В случае счастья Фонкинос Давид
Но одно место всегда выбивается из хода времени.
Библиотека.
Свой первый берлинский визит вдвоем они нанесли книгам. Отправились в Staatsbibliothek, расположенную неподалеку от Потсдамер-плац, в квартале, где на момент их путешествия шла сплошная стройка. В таком окружении библиотека, хоть и современная, уже казалась осколком прошлого. Клер непременно хотелось туда сходить, ведь именно там Вим Вендерс снимал многие сцены “Неба над Берлином”. Те, безусловно, самые прекрасные моменты фильма, когда ангелы по вечерам встречаются среди книг. Круглые светильники придавали этому волшебному месту космический налет (прилунение). Клер попала на Луну, погрузилась в черно-белый фильм, забыв на время паломничества о своей жизни. Оказаться на месте съемок любимого фильма всегда странно. Ищешь сходства, и трудно представить себе, что когда-то давно Вим Вендерс со своей командой наполнил это тихое, спокойное место шумом и яростью кино. Что еще остается, кроме как отдаться воображению? Наверняка множество людей приходили сюда по той же самой причине. Игорь же чувствовал себя совершенно лишним, выпавшим из этой минуты, из контекста. Клер пребывала в своем мире, ублажала собственную мифологию.
Игорь был бессилен против знаков, подаваемых жизнью, против очевидностей, властно встающих на нашем пути и направляющих нас помимо нашей воли. Сперва швейцарский отель, теперь отголоски фильма. Визит они планировали заранее, но чувства Клер оказались явно сильнее запланированного. Сюрприз поджидал ее в ней самой, в ее крови, в ее сердце; ею завладела поэзия фильма. Она слышала немецкие слова и вспоминала, сколько раз смотрела этот фильм с Жан-Жаком. Игорь понимал, что Клер от него ускользает. Неявно, без слов, без истерик, но вполне определенно. Во всяком случае, ему казалось, что теперь она не способна что бы то ни было построить. Он бы дал ей время, но не видел в этом смысла. Их роман не допускал проб и ошибок; все должно быть самоочевидно. Как любой влюбленный, он готов был умереть на месте, лишь бы узнать, что она думает на самом деле. Ничего опаснее он придумать не мог.
– Мне надо тебе что-то сказать.
Клер не нашлась что ответить. Она боялась торжественного объяснения в самый неподходящий момент. Но, взглянув в лицо Игоря, поняла, что его слова не могут ждать. Они шагали по улице в поисках приличного бистро. И наконец зашли в кафе “Эйнштейн", что на Унтер-ден-Линден, под липами. Игорь заговорил, подыскивая слова:
– Помнишь, на днях, когда ты встретилась с моим кузеном… он тогда за кем-то следил…
– Да, помню.
– Так вот… Женщина, за которой он следил… это ты.
Клер эти слова потрясли. Даже не эти, а те, что
были потом. Когда Игорь сказал, что Жан-Жак хотел ее отыскать. Она подавила нервный смешок. Ей вспомнилось, как она пошла к Дуброву, и теперь она представляла, как тем же путем пошел Жан-Жак. Это было безумие, гротеск, связавший их двоих. Лицо Клер все время менялось. Игорь повторял про себя фразу кузена: “Внимательно посмотри ей в глаза, когда скажешь, что ее муж нанял частного детектива, чтобы ее найти”. Откуда он знал, что именно так и будет? В его памяти всплывало все, что говорил тогда Ибан. Это было ужасно. Да, он заметил во взгляде Клер внутреннее ликование. Определение довольно расплывчатое, но в мыслях он будет постоянно возвращаться к нему, к этому внутреннему ликованию; к минуте, когда он почувствует, что окончательно исчез из глаз Клер. К минуте, когда он сказал ей про мужа, и внимательно посмотрел ей в глаза, и вспомнил почти пророческий совет кузена, и заметил внутреннее ликование. Ликование внутри Клер, где ему не было места.
Помолчав, Клер с тревогой спросила – и вопрос этот вконец доконал Игоря:
– И он ему сказал, что мы вместе?
– А ты не хочешь, чтобы он знал?
– Не смеши, просто спрашиваю.
– Я же прекрасно чувствую, что ты не хочешь. Кто я для тебя?
– Дурак!
– Просто так, роман от нечего делать?
– Идиот! Что я такого спросила? Совершеннейший пустяк. Оказывается, Жан-Жак меня ищет… Он первый раз что-то такое проявил. Мне и в голову прийти не могло.
– То есть ты успокоилась. Конечно, он тебя любит. Конечно, он готов отдать все, лишь бы ты вернулась. А ты что думала? Ты потрясающая женщина.
– Перестань дергаться. Ничего особенного в моей реакции нет. Просто не ожидала.
Кровь у Игоря подернулась льдинками. Он уже много лет жил вполне спокойно, но тут его вдруг царапнула память о страхе. Воспоминание о сцене с рогоносцем. Мимолетное. Пароксизм его страха. Он снова слышал, как разгорается смех в зрительном зале. Мгновения путались, наползали друг на друга. Он боялся посмотреть Клер в глаза. Он чувствовал, как в нем просыпается робость, и не нашел ничего лучше, как вскочить и уйти из кафе.
