанному и находившемуся под ее покровительством, премию за решение вопроса, какое право имеет землепашец на ту землю, которую обрабатывает в поте лица. Было прислано сто двадцать ответов на русском, французском, немецком и латинском языках. Премия в тысячу червонцев была присуждена Беарде де Лабси, члену Дижонской академии. Но тринадцатью голосами против трех Вольно-Экономическое общество не разрешило его труд к печатанию.
И в конце концов Екатерина пришла к заключению, что освобождение крестьян – вопрос пока неразрешимый, но зато очень опасный. Пугачевский бунт еще более укрепил ее в этом мнении. В одной из бесед с директором таможен В. Далем она высказала даже мысль, что, поднимая вопрос о крестьянах, можно вызвать в России революцию, подобную американской. Очевидно, она имела очень неясное представление о том, что совершалось в это время по ту сторону океана. «Однако, как знать? – прибавила она. – Удалось же мне окончить многие другие дела». В 1775 году она писала генерал-прокурору князю Вяземскому о необходимости сделать что-нибудь для облегчения участи крепостных, «ибо если мы не согласимся на уменьшение жестокости и умерение человеческому роду нестерпимого положения, то и против нашей воли сами оную возьмут рано или поздно». Граф Блудов уверял, что видел в 1784 году в руках императрицы проект указа, по которому дети крепостных, родившихся 1785 года, стали бы свободны. Но этот указ никогда не был обнародован. В бумагах императрицы нашли, правда, после ее смерти другой проект: о положении свободных крестьян, т. е. тех девятисот тысяч крепостных, которые были освобождены секуляризацией церковных имений. Этот документ был напечатан в двадцатом томе «Сборника Императорского Русского Исторического общества». По массе поправок, которыми пестрит его текст, видно, что Екатерина долго над ним работала. Пришла она к довольно странному и безусловно неудачному намерению: она хотела применить формы городского управления к совершенно неподходящим условиям сельской жизни. Но и этот план остался без всякого употребления.
Было еще несколько причин, по которым Екатерина ничего не могла сделать для крестьянства. Ее возвели в 1762 году на прстол дворяне – или во всяком случае представители привилегированных сословий, – но не народ. И для императрицы вытекало отсюда обязательство опираться на этот высший класс и считаться прежде всего с ним. Впрочем, и до воцарения Екатерина, несмотря на весь свой «философский ум» и либерализм, тяготела к аристократии. Это хорошо видно по ее «Запискам». Со временем старинные рода Нарышкиных, Салтыковых и Голицыных были заменены ею новой знатью, где блестели имена Орловых и Потемкина. Но это была просто смена одних людей другими, а аристократический принцип оставался тот же. С другой стороны, она жила в эпоху, когда даже такой свободолюбивый мыслитель, как Дидро, мог, рассмотрев вместе с княгиней Дашковой вопрос о крепостном праве, прийти к заключению, что коренная реформа в этом направлении была бы в России преждевременной: доводы княгини сразу поколебали убеждения, сложившиеся в уме философа еще двадцать лет назад. Те же мысли Дидро высказывал, вероятно, и впоследствии в своих беседах с императрицей. А десять лет спустя граф Сегюр, наблюдавший русских крестьян сквозь раззолоченные стекла придворной кареты, высказал оптимистическое мнение, что судьба их не оставляет желать ничего лучшего. В конце концов сама Екатерина уверовала в это. В примечаниях к книге Радищева, человека искренно либерального и, в противоположность Дидро, непоколебимых убеждений, имевшего наивность думать в 1790 году, что в России еще можно заниматься философией и горько поплатившегося за эту иллюзию, императрица старалась кому-то доказать, что ни в одной стране крестьяне не видят такого прекрасного отношения к себе, как в России, и что нет более кротких и гуманных господ, нежели русские дворяне! Она говорила об этом как о чем-то неоспоримом. Но чтобы убедиться в несправедливости ее уверений, достаточно бросить хотя бы беглый взгляд на историю крестьянства в России – историю, напоминающую длинную летопись мучительства. Как на пример гуманного обращения русских сановников со своими крепостными, граф Сегюр указывает в «Записках» на какую-то графиню Салтыкову. Но он выбрал чрезвычайно неудачное имя. Как раз другая Салтыкова, Дарья, возбудила большие толки в первые годы царствования Екатерины своим процессом, ставшим знаменитым. Ее обвиняли в убийстве ста тридцати восьми крепостных обоего пола, которых она замучила утонченными пытками. Судебное следствие установило насильственную смерть семидесяти пяти жертв, в том числе маленькой двенадцатилетней девочки; остальные остались под подозрением. И несмотря на то, что народная совесть взывала к отмщению – воспоминание о страшной Салтычихе до сих пор живет в народе – Екатерина не решилась осудить по заслугам женщину-зверя. Более или менее невольные ее соучастники, – священник, хоронивший ее жертвы, и лакеи, засекавшие их, – были биты кнутом на одной из площадей Москвы; но саму Салтыкову приговорили лишь к пожизненному, правда, тяжкому заключению. Впрочем, и на это надо было смотреть, как на определенный прогресс: в царствование Елизаветы и Петра III такие же преступления, совершавшиеся на глазах у всех, оставались совершенно безнаказанными. И крестьяне, жаловавшиеся на своих помещиков, добивались лишь того, что их, как доносчиков, присуждали к плетям.
Положим, дело Салтычихи было исключительное; но нравы дворян и в массе оставались очень жестоки. Право помещиков подвергать своих крепостных телесному наказанию ни в чем не ограничивалось законом. Кроме того, они могли ссылать их в Сибирь. Это был удобный способ заселять безлюдные пустыни далекого края, и Екатерина еще дополнила это право, дозволив дворянам приговаривать крестьян не только к ссылке, но и к каторжным работам. К факту же убийства крепостных владельцами юстиция Екатерины относилась довольно разнообразно. В 1762 году сенат присудил к ссылке помещика, засекшего крестьянина до смерти. Но в 1761 году за такое же преступление было назначено только церковное покаяние. Сохранился характерный документ: список наказаний, которым подвергались за 1751 и следующие годы крепостные графа П. Румянцева. Читать его тяжко – это какой-то уродливый и кровавый бред. Горничную, пошедшую в спальню господ, когда они еще спали и разбудившую их, высекли за это «нещадно» и присудили к лишению имени, все должны были называть ее позорной кличкой, под страхом пяти тысяч ударов розгами (это не ошибка: так и стоит «пять тысяч»). Впрочем, пять тысяч розог нельзя считать высшей мерой наказания. В имениях графа Румянцева применялось своеобразное уложение о наказаниях, присуждавшее и к более тяжелым карам. Но, с другой стороны, в нем предусматривалось также и то, чтоб эти наказания не влекли за собой убытка владельцу, лишая его на продолжительное время услуг избитого раба. «Впредь ежели кто из людей наших высечется плетьми на дровнях, – читаем мы, – и дано будет сто ударов, а розгами дано будет 17000 (sic), таковым более одной недели лежать не давать… а кто сверх того пролежит более, за те дни не давать им всего хлеба, столового запасу и указного всего же».
