Екатерина Великая. Роман императрицы Валишевский Казимир
Например, имя Людвиг, по ее толкованию, состояло из двух славянских корней: люд от люди и двиг от двигать. «Это имя как бы значит – управлять людьми, приводить их в движение».
«Не удивляйтесь же теперь, – прибавляла Екатерина, – что короли Франции приносят присягу на славянском Евангелии при своем короновании в Реймсе.[6] Хильперик I был свергнут с престола, потому что хотел, чтобы галлы, которые получили от римлян латинскую азбуку, прибавили к ней три греко-славянские буквы, а именно Th или ч, X, она произносится как шер (cher-sic), и , произносящаяся как пси… Не показывайте этих заметок ни Байльи, ни Бюффону, это не для них, хотя они первые указали на существование народа, которого, может быть, и не собирались открывать».
Остальные изыскания Екатерины были достойны этих. И хотя она сомневалась в том, что Бюффон сумеет оценить ее научные находки, но еще в 1781 году послала ему золотые медали и роскошные меха в благодарность за его теорию, по которой он старался установить в своих «Эпохах природы», что искусства появились впервые в Сибири, на берегах Иртыша. Отметим, что, получив эти подарки от императрицы, знаменитый ученый не пытался доказать ей, что с ее точки зрения вовсе не заслуживает их.[7] Екатерина писала ему при этом:
«Медали, выбитые из металла, добываемого в этих областях, могут когда-нибудь послужить доказательством того, упали ли искусства там, где они зародились».
Бюффон же, заметив на этих медалях изображение императрицы, ответил на это:
«Моим первым движением после того, как я пришел в себя от удивления и восхищения, было прикоснуться губами к прекрасному и благородному изображению самого великого лица в мире… Затем, обратив внимание на великолепие этого дара, я подумал, что это скорей подарок государя государю, но что если это подарок гения гению, то и тогда я стою гораздо ниже этой божественной головы, достойной управлять всем миром».
Удивляться ли после этого, что «божественная голова», перед которой так раболепно преклонялся один из величайших ученых Европы, невольно могла вскружиться в опьяняющей атмосфере этого фимиама. Оптимизм Екатерины по отношению к своему народу и всему, касающемуся его, тоже отрывал ее, в свою очередь, от холодной действительности, увлекая в мир галлюцинаций и мечтаний. Ее «Записки касательно Российской истории», печатавшиеся в «Собеседнике», почти безумны по смелости. Она изобретала в них «финляндских королей», никогда не существовавших на свете, женила их на не менее фантастических новгородских княжнах, все это покрывала именем Рюрика и приходила в восторг, что ей удалось так ясно установить происхождение древней Руси.
Но эта этнологическая и филологическая горячка оказалась быстротечной, как и все увлечения Екатерины. В Императорской Публичной библиотеке хранится целая коллекция рукописей Екатерины, в которых она завещала потомству плод своих работ в этой отрасли науки. Но в один прекрасный день она призвала Палласа и поручила ему продолжение своего словаря. Ей самой надоело заниматься все одним и тем же. К концу царствования ее научный пыл все остывал и наконец совсем потух. Она разочаровалась в философии и философах. Они рисовались ей в виде академиков, спокойно и скромно рассуждающих об очень интересных предметах, делающих порой даже открытия и устанавливающих принципы, но никогда не выходящих из области теории: и вдруг она увидела, что они опасные революционеры, которые хотят применить к жизни то, что открыли, и перевернуть весь мир. Она сперва огорчилась, потом встревожилась и наконец искренно рассердилась. В 1795 году, обратив внимание на то, что Вольно-Экономическое общество в Петербурге получает от нее 4000 рублей в год на свои издания – она находила их «одни глупее других», – Екатерина вышла из себя, назвала председателя и членов его «мошенниками» и прекратила субсидию. И в то же время на содержание стола одной из племянниц Потемкина она выдавала ежегодно что-то около 100 000 рублей!
Последние два года жизни Екатерина увлекалась работой, в которой, как и в ее запоздалой любви к немецкой литературе, сказалось ее германское происхождение. Она задалась широкой задачей установить «систематические классификации». Один день она в течение нескольких часов занималась разрядами обстоятельств, на следующий категориями средств. Ей очень нравилась эта работа. Она постоянно обдумывала новые ее главы. Ей случалось, – как она говорила, – составлять их даже во сне. Правда, может быть, ей было это нетрудно делать, так как еще с 1765 года она числилась доктором и магистром свободных искусств виттенбергского университета, нашедшего, что ему недостает ее для его славы, как недоставало Мольера для славы Французской академии. Но, к счастью для своей памяти, Екатерина имела за собой не только это ученое звание перед судом потомства.
Глава 2
Екатерина как писательница: драматург, романист, баснописец, публицист, поэт
Перечисляя любимые занятия Екатерины, Дюран, несомненно, сделал один важный пропуск. Он забыл сказать, что Екатерина страстно любила писать. Мы думаем даже, что ничто другое не доставляло ей такого удовольствия. Писать – служило ей не только развлечением, но было для нее потребностью почти физической. Самая возможность держать в руке перо, которое через минуту свободно загуляет по чистому листу бумаги, вызывала в ней чувство не только духовного, но словно чувственного наслаждения. Она писала как-то Гримму, что при виде нового пера у нее начинают «чесаться руки». Поэтому она никогда не диктовала. «Я не умею диктовать», говорила она. Все, что она писала, было написано ею собственноручно, а чег только она ни писала? Не говоря об ее очень деятельной политической корреспонденции и частной переписке, достигавшей, благодаря громадным «плакатам», аккуратно посылавшимся ею Гримму, совершенно необычных размеров; не считая обязательного для нее подписывания массы казенных бумаг – она нередко покрывала их сплошь своими пометками, – не считая драматических и других произведений, она еще очень часто писала для себя, для собственного удовольствия, без всякого определенного повода и цели, если не считать той потребности унять «зуд в пальцах», о которой мы говорили выше. Она делала из старинных летописей выписки, относившиеся к житию преподобного Сергия, хотя вряд ли сильно интересовалась подробностями его жизни; переписывала тексты на древнеславянском церковном языке, который ей было вовсе не обязательно знать, несмотря на ее положение православной царицы. Она не могла прочесть книгу, чтоб не исписать ее поля своим крупным, размашистым почерком. Она составляла программы празднеств и концертов. Подобно тому государственному деятелю современной истории, который мог думать только тогда, когда говорил, она, по-видимому, тоже не умела мыслить иначе, как с пером в руках. И как тот пьянел от своих слов, так она опьянялась чернилами. Мысли начинали тесниться в ее голове и постепенно улетали из области реального в мир фантазий. Екатерина сама сознавала это. Она писала Гримму:
«Я собиралась было сказать вам, что буду писать вам как только захочу и сколько мне вздумается, когда вспомнила, что я – здесь, а вы – в Париже. Я вам советую диктовать, потому что мне сто раз давали этот совет: счастлив тот, кто может следовать ему; что касается меня, то мне кажется невозможным говорить всякий вздор пером другого человека… Если бы я сказала другому то, что выходит из-под моего собственного пера, он часто отказывался бы писать то, что я ему бы говорила».
Но когда она успевала писать все это? Мы знаем, что для того чтоб беседовать по душам и вволю со своим любимым конфидентом Гриммом, она вставала в шесть часов утра. Но, даже принимая в расчет эту трудолюбивую привычку, вопрос остается для нас неясным. 7 мая 1767 года, во время путешествия императрицы по России ее застигла на Волге «страшная» буря. И она воспользовалась остановкой в пути, чтобы написать длинное письмо Мармонтелю, незадолго перед тем приславшему ей своего «Велизария». Положительно удивляемся, как она умудрялась найти время для писем. Не надо забывать при этом, что мыслить и писать было для нее одно и то же, а заранее обдумывать письма она была совершенно неспособна, и поэтому в важных случаях ей приходилось иногда переписывать их по несколько раз. Сохранились, например, два черновика ее ответа Берлинской академии, избравшей ее в 1768 году почетным членом. Случалось, что она не ограничивалась и двумя черновиками, так как не любила помарок. Если какое-нибудь выражение или фраза в ее письме не нравились ей, она бросала весь лист – она писала обыкновенно на золотообрезных листах очень большого формата – и начинала снова.
Как же писала Екатерина? Что представлял ее стиль, ее литературный талант? Аббат Мори находил, например, что ее письма к Вольтеру стоят в художественном отношении выше, нежели ответы самого философа. Допустим, что эта оценка справедлива: но здесь приходится принимать в соображение побочные обстоятельства. Известен ответ Жорж Занд одному блестящему собеседнику, который, встретив ее где-то в гостиной, слишком откровенно выдал перед ней свое разочарование.
– Вы приходите сюда работать, – ответила она ему, – я прихожу отдыхать.
А переписка с Екатериной была для Вольтера даже меньше, чем отдыхом, и наверное он не стремился в ней блеснуть. Для Екатерины же ее письма к «учителю» были средством подтвердить ту репутацию всемирного гения, которую фернейский патриарх и ее другие друзья с Запада хотели создать ей. Через голову Вольтера она обращалась к суду всей Европы. Но и это еще не все. Возникает вопрос: сама ли Екатерина писала эти письма? Его поднимали в печати не раз и приходили к разноречивым заключениям. Но вот что говорит по этому поводу один тонкий знаток дела:
«Из всех писем Екатерины II, составляющих ее переписку с Вольтером, я уверен, нет ни одного, написанного этой государыней. Только тот, кто никогда не видел других ее сочинений, может подумать, что эти письма принадлежат ей. Екатерина владела французским языком не вполне свободно; она говорила на нем неправильно, – хотя в живом разговоре эти ошибки должны были быть менее заметны, нежели на бумаге, – если судить по собственноручным письмам императрицы, которые мне приходилось читать. Ошибки правописания, грамматики, неверные выражения – все это в них можно найти: в них нет только того остроумия, глубины мысли и прекрасного стиля, которыми мы так восхищаемся в письмах к Вольтеру, приписываемых Екатерине II. Это особенно бросилось мне в глаза, когда я читал инструкции, данные русской императрицей графу д’Артуа (впоследствии Карлу X), когда он приезжал в Петербург, и написанные ею лично. Екатерина указывала в них, как затушить в самом зародыше революцию, только что вспыхнувшую во Франции. Сущность этих наставлений была так же нелепа, как и грубо выражена. О неправильности стиля я уже и не говорю».
Но кто же при дворе Екатерины мог заменить ее в этой переписке, обратившей на себя внимание всего мира? Ответить на это нетрудно: это был, по-видимому, Андрей Шувалов, автор знаменитой «ptre Ninon», которую в свое время приписывали самому Вольтеру; Шувалов был учеником, корреспондентом и другом фернейского философа и в совершенстве усвоил форму и дух французского языка. Екатерина не могла бы сделать лучшего выбора. Впоследствии она также прибегала к помощи Храповицкого для своих писем на русском языке. И во всяком случае можно с уверенностью сказать, что ее послания к Вольтеру были написаны ею не самостоятельно. Чтобы судить об ее стиле, остроумии, а также о тех познаниях, которые сохранились в ее памяти от уроков mademoiselle Кардель, надо обратиться к другой ее переписке – ее письмам к Гримму. Их она писала, безусловно, сама. Она вылилась в них вся, со своим правописанием, грамматикой и синтаксисом, с обычным ей складом мыслей, ее оборотами речи, манерой понимать, ценить и чувствовать вещи, с ее умом, характером, темпераментом, одним словом, со всей ее сущностью. Эту переписку сравнивали с письмами г-жи Севинье. Но мы думаем, что это сходство слишком лестно для писаний Екатерины. Один русский писатель провел недавно несравненно более правильную параллель между ее письмами и образцом, которым она, по всей вероятности, не только могла, но должна была вдохновляться. Ее переписка с Гриммом удивительно похожа на письма ее матери к Пуйльи, опубликованные недавно Бильбасовым.
Но хорошо ли знала Екатерина французский язык? Те неправильности, которые так часто встречаются в ее письмах, придавая произвольно то неточный, то извращенный смысл ее словам, не могут иметь в этом вопросе решающего значения. Они объясняются обычной Екатерине манерой писать и ее глубоким пренебрежением к форме. Она никогда не заботилась о том, чтобы слова верно выражали ее мысль и красиво сочетались между собой. Даже явные несообразности не пугали ее. Она писала, что «elle a un mal de tte qui ne se mouche pas du pied», или «cinquime roue au carrosse ne saurait rien gter l'omelette». Находили, что образность ее речи напоминает порой Монтеня и, в подтверждение этого, указывали на ее фразу в письме к Гримму: «Ма visire la minute passe comme une fuse et s’enfuit dans l’avenir, quelquefois ne voyant qu’un trait caractristique». Но из тех трех языков, на которых Екатерина постоянно говорила, французский был ей, безусловно, ближе других.
Она владела им свободно, пожалуй, не находя нужным считаться с правилами синтаксиса и грамматики, выдумывая новые обороты речи и собственного изобретения слова. Она говорила: girouetterie, toupillage, pancarter, souffre-douleurien. Говоря о новом издании сочинений ее «учителя», вышедшем под редакцией Бомарше, она называла его «du Voltaire figarois». В одном из ее писем к графу Кейзерлингу от 5 сентября 1762 года есть такая фраза: «Я пишу вам по-французски, но если это вас стесняет, буду писать впредь на таком же скверном немецком языке, на котором имею обыкновение говорить». Ее немецкий язык, по мнению одного современного критика, напоминал язык «Frau Rath», матери Гёте, с теми же устаревшими выражениями, грамматическими ошибками и частыми вульгаризмами, в которых чувствовалось все-таки (это утверждает Гиллебранд) очень верное понимание духа языка. Сама же Екатерина любила хвалиться, хоть и не очень убедительно, знанием другого языка, того, который ее научил любить Вольтер: «Заметьте, – писала она по-французски кн. Черкасской, – что хотя я пишу (quoique j’crie вместо cris) хуже вас, но зато лучше соблюдаю правописание» (ortographie вместо ortographe). Можно догадываться, что же представляло в таком случае правописание кн. Черкасской. Во второй половине царствования Екатерина стала пренебрегать французским и немецким языками в пользу русского. Она находила, что все, что она пишет, выходит у нее очень нескладным, если оно напечатано на каком-нибудь другом языке, а не по-русски. Но еще в 1768 году ее русский диалект был далеко не чист: в нем встречались на каждом шагу грубо русифицированные французские выражения, вроде тех, которыми пестрит слог современных немецких писателей, и особенно публицистов.
На каком бы языке она ни писала – по-французски ли, по-немецки, или по-русски, – в ее стиле был всегда один недостаток: неправильность, отрывистость, шероховатость, – и одно достоинство: ясность. Впрочем, последнее относится лишь к тому, что Екатерина писала лично или под руководством Андрея Шувалова и Храповицкого. Но когда она составляла свои письма и бумаги сообща с сановниками, на совет, то получалась в большинстве случаев полная неразбериха.