Клер злилась на себя, хоть и не видела в своей реакции ничего особенного. Да, она была счастлива узнать, что Жан-Жак ее ищет. У нее отлегло от сердца, и Игорь, наверное, это понял. Она не имела права так его мучить; нечего взваливать на других свои переживания. Она жалела, что не побежала за ним. Ей хотелось догнать его немедленно. От Бранденбургских ворот чуть ли не каждую минуту отходил автобус до Зоосада. Она села в него, но он еле тащился. Это было невыносимо; она проклинала всех этих туристов, которые сами не знают, чего хотят. Не в силах усидеть на месте, она выскочила из автобуса и побежала. Ночью, в чужом городе, она хотела найти Игоря, попросить у него прощения, поцеловать его, попытаться любить его, забыв обо всем. Их первый вечер в Берлине должен быть прекрасным, чего бы это ни стоило. Влетев в номер, запыхавшаяся Клер обнаружила встрепанного мужчину с дикими глазами и в непереводимо немецких слезах.
– Прости, – сказала она, опускаясь на колени.
Они надолго застыли в неподвижности. В легкости бессловесной, почти по-звериному первозданной жизни, в сердцевине своей страсти.
Настоящий секс – это социальная деконструкция. В минуты передышки Клер садилась на Игоря. Ее бедра нежили его ребра. Он клал руку ей на затылок и ощущал категорическую невозможность быть грубым. Пряди ее волос щекотали ему грудь, но смех перестал существовать. Он всматривался в ее глаза и по-прежнему читал в них внутреннее ликование. Оно стало для него наваждением. Он больше не мог прочесть в них ничего, кроме той минуты, когда ее взволновало известие, что муж ее ищет. Момента внутреннего ликования, момента, где ему не было места. Даже когда она любила его, в ее взгляде трепетало внутреннее ликование, частица ее жизни без него. Только чудо высшего наслаждения, только эти несколько секунд могли заставить все забыть. Удовольствие – это беспамятство, и к тому же маленькая смерть.
Да, именно смерть.
Назавтра было холодно и солнечно. Любовники выбились из сил, но от такой усталости случается прилив энергии. Они решили погулять в парке Тиргартен, в центре которого высилась колонна Победы. Утро стояло невероятно спокойное и ни на что не притязающее; быть может, в своей ленивой неге оно не собиралось превращаться в день? И тем более в ночь. Оно было словно бы утром утра.
Ни Клер, ни Игорь не думали о Витольде Гомбровиче. Но всякое место несет в себе чужое прошлое, оно проникает в нас и часто изменяет наши истории. В своем дневнике польский писатель рассказывает, как вернулся в Европу и побывал в Берлине. Его самолет приземлился в Тегеле 16 мая 1963 года. Час прилета он не уточняет, но не тот человек был Гомбрович, чтобы летать вечером. В Германию он возвращался после двадцати четырех лет изгнания. Вот что он написал по поводу Тиргартена:
Сдержанная и сильная красота здесь часто заглядывает вам в глаза.
А чуть раньше Гомбровичу приходит мысль:
Для такого человека, как я, для любого в моей ситуации, каждое приближение к детству, к молодости должно оказаться убийственным[11].
Брызжущая красота этого мгновения тоже была красотой возвращения из эмиграции, самого ясного и конкретного преддверия смерти.
Эта красота была невероятно ядовита.
Когда в разгар любовной связи вдруг всплывает давно умерший польский писатель, ничего хорошего это не сулит. Умер он сразу после того, как первый человек высадился на Луне. Потрясенный и восхищенный Гомбрович ушел из жизни с мыслью, что следующее поколение будет ездить на Луну, как он ездил в Аргентину. Только вот и следующее, и нынешнее поколение по-прежнему ездит в Берлин, по его следам. Игорь никогда не ступит на Луну. Клер улетала от него к звездам, в космическое пространство, и даже если бы он мог вернуть ее на землю, они бы никогда не приземлились в Женеве. Скажем прямо: две Женевы пережить нельзя. По той простой причине, что мифология первой любви, первого опустошительного блаженства, зиждется на отрицании любых повторов. Берлин был смешон; Берлин был нелеп и несуразен. Больше того, Берлин позволял Женеве воспарить в сознании Клер на недосягаемую высоту. В Женеве было обаяние ошибки молодости. Ни в чем, что мы переживаем потом, нет и не может быть той свежести, той невинности, того детского счастья. Чтобы уж до конца развить метафору детства, метафору уст младенца, Женева была в своем роде истиной счастья. Она не оставляла Берлину никаких шансов на существование (разве только во лжи). Может, он и мог как-то прозябать, внушать иллюзии, вроде спортсмена-француза на международных соревнованиях, но что поделать, ему никто не верил. Чтобы хоть отдаленно приблизиться к Женеве, даже выступающей не в лучшей форме, нужен был невероятно энергичный Берлин.