Румянцевское «уложение о наказаниях» сохранило свою силу и в царствование Екатерины. И повсеместно по России происходило то же. Среди бесчисленных и противоречивых законодательных опытов Екатерины было только два акта, относящихся к положению крепостных, но оба закона сваливались только новым бременем на крестьянскую массу. Во-первых, запретив подавать челобитные непосредственно на свое имя, Екатерина отняла у крестьян последнее пристанище – правда, не очень надежное, – где они могли бы еще найти себе спасение от отвратительных злоупотреблений господ. Но теперь жалобщиков отсылали назад к помещикам, т. е. к их же палачам; кроме того, за жалобы их подвергали наказанию кнутом. В 1765 году указ сената заменил кнут плетьми и каторжными работами. Французский художник Велли, которому было поручено написать портрет императрицы, чуть было не испытал на себе в 1779 году этого нового закона, подав во время одного из сеансов какое-то прошение Екатерине. Потребовалось дипломатическое вмешательство, чтоб спасти несчастного француза от стрясшейся над ним беды. Что же касается крепостного права как такового, то царствование Екатерины ознаменовалось лишь тем, что она ввела общее для всей России положение о крестьянах и в те губернии, которые принадлежали когда-то Польше, и таким образом свободных крестьян превратила в рабов.
Сохранился рассказ, будто Дидро, беседуя однажды с Екатериной, с брезгливостью говорил ей о нечистоплотности мужиков, которых ему пришлось видеть в окрестностях Петербурга; императрица ответила ему на это: «К чему они будут заботиться о теле, которое принадлежит не им?» Это горькое слово, если только оно действительно было произнесено, ярко освещает то положение вещей, с которым должны были в конце концов примириться гуманитарные мечты Екатерины.
В «С.-Петербургских Ведомостях» за 1798 год (№ 36), рядом с предложением купить голштинского жеребца, напечатано объявление о продаже нескольких экземпляров «Наказа комиссии о составлении проекта нового уложения», сохранившихся в академической типографии, а еще ниже мы читаем следующие строки:
«Пожилых лет девка, умеющая шить, мыть, гладить и кушанье готовить, продается за излишеством (следует адрес)… там же есть продажные, легкие, подержанные дрожки».
Или: «Продается за сходную цену семья людей: муж искусный портной, жена повариха; при них дочь 15 лет, хорошая швея, и двое детей, 8 и 3 лет, и пр.»…
Это итог того, что Екатерина, как законодательница, завещала своему преемнику.
Но как ни недостаточно, неполно и непоследовательно было сделанное ею в этой области, царствование ее надо все-таки считать эпохой в истории национального развития России. Своими указами, грамотами и всевозможными инструкциями, которые нагромождались одна на другую и издавались всегда как-то случайно и урывками, – этими странными разнохарактерными актами, где вопросы гражданского и уголовного права, административного управления и судопроизводства смешивались все вместе, в одну кучу (как, например, в ее знаменитом «Учреждении об управлении губерний» 1775 года, а также в «Жалованной грамоте дворянству» и «Городовом положении» 1775 года), Екатерина, несмотря на отсутствие «творческого ума», как она сама в том признавалась, сумела создать ту форму, в которую вылилась вся общественная и экономическая жизнь России и которая оказалась долговечной: русское государство пребывало в ней очень долго, вплоть до царствования Александра II. В общем, особенно если сравнивать с тем, что было до Екатерины, ее законодательная деятельность является несомненным шагом вперед.
Что касается судебных реформ Екатерины, то многие из них были тоже необоснованны, бесплодны и случайны, но другие пережили ее царствование, и на них, бесспорно, лежит отпечаток ее смелого и предприимчивого ума. Избирательный принцип, введенный в состав всех видов суда, право тяжущихся быть судимыми лишь равными себе по званию, – все это были нововведения Екатерины, вызывавшие в свое время большие споры, да и действительно очень спорные по существу, но остававшиеся в силе почти целое столетие, исчезнув лишь при учреждении суда присяжных в царствование императора Александра II. Среди современников Екатерины иностранец Мерсье де ла Ривьер говорит о судебных преобразованиях Екатерины восторженно; другой же, русский по происхождению, «Записки» которого нам приходилось уже цитировать (Винский), отзывается о них несравненно строже. По его словам, единственное, к чему они привели, – это то, что вместо прежних 50 судей теперь на Руси их стало 326.
«Но грубый хлебопашец скоро почувствовал от сей перемены невыгоды, – прибавляет Винский, – поелику вместо трех баранов в год должен возить их до пятнадцати в город».
Может быть, это различие в оценке происходило от рокового противоречия – оно бросилось в глаза и самой Екатерине – между началами справедливости, к которым стремилась императрица, и их применением на практике, при котором встречалось так много «неправильности и бесчестности», как выражалась она.
Екатерина приложила также много стараний и к тому, чтобы ускорить безнадежно медлительное русское судопроизводство.
В 1769 году московский купец Попов, измученный бесконечной судебной волокитой, воскликнул в отчаянии во время заседания суда: «Нет правосудия в государыне!» Когда Екатерине доложили об этом, она велела вычеркнуть дерзкие слова Попова, занесенные в протокол, но при этом приказала чтобы дело его было окончено в кратчайший срок, «дабы он видел, чт есть правосудие».