«В ее стиле, – писал принц де Линь, – больше ясности, нежели легкости; ее серьезные труды глубоки, но ей недостает оттенков, очарования мелких подробностей и колоритности». В данном вопросе принц де Линь был, бесспорно, компетентным судьей; но он, вероятно очень бы изумился – когда имеешь дело с женщинами, даже менее одаренными, чем Екатерина, надо быть, впрочем, всегда готовым к подобным сюрпризам, – если бы прочел такой отрывок из письма Екатерины к Гримму (Екатерина находилась в то время в подмосковном селе Коломенском и сидела возле окна, собираясь писать своему «souffre douleur»):
«Но как тут писать? Том Андерсон требует, чтобы я его накрыла; он сидит против меня в кресле; моя правая рука и его левая лапа опираются на раскрытое окно, которое можно было бы принять за церковные двери, если бы оно не находилось в третьем этаже. Из этого окна сэр Андерсон любуется Москвой-рекой, извивающейся змеей и делающей на наших глазах до двадцати поворотов; он беспокоится, лает: он видит судно, которое поднимается по реке; нет, нет, кроме судна, он видит еще десятка два лошадей; они переходят реку вплавь, чтобы попастись на зеленых, устланных цветами лугах, которые составляют противоположный берег реки и тянутся до холма, покрытого свежевспаханными полями, принадлежащими трем деревням, тоже заметным вдали. Налево стоит маленький монастырь, выстроенный из кирпича и окруженный рощей, а дальше идут повороты реки и дачи, и тянутся до столицы, виднеющейся на горизонте. Справа взорам г. Тома Андерсена открываются холмы, поросшие густым лесом, между которым видны колокольни, каменные церкви и снег в расселинах холмов. Г. Андерсон, по-видимому, устал любоваться таким прекрасным видом, потому что вот он закутывается в свое одеяло и собирается спать…»
В письмах Екатерины встречаются также нередко меткие выражения, образно и ярко передающие ее мысль. Отвечая в 1778 году отказом на предложение упавшего духом Потемкина эвакуировать Крым, она писала: «Когда кто сидит на коне, тогда сойдет ли с оного, чтобы держаться за хвост?» Но зато в ее переписке, особенно с Гриммом, есть обороты речи, где откровенность и свобода ее мысли и языка доходят порой до распущенности и становятся почти грубыми. Екатерина не только пересыпала свой неправильный французский язык немецкими или итальянскими словами и фразами, но часто писала на чисто бульварном жаргоне. Она ставила «sti-l» вместо «celui-l», «ma» вместо «mais». Возможно, что она и говорила так. Некоторая тривиальность была ей не чужда. Мы не рискнем воспроизвести здесь те пикантные замечания – впрочем, «пикантны» ли они? – которые вырывались у нее в минуты шутливого настроения, и уверены, что прибаутки, оживлявшие ее эпистолярный стиль, показались бы читателю очень плоскими и, пожалуй, пошлыми.
Правда, Екатерина писала так только в своей интимной переписке, как частное лицо. Но посмотрим, как она писала, обращаясь не к друзьям, а к широкой публике.
Мы говорили уже о научных трудах Екатерины. Из них был напечатан только один: «Антидот», или «Examen du mauvais livre intitul: Voyage en Sibrie». Это опровержение на слишком откровенное сочинение о России Шаппа д’Отроша. Ученый аббат, член Парижской Академии Наук, приехал в Россию в 1761 году по приглашению Петербургской Академии для наблюдения за прохождением Венеры перед Солнцем, которое ожидалось в этом году (следующее должно было произойти через 8 лет, в 1769 г.). В то время царствовала еще Елизавета. Она встретила путешественника очень милостиво и подарила ему 1000 рублей на дорожные расходы; но не в ее власти было смягчить грустное впечатление, которое произвела на него Сибирь. К своим астрономическим наблюдениям он прибавил еще и другие: о природе, нравах и законах страны, по которой проезжал, и издал свой труд в Париже в 1768 году в трех томах in quarto с рисунками и географическими картами. Эта книга вызвала в России такое же острое негодование, как «Russie» маркиза Кюстина в 1839 году, и Екатерина решила ответить сейчас же на оскорбление, нанесенное русскому национальному чувству. Она начала с того, что поручила своей Академии найти и указать астрономические ошибки, которые этот негодный человек, говоривший так дурно о России и управлении ею, не мог не сделать в своем сочинении. Она поставила этим петербургских ученых в жестокое затруднение. Видя, что от них нечего ждать, Екатерина обозвала академиков глупцами, не стесняясь высказывала это вслух, и сама взялась за перо, чтобы как следует отделать аббата. Но, раз начав писать, она уже не могла остановиться. Ею были исписаны целые горы больших золотообрезных листов. Астрономию Шаппа государыня, конечно, оставила в стороне, она нападала на то, что касалось ее ближе: на политическую, статистическую и историческую часть его труда. Как смел, например, написать Шапп, что Сибирь лишена растительности! Чтобы доказать противное, Екатерина сейчас же послала Вольтеру орехи сибирских кедров. Она была твердо убеждена, что сочинение Шаппа инспирировано герцогом Шуазёлем, чтобы унизить лично ее и ее государство. Поэтому ей очень хотелось, чтобы какой-нибудь французский писатель отразил это нападение министра. Но, к ее печали, ни Фальконе, ни Дидро не могли подыскать никого подходящего для этой роли. Одна княгиня Дашкова предложила Екатерине свои услуги. И их совместные размышления были занесены на бумагу бойким пером императрицы. Но в таком виде опровержение грозило принять еще более объемистые размеры, нежели само сочинение, глупость и низость коего она стремилась доказать. Две первые части его были в роскошном издании; было обещано продолжение – конца нельзя было еще так скоро предвидеть. Но, по обыкновению, работа вскоре наскучила Екатерине. Турецкая война и Пугачевский бунт обратили ее мысли в другую сторону. В 1773 году она известила свою приятельницу г-жу Бельке, что продолжение «Антидота» не выйдет, потому что автор его убит турками. И вопрос о Шаппе д’Отроше и его книге никогда уже не поднимался больше. Екатерина, впрочем, никогда не признавалась в том, что этот «убитый» автор – она сама. Ее сочинение долго приписывалось поэтому различным лицам и, между прочим, графу Пушкину, который, по свидетельству Сабатье де Кабра, не подозревал даже о самом существовании аббата Шаппа и ще меньше о его книгах. Оригинал «Антидота» утрачен. Та рукопись, что хранится в Петербурге, в государственном архиве, написана рукою статс-секретаря Г. В. Козицкого. Но зато в бумагах Екатерины удалось найти несколько автографических отрывков «Антидота», которые не оставляют сомнений насчет их августейшего автора. Что же касается ценности этого произведения, то по этому поводу никогда не возникало серьезных споров: это просто неудачный пасквиль. Репутация Шаппа не могла от него пострадать в глазах потомства. В его книге встречаются, правда, несколько смелые заключения и даже совершенно вымышленные факты, но в ней также много неоспоримой правды. А между тем Екатерина стремилась опровергнуть именно эту правду. Но во всяком случае она выказала при этом очень большую горячность.
Тьебо говорит в своих «Воспоминаниях» о другом научном труде императрицы. Его принес ему во время его пребывания в Берлине какой-то русский – имени его он не называет – и просил напечатать «en breloque» в числе пятидесяти экземпляров в самой глубокой тайне. Это была «История римских императоров». Вот подробности, которые дает Тьебо об этой книге. «Все содержание ее сводилось к тому, чтобы сказать нам почти в одной фразе: что тот-то был убит тем-то, а этот убил, в свою очередь, того-то, и т. д. И этот перечень убийств, совершённых для того, чтобы занять императорский трон, превратился… в произведение самое удивительное, оригинальное и смелое, как и самое короткое, какое только можно себе представить». Больше он ничего не говорит об этом сочинении Екатерины, и мы о нем тоже ничего не знаем.
Екатерина пробовала свое перо во всех литературных жанрах. Но больше всего она писала для театра.
«Вы меня спрашиваете, почему я пишу столько комедий. Отвечу вам, как г. Пенсэ,[8] по трем причинам: primo, это меня забавляет; secundo, я хотела бы поднять русский театр, который, за недостатком новых пьес, был несколько заброшен, и tertio, потому, что следовало щелкнуть по носу духовидцев, которые начинали его задирать. «Обманщик» и «Обольщенный» имели необыкновенный успех… Что забавнее всего, это то, что на первом представлении вызывали автора, который… сохранил полное инкогнито, несмотря на свой громадный успех. Каждая из этих пьес дала в Москве антрепренеру по 10 000 рублей за три представления».
Как видно, не только простые смертные драматурги рисуют себе прием, который им оказывает публика, в слишком привлекательном виде – от этой маленькой слабости не спасает иногда и царский венец.
В «Обманщике» и «Обольщенном» Екатерина хотела выставить Калиостро и одураченных им русских. Вообще большая часть ее пьес представляла комические или сатирические произведения на философские, социальные и религиозные темы. Она в них смело нападала на идеи, вкусы, нравы и даже на отдельных людей, которые ей не нравились или мешали ей. Эти комедии – лучшее из всего, что было написано ею. Но понимания и чувства театра в Екатерине не было вовсе. Ее комедии, как и драмы, лишены драматического элемента в прямом значении этого слова: в них нет ни умения вести интригу или производить нужный эффект, нет ни одного типа – вообще никакого творчества; но зато в них попадаются иногда меткие замечания; видно глубокое знание местных обычаев и нравов, есть остроумие, юмор, большая наблюдательность. Идейное их направление – в духе философии Вольтера, несколько смягченной, впрочем, для русских в отношении к религиозному чувству, нападать на которое было бы совершенно немыслимо в той среде, где жила Екатерина. Предметом ее нападок служило, главным образом, мистическое направление, начинавшее проникать в верхние слои русского общества, – вследствие природных склонностей славянской души оно находило здесь очень благодарную почву. Особенно доставалось от Екатерины франкмасонам и мартинистам. В одной из пьес она сравнивала масонов с сибирскими шаманами, которых старалась изобразить в смешном и отталкивающем виде, обвиняя их в том, что они корыстно вымогают деньги от своих недалеких и слишком доверчивых приверженцев. Эта тема повторяется в трех ее комедиях: в «Шамане Сибирском», написанном на основании одной из статей Энциклопедии (Теософ), затем в «Обманщике» и «Обольщенном». Но Екатерина нападала и на другие заблуждения и пороки: в ее комедии «О время!» (переведенной на французский язык под заглавием «О temps! moeurs!») одно из действующих лиц, г-жа Ханжахина, собирается положить перед образом пятьдесят земных поклонов, когда в ее комнату входит крестьянин и, поклонившись ей в ноги, молча подает ей какую-то бумагу. Ханжахина в негодовании: как он смел нарушить ее молитвенное настроение! – «Поди ты, сатана, вон! – кричит она ему. – О неосмысленная тварь! О демонское наваждение!..» Она смотрит на бумагу и видит, что это просьба о разрешении жениться: без согласия своей помещицы крепостной не смел вступить в брак. И с такой ничтожной просьбой он имел дерзость помешать ей молиться! Г-жа Ханжахина хочет возвратиться к своим поклонам, но в сердцах сбивается со счету. Она рыдает тогда класть их сызнова, но зато приказывает высечь мужика, посланного ей самим сатаною, и «положить женитьбу ту ему на спине». И, конечно, пока она жива, он у нее не получит позволения жениться.
Эта сцена делает честь уму и сердцу Екатерины; в ней много истинного комизма. Но существует предположение, что и этот юмор, и те благородные и возвышенные идеи, которыми были проникнуты ее комедии, принадлежат не ей. Сравнивая их с тем, что было написано ею до комедии «О время!» и после нее, например, с тяжеловесною сатирой «Всякая всячина», некоторые критики пришли к убеждению, что невероятно, чтоб Екатерина могла писать в одно время так хорошо, в смысле и формы и содержания, а в другое – так слабо. По-видимому, у нее был анонимный сотрудник для комедий: и именно Новиков. Период драматической деятельности императрицы, действительно, совпал со временем ее сближения с этим выдающимся человеком, когда она стала работать в его журналах. Идеи ее комедий безусловно принадлежали Новикову. Но принадлежала ли ему также и их талантливая разработка? Ответить на это трудно. Достоверно только то, что до своей дружбы с Новиковым (возникшей между ними как раз в то время, когда она закрыла его периодическое издание «Трутень») Екатерина не писала комедий. И она перестала их писать после своей ссоры со знаменитым публицистом. Правда, она еще продолжала работать для сцены, но уже в другом роде и со значительно меньшим успехом. Длинные исторические хроники, которые она писала в последние годы царствования, интересны только с точки зрения идей, выраженных в них; но это отнюдь не драматические произведения. Это скорее исторические или политические диссертации, написанные на тему о том, какое громадное значение имеют на земле цари, господствующие над людьми. Эти цари – так, как их понимала Екатерина, – пользуются всевозможным могуществом и всяческой властью, вплоть до права менять по своему желанию идеи, обычаи и даже нравы своих подданных. Они своего рода философы – даже когда их зовут Рюриком или Олегом – и парят на недосягаемой высоте над бессмысленной массой народа. Народ же, в представлении Екатерины, являлся сборищем детей, хотя и не злых, но наивных, глупых и непокорных и требующих поэтому, чтоб их вели за собой твердой рукой. Впрочем, Екатерина с искренним доброжелательством изображала в своих драмах эти низшие существа. Она интересовалась их манерой жить, говорить, их верованиями, поэзией; охотно рисовала их живописные деревенские сценки, пляски, песни. С другой стороны, избранники, призванные управлять толпой, выходили в описании императрицы какими-то идеальными лицами, кроткими, великодушными, доступными, любящими правду, снисходительными, хотя и строгими в пресечении зла. И если этот воображаемый параллелизм не совсем совпадал с действительностью, то, по обыкновению, это не тревожило Екатерину. В драмах ее, как и везде, торжествовал ее непоколебимый оптимизм, не останавливавшийся ни перед какой неправдоподобностью. Так, в первом акте герой драмы Олг закладывал Москву; во втором он женил и возводил на киевский престол своего воспитанника Игоря; в третьем – въезжал в Константинополь, где император Лев, принужденный заключить с ним мир, устраивал ему великолепную встречу; и наконец, в последнем акте Олег присутствовал на олимпийских играх и прибивал свой щит к колонне в память своего пребывания в столице Восточной империи. Эта манера писать историю и драму напоминает несколько те балаганные представления, которые дают для народа на масленицу. Но Екатерина под заглавием драмы «Начальное управление Олега» смело подписала: «Подражание Шакеспиру». Винить ли ее за это? Ведь она делала это безусловно в простоте души, и в ее Олеге чувствуется зато искренний патриотизм, который значительно искупает прочие недостатки этого «исторического представления». Ее же «Горе-богатырь», о котором мы уже говорили – он был написан и дан на сцене в 1789 году по случаю шведской войны, – в полном смысле слова нелепость. Музыка Мартини не могла скрыть убожества и пошлости этого грубого произведения, содержание которого было взято Екатериной из народной сказки (Фуфлыга-Богатырь).
Мы должны быть, впрочем, тем снисходительнее к литературным опытам императрицы, что она сама никогда не придавала им значения. Она говорила о них просто, без всякого ложного самолюбия. Ее комедии и драмы казались ей превосходными, как и всё, что она делала, – в то время, пока она работала над ними. Но как только они были окончены и пыл творчества в ней остывал, к ней возвращались обычные для нее справедливость суждения и здравый смысл и она оценивала свои произведения по заслугам, сознавая, что у нее нет литературного дарования. Она, не обижаясь, выслушивала критические замечания, которые позволял себе делать ей Гримм, и писала ему:
«Итак, вы думаете, что от моих драматических произведений ничего не осталось, не правда ли? Ничуть не бывало. Я утверждаю, что они достаточно хороши! Раз нет лучших, и так как на них все сбегаются, смеются, и они охладили, по-видимому, сектантскую горячку, то эти пьесы, несмотря на свои недостатки, имели желательный для них успех. Пусть пишет, кто может, лучше, и когда этот человек найдется, мы писать перестанем, а будем забавляться его комедиями».
По-видимому, и это предположение имеет за собой довольно веские основания, Екатерина писала большую часть своих комедий по-немецки. Относительно «Горе-богатыря» это можно сказать почти с полной достоверностью. Найти русского переводчика Екатерине было нетрудно. Эту работу часто исполнял для нее даже Державин. Когда же она хотела, чтобы ее пьеса была представлена по-французски на сцене Эрмитажа, то тоже не полагалась обыкновенно на свои познания в этом языке: так, француз Леклерк, домашний доктор гетмана Разумовского, перевел ее комедию «О время!» Этот перевод был издан в 1826 году парижским обществом библиофилов, в количестве лишь тридцати экземпляров. Затем, известный сборник «Thtre de l’Ermitage» содержит шесть драматических произведений императрицы и большое число других, принадлежащих перу графа Шувалова, графа Кобенцеля, принца де Линь, графа Строганова, фаворита Мамонова и д’Эста, француза, причисленного к кабинету ее величества. В Национальной библиотеке в Париже хранится еще театральный сборник 1772 года, где три пьесы приписываются Екатерине и напечатаны на русском языке.
Екатерина писала, кажется, и романы. В третьем томе своей «Истории немецкой литературы» Курц называет ее в числе немецких писателей восемнадцатого века, как автора восточного романа «Обидаг», написанного ею, по его догадкам, в 1786 году. Он приписывает ей еще другие повести, тоже на ее родном языке, но заглавия их не приводит.