Все тем же утром, перетекающим в вечность, Клер и Игорь отправились в ботанический сад. Среди цветов попадались статуи счастливых пар и статуи несчастных пар. Игорь предпочел бы побродить по музею Баухауса, укрыться в культуре своих предков. Клер, выбирая между цветами и картинами, предпочла то, что тленно. Ей было очень не по себе. От мыслей о муже, от мыслей о том, что привело к этому абсурдному разладу. Просто она медленно, но верно соскальзывала в равнодушие. Они меньше любили друг друга, реже касались друг друга, реже смотрели друг на друга, реже говорили о себе. А еще она знала, что все зашло слишком далеко, что они никогда не смогут жить, как прежде. Роман с Игорем не получался, но и вернуться к Жан-Жаку уже не получится. Ее ожидало одиночество. Ей было хорошо с Игорем, но в нем она видела скорее друга. Мужчину, встреченного в подходящий момент. Она поверила в их любовь. Поверила, что может уйти от самой себя. Но она переоценила свое увлечение. Превратила его в спектакль. Смотрела на себя, любящую, с тем же удовольствием, какое иногда находят в страдании. Она раздвоилась. А это бегство в квартал ее детства… На обратном пути в отель она вспоминала, как посмотрела тогда на окно своей детской; вспоминала, как девочкой разглядывала женщин, входивших в ту гостиницу. Впервые после ухода от мужа ей удалось по-настоящему взглянуть на себя со стороны. Шагая рядом с Игорем, она на миг отделилась от собственного тела. И увидела пару, которая держится за руки. Пару, состоящую из нее и Игоря. Холод, и ничего больше. Холод, от которого пальцы становились сухими. Она видела, как соединяются руки в трагической попытке соединить два одиночества.
Назавтра, летя обратным рейсом, они будут держаться за руки, чтобы подбодрить друг друга во время тряски. Но по их телам будет струиться пот. Приземлившись во Франции, они поймут, что от трех дней в их памяти не останется ничего. Эти дни не укладывались ни в один эмоциональный регистр. И вот такси остановилось у гостиницы Клер. Игорь провел рукой по ее волосам, и они не растрепались. Она вышла. И, оставшись одна, со стыдом почувствовала облегчение.
Через три дня Клер позвонила Игорю и предложила встретиться. Он ждал ее в том же кафе, что и в прошлый раз. Он снова пришел заранее. И снова, волнуясь, ждал, когда она начнет искать его глазами, ждал, какое выражение лица у нее будет, когда она его заметит. Все та же пикосекунда, когда не существует лжи. Она вошла; у него перехватило горло. Ее глаза искали его, он сел в углу, чтобы не упустить ни грана этой правды на грани вуайеризма.
И она увидела его.
Их глаза встретились.
В этом проблеске истины (зрачках Клер) Игорь прочел уже не внутреннее ликование, но слова, которые она собиралась ему сказать через пару секунд, когда сядет рядом. Ему уже не нужно было слушать эти слова, он прочел их в ее взгляде. Она пришла, чтобы уйти от него.
В голове у Жан-Жака роились самые безумные объяснения. Клер учит русский; значит, ничто не мешает считать ее работу в Руасси только прикрытием; значит, жена с чисто женской ловкостью и скрытностью годами упорно таила от него главное: она – секретный агент и пытается раскрыть бывшие сети КГБ. Ясно как день, ничего другого тут быть не может. Кто же бросит семейный очаг ради русского языка, если человечеству не грозит опасность. Бен Ладен устраивал по всему миру теракты, а от него теперь ушла жена. Ну да, он в самом деле вел себя несколько бестактно, но это просто предлог. И жена, самый настоящий законсервированный агент, воспользовалась первой же ошибкой с его стороны, чтобы на законных основаниях – вот ведь хитрюга! – вернуться к своей международной миссии. Между приступами тоски он не переставал восхищаться той, что была когда-то его малышкой Клер, робевшей в его объятиях, его любимым ангелочком, зайкой и цыпленочком.
Но в замешательство его повергал не только ответ Дуброва. Он с самого начала старался не говорить о своих любовных неурядицах на работе. Прежде всего из-за Сони; если она узнает, что он свободен, их роман примет совершенно нежелательный оборот. Но сейчас, видимо, что-то изменилось – в эту самую минуту она стучалась в дверь его кабинета. Когда она вошла, Жан-Жак невольно провел ладонью по щеке, словно сцена их разрыва произошла только что.
– Вот, хотела тебе сказать, что ухожу из фирмы, сегодня у меня последний день.