Старания императрицы были, бесспорно, похвальны, но, к сожалению, приносили мало пользы. Административная машина России была слишком громадна, чтобы рука одного человека, даже такая энергичная, как рука Екатерины, могла ускорить ход ее тяжелых колес. Французские судохозяева, которые потерпели убытки при первой турецкой войне и которым русское правительство обязалось возместить их, еще и в 1785 году не могли добиться в Петербурге полагающихся им денег. Граф Сегюр, взявшийся хлопотать за них, писал, что он мог для них сделать только то, что прежде их дело откладывали с недели на неделю, а теперь откладывают изо дня в день. Он прибавлял:
«Что касается лиц, имеющих здесь частные долги, то я, конечно, готов служить им, чем могу, но заранее обещаю им полный неуспех. И английский посланник и я, мы оба печальным опытом пришли к убеждению, что здесь невозможно получить деньги по самому бесспорному обязательству, если должник не захочет платить. Законы против должника, но подкупность судей, бездеятельность судов, общие обычаи и примеры стоят за него. Императрица рассматривает в настоящее время дело господина Прори из Лиона, а должник во всеуслышание говорит, что если и возможно решить процесс не в его пользу, то зато совершенно невозможно заставить его заплатить. Эта непостижимая небрежность в исполнении указов, имеющих отношение к долгам, объясняется повальным разорением состоятельных людей этой страны: у них у всех расстроены дела, и они защищают мошенничество русских купцов, которые зато их поддерживают».
Своим правом верховного судьи Екатерина пользовалась нередко, чаще всего, чтобы смягчать крайнюю жестокость судебных приговоров того времени; мы уже указывали на это выше. Она любила хвалиться, что не подписала за все царствование ни одного смертного приговора. Это не помешало ей, впрочем, послать на эшафот Пугачева, а до него – Мировича. Но в этих случаях Екатерина прибегала к особой уловке: находя, что государственные преступления их обоих были прямым посягательством лично на нее, она отказалась от своей прерогативы верховного судьи для того, чтобы не быть – как она говорила – и судьей и заинтересованной стороной в одно время. Но в общем она всегда стремилась заменять ссылкой смертную казнь и даже розги и кнут. Впрочем, случалось, что она допускала наказание кнутом, и иногда не в виде кары, но просто как средство понуждения, чтобы вырвать у преступника признание. А нужно знать, что представлял из себя этот род пытки. Кнут – это бич, заканчивающийся ремнем, кожа которого приготовлялась особым способом и совмещала гибкость резины с твердостью стального острия. В руках опытного палача, широко замахивавшегося рукой, чтобы ударить с большей силой, этот ремень рассекал тело, и каждый удар оставлял глубокую рану, проникавшую до кости. Сто ударов считались максимумом, дальше которого сопротивляемость, т. е. жизнь осужденного, даже одаренного исключительной силой, не могла держаться. Но обыкновенно после десяти-пятнадцати ударов несчастный терял сознание, и палач продолжал бить уже труп. Ловкость этого палача, которого так и называли заплечным мастером, состояла в том, чтобы кровавые рубцы на спине жертвы укладывались аккуратно один рядом с другим, не оставляя ни куска живого тела. Прежде чем ударить, палач кричал: «поберегись!» – и эти слова звучали отвратительной иронией. В застенке же, где производились дознание и пытка, наказание кнутом соединялось обыкновенно с дыбой: осужденного били, вздернув предварительно на воздух, причем он висел на руках, связанных у него за спиной, что вызывало неизбежные вывихи сочленений и нестерпимую боль.
Мы знаем, что Екатерина была горячим противником пытки. Однако во время процесса о поджогах, тянувшегося с 1765 до 1774 года, обвиняемых пытали три раза.
Существует предание – проверить его мы не имеем возможности – о том, как рассудила Екатерина одно дело, которое можно было бы назвать сенсационной, романической драмой. Оно было чрезвычайно сложно. Молодая крестьянка, дочь богатых родителей, полюбила бедного парня. Застигнутая отцом врасплох, она поспешила спрятать любовника под перину их общей семейной постели. В то время даже зажиточные крестьяне спали – и дети и родители – все вместе, вповалку, на одной кровати. Отец лег спать и задушил несчастного. В эту минуту пришел неожиданно сосед. Ему рассказали, в чем дело; он взялся скрыть труп и бросил его в море. Но за это он потребовал, чтобы девушка ему отдалась. У нее родился ребенок; он утопил и его. Потом он стал нуждаться в деньгах; чтобы достать их ему, она обкрадывала отца. Наконец он заставил ее пойти с собой в кабак, чтоб потешиться перед всеми ее позором. Она пошла, но, выйдя оттуда, подожгла трактир, который сгорел со всеми гостями. Ее арестовали. Она обвинялась в воровстве, детоубийстве и поджигательстве. Суд признал ее виновной. Но Екатерина ее помиловала. Она ограничила ее наказание церковным покаянием.
Но наиболее энергичной и до некоторой степени плодотворной была деятельность Екатерины в области административной, в тесном смысле этого слова. Здесь Екатерина входила положительно во все. Она оставила даже обширный труд об учреждении новых фабрик. Но при этом в 1783 году занялась реформой костюма придворных дам и кавалеров, желая сделать его менее дорогим, и эта мера не могла быть в интересах владельцев мануфактур. Если верить рассказу графа Головкина в его «Записках», Елизавета запрещала красавице Нарышкиной носить фижмы, для того чтобы стройность и грация ее стана не затмевали красоту самой императрицы. По менее личным побуждениям Екатерина тоже прибегала иногда к законам против роскоши, и великая княгиня Мария Федоровна, вернувшись из Париа, принуждена была отослать, не распаковывая, все те чудеса, что приобрела себе у знаменитой mademoiselle Бертэн. В общем, несмотря на всю энергию и доброе желание Екатерины, ее деятельность по внутреннему управлению России носила характер той же непоследовательности, отрывочности, того же непонимания сущности явлений, своеволия, чего-то случайного, как и везде.
«В этой стране учреждают слишком многое за раз, – писал граф Сегюр в 1787 году, – и беспорядок, связанный с поспешностью выполнения, убивает большую часть гениальных начинаний. В одно и то же время хотят образовать третье сословие, развить иностранную торговлю, открыть всевозможные фабрики, расширить земледелие, выпустить новые ассигнации, поднять цену бумаг, основать города, заселить пустыни, покрыть Черное море новым флотом, завоевать соседнюю страну, поработить другую и распространить свое влияние по всей Европе. Без сомнения, это значит предпринимать слишком многое».
К тому же Екатерине приходилось бороться с непреодолимыми препятствиями. В первый год своего царствования она обратила внимание на то, что в сенате, где разбирались самые сложные вопросы внутренней жизни страны, не было даже географической карты, так что судьба далеких городов решалась заочно и сенаторы не знали иногда, где эти города стоят: вблизи Черного или Белого моря? Екатерина сейчас же послала в академию наук купить карту за пять рублей, которые дала от себя. Она всеми силами старалась бороться с бесчисленными и почти невероятными злоупотреблениями, встречавшимися одинаково во всех отраслях управления. В этом отношении Россия многим обязана Екатерине, хотя искоренить все зло оказалось все-таки не по силам ей. Однажды она отправила в Москву гвардейского офицера Молчанова для расследования дела о взяточничестве, о котором ей доложили.