Среди литературного наследства, оставленного Екатериной, есть также несколько побасенок и сказок. Но сказки эти – с первой из них Гримм познакомил в 1790 году читателей своей «Correspondance», – хоть и написаны ею для внуков, не годятся для детей. «Царевич Хлор» так же, как и «Царевич Февей» – философские сказки вроде вольтеровских, с аллегориями, нравоучениями и научными терминами, совершенно недоступными детскому пониманию. А между тем Екатерина хорошо знала душу ребенка и умела становиться на уровень молодого, свежего и наивного детского ума; к тому же искренно любила детей. Но когда она брала в руки перо, ей случалось забывать даже то, что было ей близко и дорого. С другой стороны, в ее сказках нет ни воображения, ни оригинальности, ни даже самостоятельности замысла. Идеи их, как почти всегда у Екатерины, заимствованы ею у других – а именно, у Жан-Жака Руссо и Локка.
Наконец, Екатерина бывала изредка даже поэтом. Страсть к стихотворству проявилась в ней, впрочем, очень поздно. «Представьте себе, – писала она в 1787 году Гримму, – плавая на моей галере по Борисфену, он (граф Сегюр) хотел научить меня слагать стихи. Я рифмоплетствовала в течение четырех дней, но на это требуется слишком много времени, а я начала слишком поздно». Однако год спустя она просила Храповицкого достать ей словарь русских рифм, если таковой существует.
Не знаем, каким успехом увенчались поиски ее секретаря, но, начиная с 1788 года, императрица рифмоплетствовала довольно часто то на русском, то на французском языке. В августе 1788 года она написала грубоватые стихи на шведского короля и сочинила французскую комедию «Voyages de M-me Bontemps», которую хотела разыграть в виде сюрприза в апартаментах фаворита Мамонова в день его именин. В январе 1789 года она послала Храповицкому два русских четверостишия на взятие Очакова. Одно из них замечательно по силе мысли и некоторых выражений. Что же касается их поэтической формы, то она ускользает от нашей оценки:
- О пали, пали с звуком, с треском
- Пешец и всадник, конь и флот,
- И сам, со громким верных плеском,
- Очаков, силы их оплот.
- Расторглись крепи днесь заклепны,
- Сам Буг и Днестр хвалу рекут,
- Струи Днепра великолепны
- Шумнее в море потекут».
А вот французское четверостишие, написанное Екатериной в виде эпитафии, по случаю смерти И. И. Шувалова, который с 1777 года имел чин обер-камергера:
SI GIT
- MONSEIGNEUR LE GRAND CHAMBELLAN
- A CENT ANS BLANC COMME MILAN;
- LE VOILA QUI FAIT LA MOUE
- VIVANT IL GRATTAIT LA JOUE.
Думаем, что этих примеров достаточно.
Кроме всего перечисленного, Екатерина занималась еще и переводом «Илиады». В государственном архиве сохранились три листа перевода, исполненного ею собственноручно. Несомненно, она бралась за многое.
Екатерине трудно было бы не увлечься публицистикой в эпоху, когда периодическая печать начинала играть выдающуюся роль в европейской жизни. Но Екатерина больше чем увлекалась ей; она отдалась ей всей душой: она ничего не умела делать наполовину. Пекарский доказал, что она не только принимала деятельное участие в журнале «Всякая Всячина», который стал выходить с 1769 года, но состояла его главным редактором. Главной целью этого журнала была борьба с «Трутнем» Новикова. «Трутень» нападал на некоторые стороны русской жизни, бесспорно, достойной осуждения, и скептический и немного мрачный склад ума его издателя отражался на его критических статьях. Особенно Новиков преследовал повальное взяточничество, царившее среди чиновников. Екатерина отвечала ему на это тоном веселой насмешки. Неужели нужно непременно плакать и видеть все в черном свете? Ей хотелось, чтобы все были веселы и смотрели на жизнь легко. Взяточничество, бесспорно, скверная и даже отвратительная вещь, но ведь у несчастных чиновников столько соблазнов! Неужели же осуждать их безжалостно, не допуская даже для них никаких смягчающих обстоятельств? Вообще к чему быть таким непреклонным и требовать от человечества совершенства, которое ему недоступно? «Наш полет по земле, – говорила „Всякая Всячина“, – а не на воздух, еще же менее до небеси». – «Сверх того, – прибавлял журнал, – мы не любим меланхолических писем». Новикову было, конечно, нетрудно возразить на это. Но у Екатериныбыл зато против него такой аргумент, с которым он был уже бессилен бороться: в один прекрасный день она заставила его замолчать, закрыв его журнал: «Трутень» был запрещен в 1770 году.
Вследствие странной случайности в это время между властной императрицей и гонимым публицистом и завязались отношения, которые стали вскоре очень близкими и привели к полной солидарности их идей и усилий, направленных к служению общему благу. Новиков сделался издателем Екатерины. Она отдавала ему свои исторические сочинения. Через некоторое время она разрешила ему открыть новый журнал, «Живописец», в котором сама стала принимать участие. Между этими двумя людьми, по-видимому, так мало сходными, чтобы понимать друг друга, установился обмен взглядов и влияний. Новиков согласился с императрицей, что резкая критика, язвительность и желчность не всегда являются лучшими средствами для исправления людей; что смягчать нравы надо не скучной и строгой моралью, а живым, увлекательным, добрым примером. Он отказался от своей едкой и беспощадной сатиры. Екатерина, в свою очередь, написала в течение 1772 года комедии «Именины г-жи Ворчалкиной» и «О время!», в которых ясно отразились любимые идеи Новикова. Она высмеивала французоманию, господствовавшую в то время среди русских, и, хотя и сдержаннее своего нового друга, старалась все-таки пролить свет на горестное положение русского крестьянства.
Но этот неестественный союз не мог просуществовать долго. Императрица начала вскоре находить, что ее сотрудник заходит слишком далеко в борьбе за общечеловеческие права и особенно в горячей защите закрепощенных крестьян. В 1775 году он был обвинен во франкмасонстве, имевшем в России немало приверженцев. Это послужило поводом к его разрыву с Екатериной. «Живописец» был, в свою очередь, запрещен; за этим последовали новые гонения и в конце концов привели несчастного публициста в Шлиссельбургскую крепость.
Русская пресса замерла на несколько лет. Только в 1779 году появился «С.-Петербургский Вестник». Он просуществовал всего два с половиной года и разделил участь своих предшественников. Но в 1783 году место прежних журналов занял «Собеседник Любителей Российского Слова» и сразу завоевал себе небывалый успех и влияние. Он печатался в Академии Наук под руководством ее президента, княгини Дашковой. Вскоре стало известно, что императрица состоит членом редакции, просматривает чужие рукописи и, кроме того, пишет сама в журнале. В «Собеседнике» появились ее «Были и небылицы», одно из самых любопытных сочинений Екатерины. Это был ряд отрывочных статей, связанных только этим направлением: веселым, но нравоучительным высмеиванием современных нравов. Екатерина обнаружила в них удивительное знание быта и жизни русского народа, почерпнутое ею, вероятно, из общения с ее приближёнными, нередко вышедшими из самых низших классов. Она проявила в них также много заразительной веселости и такую свежесть мыслей и чувств, которая поражает в женщине ее возраста: ей было тогда уже больше пятидесяти лет! Но сотрудничество в «Собеседнике» совпало с самой блестящей эпохой ее жизни: то было время мирного завоевания Крыма и фаворизма Ланского. Она была на вершине славы, личного счастья, радостей. Все ей удавалось, все улыбалось ей, все казалось ей прекрасным. Вот начало этих ее статей:
«Предисловие. Великое благополучие! Открывается поле для меня и моих товарищей, зараженных болячкою бумагу марать пером, обмакнутым в чернила. Печатается «Собеседник» – лишь пиши да пошли, напечатано будет. От сердца я тому рада. Уверяю, что хотя ни единого языка я правильно не знаю, грамматики и никакой науке не учился, но не пропущу сего удобного случая издать «Были и небылицы», хочу иметь удовольствие видеть их напечатанными».
Все остальное было написано в том же игривом, нарочито наивном тоне. Екатерина начала «Были и небылицы» с портретов-шаржей, первым оригиналом для которых послужил бывший гофмейстер со двора Чоглоков, а за ним последовали другие видные сановники. Можно подумать, что она подражает в этих своих сатирических статьях Стерну. По его примеру она на каждом шагу употребляла и злоупотребляла скобками и NB. Все, что она писала, доставляло ей громадное удовольствие, и она искренно верила, что его разделяют и ее читатели. Она писала Гримму: «Знайте, что вот уже четыре месяца, как в Петербурге выходит русский журнал, в котором NB и заметки могут часто уморить со смеху. Вообще этот журнал – смесь очень забавных вещей».
Оригинальной особенностью «Собеседника» было то, что он открыл свои страницы для полемики между сотрудниками и читателями. Редакция обязалась печатать все критические замечания публики на появляющиеся в журнале статьи. Их присылали немало, особенно по адресу автора «Былей и небылиц». Это произвело большой переполох. Разве можно было допустить, чтобы первый встречный свободно высказывал свое мнение самодержице всероссийской? Редакция старалась дать понять читателям, с кем они имеют дело, не открывая в то же время имени анонима, так как на этом особенно настаивала Екатерина. Среди прочих читателей попал впросак и Фонвизин, приславший неизвестному автору ряд нескромных вопросов. Ответы на них Екатерины очень характерны:
«Отчего, – спрашивал Фонвизин, – многих добрых людей видим в отставке?»
«Многие добрые люди вышли из службы, вероятно, для того, – отвечала императрица, – что нашли выгоду быть в отставке».
«Отчего в прежние времена шуты, шпыни и балагуры чинов не имели, а ныне имеют, и весьма большие?»
Этот вопрос открыто метил на Льва Нарышкина, личного друга Екатерины, который, разыгрывая при дворе роль паяца, занимал высокое положение и был осыпан наградами и орденами. Екатерина ответила сперва не совсем понятной фразой, значение которой нам неясно:
«Предки наши не все грамоте умели» – эти слова не имеют, по-видимому, никакого отношения к делу. Затем раздражение взяло в Екатерине верх, и она прибавила: «NB. Сей вопрос родился от свободоязычия, которого предки наши не имели».
Это было предупреждение, но Фонвизин не нашел нужным считаться с ним:
«Отчего, – продолжал он, – знаки почестей, долженствующие свидетельствовать истинные отечеству заслуги, не производят по большей части к носящим их ни малейшего душевного почтения?»
Суховатый ответ императрицы:
«Оттого, что всякий любит и почитает лишь себе подобного, а не общественные и особенные добродетели».
Наконец роковой вопрос:
«Отчего в век законодательный никто в сей части не помышляет отличиться?»
«Оттого, что сие не есть дело всякого».
На этот раз Фонвизин, вероятно, заметил, что зашел слишком далеко, а может быть, ему просто открыли глаза на опасность этого диалога. Во всяком случае он поспешил прислать в редакцию «Собеседника» письмо с извинениями: он не понял своего положения читателя, предлагающего вопросы; теперь он навсегда отказывается от этого права и, если от него потребуют, то никогда больше не возьмет пера в руки. Письмо это было напечатано в «Собеседнике» под заглавием: «Добровольная исповедь кающегося». Но вскоре между августейшим сотрудником «Собеседника» и его главным редактором разразилась более крупная ссора. Перебрав в своем сатирическом обозрении всех известных при дворе и в городе лиц, императрица дошла наконец до княгини Дашковой с ее Академией Наук. Екатерина не решилась, впрочем, напасть на княгиню открыто. Лев Нарышкин взялся разыграть вместо нее эту рискованную шутку и под псевдонимом Каноника послал в «Собеседник» соответствующую статью. Вот как рассказывала об этом сама Екатерина Гримму:
«Чтобы позабавить вас, я хотела бы прислать вам несколько переводов шуток, которые печатаются в нашем журнале-смеси: между прочим, там есть одно общество Незнающих, разделенное на две палаты; первая с чутьем, т. е. обонянием или сметливостью, потому что русское слово «чутье» обозначает обоняние охотничьих собак; можно было бы сказать: собак с тонким носом; вторая палата – без чутья. Обе палаты судят обо всем вкривь и вкось; вторая судит по здравому смыслу о делах, которые первая ей представляет; и все это делается так серьезно и так похоже, что читатель может лопнуть со смеху, и есть некоторые выражения, которые войдут в поговорку».
От этой статьи сохранился рукописный отрывок, который не оставляет сомнений в том, что она была написана Екатериной. Но княгиня Дашкова не померла от смеху, читая ее: она пришла в искреннее негодование. Статью она напечатала, но посоветовала автору ее – она поверила сначала, что это Лев Нарышкин, – не писать больше: он был для этого совершенно бездарен. Тут, в свою очередь, оскорбилась Екатерина. Она приказала вернуть ей продолжение «Былей и небылиц», которое было уже послала в редакцию. Державин еще подлил масла в огонь, рассказав императрице, что княгиня вообще позволяет себе очень неуместные замечания и шутки насчет сочинений Екатерины и иногда высмеивает их даже при посторонних. Несчастная редакторша сделала все от нее зависящее, чтобы поправить дело, успокоить гнев императрицы и спасти журнал. Но все было напрасно. Год спустя Екатерина писала Гримму:
«Этот журнал не будет теперь уже так хорош, потому что его шутники поссорились с издателями; но те от этого только потеряют; он был развлечением города и двора».
Екатерина продолжала, впрочем, еще некоторое время сотрудничать в «Собеседнике», но отказалась от юмористического жанра «Былей и небылиц», бывших главной приманкой журнала. Она заменила прежние статьи «Записками касательно русской истории». Но хоть она и уверяла, что очень довольна ими, и писала Гримму, что они имеют полный успех, и только скромность не позволяет ей говорить о них более подробно, читатели на этот раз, видимо, не разделяли ее восторгов. Журнал влачил жалкое существование до июня 1784 года. В это время смерть Ланского остановила надолго перо императрицы, и в сентябре «Собеседник» совсем перестал выходить.
В заключение «Былей и небылиц» – уже решив не продолжать их больше, – Екатерина изложила свой взгляд на искусство писать, в виде особого завещания. Эти замечания ее послужат эпилогом для настоящей главы:
«Собственное мое имение „Были и Небылицы“ отдаю я (имяреку) с тем, 1) Что ему самому, или кому он отдаст, поверит, продаст или заложит, для продолжения оных, не писать шероховато, либо с трудом, аки подымая тягости на блоке. – 2) Писав, думать недолго и немного, но иначе не потеть над словами. 3) Краткие и ясные выражения предпочитать длинным и кругловатым. 4) Кто писать будет, тому думать по-русски. Всякая вещь имеет свое название. 5) Иностранные слова заменить русскими, а из иностранных языков не занимать слов, ибо наш язык и без того довольно богат. 6) Красноречия не употреблять нигде, разве само собою на конце пера явится. 7) Слова класть ясные и буде можно самотеки. 8) Скуки не вплетать нигде, не иначе же умничаньем безвременным. 9) Веселое всего лучше; улыбательное же предпочесть плачевным действиям. 10) За смехом, за умом, за прикрасами не гоняться. (NB. Не запрещается, однако ж, оных употреблять везде тут, аки струи). 11) Ходулей не употреблять, где ноги могут служить, то есть надутых и высокопарных слов не употреблять, где пристойнее, пригожее, приятнее и звучнее обыкновенные будут. 12) Врача, лекаря, аптекаря не употреблять для писания «Былей и небылиц», дабы не получили врачебного запаха. 13) Проповедей не списывать и нарочно оных не сочинять. 14) Где инде коснется нравоучения, тут оные смешивать не иначе с приятными оборотами, кои бы отвращали скуку, дабы красавицам острокаблучным не причинить истерических припадков безвременно. 15) Глубокомыслие окутать ясностью, а полномыслие – легкостью слога, дабы всем сносным учиниться. 16) Пустомыслие и слабомыслие откинуть вовсе, будь можно. 17) На всякие мысли смотреть не с одного конца, но с разных сторон, дабы избирать удобно было вид тот, который рассудку приятнее представится. 18) Стихотворческие изображения и воображения не употреблять, дабы не входить в чужие межи. 19) Желается, чтобы сочинитель скрыл свое бытие и везде бы было его сочинение, а его самого не видно было и нигде не чувствовалось, что он тут действует; и для того советуется ему говорить так, чтобы не он говорил, а без того ум его или глупость равно неспособны будут читателям».