Жан-Жак встал. Он не знал, что делать со своим телом. Какое-то время назад Соне предложили работу в другой компании. И она, естественно, согласилась, чтобы больше не встречаться с человеком, которого раньше любила. И которого, наверно, любит до сих пор. Бездушный костюм уродовал его, и все-таки она еще была к нему неравнодушна. И пришла с ним проститься. Они стояли лицом к лицу, в полной неподвижности, в оплывающих воспоминаниях и бурунах пота. Как на современной картине, где серые удлиненные фигуры тихо умирают в искусственном офисном свете (один бельгийский художник). На миг от кого-то из них, трудно сказать от кого, пошла телесная волна, но сблизились они всего на несколько миллиметров. Два тела, знавшие плотское слияние, вдруг оказались в растерянности, как ни парадоксально, тоже плотской. Соня протянула ему руку, но Жан-Жак подошел и обнял ее. Мгновение они постояли так – и это было все.
Хотя не совсем. Были еще две сцены. Первая – через несколько часов после того, как Соня зашла попрощаться. Прямо в офисе. Соне устроили проводы. Она стояла в окружении множества мужчин, заваливших ее подарками и знаками внимания. Стояла с натянутой улыбкой. Жан-Жак проходил мимо, совсем близко, и коллеги предлагали ему выпить стаканчик. Он отказывался, придумывал тысячу отговорок, в зависимости от собеседника, ссылался то на расстройство желудка, то на семейный обед. У выхода на лестницу, на самом пороге, он обернулся в последний раз. Она провожала его взглядом. Их глаза встретились; первая сцена повторилась точь-в-точь. Как будто все только начиналось. Как и тогда, она повернула голову, проявив к нему интерес. Все это отдавало каким-то недоразумением; отдавало незадавшимся романом, встречей в неподходящий момент. Жан-Жак мог бы кинуться к Соне, растолкать всех, крикнуть, что он ее любит. Но Жан-Жак вышел из офиса и сел в лифт, с трудом припоминая, где он оставил машину – на первом или втором уровне подземной парковки.
В последний раз они встретятся 12 июня 2034 года, в сияющей свежей краской больнице. Соня будет искать родильное отделение, потому что станет бабушкой. А Жан-Жак будет искать кардиологию, потому что не захочет умереть раньше времени. Оба будут спешить, но застынут на месте, глядя друг на друга. Оба сразу друг друга узнают, несмотря на прошедшие годы и провалы в памяти. И попытаются изобразить разговор, способный вместить тридцать лет в тридцать секунд. И наконец Жан-Жак, словно выплескивая разом квинтэссенцию памяти о Соне, прошепчет с умилением:
– Семь лет счастья…
Соня вспомнит сцену с разбитым зеркалом. И растрогается.
– Семь лет счастья… – повторит она.
Соня запишет ему свой телефон на бумажке.
– Мне пора. Найдется минутка – позвони.
И быстро уйдет, а он будет смотреть ей вслед.
Минутки у него не найдется.
После ухода Сони Жан-Жак уже почти не скрывал своего горя. И кому-то случайно проболтался, что от него ушла жена. Новость мигом, словно по бикфордову шнуру, пробежала по всей фирме. К нему в кабинет все время кто-то заходил; работать стало невозможно.
– Я тут узнал про твою жену… Мне очень жаль… Слушай, если я могу чем-то помочь…
Жан-Жак поневоле улавливал в этих сострадательных порывах нотки маленького личного восторга. Подтверждалось то, что проступало еще в оплеухе доктора Ренуара: в поведении окружающих он читал нечто вроде радости от того, что с ним стряслось. Это бросалось в глаза. Наше несчастье расточает счастье. Его беду восприняли как дождь в Аризоне. Был и еще один момент. Настоящего горемыку, у которого умер отец, а до того покончила с собой сестра, и при этом зять умирает от рака, все пожалеют; это, конечно, крайности, но в подобном случае никто радоваться не будет. С Жан-Жаком дело обстояло иначе: он был несчастен после долгих лет счастья, и это все меняло. Его утешали так, словно он, по сути, расплачивался за свое счастье. Несчастье бывших счастливцев всегда радует.
Мы ведем себя так, как от нас ожидают, и Жан-Жак сжился с ролью человека, убитого горем. В первое время это был главным образом стратегический прием: устав от бесконечных фальшивых соболезнований, он решил отвечать заходившим коллегам, что да, ему очень плохо. К тому же он без стеснения просил ему помочь (намека на небольшое денежное пожертвование хватало, чтобы обратить в бегство даже самых назойливых), и едва эта новость разошлась по фирме, навещать его перестали. Говорили, что он в депрессии и лучше его не беспокоить. Несчастье отделяло его от остальных; кто знает, “а вдруг это заразно”. Жан-Жаку казалось, что он превратился в какого-то персонажа скандальной хроники, на него глядели косо. Только верный Эдуард оставался на посту, но в один прекрасный день разозлился и он:
– Возьми себя в руки. Если будешь продолжать в том же духе, тебя уволят… Твое счастье, что есть я и у меня прекрасные отношения с кадровиком. У некоторых руки чешутся написать на тебя докладную… Ты посмотри на себя!
– А что?
– Сегодня же пятница!
– И что?
– И что… А ты при галстуке!