Чтобы выехать из Петербурга, Молчанову потребовался паспорт. Россия и во времена Екатерины была классической страной паспортов. И пока офицер ходил из канцелярии в канцелярию, чтобы добиться необходимой бумаги, прошло целых три дня, и провинившиеся в Москве чиновники успели спрятать концы в воду. Цинический подкуп и взяточничество царили на всех ступенях административной лестницы. В 1770 году, когда в Москве свирепствовала чума, полиция вошла в особое соглашение с военными лекарями, чтобы обирать богатых купцов: намеченную жертву объявляли заболевшей чумой; для осмотра являлся врач и натирал купцу руки ляписом; вскоре на руках у купца появлялись, естественно, черные пятна, и мнимого чумного отправляли в карантин: если он не успевал откупиться, то отсутствием его пользовались, чтобы разграбить его дом. По достоверному свидетельству инспектора полиции Лонпре, присланного из Парижа в 1783 году по одному судебному делу, в Петербурге было то же вопиющее беззаконие: улицы или вовсе не охранялись, или охранялись плохо, пожары беспрестанно уничтожали в городе громадные кварталы, и т. д. Около того же времени английский посланник Гаррис рассказывает про случай с одним из его соотечественников: вооруженные воры ограбили англичанина на большую сумму, и он тщетно старался заинтересовать своим несчастием низших полицейских чинов; тогда он решился отправиться к самому полицмейстеру, но в семь часов утра застал его раскладывающим пасьянс засаленной колодой карт.
Из учреждений, основанных Екатериной, одним из самых долговечных, благодетельных и хорошо задуманных был воспитательный дом для подкинутых детей, открытый в 1763 году. Ему были дарованы исключительные привилегии и льготы: освобождение от податей и натуральных повинностей, право собственного суда и полицейского надзора, личная свобода всем его питомцам, а также всем служащим, посвятившим ему свои труды, монополия на лотереи, часть доходов с театров и т. д. На содержание воспитательного дома императрицей было пожертвовано пятьдесят тысяч рублей, а громадные здания его были выстроены за счет филантропа Прокофия Демидова. Первым его директором был назначен Бецкий, отдавший ему все свое состояние (около 2 миллионов франков) и двадцать лет неусыпных забот. Изданное в 1776 году сочинение Бецкого под заглавием: «Собрание учреждений и предписаний касательно воспитания в России обоего пола благородного и мещанского юношества» дает возвышенное представление об этом создании Екатерины. Дидро, наблюдавший в Гааге за переводом и печатанием книги Бецкого, предпослал ей следующие строки: «Когда время и твердость этой великой государыни доведут их (эти учреждения) до степени совершенства, им доступной и уже достигнутой некоторыми из них, то Россию будут посещать, чтобы изучать их, как посещали прежде Египет, Македонию и Крит, но любопытство путешественника, смею я думать, будет на этот раз более обоснованно и лучше вознаграждено».
За последнее время многие иностранцы действительно приезжают в Россию. Правда, не совсем с той целью, о которой пророчествовал Дидро. Но, может быть, предсказания его еще исполнятся в будущем.
В административной деятельности Екатерины была одна сторона, которая представляет загадку, не поддающуюся разрешению: это ее финансовая политика. В каком состоянии были финансы России при восшествии Екатерины на престол, видно из этого дневника или записки, от которой уцелел, к несчастью, лишь отрывок:
«Я нашла сухопутную армию в Пруссии, две трети жалования не получившею. В статс-конторе именные указы на выдачу семнадцати миллионов рублей не выполненные. Монетный двор со времени царя Алексея Михайловича считал денег в обращении сто миллионов, из которых сорок миллионов почитали вышедшими из империи вон… Почти все отрасли торговли были отданы частным людям в монополии. Таможни всей импорт сенатом дан был на откуп за два миллиона… Блаженныя памяти государыня Елизавета Петровна во время Семилетней войны искала занять два миллиона рублей в Голландии, но охотников на тот заём не явилось, следовательно, кредита или доверия к России не существовало. Внутри заводские и монастырские крестьяне почти все были в явном непослушании властей, и к ним начинали присоединяться местами и помещичьи…»
Это был режим, который застал еще Петр I, вступив на престол, но которого он не пытался изменить; режим этот зависел от целого ряда идей и преданий, завещанных России со времен татарского ига азиатскими обычаями: он заключался не только в выколачивании из мужика последней копейки, но в открытом грабеже всех народных богатств страны. Мы характеризовали его следующими словами в статье, написанной несколько лет назад и посвященной финансовому положению великого государства:
«Податью было обложено все, что только можно обложить ею, даже длинные бороды мужиков, которые должны были платить за право въезда за городскую заставу! Собирали эти подати огнем и мечом, при помощи военных экзекуций и утонченных пыток, выработанных опытом многих веков. Но так как казна оставалась все-таки пустою, то доходы ее были отданы на откуп, продавались или разыгрывались в лотерею. Как последнее отчаянное средство, решили за часть принять целое, облагаемый податью предмет за самую подать, и учредили в 1729 году канцелярию конфискованных имений.
Как же отнеслась Екатерина к этому порядку вещей? Вначале она пыталась помочь делу паллиативами. Она отдала в распоряжение государства «собственные комнатные деньги». Потом старалась исправить по возможности механизм государственного хозяйства. Главный недостаток его заключался в отсутствии единства: финансы империи находились в руках различных учреждений, независимых одно от другого, причем каждое считалось только со своими интересами – они имели между собой лишь то общее, что все наперебой грабили казну. Екатерина по возможности объединила и централизовала эти ведомства. Отделения реформы, уничтожение монополий и привилегий, принадлежащих некоторым купеческим обществам, отмена таможенного откупа – все это немного увеличило доходы государства. Но в общем они стояли еще очень низко: они не превышали 17 миллионов рублей. А между тем этот доход должен был соответствовать политике Екатерины, которая стремилась к тому, чтобы Россия не уступала ни в чем великим европейским державам, ни Франции с ее бюджетом в полмиллиарда франков, ни Англии с бюджетом в 12 миллионов фунтов стерлингов. Впрочем, и это казалось Екатерине мало: она хотела не только сравняться со своими соперниками на Западе, но и превзойти их! Ей хотелось, чтобы ее многочисленные внешние предприятия, пышность ее двора, подарки, которые она щедрою рукой раздавала толпе своих поклонников в Европе – а их было там так много – золото, лившееся широким потоком на ее фаворитов, – чтобы все это затмило век великого короля, Короля-Солнца, блистательное царствование которого не давало ей спать.