Бесспорно, это превосходные правила; Буало и Вольтер вполне согласились бы с ними. Но только мы не совсем уверены в том, чтобы сама Екатерина их соблюдала и в статьях для «Собеседника», и в других своих сочинениях.
Глава 3
Екатерина в роли педагога
Учреждения, созданные Екатериной в целях народного образования, и ее педагогические взгляды и сочинения занимают такое крупное место в истории ее царствования, а также в истории духовного развития России, что мы не можем обойти их молчанием в этом очерке, как ни коротки будут строки, которые мы им посвятим. Достигнув власти, Екатерина поняла, какой твердой опорой было для нее в той борьбе, из которой она вышла блестящей победительницей, ее высокое умственное развитие и относительно богатые и разнообразные познания. Кроме того, она по личному опыту знала, чего стоит в России – даже на ступенях престола – добиться хотя бы неполного образования. И наконец, сама практика управления показала ей, как безжалостно разбиваются лучшие намерения монарха о невежество и косность его подданных. Преобразовать или, вернее, положить почин народному просвещению в России было поэтому одной из самых ранних и первых ее забот. Здесь ей всё или почти всё приходилось начинать с начала. Крестьянство, разумеется, не шло в счет, среднее сословие – тоже, потому что его почти не существовало, и весь вопрос сводился в сущности к тому, чтобы поднять умственный уровень одних высших классов. Этот уровень был изумительно низок. Дети дворян воспитывались или крепостными, или иностранными гувернерами. О том, что могли им дать первые, не стоит и говорить; что касается вторых, то легко догадаться, чем были люди – по большей части французы – которых могла соблазнить карьера домашнего учителя в далекой и варварской России. Меге-Латуш рассказывает случай с гувернанткой, которую родители ее будущих учеников спрашивали, умеет ли она говорить по-французски; «Sacrdi! – ответила она им, – ведь это мой родной язык». И они удовлетворились этим, не требуя от нее дальнейших рекомендаций. Но только за ней так и осталось с тех пор имя Mademoiselle Sacrdi.
Как всегда, Екатерина задумала дело очень широко и хотела, чтобы оно осуществилось быстро, почти мгновенно. Уже на второй год ее царствования Бецкий, избранный ею в сотрудники по делу народного просвещения, получил приказание выработать проект новой воспитательной системы, которая послужила бы основанием для целого ряда предполагавшихся к открытию училищ и школ. Результатом работы Бецкого явилось Генеральное учреждение о воспитании обоего пола юношества, опубликованное в 1764 году. Бецкий не скрывал, что идеи, положенные в основание этого «учреждения», принадлежат самой императрице. Они были очень смелы, хотя и неоригинальны: Екатерина заимствовала их у Локка и Жан-Жака Руссо, в особенности у последнего, несмотря на то, что ставила невысоко его гений. Дело шло о том, чтобы создать «новую породу людей», не имеющих ничего общего с теми, что существовали прежде в России, и для этого с малолетства вырвать их из родной почвы и семей и пересадить в искусственную атмосферу оранжерей-училищ, специально созданных для них. Детей должны были помещать в эти учебные заведения пяти-шести лет и держать там совершенно замкнуто и вне всякого постороннего влияния до восемнадцати-двадцати лет.
Екатерина искренно и серьезно задалась целью провести эту программу в жизнь. И если это ей не удалось – по крайней мере в тех границах и размерах, о которых она мечтала, т. е. по отношению ко всему делу народного воспитания и образования, – то лишь потому, что она встретила громадные затруднения и у нее не хватило терпения, настойчивости и неутомимости, чтобы превозмочь их. Камнем преткновения на ее пути стали не только ее приближённые, люди, большей частью очень невежественные и потому равнодушные или даже враждебные ко всему, имеющему отношение к просвещению, но и передовы русские умы, в которых она могла бы найти неофициальную поддержку своим начинаниям. Так, Новиков и круг его читателей, подчинявшийся влиянию этого выдающегося публициста, не разделял вовсе идей Жан-Жака Руссо. А между тем Новиков и его друзья были, бесспорно, цветом русской интеллигенции. У Новикова были свои, совершенно противоположные Руссо педагогические взгляды; он придавал громадное значение местному духу, обычаям, преданиям и нравам страны в деле народного образования и восставал против произвольного введения в него иностранных, чуждых элементов. Те же лица, которые были призваны Екатериной, чтобы непосредственно руководить просвещением народа, сомневались – не более, не менее, как в пользе всяких школ вообще. В 1786 году на вечере у императрицы в отзыве Потемкину, говорившему о необходимости открыть новые университеты, стоявший во главе недавно открытых начальных училищ Завадовский заметил, что Московский университет со времени своего основания не создал ни одного выдающегося ученого. «Это потому, – возразил ему Потемкин, – что вы не дали мне возможности докончить учение, а выгнали меня вон». Фаворит говорил фактически правду: он был исключен из числа студентов и принужден поступить на военную службу, что и послужило началом его карьеры. Но он забывал прибавить, что это наказание было заслужено им по справедливости за его леность и распущенное поведение. Но тут заговорила сама Екатерина: она сказала, что лично многим обязана университетскому образованию, потому что с тех пор, как у нее служат лица, учившиеся в Московском университете, она начинает кое-что разбирать в записках и бумагах, которые ей представляют для подписи. Вследствие этого разговора и было решено открыть университеты в Нижнем Новгороде и Екатеринославе. Впрочем, прежде надо было еще создать этот последний город, существовавший пока только на бумаге.
Вторым большим препятствием, встреченным Екатериной, была невозможность найти подходящий учительский персонал. Открыв кадетский корпус, Бецкий назначил директором его бывшего суфлера французского театра, а инспектором классов – камердинера покойной матери Екатерины. Один из учителей, Фабер, служил когда-то лакеем у двух других преподавателей корпуса, французов Пиктэ и Маллэ, и стал таким образом из слуги их коллегой. Но когда французы рискнули указать Бецкому, что это как будто не совсем удобно, то тот ограничился тем, что дал Фаберу чин поручика русской армии и этим уладил дело. В кадетском корпусе была еще должность инспектрисы, обязанности которой мы в точности не беремся указать; это место заняла г-жа Зейд, жена одного из приближённых Петра III, особа весьма сомнительной нравственности. Но генеральша Лафон, начальница другого учебного заведения, находившегося под особым покровительством императрицы, пользовавшаяся поэтому почти неограниченной властью в педагогическом мире, должна была г-же Зейц довольно крупную сумму и нашла вполне возможным расплатиться с ней, похлопотав о месте в корпусе. Наконец, полицмейстером заведения был назначен некто Ласкари, совершенно темная личность; впоследствии он занял место директора корпуса с чином подполковника.
В этой военной школе царствовала большая свобода нравов, если верить свидетельству Бобринского, побочного сына Екатерины, воспитывавшегося там; в ней широко применялись идеи Жан-Жака Руссо.
Педагогические задачи Екатерины благодаря этому сильно осложнялись: прежде чем думать об учениках, приходилось учить учителей. Екатерина должна была посылать в Оксфордский университет, Туринскую академию и немецкие школы молодых людей, которые готовились там к ответственной преподавательской деятельности. Но чтобы создать народные школы, Екатерине не хватало прежде всего необходимых знаний и понимания дела. Она наивно признавалась в этом Гримму:
«Послушайте-ка, господа философы, – писала она ему, – вы были бы прелестны, очаровательны, если бы имели милосердие составить план учения для молодых людей, начиная с азбуки и до университета включительно. Мне говорят, что нужны школы трех родов, а я, которая нигде не училась и не была в Париже, не имею ни образования, ни ума, и, следовательно, не знаю вовсе, чему надо учить, ни даже чему можно учить; и где же мне все это узнать, как не у вас, господа? Мне очень трудно представить себе, что такое университет и его устройство, гимназия и ее устройство, школа и ее устройство…»
Но при этом Екатерина сама указывала средство, временно избранное ею, чтобы выйти из этого затруднения:
«Пока вы соблаговолите или не соблаговолите исполнить мою просьбу, – писала она, – я знаю, что сделаю: я перелистаю Энциклопедию. Но здесь я наверное набреду и на то, что мне надо, и на то, чего не надо».
А так как философы остались на мольбы Екатерины глухи, то очевидно, что все те меры, которые были предприняты ее универсальным гением в области народного просвещения, и были почерпнуты ею из французской Энциклопедии.
Эти мероприятия, за исключением одного, оказались бесплодными. Несколько учебных заведений ведут, правда, свое начало со времени великого царствования Екатерины, но все это специальные училища, как, например, артиллерийская и инженерная школа, основанная в 1762 г., коммерческое училище в 1772 г., горный институт в 1773 г. и Академия художеств в 1774 году. В 1781 г. был поднят вопрос о народных школах, и через два года Янковичу было поручено создать несколько начальных училищ по образцу австрийских. Их было открыто в Петербурге сразу десять, и через несколько месяцев они насчитывали уже около тысячи учеников. Это привело Екатерину в большой энтузиазм, и она писала Гримму: «Знаете ли вы, что мы поистине делаем весьма хорошие вещи и быстро продвигаемся вперед, но не в воздух (потому что, из страха пожаров, я раз и навсегда воспретила всякие аэростатические шары), но внизу, по земле, распространяя просвещение». В ответ на это Гримм пожаловал Екатерину титулом Universalnormalschulmeisterin.
Но все это было, однако, очень далеко от того воспитания в духе Локка и Жан-Жака Руссо, о котором мечтала императрица и которое, по ее мнению, должно было бы возродить Россию. Их педагогическая система была применена ею в сущности только в одном учреждении, основанном ею в 1764 г. для воспитания молодых девушек, а именно, так называемом Смоленском монастыре. Это было любимое создание Екатерины, которому она с редким для нее постоянством оставалась верна до конца царствования. Величественное здание его на берегах Невы и теперь останавливает на себе восхищенное внимание иностранцев, и русские «благородные девицы» продолжают получать здесь свое образование; еще не так давно в стенах его выросли дочери князя Черногорского и тоже были свидетельницами того, как русская императрица, подобно своей великой предшественнице, нередко приезжала в институт, зорко следя за успехами и учением воспитанниц и интересуясь их детскими играми. Совершенно замкнутая жизнь в течение почти десяти лет, полная оторванность от всяких внешних, даже религиозных, влияний, но особенно от влияния семьи – одним словом, все основные черты «Генерального учреждения» Бецкого были проведены Екатериной в воспитательный и учебный план этого заведения. Зимой воспитанницы никогда не имели отпусков: они выезжали только ко двору, куда императрица часто призывала своих любимиц.
Летних каникул у них тоже почти не было. Раз в полтора месяца родители могли видеть дочерей, присутствуя на публичных экзаменах, которые позволяли им судить о степени достигнутых детьми успехов: и это было все. Учительницы – не монахини, конечно, а женщины общества, – говорили своим ученицам о Боге, о дьяволе только в самых общих выражениях, что исключало возможность всякого прозелитизма; духовенство допускалось, положим, в этот своеобразный монастырь: оно даже обучало девиц Закону Божьему, но ограничиваясь строго необходимыми свидетелями. Это был монастырь с настоятельницей-императрицей, увлекавшейся философией, и иноческая жизнь, сообщавшаяся с великолепием и соблазнами императорского дворца: что-то вроде французского Сен-Сира, но без всякого религиозного оттенка; мы говорим при этом, конечно, не о суровом и угрюмом христианстве г-жи Ментенон, но о христианстве вообще. Священник появлялся иногда в стенах института, но христианского духа в нем не было вовсе. Ему противоречило само устройство этого воспитательного учреждения, – его разделение на две обособленные половины. В институте было всего около пятисот воспитанниц, но часть их была дочерьми дворян, часть – мещанки, и они не имели между собой ничего общего ни в образе жизни, ни в образовании, которое им давали, ни даже в костюме. У одних было тонкое белье, изящное платье, удобное помещение и вкусный стол; в их обучении большое место занимали живопись, музыка и танцы. А у других платье было из грубой материи, кушанье простое – их учили шитью, стирке, стряпне. Цвет одежды у всех был, положим, одинаков, но благородным девицам полагался элегантный «лиф», а мещанкам – «кофта» и фартук, указывающий на их низкое происхождение. В основе всего этого лежал очень «языческий» взгляд на людские отношения; он замечался, впрочем, и в учебной программе института, в которую Дидро хотел включить полный курс анатомии, и в образе жизни воспитанниц, имевших доступ к легкомысленному и развращенному двору императрицы.
Как на это указывали не раз, Екатерина первая из русских венценосцев обратила внимание на женское образование.
Она положила ему начало с той полнотой замысла и великолепием исполнения, отпечаток которых мы видим на всем созданном ею. Но в основание его были положены принципы, значение и ценность которых были, к несчастью, недостаточно продуманы ею: и они принесли свои плоды и сыграли большую роль в истории умственного и нравственного развития русской женщины – роль, которую вряд ли можно назвать вполне благотворной.
По собственным признаниям императрицы Гримму видно, что представляли, после пятнадцати лет царствования, воззрения Екатерины на дело воспитания: они сложились в ней совершенно случайно. Она отовсюду черпала идеи для своих учебных планов, точно собирала солдат для новых завоеваний. И в многочисленных педагогических сочинениях, завещанных ею потомству, здравые и глубокие мысли чередуются поэтому с парадоксальными утверждениями вроде того, что «языки и знания суть меньшая часть воспитания» или «здравое тело и умонаклонение к добру составляют все воспитание». Идея просвещенного деспотизма, выраженная в слепом подчинении ученика наставнику, как-то странно сплеталась в ее писаниях и мыслях с необходимостью развивать в детях самостоятельность, укрепляя душу ребенка. В общем, получалась полная несообразность. Екатерина отчетливо сознавала, что воспитание русской молодежи, практиковавшееся в ее время, не приносит никакой пользы ни самим юношам, ни России, и твердо верила в необходимость его преобразования, считая это основным условием народного прогресса. Это убеждение ясно и непреклонно установилось в ее уме, и нужно признать, что в ее век и на том престоле, который она занимала после Анны, Елизаветы и Петра III, и оно было большим шагом вперед сравнительно с недавним прошлым. Но все-таки славу и почетное звание основателя народного просвещения в России потомство присудило не Екатерине, а имени несравненно более скромному, нежели ее. Потомство венчало им человека, которого Екатерина считала врагом и вознаградила тюрьмой и цепями за его труд на благо России. Начало народному образованию в том виде, как оно существует теперь в России, было положено учебными заведениями, открытыми в Петербурге Новиковым.
Среди педагогических сочинений Екатерины первое место занимают посвященные ее внукам. Уже в 1780 году, когда старшему из них было 3 года, а младшему два, Екатерина деятельно занималась их воспитанием. Она хотела составить для них маленькую библиотечку из произведений собственного пера, и написала для них первый сборник, состоящий из букв, из ряда наставлений, вроде небольшого нравственного катехизиса, и из двух сказок, которые мы называли. Эта «Александро-Константиновская библиотека» очень занимала Екатерину. Детский сборник предназначался ею, впрочем, для более широкого круга читателей: Екатерина хотела распространить его по всей России. Она дала своему катехизису звание, которое имело бы в настоящее время громадный успех во Франции: «Гражданское начальное учение», и таким образом за сто лет вперед положила начало антирелигиозному воспитанию конца девятнадцатого века. Она писала по этому поду Гримму: «Все, видевшие этот сборник, чрезвычайно его хвалят и говорят, что он годится и для малых, и для больших, начинается он с того, что ребенку говорят, что он родился на свет голым и слабым и ничего не знает; что все дети рождаются так; что по рождению все люди равны; но что по этим знаниям они бесконечно отличаются один от другого».