Куда катится мир? До чего все сложно, нельзя даже элегантно одеться в депрессии. Жан-Жак перестал ориентироваться в современном мире; он пытался идти в ногу с эпохой, быть ее простым и деятельным героем, героем, способным иметь любовницу и жить семейной жизнью; и вот выясняется, что он не способен выбирать из множества вариантов, которые предлагает нам жизнь. Доказательство: он так и не подключился к спутниковому телевидению; его утомляла необходимость выбирать; он любил рестораны, где выбор катится по автострадам комплексных меню. А теперь еще и галстук носить запрещают. Что ни делаешь, все плохо. В конечном итоге его всегда выручала только организованность. Что ж, он впадет в депрессию по-настоящему, но, как с агентством алиби, сделает это организованно. В понедельник он явится в офис без галстука. И в другие дни недели тоже. Теперь он будет носить галстук только по пятницам.
Вокруг Жан-Жака клубились пересуды. Говорили, что он подрывает основы современного общества, что он злостный противник прогресса, что в несчастье он стал агрессивным, как лягушка, которая защищает свои лапки. Кто-то считал, что ему просто нужно отдохнуть. У советника, получавшего немалые деньги за ничегонеделание, тут же родилась идея: надо оборудовать на фирме зону отдыха. Комнату, где служащие могли бы перевести дух. Примерно как в шведских компаниях, где всех дважды в неделю массируют молчаливые таиландки; но наш советник был против массажа, он на своем опыте убедился, что клиент благополучно засыпает. Ему виделась скорее небольшая зала с белыми стенами, тихой музыкой и печеньем, не очень сухим, по возможности. А поскольку в этот липовый уют непременно надо было привнести какой-нибудь личный штришок, он решил оставить в углу побольше места и повесить там гамак. Жан-Жаку первому из сотрудников предложили опробовать зону отдыха. Едва он оглядел комнату, как его взору предстал гамак, то есть, в широком смысле, сцена ухода Клер. Кругом одно коварство, на словах ему хотели помочь, а на деле тыкали носом прямо в источник его несчастья.
Жан-Жак с криком выбежал из залы, что немедленно привело к срыву нескольких важных совещаний. Его насильно отправили в отпуск. Он принял это оскорбление с достоинством. Столько лет он вертел головой, а теперь от него требовали остановиться, вернуться домой, запирали его шею в мертвой зоне. Отныне ему суждено влачить ту горестную жизнь, какой от него ждут. Ему хотелось, чтобы все обступили его и поддержали; хотелось быть спортсменом, проигравшим матч, всего один матч; хотелось читать в глазах окружающих сочувствие, а не ужас. Но его отбрасывали – и объясняли, что для его же блага. Ему надо было отдохнуть, отойти, а на самом деле все отошли от него. Общее коварство причиняло ему не меньше страданий, чем сама причина страданий. Может, он и сам повел бы себя так же? Ему припомнились несколько встреч с убитыми горем людьми, и он признал, что всегда был не на высоте; всегда старался отгородить собственную, отдельную от других территорию счастья; был таким же мелким, какими теперь были все по отношению к нему. Логическая цепь в муравьиной логике людей. Он знал, что никто не может ему помочь, что только ход его собственных мыслей позволит ему подняться над ситуацией, воспрянуть (какое глупое слово). Он должен рассмотреть все составные элементы и добиться полной ясности. Вновь и вновь он полубезумными словами растравлял терзавшую его в последние месяцы боль. Ему до смерти не хватало Клер. Пока он ее не увидит, он так и будет висеть между небом и землей. Он должен видеть ее еще и затем, чтобы представлять себе свое будущее. Как можно почувствовать себя лучше, когда ничего не знаешь про завтрашний день, когда завтрашний день – это какая-то женщина в толпе.
Жизнь в нем поддерживала Луиза. Однажды вечером он завел с ней разговор о разводе. Ее такая возможность, казалось, оставила равнодушной; она была современная девочка, и ее окружали современные дети, чьи родители уже успели развестись. Все рано или поздно расходятся. Она знала, что ее родители продержались восемь лет – просто блестящий результат. В ее мифологии это даже означало, что они любили друг друга больше, чем родители других детей. Жан-Жак глядел на нее в изумлении. Он не понимал, как ребенок весом в двадцать два кило мог оказался сильнее, чем он. Чтобы доказать свое превосходство, он предложил помочь ей делать уроки. И немедленно понял, до чего они трудные (заодно отогнав от себя еще один страх: пройдет лет пятнадцать, и поколение его дочери уничтожит его, окончательно вытолкнет на обочину любой трассы состязания). Возмутительная терминология. В его время считали килограммы яблок, а теперь пишут про “тарифы”, “флуктуацию”, “маржу”, “делокализацию”… С шести лет ребенка учат прежде всего не любить слова. А потом удивляются, что они ничего не читают. Жан-Жак, увязая в своих невзгодах, хотел защитить дочь от жестокости нынешнего мира, подарить ей спасательный круг поэзии, чтобы она не утонула в море упадка.