И ей почти удалось это! Одна первая турецкая война стоила ей 47 с половиной миллионов. А после небольшого промежутка в несколько лет великой войны следовали уже непрерывно одна за другой до самой смерти Екатерины: завоевание Крыма, вторая турецкая война, война со Швецией, раздел Польши, Персидский поход и т. д. Внутренняя жизнь государства требовала со своей стороны не меньше расходов. На двор, при беспорядке и грабеже, царивших повсюду, уходили громадные суммы. Содержание одного петергофского дворца за время от 1762 до 1768 года стоило, как стояло в росписи расходов, – 180 000 рублей, но когда Екатерина приехала в Петергоф в июне 1768 года, то нашла дворец в полном запустении. Деньги, очевидно, пошли на что-то другое.
В 1796 году Екатерине приходилось иметь дело с бюджетом уже около 80 миллионов рублей. И она сумела найти для него деньги! Она платила за все и всем: и за обучение Алексея Орлова во флоте Архипелага, и за безумства Потемкина, и за энтузиазм Вольтера. Золото так и таяло у нее в руках, а между тем она никогда не имела в нем недостатка, или, по крайней мере, делала, вид, что оно у нее есть. Но как она достигла этого? Каким колдовством? Объяснить это легко, но для того чтобы понять это объяснение, надо знать одну тайну, проникнуть которую сумела Екатерина своим ясным умом или гениальным инстинктом. Было бы странно, если бы в борьбе с финансовыми затруднениями, о которых мы говорили выше, правительству России не пришло в голову средство, оказавшееся, правда, очень разорительным на практике Западной Европы, но которое должно было тем не менее сильно соблазнять умы. Действительно, вступив на престол, Петр III сейчас же издал указ об учреждении банка и о выпуске бумажных денег на 6 миллионов рублей. Эта идея императора вначале не понравилась Екатерине. Она не видела ничего хорошего в ассигнациях, в значении которых не отдавала себе вполне ясного отчета. Но в 1769 году турецкая война заставила ее подавить в себе эти сомнения. С тех пор и было найдено орудие финансового могущества Екатерины, та волшебная сила, которая с 1769 до 1796 года создавала счастье и славу великой государыни, поддерживала колоссальную работу ее царствования и давала ей средства для расточительности. За двадцать семь лет Екатерина выпустила ассигнаций на 157 700 000 рублей. Если прибавить к ним еще круглые суммы в 47 739 130 и 82 457 426 рублей – внешние и внутренние займы, заключенные за это же время, – то получается общий итог в 287 896 556 рублей, т. е. около полутора миллиарда франков государственного долга.[5] Вот откуда Екатерина доставала деньги.
Но у читателя, вероятно, уже мелькнула при этом мысль, что ведь система Екатерины не исключительное явление в истории современной Европы. Бесспорно, не Петр III изобрел ассигнации, и не одна Екатерина пользовалась ими. Но только всем известно, к чему привела эта система в других странах: банкротство, уродливое банкротство, о котором говорил Мирабо, было приговором над народными иллюзиями, скрепленными печатью правительства, а вскоре и само это правительство должно было предстать перед судом общества и признать себя несостоятельным перед надвигающейся революцией. А в России – в этом и заключается особенность, колдовство и таинственный секрет Екатерины, о котором мы говорили выше, – о банкротстве не было и речи ни в царствование самой великой императрицы, ни при ее преемниках. Да его и не могло быть по очень простой причине: оно произошло во Франции оттого, что злоупотребление кредитом привело к более или менее скорому банкротству, по роковому истощению наличного капитала и недвижимости, служивших залогом для выпуска бумажных денег и для займов. А в России этого не случилось, как не может случиться и теперь, потому что этот залог, т. е. та единственная гарантия, на которую опирается и внутренний, и внешний кредит страны, в ней неистощим. Гарантия эта не имеет в России границ, по крайней мере материальных. И до сих пор казалось, что она не имеет их и в моральном отношении. Если же России и приходилось переживать иногда трудные минуты, то это выражалось лишь в том, что источники, откуда черпает свои средства государство, временно сокращались, но они никогда не иссякали вовсе. Но что же служит в России этим волшебным залогом? Живший при Петре I полудикий философ Посошков, в необработанном, но очень глубоком уме которого уже вставали все эти проблемы, дает ему такое определение на своем образном языке. Он говорит, впрочем, не об ассигнациях, а о чеканке денег: «Мы не иноземцы, не меди цену исчисляем, но имя Царя своего величаем; нам не медь дорога, но дорого Его царское именование. Того ради мы не вес в них (монетах) числим, но исчисляем начертание на них… И того ради мы не серебро почитаем – ниже меди ценим, но нам честно и сильно именование Его Императорского Величества; у нас столь сильно Его Пресветлого Величества слово, аще б повелел на медной золотниковой цате положить рублевое начертание, то бы она за рубль и в торгах ходить стала во веки веков неизменно».
Вся теория общественного кредита, как она применялась в эпоху Екатерины и как она применяется в России и в наши дни, заключается в этих словах. На ней была основана и финансовая политика Екатерины. И именно благодаря тому, что императрица усвоила себе эту теорию, сумела осуществить ее и пользовалась ею безгранично, рассчитывая на неизменную покорность своих подданных – она и могла совершить великие деяния своего царствования. То слепое доверие, которым она пользовалась внутри своего государства, невольно передалось дальше, и кредит, не имевший за собой в сущности реального основания, перешел за пределы России; деньги привлекли новые деньги, и к поборам, собранным внутри страны, прибавились займы, взятые за границей. В то же время эти искусственно созданные средства дали толчок производительности России и увеличили таким образом самые источники народного богатства.