Она не без гордости возвещала при этом, что за две недели в Петербурге разошлось до 20 000 экземпляров ее сборника. Чтобы усовершенствовать свою педагогическую систему, Екатерина отовсюду собирала сведения. Прежде чем писать Инструкцию для воспитания великих князей, она собственноручно переписала наставление Фридриха-Вильгельма русского, данное им в 1729 году полковнику фон Рохову, когда он поручал ему непокорного юношу, превратившегося впоследствии в Фридриха Великого. В 1781 году Гримм прислал Екатерине «Conversations d’Emilie», и она пришла и восторг и от книги, и от изложенных в ней правил поведения, и от автора, который в это время был ей еще незнаком. Она писала Гримму: «Пожалуйста, примите как можно любезнее от моего имени автора книги „Conversations d’Emilie“; я применяю его метод со старшим из моих внуков, и это мне очень удается». Этим автором была, как известно, г-жа Эпинэ, а «Emilie», живое существо из плоти и крови, – Эмилия Бельсэнс, ее внучка.
С тех пор Екатерина начала интересоваться этой семьей, ставшей впоследствии названным семейством ее «souffre-douleur». Мы еще вернемся к этому в другом месте, когда будем говорить об отношениях Екатерины к лицам, состоявшим с ней в переписке.
Екатерина была, как мы уже не раз указывали на то, самой нежной и любящей бабушкой. С 1780 до 1784 год; она положительно несла обязанности учительницы своих внуков и часто, руководствуясь, вероятно, чувством глубокой любви к ним, нападала на очень верные взгляды и приемы воспитания. Когда Гримм высказал ей как-то свои сомнения относительно того, чему следует и чему не следует учить детей, она ответила ему на это: «Что касается великого князя Александра, то его надо предоставлять самому себе. Почему вы хотите, чтобы он думал и знал совершенно так же, как думали и знали до него другие? Учить нетрудно, но нужно, по-моему, чтобы способности ребенка были достаточно развиты, прежде чем забивать ему голову старой чепухой, и из этой чепухи надо знать, что выбирать для него: Боже мой! (это написано по-немецки) чего природа не сделает, того никакое учение не сумеет сделать, но зато учение часто душит природный ум». Два года спустя Екатерина опять возвратилась к этой мысли, но, к сожалению, доводя ее, по своему обыкновению, до крайности.
«В голове этого мальчика (будущего императора Александра I), – писала она, – зарождаются удивительно глубокие мысли, и притом он очень весел; поэтому я стараюсь ни к чему не принуждать его: он делает, что хочет, и ему не дают только причинять вред себе и другим».
В Инструкции, о которой мы говорили выше и которую Екатерина раздавала всем приходившим к ней – у нее на письменном столе всегда лежало несколько ее экземпляров, – тоже встречаются прекрасные мысли. Следите за воображением ребенка и поощряйте его во время его игр, чтобы открыть его истинные склонности; не давать детям лениться ни духом, ни телом; возбуждайте в них любовь к ближнему и чувство жалости; избегайте насмехаться над ними; внушайте им, напротив, доверие к себе; не заставляйте их бояться старших, чтобы не сделать из них трусов, – все это прекрасно и указывает на очень тонкое и верное психологическое чутье.
Но в 1784 г. катастрофа в личной жизни Екатерины остановила ее нежные и умные попечения о маленьких великих князьях, в которых лежала для нее вся будущность России. Павел ей не принимался в расчет, а если и принимался, то только как помеха или опасность. Эта катастрофа была – увы! опять – смерть Ланского. Бабушка и воспитательница исчезли. Осталась только женщина – пятидесятилетняя женщина, оплакивающая смерть своего молодого любовника! Правда, она вскоре утешилась, и к ней вернулась былая веселость. Но преемник Ланского, красивый, подвижный Мамонов, внес именно слишком много веселья, рассеяния и безумных, непрерывных празднеств в жизнь Екатерины, чтобы у нее осталось время еще и для педагогики. Бабушку заменил поэтому наставник. Это был, к счастью, Лагарп.
К этому времени Екатерина заметно охладела и к делу народного просвещения. Князь Долгоруков утверждает в своих «Записках», что видел у внука графа Петра Салтыкова, московского генерал-губернатора, письмо Екатерины к этому последнему, где по поводу присланного ей проекта начальных школ она писала: «Незачем учить простой народ, когда он узнает столько, сколько мы с вами знаем, генерал, то не захочет нас слушаться, как слушается сейчас». Подлинность этого письма кажется нам очень сомнительной.
Петр Салтыков скончался в 1773 г., когда воззрения Екатерины не отвечали теории официального обскурантизма, выраженной притом так цинически. Но мы не посмеем утверждать, чтобы Екатерина не высказывала подобных мыслей в последние годы своего великого царствования – мыслей, глубоко противоречивших его славе, но звучавших в тон с ожесточенной борьбой, которую она объявила против революции.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ЕКАТЕРИНА В ЧАСТНОЙ ЖИЗНИ
Глава 1
Екатерина у себя дома
Попробуем описать один из дней этой удивительной и так разнообразно наполненной жизни, какой являлась жизнь великой императрицы; мы возьмем какой-нибудь рядовой будничный день. Представим себе, что дело происходит зимой, в середине великого царствования, например, в 1785 году, т. е. в мирное время. Императрица живет в Зимнем дворце. Ее личные покои в первом этаже очень невелики. Поднявшись по маленькой лестнице, мы входим в комнату, где стол со всем необходимым для письма ждет секретарей и других лиц, состоящих при особе ее величества. Рядом находится уборная с окнами на Дворцовую площадь. Здесь императрицу причесывают перед небольшим кругом ее приближённых высших сановников, получивших утреннюю аудиенцию: это место малого выхода. Большого же выхода в обыкновенные дни не бывает вовсе. В уборной две двери: одна ведет в так называемую Брильянтовую залу; другая – в спальню Екатерины. Спальня сообщается в глубине с маленькой внутренней уборной, куда вход для всех воспрещен, а налево – с рабочим кабинетом императрицы. За ним идет зеркальная зала и другие приемные покои дворца.
Шесть часов утра. В это время государыня обыкновенно просыпается. Рядом с ее кроватью стоит корзина, где на розовой атласной подушке, обшитой кружевами, покоится семейство собачек, неразлучных спутников Екатерины. Это английские левретки. В 1770 году доктор Димсдаль, которого императрица выписала из Англии, чтобы привить себе оспу, преподнес государыне пару этих собачек. Они стали вскоре родоначальниками громадного потомства, настолько многочисленного, что представителей его можно было встретить через несколько лет во всех аристократических домах Петербурга. Кроме, того, при самой императрице их оставалось всегда около полудюжины, а то и больше. Как только звонарь дворца пробьет шесть часов, первая камер-юнгфера императрицы Мария Саввишна Перекусихина входит в спальню Екатерины. В прежние времена государыня вставала одна, сама одевалась, а зимой даже собственноручно топила камин. Но годы изменили эту привычку. Сегодня императрица что-то заспалась. Она легла вчера спать позже обыкновенного. Интересная беседа в Эрмитаже задержала ее до одиннадцатого часа. Мария Саввишна без дальнейших церемоний ложится тогда на диван против кровати ее величества и пользуется случаем, чтобы вздремнуть немного. Но тут просыпается Екатерина; она встает с постели и в свою очередь будит уже уснувшую Марию Саввишну. А теперь скорее в уборную. Немного теплой воды, чтобы прополоснуть рот, и немного льда, чтоб натереть лицо, – вот все, что нужно в настоящую минуту ее величеству. Но где же Катерина Ивановна, молодая калмычка, которая должна держать наготове эти принадлежности несложного утреннего туалета императрицы? Вечно она опаздывает, эта Катерина Ивановна! Как, уже четверть седьмого! Императрица не может сдержать своего нетерпения. Она нервно топает ногой. Но вот наконец и калмычка. Екатерина вырывает у нее из рук золоченую чашку и быстро умывается. Она говорит при этом ленивице:
– Что, Катерина Ивановна, ты думаешь, что дело всегда будет идти так, как теперь? Ведь ты выйдешь замуж, уйдешь от меня, а твой муж, поверь, на меня походить не будет. Он тебе покажет, что значит опаздывать. Подумай об этом, Катерина Ивановна.
Та же сцена повторится неизменно и завтра. Пока же императрица быстро проходит в свой рабочий кабинет; за ней идут ее собаки, успев уже подняться со своего сладострастного ложа. Это время завтрака. Кофе уже на столе. Екатерина довольна. Но достаточно ли он крепок? На пять чашек у императрицы должно выходить не меньше фунта кофе: иначе она не может его пить. Раз один из ее секретарей Козмин, явившись с докладом, весь дрожал от холода. Императрица позвонила. «Подайте скорее кофе!» – приказала она. Она хотела, чтобы он выпил залпом горячий напиток. Но что это? Козмину дурно! У него началось страшное сердцебиение: еще бы! Ему подали кофе, приготовленный для ее величества. Никто не думал, что государыня спрашивает кофе для своего секретаря и разделит завтрак с таким ничтожным чиновником. Обыкновенно Екатерина угощает только своих собак. Кофе императрицы их, разумеется, не интересует, но зато тут же подаются густые сливки, сухари, сахар. И левретки добросовестно очищают всю сахарницу и корзину с печеньем.
Теперь ее величеству больше никого не нужно. Если ее собаки захотят прогуляться, она сама откроет им дверь. Она желает, чтоб ее оставили одну и не мешали ей заняться работой или перепиской до девяти часов. Но где ее любимая табакерка, которая всегда лежит на письменном столе? Портрет Петра Великого, изображенный на ее крышке, напоминает Екатерине, по ее словам, что она должна неуклонно продолжать дело великого царя. Екатерина часто нюхает табак, но никогда не носит при себе табакерки. Зато, по ее приказанию, они разложены на виду по всем комнатам дворца. Употребляет императрица особый табак, который культивируют для нее в Царском Селе. Пока она пишет, она почти не отрывает от лица табакерку. Она звонит. «Пожалуйста, будьте так добры, принесите мне табакерку», – говорит она вошедшему лакею. «Пожалуйста», «прошу вас»… – обычные выражения, с которыми она неизменно обращается к слугам, даже самым скромным.
В девять часов Екатерина возвращается в спальню. Здесь она принимает с докладами. Первым входит обер-полицмейстер. На ее величестве в эту минуту белое гродетуровое капо с широкими, свободными складками. На голове белый тюлевый чепец, съехавший на бок в пылу работы или эпистолярной беседы с Гриммом; цвет лица у императрицы – яркий; глаза блестят; однако чтобы прочесть бумаги, поданные ей для подписи, Екатерина надевает очки.
– Верно, вам еще не нужен этот снаряд? – сказала она как-то улыбаясь своему секретарю Грибовскому. – Сколько вам отроду лет?
– Двадцать шесть.
– А мы в долговременной службе государству притупили зрение и теперь должны очки употреблять.
Входя, Грибовский отвешивает императрице низкий поклон. Она отвечает ему легким наклонением головы, после чего с любезной улыбкой протягивает ему руку. В эту минуту секретарь замечает, что у Екатерины не хватает одного переднего зуба, хотя другие сохранились хорошо. Он склоняется, чтобы поцеловать руку государыни, руку белую и полную, и чувствует, что эта рука отвечает ему легким пожатием. После этого раздается сакраментальное «садитесь»; это значит: пора приступить к работе. Но занятия с секретарем прерываются каждую минуту. Государыне докладывают о министрах, генералах, сановниках, а она не любит заставлять их ждать. Вот вводят генерала Суворова. Не взглянув на императрицу, он направляется, налево кругом марш, в угол, где горит неугасимая лампада перед Казанской Божьей Матерью, и кладет перед ней три земных поклона, ударяя лбом в землю. Затем круто поворачивается, словно на параде, и с четвертым коленопреклонением опускается к ногам царицы. «Помилуй, Александр Васильич, как тебе не стыдно это делать!» – замечает вполголоса Екатерина. Она усаживает его рядом с собой, предлагает два-три вопроса, на которые он отвечает тоном рядового, рапортующего своему капралу, и через две минуты отпускает его. Суворова сменяют новые лица. Но вдруг императрице что-то докладывают на ухо; она делает знак головой, и все выходят: это фаворит – Потемкин, Ланской или Мамонов – желает ее видеть. Для них двери ее величества всегда открыты, но зато с их появлением все другие исчезают.
Так время идет до полудня или до часа, судя по тому, обедает императрица в час или два. Отпустив секретаря, Екатерина уходит в свою маленькую уборную, где одевается; здесь же ее причесывает ее старый парикмахер Козлов. Костюм государыни в будние дни чрезвычайно прост: открытое, свободное, так называемое «молдаванское» платье с двойными рукавами: внутренние из легкой материи собраны сборками до кисти руки, а верхние очень длинные, из той же материи, что и юбка, слегка приподняты сзади. Платье обыкновенно из лилового или «дикого» шелка, на нем нет никаких драгоценностей, ничего, указывающего на высокое положение императрицы; башмаки широкие, с низкими каблуками. Только в прическе Екатерины замечается некоторая изысканность: волосы зачесаны у нее кверху, с двумя стоячими буклями за ушами, и широкий, хорошо развитый лоб, которым она, по-видимому, гордится, совершенно открыт. Волосы у Екатерины очень густые и длинные; когда она садится перед туалетом, то они падают до земли. В парадных же случаях высокую прическу, сооруженную искусными руками Козлова, украшает небольшая корона, вместо шелкового платья Екатерина надевает тогда красное бархатное: оно называется «русским» платьем, хотя и сшито почти тем же свободным фасоном, что и «молдаванское». Русское платье обязательно при выходах и причиняет немало огорчения петербургским красавицам, которые не смеют явиться при дворе в парижских модных туалетах.
Затем Екатерина переходит в официальную уборную, где ее кончают одевать, – это время малого выхода. Число лиц, присутствующих при нем, ограничено, но все-таки вся комната набивается битком. Здесь находятся, прежде всего, внуки императрицы, которых приводят здороваться с бабушкой, затем фаворит, несколько близких ее друзей в роли Льва Нарышкина; тут и придворный шут, лицо, впрочем, очень разумное. Должность эту, совмещая ее с обязанностями доносчицы, исполняет Матрена Даниловна. Она забавляет государыню своими шутками, и через нее Екатерина узнаёт обо всем, что делается и говорится при дворе и в городе, и обо всех новых сплетнях, циркулирующих со вчерашнего дня в Петербурге, вплоть до самых сокровенных семейных тайн. Матрена Даниловна все видит и все знает и имеет все инстинкты и слабости полицейского. Раз она сильно нападала в присутствии императрицы на обер-полицмейстера Рылеева. Екатерина призвала его после этого к себе и дружески посоветовала ему послать Матрене Даниловне кур и гусей к Светлому празднику. Прошла неделя. «Ну, что Рылеев?» спросила императрица у кумушки, собиравшейся выложить ей свой запас сведений. Матрена Даниловна стала рассыпаться в похвалах на его счет, тогда как неделю назад не знала, что придумать, чтобы очернить его. «Вижу я теперь, что жирные утки и гуси Рылеева очень вкусны», сказала Екатерина.
Войдя в уборную, императрица садится к туалету – великолепному туалету из массивного золота. Ее окружают ее четыре камер-юнгферы. Это четыре старые девы, находящиеся при ней со времени ее восшествия на престол и вместе с ней пережившие пору любви. Они были, впрочем, всегда чрезвычайно уродливы. Одна из них, Марья Степановна Алексеева, сильно румянится. Все они русские. Екатерина держала у себя только русских слуг, подавая этим еще небывалый прежде пример своим подданным, которому те, однако, не следовали. Марья Степановна подносит государыне на блюде кусок льда; Екатерина натирает им себе при всех щеки, как бы в доказательство того, что не нуждается в косметических средствах, к которым прибегает ее камеристка; старая Палакучи прикалывает ей к волосам маленький тюлевый чепчик, который сидит теперь уже совершенно прямо на ее волосах; сестры Зверевы передают ей шпильки, и туалет ее величества окончен. Вся церемония продолжается в общем около десяти минут, и за это время Екатерина успевает обратиться к кому-нибудь из присутствующих со словом.