Каждый вечер Жан-Жак пытался стать немножко алкоголиком. Пил он неохотно, так, словно ему вшили печень безнадежного трезвенника. С тех пор как он заметил эротическую связь Каролины с дверьми, он смотрел на нее другими глазами. В каком-то смысле она превратилась в сексуальную возможность. Когда она ходила по комнате, он уже представлял, какими непристойными словечками они могли бы обмениваться в безликой ночи. Он думал о ее грудях, и в эти минуты все, кроме томной сцены, развертывающейся у него в голове, переставало существовать, а язык во рту совсем пересыхал. Он пил, чтобы утолить жажду, но алкоголь рождал в нем иссушающие фантазии. Порочный круг. Возраст Каролины вовсе не был помехой. В девятнадцать лет все уже вполне опытные женщины, а то мы не знаем. Сейчас все происходит быстрее; все, кроме смерти, она приходит медленнее. Да и сложностей особых не предвиделось. Женщина в девятнадцать лет наверняка мечтает о мужчине старше нее; зрелость – убийственный козырь. Надо просто подойти к ней и положить руки ей на ягодицы. Слов не нужно. Все будет по-звериному очевидно. Он задерет ей платье и повернет ее спиной. Положит голову ей на ягодицы и будет лелеять надежду стать немножко поэтом. В тот вечер, когда Каролина проходила мимо, он всякий раз улыбался ей с многозначительным видом. Не нужно слов. Но ее, судя по всему, не вполне устраивало это подчеркнутое молчание. Она встала перед ним, и глаза ее потемнели.
– Мне не нравится, как вы на меня смотрите в последнее время. Надеюсь, вы не питаете в отношении меня неуместных надежд. Все эти пошлости про беби-ситтершу, которую трахает папашка, со мной не пройдут! К тому же вынуждена вас разочаровать: вы совершенно не в моем вкусе.
– …
– Вы длинный, худой и унылый, а мне нравятся маленькие жизнерадостные толстячки. Так и знайте. И прекратите на меня так смотреть.
– …
– Засим – спокойной ночи!
Жан-Жак подумал, что женщины нынче пошли просто потрясающие. Они любят или не любят, а мужчинам в итоге даже и делать ничего особо не надо. Просто оставаться самими собой, мило-трусливыми и вяло-порядочными, и ждать, ляжет женщина у них на пути или не ляжет. И времени не теряешь. Да, быстрее разводишься, зато и отошьют тебя быстрее: не успел поглядеть на девушку, как она уже объясняет, чтобы ты ничего такого и в мыслях не держал. Пьяный и виноватый, Жан-Жак тихо сопел в своей спальне. Ему было жаль своих долгих взглядов, жаль своих обильных каролинных фантазмов. Пытаясь оправдаться, он списывал эту мимолетную оплошность на подавленность. К тому же она сама виновата. Какой мужчина устоит перед Каролиной, перед тем, что она в себе воплощает. Дело не в ее красоте и тем более не в уме. Просто она была тут, почти на месте Клер; даже в ее имени были почти все буквы имени Клер. Вот он и спутал. Женская орфография бывает так соблазнительна. И потом, эти отношения с дверьми. Да, проблема именно в этом, отсюда вся неразбериха и пошла – от ее эротической связи с дверьми. Значит, Жан-Жак не виноват в том, что взбрело ему в голову. И потому теперь, когда ночь вступала в одинокую фазу, он решил зайти к ней в спальню. Она читала комикс, подложив под спину подушку. Картина была сугубо эротическая (за вычетом дверей). Он заявил:
– Каролина, я знаю, уже поздно, простите, что помешал, но я долго думал и вот что скажу: мне бы хотелось, чтобы отныне вы выбирали, где находитесь.
– …
– Либо на кухне, либо в гостиной.
– …
– Нельзя находиться одной ногой в одной комнате, а другой – в другой. Это все, о чем я вас прошу. Когда будете со мной разговаривать, предварительно определитесь, пожалуйста, с географической точки зрения.
– …
– Засим – спокойной ночи!
Когда дверь закрылась, Каролина сдавленно прыснула. Для нее этот разговор был высшим проявлением мужской немощи. Жан-Жак со своей стороны вполне успокоился и почти уверился, что своим ночным вторжением сравнял счет и разделил ответственность поровну. Нечего уличать его во всех извращениях, когда она сама, колыхаясь в пространственной неопределенности, источала чистейшую эротику. Теперь Жан-Жак мог уснуть с достоинством и забыть неприятный эпизод. У него и так хватает сложностей, чтобы в довершение всего жить под мстительным взглядом женщины, не имеющей даже опыта выплаты ипотеки. Но через пару минут иллюзия покоя развеялась, и он снова впал в неконтролируемую тоску. И решил сходить к Эдуарду.
С тех пор как Жан-Жака отстранили от работы, единственной его связью с фирмой были ежедневные разговоры с другом. Тот по дружбе врал, что коллеги часто его вспоминают и надеются, что он в самом скором времени и в добром здравии вернется на службу. Правда была, конечно, совсем другой: собаки грызлись за освободившуюся вакансию и растаскивали неиспользуемое движимое имущество (в первую очередь те маленькие швейцарские часы).