«Было бы ошибочно, – писали мы в 1885 году, – смотреть на эту политику как на результат случайной аберрации. Вернее, считать ее присущей духу того народа, в котором она зародилась; во всяком случае она, несомненно, опиралась на нечто прочное и непреходящее, потому что до сих пор еще руководит финансовыми судьбами великой империи. Петр III одним росчерком пера создал банк, не имевший ни основного капитала, ни металлического фонда, ни какого-либо другого обеспечения. Но банк обошелся без этого, как обходился без этого и впоследствии…» Но нужно признать, что в основании этой политики лежит не только идея безграничной власти монарха. Ведь государь, изображение которого выбито на обороте серебряного рубля или золотого империала, является представителем, державным воплощением народного богатства. И это богатство, которого никогда не измеряли и которое и измерить нельзя, тоже рисуется воображению народа, как что-то неисчислимое. Это оно, в сущности говоря, служит залогом под бумажные деньги и государственную ренту. Масса народа верует в него, как и во власть царя. И благодаря этой вере Россия и могла стать вне тех законов и условий развития, которым подчиняется везде экономическая жизнь как отдельных людей, так и целых народов. Финансовая политика России могла при этом не только существовать и развиваться в указанном выше направлении, но и держаться на высоте, совершенно не соответствовавшей действительным силам государства. Опасность чрезмерного выпуска ассигнаций, вызвавшая во Франции банкротство Ло и заставлявшая парижан, любивших покушать, платить в III году первой республики по 3000 франков за обед, заключается в том, что общественное доверие к правительству может поколебаться. А в России это доверие не колебалось никогда. Оно не поколеблено и до сих пор, потому что его крепко сплели с верой в самую судьбу великого государства. Русское правительство обращалось, собственно говоря, не к доверию, а к легковерию общества, и потому-то оно и могло уклониться от законов, которые управляют операциями, основанными на кредите. Но чудовищные злоупотребления, вызвавшие небывалое накопление бумажных денег, заставили его все-таки считаться с другими законами – которых, правда, было труднее избежать, – с законами, регулирующими отношение между спросом и предложением; ему пришлось иметь также дело – что было опаснее – и с вмешательством иностранных элементов, как неизбежным последствием сношений с финансовыми системами соседних стран. Но народное доверие и тут не пострадало. Впрочем, правительство России сумело выйти из затруднения, изъяв из обращения часть накопившихся ассигнаций, но сейчас же выпустив новые. Народное доверие выдержало и это испытание. В 1843 году, когда ассигнации были заменены кредитными билетами, стоило обратиться к обществу с воззванием и пустить в ход довольно искусно составленную рекламу, чтобы полиции пришлось сдерживать силой толпы народа, валившие в банки: все спешили поменять звонкую, полновесную монету на пачки зеленых бумажек. В народе ходил слух, что золото и серебро потеряют теперь свою ценность и что только бумажки сохранят ее. И такой слух встречал всюду полную веру!
«Приехав сюда, – писал граф Сегюр из Петербурга в 1786 году, – надо забыть представление, сложившееся о финансовых операциях в других странах. В государствах Европы монарх управляет только делами, но не общественным мнением; здесь же и общественное мнение подчинено императрице; масса банковых билетов, явная невозможность обеспечить их капиталом, подделка денег, вследствие чего золотые и серебряные монеты потеряли половину своей стоимости, одним словом, все, что в другом государстве неминуемо вызвало бы банкротство и самую гибельную революцию, не возбуждает здесь даже тревоги и не подрывает доверия, и я убежден, что императрица могла бы заставить принимать в виде монет кусочки кожи, если бы она это приказала».
Того же убеждения держался, как мы видели, и Посошков. В царствование Екатерины русским финансам пришлось пережить несколько очень тяжелых лет. В 1783 году, по случаю рождения внука, императрица подарила великой княгине Марии Федоровне 60 000 и великому князю Павлу 30 000 рублей, но когда их высочества послали получать деньги, то оказалось, что казна пуста. Гарновский, доверенный Потемкина, рассказывает в своих «Записках», что когда в 1788 году его патрону потребовалась относительно небольшая сумма золотом для расходов в Крыму, то он выбился из сил и должен был обегать весь город, чтоб собрать 80 000 червонцев. Были минуты, когда курс бумажного рубля падал на 50 %. В 1773 году, беседуя как-то с Екатериной, Фальконе рассказал ей о предложении одного финансиста продать ей способ, как заработать 30 миллионов в четыре месяца без великого труда. Екатерина остроумно ответила на это: «Я имею обыкновение говорить изобретателям золота и проектов для добывания денег: господа, делайте деньги для самих себя, чтобы не быть вынужденными просить милостыню». Но она все-таки заинтересовалась, в чем состоит секрет финансиста. 30 миллионов были бы ей очень кстати! Впрочем, на Крым она спокойно истратила в то же время вдвое, а на вторую турецкую войну втрое больше, и эта война вдобавок еще почти ничего не принесла России.
О положении армии в царствование Екатерины сказать почти нечего. Царствование это было очень воинственным, но оно не благоприятствовало развитию милитаризма – и воинского духа. Воинский дух живет дисциплиной, чинопочитанием и честолюбием. А назначая Алексея Орлова адмиралом флота и Потемкина главнокомандующим, Екатерина мало поощряла эти чувства. В 1772 году на Фокшанском конгрессе Григорий Орлов, никогда не видавший поля сражения, вздумал было обращаться, как с подчиненным, с победителем при Кагуле, Румянцевым, и командование армией действительно чуть было не перешло к всесильному фавориту. Вскоре Румянцеву пришлось столкнуться с новым соперником и на этот раз уступить свое место заменившему Орлова временщику. И за то время, когда Румянцев уже ушел, а Суворов еще не явился, русская армия находилась в очень неумелых руках. Но все знают, как сражается доблестный и терпеливый русский солдат, в царствование Екатерины ему к тому же приходилось драться или с турками, которые, еще не вступая в бой, были, так сказать, выведены из строя европейской тактикой, или с поляками, которые, как и турки, с точки зрения военного искусства тоже отстали на два столетия. С дисциплинированными же войсками Западной Европы Екатерина старательно избегала столкновения. Когда она попробовала было помериться силами со Швецией – жалким противником в сравнении с громадной Россией, – то ей пришлось сильно пожалеть об этом. В остальных же войнах победа доставалась ей дешевой ценой, по выражению принца Генриха Прусского. Но несомненно, что ее личная энергия и отвага немало помогли победам ее знамен.
Люди опытные и осведомленные обвиняли Екатерину в том, что в отношении своем к войсковой администрации она испортила дело, завещанное Петром Великим. Екатерина издала в 1763 году указ, по которому полковое хозяйство отдавалось всецело в руки командиров. Петр же назначал для заведования довольствием армии особых инспекторов, бывших чиновниками или главного комиссариата, или центрального интендантского управления. Отменив этот порядок, Екатерина вызвала страшные злоупотребления. По расчету графа Сегюра, наличный состав русской армии равнялся в 1786 году приблизительно пятистам тысячам человек, из которых двести тридцать тысяч составляли правильное войско. Сегюр оговаривается однако, что беспорядок, царивший во всех военных канцеляриях, мешал ему навести более точные справки; русским же официальным цифрам доверять было невозможно. При этом он прибавлял: «Несколько полковников признались мне, что они каждый год получают от трех до четырех тысяч рублей доходу со своих пехотных полков, а кавалерийские полки дают командирам до 18 000». Граф Верженн около того же времени писал со своей стороны: «Русские эскадры не завоевывают себе славы, удаляясь от Балтийского моря. Та, что плавала последней в Средиземном море, оставила по себе недобрую память. Ливорно жалуется особенно на офицеров, которые много тратили и мало платили».