Теперь она идет к столу. До 1788 года государыня обедала обыкновенно в час. Но во время шведской войны она была до того завалена делом, что должна была перенести время обеда на час позже, и с тех пор стала обедать в два. В будни к столу ее величества приглашалось человек двенадцать: прежде всего фаворит, сидевший по ее правую руку; затем несколько ближайших лиц свиты; граф Разумовский, фельдмаршал князь Голицын, князь Потемкин, граф Ангальт, братья Нарышкины, дежурный генерал-адъютант, граф Чернышев, граф Строганов, князь Барятинский, графиня Брюс, графиня Браницкая, княгиня Дашкова – а позже, в последние годы царствования: генерал-адъютант Пассек, граф Строганов, фрейлина Протасова, вице-адмирал Рибас, правитель волынского и подольского наместничества Тутолмин и два представителя французской эмиграции: граф Эстергази и маркиз Ламбер. Обед продолжался около часа. Он был очень прост. Екатерина никогда не заботилась об изысканности своего стола. Ее любимым блюдом была вареная говядина с солеными огурцами. Как напиток, она употребляла смородинный морс. Впоследствии, по совету доктора, она стала пить за обедом рюмку мадеры или рейнвейна. За десертом подавали фрукты, по преимуществу яблоки и вишни. Среди поваров Екатерины один готовил из рук вон плохо. Но она этого не замечала, и когда через много лет ее внимание наконец обратили на это, она не позволила рассчитать его, говоря, что он слишком долго служил у нее в доме. Она справлялась только, когда он будет дежурным, и, садясь за стол, говорила гостям: «Мы теперь на диете, надобно запастись терпением; зато после хорошо поедим».
Два раза в неделю, по средам и пятницам, императрица ела постное, и тогда приглашала к столу только двух-трех человек.
Но надо заметить, что для того, чтобы получить более вкусный обед, незачем было выходить даже за пределы императорского дворца. В то время как стол ее величества был так прост, и Екатерина требовала, чтобы расходы на него не превышали определенных ею очень небольших размеров, на стол фаворита Зубова, его покровителя графа Н. И. Салтыкова и графини Браницкой, племянницы Потемкина, живших за счет императрицы, шло в 1792 году ежедневно по 400 рублей, не считая напитков, которых, вместе с чаем, кофе и шоколадом, выходило каждый день тоже рублей на двести.
После обеда Екатерина несколько минут беседовала с приглашенными; затем все расходились. Екатерина садилась за пяльцы – она вышивала очень искусно, – а Бецкий читал ей вслух. Когда же Бецкий, состарившись, стал терять зрение, она никем не захотела заменить его и стала читать сама, надевая очки. Так проходило около часа; затем ей докладывали о приходе секретаря: два раза в неделю она разбирала вместе с ним заграничную почту. В другие дни к ней являлись должностные лица с донесениями или за приказаниями. В это время при императрице часто находились ее внуки, с которыми она играла в минуты перерыва в делах. В четыре часа кончался ее рабочий день, и наступало время заслуженного отдыха и развлечений. По длинной галерее Екатерина проходила из Зимнего дворца в Эрмитаж, это было ее любимое местопребывание. Ее сопровождал Ланской, Мамонов или Зубов. Она рассматривала новые коллекции, размещала их, играла партию в бильярд, а иногда занималась резьбой по слоновой кости. Шесть часов – и императрица возвращалась в приемные покои Эрмитажа, уже наполнявшиеся лицами, имевшими проезд ко двору. Екатерина медленно обходила гостиные, говорила несколько милостивых слов и затем садилась за карточный стол. Она играла в вист по 10 рублей робер, в рокамболь, пикет, бостон. Играла всегда по маленькой. Ее обычными партнерами были: граф Разумовский, фельдмаршал граф Чернышев, фельдмаршал князь Голицын, граф Брюс, граф Строганов, князь Орлов, князь Вяземский и иностранные послы. Екатерина отдавала предпочтение двум первым, потому что они играли осторожно и скупо и не старались ей проигрывать. Сама же она вела игру с большим старанием и увлечением. Камергер Чертков, тоже изредка бывавший ее партнером, каждый раз страшно на нее сердился, упрекал ее в неправильных ходах и наконец в сердцах бросал ей карты в лицо. Но она никогда на это не обижалась, защищала, как могла, свой способ игры, ссылалась на присутствующих. Однажды, когда она попросила рассудить ее с Чертковым двух французских эмигрантов, участвовавших в партии, он воскликнул:
– Хороши свидетели, ну кто им поверит, когда они своему королю изменили?
На этот раз Екатерина заставила замолчать забывшегося Черткова. Вообще ей стоило большого труда поддерживать при своем дворе подобающий тон. Играя другой раз в вист с графом Строгановым, генералом Архаровым и графом Штакельбергом, она все время обыгрывала Строганова. Тот наконец не выдержал и, забыв всякие приличия, с шумом встал, бросил игру и с пылающим лицом, задыхаясь от гнева, зашагал по Брильянтовой зале, давая волю своему раздражению:
– Я этак все деньги спущу!.. Вам-то ничего не значит проигрывать!.. А каково мне?.. Скоро я останусь нищим!..
Находя, что Строганов переступает дозволенные границы, Архаров хотел остановить его, но Екатерина сказала:
– Оставьте! Вот уже пятьдесят лет, что я его знаю таким. Вы ни его, ни меня не переделаете.
Игра кончалась обязательно в десять часов, и ее величество удалялась во внутренние покои. Ужин подавался только в парадных случаях, но и тогда Екатерина садилась за стол лишь для виду. Вернувшись к себе, она сейчас же уходила в спальню, выпивала большой стакан кипяченой воды и ложилась в постель. День ее был кончен.
Вот удивительно правильный образ жизни, – скажет читатель, – и картина, которую мы набросали здесь в общих чертах, может быть, не совпадет с той, что рисовалась в его воображении на основании легенд о Екатерине Великой, легенд, правда, очень распространенных и ставших общеизвестными. А между тем мы пользовались для нашего очерка самыми достоверными источниками. Но мы понимаем, почему историю и предание разделяет в данном случае такая пропасть. Предание вдохновлялось, во-первых, тем, что действительно заслуживало в личной жизни императрицы полного обсуждения и оправдывало худшие предположения, – мы коснемся этого вопроса ниже, – а во-вторых, теми короткими периодами, когда Екатерина жила более рассеянно, но которые носили всегда временный и случайный характер; так это было, например, в первые месяцы ее сближения с Мамоновым после приступа отчаяния о погибшем Ланском. Жизнь Екатерины является вообще совсем в ином свете, если забыть на время об этой интимной ее стороне, которая, впрочем, никогда не нарушала ни гармонического равновесия способностей Екатерины, ни точно выполняемой программы ее занятий и не мешала другим ее развлечениям, носившим очень мирный и очень невинный характер. Есть люди, которые представляют себе эту жизнь как сплошную оргию, но они не могли бы указать ни одного достоверного факта в подтверждение своего взгляда. История, по крайней мере, такого факта не знает. Правда, может быть, история не хорошо осведомлена? Может быть, за той более или менее назидательной картиной частной жизни императрицы, которую мы только что набросали, скрывались другие, позорные подробности? Не было ли в Зимнем и Царскосельском дворцах и в Эрмитаже укромных уголков, закрытых от всех глаз, где Екатерина предавалась запретным наслаждениям? Мы думаем, что нет, и думаем так по причинам, основанным на самом характере Екатерины и на всем укладе ее жизни; с некоторой точки зрения жизнь ее действительно можно назвать скандалом официальным, циническим, если хотите, но откровенным. Впрочем, сама императрица блестяще опровергла не словом, но делом те оскорбительные обвинения, которые еще при жизни позорили ее. Англичанин Гаррис писал в январе 1779 года: «Императрица ведет жизнь, с каждым днем все более невоздержанную и рассеянную, и ее общество состоит из того, что есть самого низкого среди ее придворных; здоровье ее величества, естественно, расшатано…» И когда Foreign Office пришло, на основании этого донесения, к заключению, что Екатерине, истощенной развратом, осталось жить лишь несколько дней, вся Европа узнала, что, напротив, императрица жива и здорова и никогда не чувствовала себя лучше ни в физическом, ни в нравственном отношении.
Екатерина была, без сомнения, чувственна; пожалуй, даже развратна, но ее ни в каком смысле нельзя было назвать вакханкой. Ненасытно влюбленная и бесконечно честолюбивая, она, несмотря на это, умела подчинять и свои увлечения, и свое честолюбие определенным правилам, которых никогда не преступала. Фавориты занимали, безусловно, очень видное место при ее дворе и во всей ее и материальной, нравственной и политической жизни. Но они никогда не могли вытеснить оттуда императрицу и, как это ни странно на первый взгляд, семейную женщину с ее тихими привычками и привязанностями.
Екатерина страстно любила детей; ей доставляло искреннее и большое удовольствие играть с ними: это было одно из ее любимых времяпрепровождений. В письме к Ивану Чернышеву, написанном в 1769 году, она рассказывает ему, как вместе со своими друзьями того времени, Григорием Орловым, графом Разумовским и Захаром Чернышевым, братом Ивана, она забавлялась с маленьким Марковым, взятым ею во дворец, резвилась, каталась по полу и хохотала «до устали». Маркова, прозванного Оспенным, – ему было в то время шесть лет, – заменил впоследствии сын адмирала Рибопьера. Но этого было труднее приручить; он вбил в свою детскую головку всякие ужасы, и между прочим, то, что его зовут во дворец, чтобы казнить смертью. Но Екатерина сумела завоевать его доверие. Она вырезала ему картинки, делала игрушки. Раз она оторвала ленточку от своего воротника, чтобы сделать из нее вожжи для кареты, вырезанной ею из картона. Рибопьер сидел у нее в комнатах целыми часами; она отсылала его только когда к ней приходили с делами, но потом опять призывала к себе. В пять лет он был уже назначен офицером ее гвардии. Впрочем, не он один пользовался такими привилегиями: последней чести удостоились вместе с ним оба маленькие Голицыны, четверо внучатых племянников Потемкина, сын фельдмаршала графа Салтыкова, сын гетмана Браницкого, молодой граф Шувалов, сопровождавший впоследствии Наполеона на остров Эльбу, и маленький Валентин Эстергази. Рибопьер рос в покоях императрицы до одиннадцати лет. Отпустив его тогда, Екатерина пожелала, чтобы он переписывался с ней, и на его первое послание ответила ему собственноручно.
Но в ее письме оказалось, на тот раз, против обыкновения, столько помарок, что она дала переписать его своему секретарю Попову, который вручил впоследствии Рибопьеру и сам оригинал. Екатерина цитирует в этом письме стихи:
- «…dans les mes bien nes
- La valeur n’attend pas le nombre des annes»,
приписывая их Вольтеру.
В своих «Записках» Рибопьер говорит о портрете Екатерины, подаренном ему ею, когда ему было девять лет. Императрица спросила его как-то, есть ли у него ее портрет, и когда он огорченно покачал головой, воскликнула:
– А ты еще уверяешь, что меня любишь!
Она сейчас же приказала принести один из своих портретов, тот самый, внизу которого граф Сегюр написал в 1787 году известные стихи. Мальчик хотел сейчас же увезти свое сокровище к себе домой. Ему подали придворную карету. Он с серьезным лицом поставил портрет на переднее место, а сам сел напротив; этот поступок очень тронул Екатерину.
Положению маленького Рибопьера при дворе сильно завидовали, и как только его место освободилось, оно стало предметом непрестанныхдомогательств и соревнований. Зубов хотел ввести к Екатерине сына эмигранта Эстергази. Но императрица вскоре заметила, что мальчик только повторяет перед ней заученные – хоть и не всегда твердо – уроки. Он рассказывал вопиющие подробности о нищете в доме своих родителей, жаловался, что принужден носить рубашки из грубого холста. Раз он издал при Екатерине непроизвольный звук.
– Наконец-то, – сказала она, – я слышу нечто естественное!
Валентин Эстергази не имел в целом успеха своих предшественников.
После детей – мы не решаемся сказать «прежде» них, хотя, может быть, это было бы более точно, – собаки и другие животные занимали тоже большое место в привязанностях Екатерины. Семья сэра Тома Андерсона имела при дворе, бесспорно, более прочное положение, нежели какое бы то ни было другое семейство в империи. Вот перечисление его членов, сделанное самой Екатериной в одном из ее писем:
«Во главе стоит родоначальник, сэр Том Андерсон, его супруга, герцогиня Андерсон, их дети: молодая герцогиня Андерсон, господин Андерсон и Том Томсон; этот устроился в Москве под опекой князя Волконского, московского генерал-губернатора. Кроме них, уже завоевавших себе положение в свете, есть еще четверо или пятеро молодых особ, которые обещают бесконечно много; их воспитывают в лучших домах Москвы и Петербурга, как, например, у князя Орлова, у г. Нарышкиных, у князя Тюфякина. Сэр Том Андерсон вступил во второй брак с m-elle Мими, которая с этого времени получила имя Мими Андерсон. Но до сих пор у них нет потомства. Кроме этих законных браков (ведь надо говорить о недостатках так же, как и о добродетелях, когда излагаешь чью-нибудь историю), у г. Тома было еще несколько незаконных привязанностей: у великой княгини есть несколько хорошеньких собачек, которые сводят его с ума; но пока побочных детей еще не появлялось, и, по-видимому, их нет; если же о них и говорят, то это клевета».
В другой раз, сообщая Гримму о своем горе по поводу кончины великой княгини, первой супруги Павла, Екатерина кончает письмо следующими строками, которые рядом с первой его частью производят довольно странное впечатление:
«Я всегда любила зверей… животные гораздо умнее, чем мы думаем, и если было когда-нибудь на свете существо, имевшее право на речь, то это, без сомнения, сэр Том Андерсон. Общество ему приятно, особенно общество его собственной семьи. Из каждого поколения он выбирает самых умных и играет с ними. Он их воспитывает, прививает им свои нравы и привычки: в дурную погоду, когда всякая собака склонна спать, он сам не спит и мешает спать менее опытным. Если же, несмотря на его предостережения, они расстроят себе желудки, и он увидит, что у них началась рвота, то он ворчит и бранит их. Если он найдет что-нибудь, что может их забавить, то предупреждает их; если найдет какую-нибудь траву, полезную для их здоровья, то ведет их туда. Это всё явления, которые я наблюдала сто раз собственными глазами».
Затем она пишет:
«Ваш № 29» (Екатерина ввела для своей переписки с Гриммом особую нумерацию, необходимую, чтобы разобраться в этих бесчисленных письмах) «пришел на два дня позже перчаток» (Гримм делал также малые покупки для ее величества), «которые с той минуты, как их принесли ко мне в комнату, валялись у меня на большом турецком диване, где бесконечно забавляли внуков сэра Тома Андерсона и в особенности леди Андерсон, которая представляет настоящее маленькое чудо; ей пять месяцев, и в этом возрасте она соединяет в себе все добродетели и все пороки всей своей знаменитой расы. Уже теперь она рвет все, что находит, бросается и кусает за ноги тех, кто входит в мою комнату, охотится за птицами, мухами, оленями и другими животными, в четыре раза более крупными, нежели она сама, и производит больше шуму, чем все ее братья, сестры, тетка, отец, мать, дед и прадед, взятые вместе. Это полезная и необходимая мебель в моей комнате, потому что она схватывает все ненужное, что можно было бы унести, не нарушая обычного хода моей жизни».
Но одних собак было для Екатерины мало. В 1785 году она привязалась к белой белке, которую растила сама и кормила из рук орешками. Затем у нее появилась обезьяна, и она часто потешалась ее проказами и умом. «Расскажу вам, – писала она Гримму, – об удивлении, которое я увидела раз на лице принца Генриха (брата прусского короля), когда князь Потемкин впустил ко мне в комнату обезьяну и я стала с ней играть, вместо того чтобы продолжать возвышенный разговор, начатый нами. Он широко раскрывал глаза, но напрасно: проделки обезьяны одержали над ним верх».
У нее была также кошка, подарок князя Потемкина. «Это из всех котов кот, – писала она, – веселый, забавный, совсем не упрямый». Она получила его в благодарность за сервиз севрского фарфора, заказанный ею во Франции для фаворита, причем она приказала сказать на фабрике, что этот сервиз предназначается лично для нее, «чтобы его сделали лучше». Но на семействе Андерсон эти новые привязанности не отзывались. «Вы простите меня, – замечает императрица в одном из своих писем, – за то, что вся предыдущая страница очень дурно написана: я чрезвычайно стеснена в настоящую минуту некоей молодой и прекрасной Земирой, которая из всех Томассенов садится всегда как можно ближе ко мне и доводит свои претензии до того, что кладет лапы на мою бумагу».