Эдуард совершенно не ожидал увидеть друга в подобный час, тот застал его врасплох. С его лицом что-то было не так: то, что он плох, бросалось в глаза. Он сделал вид, что все в порядке, его дверь всегда открыта, дружеский магазин самообслуживания работает круглосуточно, и Жан-Жак правильно сделал, что зашел, хоть и в столь позднее время. Жан-Жак произвел руками нечто извиняющееся и хотел было уйти.
– Нет-нет, заходи, пожалуйста. Ты вовсе не помешал, просто я сейчас как раз резал лук…
Фраза была слишком нелепой: кто это режет лук в два часа ночи? Лук режут в половине девятого, самое позднее в девять вечера. Друг вполне очевидным и гротескным образом пытался скрыть слезы. Даже вдвойне гротескным: Жан-Жаку и в голову бы не пришло подумать про слезы, если бы тот не произнес слово “лук”, то есть не разболтал сам то, что хотел скрыть. Проходя в гостиную, Жан-Жак украдкой заглянул на кухню и убедился, что никакого нарезанного лука там нет. Не нужно было обладать выдающейся интуицией, чтобы понять, что ситуация хуже некуда: пришел к другу, который должен поднять твой моральный дух, а оказался перед расстроенным другом, которому самому надо поднимать моральный дух. Но что такого могло произойти с Эдуардом? С ним, всегда готовым по любому поводу устроить посиделки с коллегами, ненавидящими друг друга, с ним, чье имя, наверно, шепчут женщины, ворочаясь по ночам в постели, с ним, вечным поверенным в чужих горестях… что у него случилось? Жан-Жак уселся на диван и спросил:
– Ты уверен, что все в порядке? Если я помешал, я могу…
– Нет, я же тебе сказал, можешь приходить, когда захочешь… Ну, что стряслось?
– Просто я…
– Клер, да?
– Да.
– Скучаешь по ней?
– Да.
И тут Эдуард разрыдался. Жан-Жак, не зная, что и думать, вполне лицемерно решил считать, что друг оплакивает его несчастья.
– Да нет, не волнуйся… Думаю, все образуется, Клер вернется…
– …
– Так мило, что ты за меня беспокоишься…
– …
– Дать тебе платок?
– Жан-Жак!
– Что?
– Я должен сказать тебе одну вещь.
– Да?
– Клер не вернется никогда!
Эдуард налил себе стакан и утопил в нем свои сопли. Жан-Жак потерял дар речи. А Эдуард начал горькую исповедь. Он уже много лет притворяется; ему очень жаль, но он лгал, расписывая прелести холостяцкой жизни. С тех пор как он развелся, он чувствует себя бесполезным ничтожеством. Он видится с детьми, но прекрасно понимает, что растут они вдали от него и превращаются просто в незнакомых взрослых. А с девушками, с которыми он спал, ничего хорошего не выходило, так, какие-то бессвязные истории. Он чувствовал себя жалким, и это не давало ему спать.
– Я был дурак. Если бы ты только знал, какой я был дурак…
Жан-Жаку вспомнились их прежние разговоры, ведь Эдуард изо всех сил толкал его в адюльтер. Он не сомневался в его дружбе, но Эдуард бессознательно старался и его втянуть в одинокую жизнь. Что он ощущал – жалость, злость, страх, сострадание? Наверно, всего понемножку. Он решил не обижаться на друга за дурные советы и не забывать, что тот всегда был рядом. Эдуард, должно быть, очень страдал от такой жизни, от постоянного внутреннего смятения. Сколько раз, возвращаясь домой, он, наверно, бродил по квартире, искал какую-нибудь тень прошлого. Ему хотелось в свой черед помочь другу, найти верные слова. И, как ни удивительно, Жан-Жак их нашел. Он говорил просто, тепло и нежно. Эдуард поднял голову. Он выглядел другим человеком: человеком, избавившимся от лжи своей жизни, от пародии на самого себя. Друзья впервые крепко обнялись; то был безусловный момент истины в их дружбе. Они пожелали друг другу доброй ночи и мужества в борьбе с хандрой. Уходя, Жан-Жак чувствовал себя вполне неплохо. Гораздо лучше, чем если бы утешали его самого; он чуть ли не смеялся от восторга. Он помог! Ничто так не утешает в унынии, как навестить унылого друга.
Назавтра Жан-Жак попытался провести день достойно. Даже сделал несколько отжиманий (если быть точным, то три) в знак мускульного возвращения к жизни. В разгар дня, словно блуждающий метеорит, влетел телефонный звонок. Звонила Клер. Они обменялись ничего не значащими фразами, но это было приятно. Они означали жизнь, эти фразы, они были живительны, как кислородная подушка для восставшего из мертвых.
– Ты как?
– Нормально, а ты?
– Я тоже в порядке… Скоро увидимся? – рискнул Жан-Жак.
– Я к тебе заеду.