Заканчивая главу о внутренней политике Екатерины, можно сказать, что она предприняла и начала здесь многое и ничего или почти ничего не довела до конца. По складу своего характера она смело шла вперед, никогда не оглядываясь на то, что оставляла за собой. А оставила она за собой много развалин.
«Еще до смерти Екатерины, – замечает один писатель, – бльшая часть памятников ее царствования представляла уже обломки».
В Екатерине сидел какой-то демон, который толкал ее вперед, все вперед, не давая ей ни жить настоящей минутой, ни даже наслаждаться достигнутым результатом, когда дело было ею случайно доведено до конца. Может быть, это был просто демон честолюбия, и честолюбия, бывавшего порой мелочным и ничтожным. Одобрив, например, план какого-нибудь строения и заложив здание, Екатерина обыкновенно сейчас же выбивала в ознаменование этого события медаль, но как только медаль эта была готова и положена у нее в кабинете, она переставала интересоваться постройкой. Так было и со знаменитым мраморным собором, начатым ею в 1780 году, да так и не законченным и через двадцать лет.
А может быть, в этом непрерывном стремлении вперед заключалось высокое предназначение великой царицы: она должна была увлечь вслед за собой и весь русский народ, этого великана, заснувшего под снежным покровом, которого Петру I не удалось добудить от векового сна и которого стоило только вывести из оцепенения, чтобы он сам, как широкий поток, не разбирающий препятствий на своем пути, двинулся вперед, к своему таинственному предназначению. Поэтому Екатерина была, пожалуй, прва, когда писала Гримму на следующий день после открытия памятника, воздвигнутого ею своему великому предшественнику:
«Петр I, почувствовав себя под открытым небом, имел, как нам показалось, столь же бодрый, как и величественный вид; можно было думать, что он доволен своим созданием. Долго я была не в силах смотреть на него, я была растрогана, и когда оглянулась кругом, то увидела, что у всех на глазах слезы. Его лицо было повернуто в сторону, противоположную Черному морю, но его поворот головы говорил, что он охватывает сразу весь горизонт. Он находился слишком далеко от меня, чтобы я могла с ним говорить, но мне казалось, что он чувствует удовлетворение, которое передалось и мне, и придало мне новое желание работать в будущем еще лучше, если это в силах моих».
Глава 3
Внешняя политика
Знаменитый немецкий историк Зибель писал в 1869 году: «До настоящего времени нельзя коснуться пи одного жгучего вопроса в истории Германии, чтобы не натолкнуться на следы политики Екатерины II».
Нам кажется, что слова Зибеля можно справедливо отнести не только к Германии, но почти ко всей Европе. Очень честолюбивая, очень женственная, порой немного ребячливая, внешняя политика Екатерины была политикой всемирного распространения. А между тем начало ее царствования предвещало, по-видимому, совсем иное.
Вступив на престол, Екатерина заявила себя убежденной сторонницей мира; она была готова мирно сидеть у себя дома под условием, чтобы ей там не мешали, избегать всяких столкновений с соседями и посвятить себя всецело благоустроению своего государства, которое представляло достаточно широкое поле деятельности для ее предприимчивого ума. Впрочем, даже с точки зрения международных отношений, эта политика вполне отвечала честолюбию императрицы: не отказываясь ни от одного из своих прав, она хотела в то же время поразить своим великодушием. Екатерина писала графу Кейзерлингу, русскому послу в Варшаве:
«Скажу вам совершенно откровенно, что моя цель – поддерживать дружбу со всеми державами и даже вступать в оборонительные союзы, чтоб иметь право становиться на сторону того, кого притесняют всего сильнее, и сделаться таким образом третейским судьей в Европе».
Очевидно, она еще не помышляла тогда о разделе Польши. Всякая мысль о завоеваниях была ей неприятна. Даже Курляндия не соблазняла ее. «У меня достаточно народов, чтоб делать их счастливыми – говорила она, – и этот уголок земли ничего не прибавит к моему счастью». Она хотела заключить с Турцией договор вечного мира, сокращала или не противилась сокращению своих войск, не торопилась наполнять опустевшие за разорительные войны предшествующих царствований русские арсеналы. Она повторяла, что прежде всего надо привести страну в порядок и поправить финансы.
Что же заставило ее так быстро и бесповоротно отказаться от этих благих первоначальных желаний? В виде ответа на этот вопрос мы приведем ценное свидетельство одного русского человека, составлявшего гордость этой страны и своим откровенным словом ярко осветившего темную сторону чудесного царствования Екатерины. Свидетельство это говорит также о том, что некоторые чувства, которые вызывают теперь в России такое враждебное к себе отношение, были когда-то не чужды ее лучшим сынам. Несколько лет спустя после смерти Екатерины Великой Семен Воронцов писал Александру I, только что вступившему на престол:
«Покойная императрица желала мира и желала, чтоб он был прочным… Все было рассчитано для этого… Это Пруссия… склонила графа Панина уничтожить благотворные реформы Конституции Польши, чтобы легче завладеть этой страной. Это она убедила того же министра потребовать, чтобы польские диссиденты получили право нанимать все государственные должности, что было невозможно исполнить, не употребив против поляков мер крайнего насилия. Эти меры и были приняты, вследствие чего образовались конфедерации, число которых тщательно скрывали от императрицы. Епископов и сенаторов арестовывали прямо в сейме и отправляли их в ссылку в Россию. Наши войска вошли в Польшу, разграбили все, преследовали конфедератов даже в турецких владениях, и это нарушение международного права вызвало войну, которую турки нам объявили… Со времени этой войны и берут свое начало государственные займы за границей и выпуск бумажных денег внутри империи, два бедствия, от которых стонет Россия».