Приведем еще следующий отрывок из «Воспоминаний» г-жи Виже-Лебрён: «Когда императрица возвратилась в город, я каждое утро видела, как она открывала форточку и кормила хлебом сотню воронов, слетавшихся за своим пропитанием в определенный час. Вечером, около десяти часов, когда залы дворца были освещены, я видела ее опять: она, вместе со своими внуками и некоторыми придворными, играла в жгуты и в прятки».
Г-жа Виже-Лебрён занимала во время своего пребывания в Петербурге дом, стоявший против императорского дворца. Впоследствии предание переделало в голубей ворон, которых кормила государыня; но в данном случае и история, и легенда единодушно говорят о вкусах и привычках Екатерины, совершенно несовместимых с характером Мессалины. Наша оговорка остается при этом, разумеется, в силе. Ведь то, что мы знаем о жизни Екатерины, вместе с Орловым или Потемкиным, в каком-нибудь дворце, может быть, – не полная, не «правдивая» правда, как говорят итальянцы? Сомнение – первая добродетель историка, это мы помним. Но, как мы уже говорили, Екатерина никогда не была лицемерной; она жила открыто и, из гордости ли или из цинизма, выставляла напоказ те стороны своей жизни, где ее невольно оставляет и наше уважение, и преклонение перед ней.
Вне дома жизнь императрицы давала очень мало материала для молвы, доброй ли или злой, – безразлично. Если не считать больших путешествий Екатерины, составивших эпоху в ее истории, как, например, ее путешествие в Крым, то можно сказать, что она запиралась в своих громадных, роскошных дворцах. Иногда на масленицу, в ясные солнечные дни, она делала, впрочем, длинные прогулки. В трех больших санях, запряженных десятью-двенадцатью лошадьми, она выезжала из дворца вместе со своей свитой. К саням были привязаны веревками салазки, в которых размещались – где кто хотел – придворные дамы и кавалеры, и эта странная кавалькада уносилась галопом: ездили обедать за город, в Чесменский дворец; другой раз переезжали Неву к Горбилевской даче императрицы, где были устроены ледяные горы, и возвращались в Таврический дворец к ужину. Во время одной из таких поездок, пообедав и заняв место в парных санях, где она сидела одна, Екатерина спросила у сопровождавшего ее шталмейстера, накормили ли также кучеров и лакеев. Он ответил, что нет. Императрица сейчас же вышла тогда из саней. «Эти люди так же хотят есть, как и мы», сказала она. А так как об их обеде никто заранее не позаботился, то она терпеливо выждала, пока для них сварили кушанье и они утолили свой голод.
Но такие поездки бывали редко. Государыня не любила показываться иначе, как во дворце, в той декоративной обстановке, которая ее там окружала; она словно боялась уронить свой престиж, показываясь запросто в народе. Раз как-то у нее сильно заболела голова, и ей очень помогла прогулка на свежем воздухе; когда же головная боль повторилась у нее и на следующий день, то ей посоветовали применить то же лекарство. «Что сказал бы обо мне народ, когда бы увидел меня два дня кряду на улице», возразила Екатерина. Два раза зимой она ездила в маскарады. Лица, которых она приглашала сопровождать ее, находили во дворце уже готовые костюмы и маски. Обыкновенно, чтобы лучше скрыть свое инкогнито, Екатерина садилась в чужую карету. Она любила надевать мужской костюм и интриговать хорошеньких женщин, ухаживая за ними. Ее несколько грубоватый голос очень помогал ей при этом. Раз она так воспламенила своими речами воображение какой-то красавицы, что та в порыве увлечения сорвала маску с таинственного кавалера. Екатерина очень рассердилась, но ограничилась тем, что упрекнула даму за несоблюдение маскарадных обычаев.
Приглашения Екатерина редко принимала. Великолепный князь Тавриды, граф Разумовский, фельдмаршал князь Голицын, оба Нарышкины, графиня Брюс и г-жа Матюшкина – вот почти единственные лица, удостоившиеся чести видеть у себя императрицу. Обыкновенно Екатерина не позволяла о себе докладывать, забавляясь замешательством, которое производил ее неожиданный приезд.
Весной она переезжала из Зимнего дворца в Таврический, когда это роскошное жилище, выстроенное ею для Потемкина, было вновь куплено ею у фаворита. Здесь она проводила Вербное воскресенье и говела на Страстной. Затем в мае она отправлялась в Царское Село. Это место ее летнего пребывания, заменившее Петергоф и Ораниенбаум, связанные для нее со слишком мучительными воспоминаниями, было ей особенно по душе. Здесь не было ни приемов, ни придворного церемониала, ни скучных аудиенций. Екатерина отдыхала здесь даже от дел, занимаясь ими лишь в случае крайней необходимости.
Императрица вставала в Царском в шесть или семь часов и начинала день прогулкой. Одетая легко, с тросточкой в руках, она проходила по своим садам. Ее сопровождала только верная Перекусихина, камердинер и егерь. Но семейство Андерсон, разумеется, тоже принимало участие в прогулке; о присутствии императрицы можно было всегда узнать издали по веселому лаю собак, носившихся по лужайкам. Екатерина с увлечением занималась садоводством, и плантомания, как она называла эту страсть, была в ней почти так же сильна, как и любовь к строительству. Впрочем, она следовала в данном случае общей моде.
«Я люблю до безумия в настоящее время, – писала она в 1772 году, – английские сады, кривые линии, покатые склоны, пруды вроде озер, группы островов из твердой земли и глубоко презираю прямые линии. Я ненавижу фонтаны, которые мучают воду, заставляя ее бить в направлении, противном природе; одним словом, англомания господствует в моей плантомании». Пять лет спустя она писала опять: «Я часто привожу в бешенство моих садовников, и не один немец-садовник сказал мне в своей жизни: Aber, mein Gott, was wird das werden! Я нахожу, что большинство из них просто рутинеры и педанты: отклонения от рутины, которые я им часто предлагаю, приводят их в негодование, и когда я вижу, что рутина берет верх, то прибегаю к помощи первого рабочего, которого найду под рукою. Никого моя плантомания так не смешит, как графа Орлова. Он подсматривает за мною, подражает мне, насмехается надо мной и критикует меня, но кончил тем, что, уезжая, поручил мне свой сад на лето, где я буду в нынешнем году распоряжаться по-своему. Его земля рядом с моей; я очень горжусь, что он признал мои заслуги по садоводству».
Царскосельский парк был открыт для публики. Однажды, сидя на скамейке вместе с Перекусихиной, Екатерина обратила внимание на петербуржца, который, заметив двух старух и не узнавая императрицы, взглянул на них с пренебрежением и насвистывая прошел мимо. Перекусихина была возмущена, но Екатерина остановила ее: «Надо сказать, Марья Саввишна, устарели мы с тобою, а когда бы были помоложе, поклонился бы он и нам».
Окончив прогулку к девяти часам, государыня садилась работать, и до шести часов день ее шел почти так же, как в городе, за исключением того, что к ней не являлись должностные и официальные, скучные для нее лица, и свита ее состояла из более ограниченного числа человек. К обеду приезжал иногда кто-нибудь из Петербурга. В шесть часов императрица опять шла гулять, но уже в большом обществе, хотя по-прежнему непринужденно. Внуки ее бегали взапуски у нее на глазах, а граф Разумовский решал, кто из них выиграл. В дождь Екатерина собирала свое общество в знаменитой стеклянной галерее с колоннадой, где стояли бюсты великих людей древности и настоящего времени, перед которыми она особенно преклонялась.
Иностранные послы тоже получали иногда приглашение погостить на даче у императрицы. Граф Сегюр вспоминает в своих записках о пребывании в Царском Селе:
«Екатерина II была так добра, – говорит он, – что показывала мне сама все красоты этого великолепного загородного дома; прозрачные воды, прохладные рощи, изящные павильоны, благородная архитектура, драгоценная мебель, комнаты, выложенные порфиром, ляпис-лазурью, малахитом, походили на феерии и напоминали путешественнику, любовавшемуся ими, дворцы и сады Армиды… Но по полной свободе, веселью и отсутствию всякой скуки и стеснения, царившим тут, можно было бы думать, – закрыв глаза на внушительное величие Царскосельского дворца, – что находишься в деревне у каких-нибудь простых и очень любезных хозяев… Кобенцель блистал здесь своей неистощимой веселостью, Фиц-Герберт – тонким, изысканным умом, генерал Потемкин – оригинальностью, благодаря которой он всегда казался новым и своеобразным, даже в нередкие минуты тоски или мечтательности. Императрица запросто беседовала обо всем, кроме политики; она любила слушать сказки, сама сочиняла их; а когда разговор случайно замирал, то обер-шталмейстер Нарышкин своими выходками, носившими несколько шутовской характер, вызывал неизменно хохот и шутки. Екатерина работала почти все утро, и каждый из нас мог тогда писать, читать, гулять, одним словом, делать что угодно. Обед, при ограниченном числе блюд и приглашенных, был вкусный, простой, но без всякой роскоши; послеобеденное время проходило в играх и в разговорах. Вечером императрица удалялась в свои покои рано, и мы собирались тогда – Кобенцель, Фиц-Герберт и я – или у одного из нас, или в помещении князя Потемкина».
В прелестном Царском Екатерина отдыхала от утомительных обязанностей, связанных с ее высоким положением, особенно от необходимости появляться на всех празднествах и придворных церемониях. Что представляли эти празднества и какой блеск она умела придавать им, мы попытаемся рассказать в другой раз. Теперь же мы скажем только несколько слов о ее знаменитых вечерах в Эрмитаже.
По своим крупным размерам и великолепию внутренней отделки дворец этот не отвечал своему названию. Ряд галерей и зал вел в круглый театр уменьшенную копию античного театра в Виченце. Приемы в Эрмитаже были большие, средние и малые. На первые приглашалась вся знать и весь дипломатический корпус. Балы сменялись спектаклями, в которых участвовали все знаменитости того времени: Сарти, Чимароза, Паизиелло управляли оркестром; Биотти, Пушани, Диц, Люлли, Михель играли каждый на своем инструменте; пели Габриелли, Тоди, баритон Маркези, тенор Мажорлетти; в пантомиме блестели имена Пика, Росси, Сангин и Кануччиани. После концертов и итальянских опер стали давать и русские комедии и драмы; здесь подвязались первые русские актеры: Волков, Дмитревский, Шумский, Крутицкий, Черников, Сандунов, Троепольская. Разыгрывали французские комедии и оперы – произведения Седена, Филидора, Гретри, которые тоже находили себе превосходных исполнителей: среди них был и знаменитый Офрен. На балу у каждой дамы было по два кавалера, которые ужинали с ней. После ужина танцевали еще полонез и расходились по домам до десяти часов.
Средние собрания отличались от больших только тем, что приглашенных на них было меньше.
Но совсем иной характер носили малые приемы. Их завсегдатаями были только члены императорской фамилии и лица, особенно близкие императрице: в общем собиралось не больше двадцати человек. Приглашение на эти вечера считалось знаком исключительной милости Екатерины, и ему придавали громадное значение. В оркестре сидело во время спектаклей – ими почти всегда начинались малые приемы – иногда три-четыре музыканта, не больше: Диц со своей скрипкой, Дельфини с виолончелью, Кардон с арфой. После спектакля каждый делал что хотел. В залах, открытых для гостей, не было «даже намека на императрицу», как говорит Гримм в своих, впрочем, очень неточных и, по-видимому, даже неподлинных «Записках». На стенах висели правила: запрещалось, между прочим, вставать перед государыней, даже если бы она подошла к гостю и заговорила бы с ним стоя. Запрещалось быть в мрачном расположении духа, оскорблять друг друга, говорить о ком бы то ни было дурно. Запрещалось помнить о прежних распрях и ссорах: их надо было оставлять в передней вместе со шпагой и шляпой. Запрещалось также лгать и говорить вздор. Виновные наказывались штрафом в десять копеек, которые бросали в кружку для бедных. Роль казначея исполнял Безбородко. Один из посетителей этих вечеров, говоривший нелепости на каждом шагу, постоянно заставлял кассира подносить ему копилку. Раз, когда он уехал с вечера раньше обыкновенного, Безбородко сказал императрице, что следует воспретить ему вход в Эрмитаж, так как иначе он разорится на штрафы. «Пусть приезжает, – ответила Екатерина, – мне дороги наши люди; после твоих докладов и докладов твоих товарищей я имею надобность в отдыхе, мне приятно изредка послушать и вранье». – «О, матушка-императрица, если тебе это приятно, то пожалуй к нам, в первый департамент правительствующего сената: там то ли услышишь!»
Всякие игры пользовались на этих собраниях громадным успехом. Екатерина была запевалой, возбуждала во всех веселость и разрешала всякие вольности. Фанты бывали там: выпить залпом стакан воды, продекламировать называя отрывки из «Телемахиды» (Тредьяковского) и т. д. Вечер кончался за картами. Часто во время игры императрицу прерывали, напоминая ей, что она еще не исполнила своего фанта. «Что ж присуждено мне делать?» спрашивала она покорно. – «Велено вам сесть на пол!» – «Для чего ж нет?» – и она сейчас же садилась.
Все это очень непохоже на оргии, о которых повествовали некоторые современники Екатерины. С некоторой точки зрения она, впрочем, подавала повод к этим россказням, омрачившим ее славу. У нее, с восшествия на престол и до самой кончины, был способ действовать и говорить, совершенно несвойственный монархам. Так, в 1763 году, покидая свой пост, барон Бретейль получил от нее записку, составленную в выражениях, которые не могли не поразить дипломата, привыкшего к официозному, придворному стилю:
«Барон Бретейль будет так добр отправиться в хижину, о красоте которой он обещал хранить вечную тайну, в воскресенье в одиннадцать часов утра и, если пожелает, останется там до ужина под предлогом отдать визит графу Орлову».
Эта записочка была без числа и без подписи, но написана собственной рукой императрицы. Хижиной же, о которой шла речь, был загородный дом, только что выстроенный Екатериной под Москвой. Бретейль ответил императрице в следующих выражениях:
«Барон Бретейль возобновляет клятвы о том, что сохранит ненарушимую тайну о хижине, где ему делают милость принять его публично в воскресенье в одиннадцать часов. Он отправится туда, полный благодарности и уважения, и воспользуется лестным позволением остаться там на весь день, но граф Орлов, вероятно, разрешит ему не прибегать к предлогу ответного визита».
Можно подумать, что эти строки написаны под диктовку жены Бретейля. Но если она видела в приглашении государыни какое-нибудь оскорбительное для себя намерение, то очень ошибалась, и муж ее понял это впоследствии, когда узнал, в чем было дело.
Глава 2
Семейная жизнь. Великий князь Павел Петрович
Екатерина никогда не проявляла большой привязанности к родителям: ни к своему отцу, ни к матери; она точно забывала, что у нее есть брат; с мужем она жила дурно, если и не участвовала – косвенно ли, или прямо – в его трагической кончине; наконец, сын, единственный из ее законных детей, оставшийся в живых, не мог похвалиться ее отношением к нему, если даже и не верить тому, что она, как то предполагали многие, хотела лишить его престола. Всё это факты. На основании их выводят обыкновенно заключение, что Екатерина была лишена всякого семейного чувства и что даже то из них, которым одарены существа, стоящие на самой низкой ступени морального развития, и все животные, инстинкт материнства, был чужд ее холодной душе, развращенной честолюбием или пороком. Но такое заключение спорно.
О том, чт представляли отношения Екатерины с мужем, мы уже говорили. Ее же отношения к наследнику престола историки толковали очень различно. Одни утверждали, что они были превосходны до первого брака Павла. Но молодая жена его рассорила мужа со свекровью, как это часто случается во многих семьях. Кроме того, в первый же год после свадьбы Павла, в 1774 году, был раскрыт заговор, имевший целью возвести на престол великого князя и низвести оттуда его мать: главой или главной вдохновительницей этого заговора была невестка Екатерины, великая княгиня Наталья Алексеевна, рожденная принцесса Дармштадтская. Один из секретарей Панина Бакунин открыл тайну императрице, но Екатерина бросила в огонь список заговорщиков, среди которых прочла имя своего первого министра рядом с именем своего прежнего преданного друга, княгини Дашковой.
Но этот рассказ, основанный на семейном предании, кажется многим неправдоподобным. И действительно, он вызывает большие сомнения. Заговоров, истинных ли, или предполагаемых, составленных с целью возвратить сыну Петра III его неоспоримые права, было очень много за царствование Екатерины. В своей депеше от 26 июня 1772 года (опубликованной в «Сборнике Русского Исторического общества», том LXXII) граф Сольмс доносил Фридриху об одном из них, возникшем среди унтер-офицеров Преображенского полка, но при этом упоминал и о наказании плетьми, и об отрезанных носах и ушах заговорщиков, как того требовал по тем временам естественный порядок вещей. Существует еще иное объяснение, почему прежняя близость и любовь Екатерины к сыну сменились почти открытой враждой: этот переворот относит к другому событию, а именно, к заграничному путешествию Павла с его второй супругой, великой княгиней Марией Федоровной. Отпустив сына из России почти против воли, Екатерина желала, чтобы он, по крайней мере, не останавливался в Берлине. Она была уже готова разорвать связи, соединявшие ее с Прусским двором. Но Павел не нашел нужным считаться с этим. Он охотно принял великолепные празднества, устроенные в его честь Фридрихом, и когда появился в Вене, то все с удивлением заметили, что он ничего не знает или делает вид, что не знает, о новом союзе, заключенном между Россией и Австрией. Великий князь, впрочем, везде открыто и строго осуждал политику матери. Во Флоренции, беседуя с Леопольдом, братом Иосифа, он без всяких стеснений высказывался о главных сподвижниках Екатерины – князе Потемкине, Безбородко, даже о Панине, заявляя, что все они без исключения продались императору. «Я уничтожу их всех», повторял он с гневом.
Мы находим эту вторую версию такой же произвольной, как и первую, и думаем, что обе они ошибочны в своем основном положении: ведь надо было бы прежде доказать, что Екатерина действительно любила когда-нибудь сына, все равно, до свадьбы ли цесаревича или после его путешествия по Европе. Правда, в письмах к г-же Бельке от 1772 года государыня рисует в самых привлекательных красках свою жизнь с Павлом в Царском Селе, но мы знаем уже, чего стоила эпистолярная искренность Екатерины. Правда также, что в сентябре того же года прусский посланник граф Сольмс указывал на то, как возросла с некоторых пор нежность императрицы к великому князю. «Она не может сделать теперь без него шагу», писал он. Но это было время опасного для Екатерины кризиса, когда она разорвала отношения с первым фаворитом и этим настроила против себя могущественный род Орловых: она не могла не опасаться тогда за прочность своего престола. «Я знаю из достовернго источника, – прибавлял Сольмс, – что великий князь не слишком убежден к силе привязанности к нему его матери». Еще бы! Около того же времени в письме к сыну – сохранилось два черновика этого письма – Екатерина обращалась к нему с такими словами:
«Мне показалось, что вы были огорчены или недовольны сегодня днем; и то, и другое опечалило бы меня, как мать; но что касается вашего недовольства, то, признаюсь, я на него не стану обращать внимания, ни как мать, ни как императрица».
Она разорвала этот лист и написала снова:
«Мне показалось, – что вы были огорчены или недовольны сегодня днем; что касается вашего огорчения, то оно опечалило бы меня; что же до вашего недовольства, то предоставляю вам самому судить, какое значение я могу придавать ему».
Но первая редакция выражала, вероятно, ее мысль более точно, и, как нам кажется, она свидетельствовала не об очень дружелюбных чувствах. Екатерина предполагала, что огорчение или недовольство великого князя, о котором шла речь, вызвано ее отказом допустить его в ее совет, и этот отказ уж сам по себе не мог служить знаком доверия или привязанности. Да притом еще в 1764 году Беранже доносил из Петербурга герцогу Пралену:
«Этот молодой принц (Павел) обнаруживает мрачные и опасные наклонности. Известно, что мать не любит его вовсе и что с тех пор, как она царствует, она отказывает ему до полного неприличия в нежности и внимании, которыми окружала его раньше… Он спрашивал несколько дней назад (Беранже узнал эту подробность от камердинера великого князя), почему убили его отца и отдали матери престол, который принадлежит ему по праву. Он прибавил, что когда вырастет, то сумеет потребовать отчет во всем этом. Говорят, ваша светлость, что этот ребенок слишком часто позволяет себе подобные речи, чтобы они не дошли до императрицы. А никто не сомневается в том, что государыня не остановится ни перед какими мерами, чтобы предотвратить взрыв…»
Возможно, однако, что путешествие, предпринятое Павлом против воли матери, и его поведение при европейских дворах усилили недовольство императрицы сыном и толкнули ее дальше по пути, на который она вступила при своем восшествии на престол, т. е., другими словами, когда насильственно захватила законные права сына.
Но никакой близости и любви не существовало между ними и значительно раньше. Эти чувства были несовместимы со взаимным положением этих двух существ, из которых одно узурпировало права другого. Да была ли вообще Екатерина когда-нибудь привязана к Павлу? Могла ли она любить сына, отнятого у нее через несколько минут после рождения, которого она никогда не кормила, не воспитывала и видела только через очень редкие промежутки времени? Ласкала ли она его и прежде, как о том писал Беранже? Может быть, да, но тогда, когда она сама еще не была императрицей, и этот ребенок, как сын Петра, должен был стать впоследствии ее императором и господином. И если и было событие, резко изменившее чувства матери, то это было 5 июля 1762 года, как на то, впрочем, и указывает рапорт французского поверенного в делах; это объяснение кажется нам наиболее правильными.
Мы говорили не раз о путешествии графа и графини Северных. Их отъезд 5 октября 1781 года произвел в Петербурге большую сенсацию. Народ окружил карету наследника престола с плачем, стенаниями и всеми знаками самой искренней привязанности. Несколько энтузиастов бросились даже под колеса экипажа, чтобы не дать ему уехать. Уж этого одного было достаточно, чтобы возбудить неудовольствие Екатерины. Однако в первую минуту, когда она узнала о почестях, оказанных Павлу в Берлине, она была скорее польщена, нежели рассержена. Но разговор с сыном после его возвращения в Россию изменил в ней это чувство. Только тогда она стала находить, что Фридрих уж слишком обласкал Павла. А так как великий князь не считал нужным скрывать ни своих мнений, ни симпатий, то она вышла из себя и воскликнула в гневе, что после ее смерти «Россия превратится в прусскую провинцию».
Великий князь во время путешествия соблюдал полное инкогнито. Их высочества отказывались от помещений, которые заранее приготовляли для них, и останавливались в гостиницах («en garni») вместе со своей свитой, довольно значительной, по-видимому, потому что на почтовых станциях для нее требовалось до шестидесяти лошадей. Но Павел и его супруга приняли приглашение провести несколько дней в Версале, где произвели довольно благоприятное впечатление на королевское семейство. «Великий князь, – писала Мария-Антуанетта на следующий день после их отъезда, – кажется человеком пылким и страстным, но который сдерживает себя… Король не заметил, чтобы у него были слишком крайние мнения». В Трианоне был задан в честь гостей мифологический и аллегорический праздник, на котором их особенно поразила молодая Геба. То была – сердце невольно сжимается при этих воспоминаниях! – принцесса Елизавета. Король тоже хотел показать августейшим путешественникам французское гостеприимство. В Мусо (sic), в садах герцога Шартрского, «проследовав по тысяче извилистых тропинок под тенью кленов, сирени, домбардских тополей и множества индийских кустарников, надышавшись свежим воздухом и отдохнув на лужайках, усыпанных тимьяном и богородицыной травкой, посетив хижины и готические замки в развалинах, граф и графиня Северные разделили скромный обед пастухов, возвращавшихся со своих полей…».
В Париже приезд их высочеств совпал со взрывом симпатий ко всему русскому, о котором мы рассказывали выше, и был почти сплошным торжеством. Великого князя и великую княгиню окружали самым предупредительным и лестным вниманием. Мы говорили уже, какой приятный сюрприз ожидал графиню Северную на Севрской фабрике. Павла встречали с тою же любезностью.
В королевской библиотеке, указав ему на ряд русских сочинений, находивших здесь, вероятно, немного читателей, библиотекарь Дезольнэ протянул великому князю книгу: она научила французов, – сказал он, – уважать принца, которого они теперь научились любить. Это был молитвенник, составленный для Павла митрополитом Платоном. Их высочества, со своей стороны, старались не оставаться в долгу.
После смотра гвардейского полка маршала Бирона великая княгиня написала этому последнему письмо в самых любезных выражениях и приложила десять банковых билетов, по 1 200 ливров каждый, для солдат, «чтобы они выпили за здоровье своего командира». Все помнили еще, какую скупость, положим, вынужденную, проявил Павел в 1776 году в Берлине, когда ездил жениться на принцессе Вюртембергской: суровые приказы из Петербурга сковали тогда руки великого князя, от природы щедрого. Об этом в свое время много говорили даже в Париже, и теперь тем более оценили разницу в поведении Павла. Но пребывание его в Париже омрачилось все-таки неприятным случаем с Клериссо. Павла, по его приезду в столицу наук и искусств, сейчас же окружила свита литераторов и художников, которым его мать оказывала покровительство. Ему было очень трудно удовлетворить требовательность и щепетильность всех этих господ. И если бы Петербург не отделяло от Парижа такое громадное расстояние, то, пожалуй, и сама Екатерина не сумела бы угодить им. Г-жа Оберкирх рассказывает в своих «Записках» сцену, разыгравшуюся у Реньера, в том доме, что занимает теперь артистический клуб. Реньер был богатейший откупщик, и дом его, отделанный лучшими французскими мастерами, считался одним из чудес Парижа. Павел выразил желание посетить его. За несколько дней до того ему представили Клериссо, и он обошелся с ним не очень приветливо. Так это показалось, по крайней мере, строптивому архитектору; Клериссо написал тогда князю Барятинскому, флигель-адъютанту великого князя, письмо – в очень достойных выражениях, по свидетельству Гримма, – но где он, однако, осмелился сообщить, что доложить русской императрице о приеме, оказываемом ее сыном людям, которых она удостаивала своего уважения. После этого художник и великий князь встретились в столовой дома Реньера. Эта комната была шедевром Клериссо. На пороге ее Павел увидел человека, который молча ему поклонился. Он ответил на поклон, но тот загородил ему дорогу.
– Что вам угодно, милостивый государь? – спросил великий князь.
– Вы не узнаете меня, ваша светлость!
– Я прекрасно вас узнаю; вы господин Клериссо.
– Почему же вы в таком случае ничего не говорите мне?
– Потому что мне нечего вам сказать.
– Вы, значит, и здесь будете обращаться со мной, как и у себя, ваша светлость, не признавать меня, как незнакомца, – меня, архитектора императрицы, состоящего в переписке с ней! Я писал вашей матушке, чтобы пожаловаться на тот недостойный прием, который вы оказали мне.
– Напишите также моей матушке, в таком случае, что вы мешаете мне пройти, милостивый государь! Она наверное вас поблагодарит за это.
Версия Гримма – он излагает инцидент в письме к Екатерине – значительно отличается от рассказа г-жи Оберкирх. Она кажется нам более правдоподобной. Павел, по-видимому, первый подошел к Клериссо, чтобы загладить свою вину перед ним, и стал напоминать ему очень любезным тоном те похвалы, которые расточал ему во время их первого свидания. Но Клериссо резко оборвал эти запоздавшие излияния:
– Граф, возможно, что вы имели намерение сказать мне все это, но я этого не слышал.
– В таком случае у вас нет ни слуха, ни памяти, – возразил ему нетерпеливо Павел.
Эти слова и вмешательство присутствовавших положили конец неприятному разговору. «Никогда со мной так дурно не обращались, – сказал смеясь великий князь, – меня всего даже бросило в жар». Великая княгиня пыталась было потом поправить дело; но Клериссо остался непреклонным и в конце концов стал даже груб. Графиня Северная просила его прислать ей модель и рисунки салона его работы, которыми она очень восхищалась, но он ответил на это сухо:
– Я пошлю эту модель и эти рисунки моей августейшей благотворительнице, у которой графиня может их видеть.
Екатерина, разумеется, не взяла сторону архитектора против наследника своего престола: она слишком высоко ставила для этого престиж своего сына и царского достоинства. Но это столкновение само по себе не могло не произвести на нее тяжелого впечатления: она еще более укрепилась во мнении, что ее сын и наследник не умеет обходиться с людьми. Ее письма к нему и к невестке во время их путешествия были, впрочем, полны материнской заботливости и любви. Продолжительная разлука с сыном как будто смягчила и умиротворила Екатерину. Но, возвратившись и живя у нее на глазах, Павел опять стал для нее угрозой и причиной неумолчной тревоги. Разве не ходили прежде в народе слухи, что императрица только ждет его совершеннолетия, чтобы восстановить его права, т. е. вернуть ему престол, который она занимала?
После заграничного путешествия отношения Павла с матерью еще обострились. Он и великая княгиня жаловались на то, что императрица отнимает у них детей. Даже отправляясь в Крым, Екатерина хотела увезти с собой маленьких великих князей Александра и Константина Павловичей. Но на этот раз родители так горячо восстали против этого, что она не решилась пойти против их воли. Кроме того, и вопросы чисто государственного характера играли большую роль в этой ссоре матери и сына, становившейся изо дня в день все более ожесточенной. В июле 1783 года маркиз Верак, французский посланник в Петербурге, много раз предлагавший Екатерине услуги Версальского двора, чтобы уладить враждебные отношения между Россией и Турцией, писал о равнодушном, даже пренебрежительном приеме, оказанном ему императрицей и ее министрами, но в то же время указывал на антагонизм между Екатериной и Павлом, в котором видел в будущем надежду для Франции: «Великий князь решительный противник политической системы императрицы; этот принц, воспитанный в мудрых принципах покойного графа Панина, думает со смертельным огорчением о бедственном состоянии, до которого будет доведено его государство безграничной расточительностью его матери. Он смотрит на план нападения на турок как на проект, который вызовет полное разорение России, и лично крайне возбужден против императора, так как считает его зачинщиком этого дела».
Когда разразилась война, Екатерина не позволила великому князю принять в ней участие. «Это была бы для вас новая обуза», писала она Потемкину. А во время шведской войны она хотя и разрешила Павлу отправиться в Финляндию, но Кнорринг, командовавший одним из корпусов действующей армий, получил – как он уверял впоследствии – приказ не сообщать его высочеству планов военных операций. В 1789 году, когда поднялся вопрос о разрыве с Пруссией, положение Павла приняло угрожающее для него сходство с положением Петра в последние годы царствования Елизаветы. По Петербургу пошли мрачные слухи. Знаменитый греческий проект императрицы был тоже поводом к постоянным столкновениям между ней и сыном: Павел относился к нему с нескрываемым несочувствием. И наконец, видя постоянные смены временщиков, Павел отказывал иногда матери в сыновнем уважении, и фавориты, со своей стороны, не считали нужным щадить великого князя. Раз за обедом, когда цесаревич согласился с какой-то мыслью Зубова, тот спросил громко: «Разве я сказал какую-нибудь глупость?»
У молодого двора часто бывали большие денежные затруднения. В 1793 году Екатерина просматривала вместе со своим секретарем Державиным счета придворного банкира Сэтерланда, дела которого были настолько плохи, что он со дня на день мог прекратить платежи. Перечисляя его актив, Державин дошел до суммы, которую банкиру должно было «одно высокое лицо, не очень любимое государыней». Екатерина сейчас же догадалась, о ком идет речь. «Вот как мотает! – воскликнула она, – на что ему такая сумма!» Державин позволил себе тогда напомнить императрице, что покойный князь Потемкин имел обыкновение заключать еще более крупные займы; он указал на некоторые из них среди долгов Сэтерланду. Екатерина промолчала, и Державин стал читать дальше. Дошли до второго долга «высокого лица». – «Вот опять! – вскричала в гневе Екатерина, – мудрено ли после этого сделаться банкротом». Державин, желая подвести нового фаворита, Платона Зубова, который, по его мнению, платил ему за его преданность слишком скупо, обратил внимание императрицы на громадную сумму, недавно взятую Зубовым у банкира. Ничего не отвечая, Екатерина позвонила. «Нет ли там кого в секретарской комнате?» – спросила она. – «Василий Степанович Попов, ваше величество». – «Позови его сюда». Попов вошел. «Сядьте тут, – сказала ему Екатерина, – да посидите во время доклада; этот господин, мне кажется, меня прибить хочет…»