Таким образом, это Пруссия, желавшая обеспечить себе сообщничество России в своих видах на Польшу, толкнула политику Екатерины на путь опасных и беззаконных предприятий, которые вскоре как сети опутали ее. Только мы думаем, что рано или поздно, но это неизбежно должно было произойти и независимо от нашептываний Пруссии. Екатерина с первой минуты восшествия на престол создала себе такое преувеличенное представление о своей власти, что не могла не поддаться искушению испытать на деле эту власть. Свою же историческую роль как русской императрицы она ставила так недосягаемо высоко, что не находила нужным считаться с сомнениями своей человеческой совести. Когда в октябре 1762 года Датский двор предложил ей отказаться от опеки над великим князем Павлом в его правах на герцогство Голштинское, она дала Дании такой характерный ответ:
«Может быть, это исключительный случай, чтобы суверенная императрица была опекуншей сына над вассальным владением империи, но еще страннее, чтобы государыня, которая имеет наготове пятьсот тысяч человек для защиты опекаемого, позволила бы, чтобы ей говорили, что она не должна иметь дело с Schwerdt, который едва может содержать триста человек».
Несомненно также и то, что, вступая на путь, который увел ее так далеко от былых мечтаний о мирном и плодотворном труде, Екатерина не сознавала, куда идет: первые победы опьянили ее, и, не отдавая себе в том отчета, как будто и даже против своей воли, она шла все дальше вперед, дойдя в конце концов до лихорадочного состояния непрерывных войн, походов и завоеваний, состояния, напоминавшего временами какое-то безумие, когда она не сообразовывалась уже со своими силами и не прислушивалась к голосу осторожности и… чести. Маркиз Верак писал графу Верженну в 1782 году: «Здесь хватаются жадно и не разбирая дела за все, что может дать новую победу государству и царствованию Екатерины II. Здесь находят излишним считаться со средствами; начинают с того, что всё приводят в движение…»
Хлопотать, все равно о чем, действовать, все равно где, и заставлять о себе говорить, все равно какой ценой, к этому, по-видимому, и сводилась вся внешняя политика Екатерины, начиная с первой турецкой войны. Вера в «счастье» перешла у нее мало-помалу в твердое убеждение, что все ее начинания приведут непременно к новой славе и величию ее империи. «Счастье, венчающее все предприятия русских, – писал граф Верженн в 1784 году, – окружает их, так сказать, ослепительным сиянием, дальше которого они ничего не видят». Впрочем, было бы бесполезно требовать от смелой царицы, чтобы она подчиняла свою политику какой-нибудь системе или общему направлению. Она ответила бы на это: «обстоятельства, предположения и случайности». Что же касается до того, чтобы согласовать свои внешние предприятия с законами высшей морали, гуманности или хотя бы международного права, то она об этом не думала вовсе. «Так же бесполезно говорить здесь о Пуффендорфе или Гроции, – писал из Петербурга в 1770 году английский посланник Макартней, – как в Константинополе о Кларке или Тиллотсоне».
Кроме того, руководя лично внешней политикой России, Екатерина невольно придавала ей свой нервный, горячий характер. Она занималась ею чрезвычайно усердно, особенно в первые годы царствования. Все бумаги по дипломатической переписке она хотела диктовать лично. Правда, вскоре она заметила, что это ей не под силу и что дело страдает от этого. Тогда она решила оставить в своем ведении только наиболее важные дела, а черную работу передала министру, т. е. графу Панину. Она писала графу Кейзерлингу 1 апреля 1763 года: «В будущем, надеюсь, тайну будут соблюдать лучше, так как всё, имеющее секретный характер, я не буду сообщать никому». В прежние царствования, докладывая депеши русских послов за границей, государю передавали обыкновенно их содержание лишь вкратце. Но Екатерина пожелала, чтобы ей представляли подлинные донесения послов. Она сама читала их и делала к ним примечания. Заметки эти любопытны. Так, на полях депеши князя Голицына, ее посла в Вене, который извещал ее о том, что Венский и Версальский дворы подстрекают Порту ко вмешательству в польские дела, она написала: «Он не от мира сего, потому что не знает того, что знают уличные дети, или он не договаривает того, что знает». Другой раз князь Репнин писал ей из Варшавы, что прусский посланник барон Голец сказал ему как-то в беседе, что находит распоряжения своего государя, короля Пруссии, несогласными с интересами его подданных, хотя и вполне отвечающими интересам самого монарха. Екатерина сделала на этом донесении такую пометку: «Значит, у него есть другая слава, кроме блага его подданных? Это странности, которые для меня непостижимы». В 1780 году, впервые посетив императрицу, Иосиф II увидел, как она работает, и был поражен ее неутомимостью. Впрочем, до этой встречи, сыгравшей в истории Екатерины такую решающую роль, Панин, стоявший во главе Иностранной коллегии, сохранял на внешнюю политику России громадное влияние. Исключительно благодаря ему и вопреки всем, даже против воли самой государыни, России не разрывала союза с Пруссией. Но появление Иосифа произвело переворот во взглядах Екатерины. Она отстранила министра и самостоятельно заключила новый союз, открывавший ей блестящие горизонты со стороны Черного моря. Вскоре Панин потерял всякое значение. Екатерина пришла к убеждению, что ей достаточно иметь во главе иностранной коллегии просто чиновника, который слепо исполнял бы ее волю. И она нашла его в лице Безбородки. «Собственно говоря, у императрицы нет больше министра», писал маркиз Верак в сентябре 1781 года.
Но эта личная политика, несмотря на всю силу ума и, главное, воли, которую проявила в ней Екатерина, имела свои темные стороны. Екатерина отдавалась и здесь своим ничем не объяснимым страстным увлечениям, за которыми так же быстро следовало разочарование. Воображение и тут играло у нее первенствующую роль. Место государыни слишком часто занимала женщина: ведь только женщина, и притом забывшаяся в гневе, могла написать такую бумагу, как инструкция от 4–9 июля 1796 года представителю России в Стокгольме, графу Будбергу, чтобы образумить шведского короля, который хотел приехать в Петербург, не взяв на себя предварительно обязательства жениться на внучке императрицы. Пусть он тогда остается у себя дома, этот невоспитанный принц! – писала Екатерина. – В Петербурге уже надоели бредни, затемнившие ему разум. Когда человек на что-нибудь решается, то не придумывает сам себе препятствий на каждом шагу… Все бумаги – и бумаги официальные, которые должны были пройти через государственную канцелярию, – написаны в этом тоне. Но разве можно назвать ее дипломатической нотой? Это скорее письмо интимному другу, с которым делятся, не стесняясь, тревогами и раздражением, чтоб облегчить себе душу. В довершение этого сходства с письмом, в инструкции Екатерины есть post-scriptum– и даже не один, а целых четыре, из которых каждый противоречит другому и смысл которых сводится в общем к тому, что императрица согласна на приезд короля без предварительных условий и обязательств, т. е. к тому, что она с таким жаром отвергает в самом послании.