– Мне тебя не хватает…
– …
– Я был…
– …Слушай, давай потом поговорим. Я хотела сказать, что мне звонила Сабина, она сегодня вечером заедет повидаться с Луизой.
– Хорошо.
– До скорого!
– Да… до скорого.
Жан-Жак повесил трубку; разговор, конечно, вышел не очень женевский. И тем не менее он ощущал нечто похожее на счастье. Он так боялся их первой беседы, но все прошло неплохо. Они были спокойны. Как настоящие взрослые люди. Ни малейших признаков незрелости: короткий, строгий, такой взрослый телефонный разговор. И тем более никаких шуток. Одна прекрасная точность. Правда, немного техничная. Да, безусловно, слишком техничная. Если подумать, слегка адвокатская. Диалог при разводе, вот что. Почти протокол. Короткие, простые, действенные слова. Без всякого двойного смысла. И все-таки слегка размытые; нет ничего более размытого, чем слово “скоро”. Для кого-то “скоро” вообще похоже на “никогда”. Жан-Жак забыл о позитивной стороне разговора, о том, что она позвонила, и позвонила просто так. Он дышал глубоко и размеренно, но ему пришлось приложить руку к груди, чтобы унять боль. Это все отжимания, наверно. Психосоматические боли не его случай. Тело его не обманывало. Голос Клер, он с волнением вспоминал ее голос. Он ее любит, вот это и надо сказать. В нем не осталось ни малейших колебаний, даже намека на возможность сомнения, его любовь была безупречной, точной и техничной. Его любовь походила на бракоразводный процесс.
Визит Сабины был ему в высшей степени неприятен, главным образом потому, что она не преминет обо всем доложить Клер. Да и вообще она ему не особо нравилась.
Судит обо всем, а не знает ничего. И голос у нее такой противный, зудящий, пронзительный, слова ввинчиваются в уши с целенаправленностью камикадзе. По счастью, Жан-Жак в своей депрессии умывался от раза к разу, и в ушах у него образовались серные пробочки. Теперь эти пробочки окажутся весьма кстати. Сабина прямо с порога устремилась к Луизе. Жан-Жака тронуло столь бурное проявление чувств; в глубине души он готов был признать, что Сабина – настоящее сокровище и способна окружить его дочь заботой и вниманием. Он купил все, что нужно для аперитива. Все самое позитивное, вроде зеленых оливок; что может быть жизнерадостнее зеленой оливки? А главное, он весь день думал и придумал, как вести себя с Сабиной: он закидает ее вопросами. Проявить интерес к другому – лучший способ выставить себя в выгодном свете. Его стратегический расчет принесет плоды, ибо на следующий день Сабина будет рассказывать Клер: “Знаешь, с ним, по-моему, все хорошо… такой внимательный, задавал столько вопросов. это верный признак…” Пока Луиза разучивала свой музыкальный урок, Сабина исполнила несколько гамм из своей личной жизни. Ее ответы в точности соответствовали тому, что в ней не нравилось Жан-Жаку. Высокопарные фразы о жизни. Высокопарные фразы, при том что куда проще было бы признаться в своем унынии, в страхе перед будущим. Для
Жан-Жака она была почти идеальной желчной старой девой. О мужчинах всегда рассуждала вообще, растворяя отдельных людей в толще своего неведения. При слове “ребенок” тут же заявляла, что не желает иметь детей. Но от нее никто ничего и не требовал; она словно пыталась теоретически оправдать тот факт, что не вызывает в мужчинах желания. Главная проблема заключалась в том, что уверенность в собственной неженственности делала ее чудовищно неженственной. Ее судьба казалась ей настолько врезанной в одиночество, что она бессознательным и в то же время самым заурядным образом подгоняла свой душевный настрой под свои представления. Что бы она ни говорила про неприятие материнства, было ясно как день, что она заведет ребенка от первого же мужчины, который ей это предложит. От первого же, кто подвернется.
В дверь позвонили.
Жан-Жак, извинившись, что вынужден прервать столь увлекательную беседу, пошел открывать. На пороге стоял Эдуард. Зажав Жан-Жака в угол прихожей, он тут же обрушил на него целый поток слов:
– Слушай, я не знаю, что на меня вчера нашло… Я был не в своей тарелке… Ой, ну ты же знаешь, со всяким может случиться… Даже не знаю… Это, наверно, из-за “Пари Сен-Жермен", они вчера проиграли… Да еще и на “Парк де Пренс”, можешь себе представить… Три поражения подряд… Наверно, из-за этого, я так думаю… В общем, я хотел сказать, что ты всегда можешь на меня рассчитывать, что все в порядке, что…
– Налить тебе выпить?
Жан-Жак представил Эдуарда Сабине, и их рукопожатие было долгим. В общем-то почти незаметно, всего на какую-нибудь секунду дольше обычного рукопожатия, но эта секунда показалась долгой, очень долгой, почти необъяснимо долгой. Эдуард боялся, что он не вовремя, хотя его приход, наоборот, позволял оживить разговор. Но в тот вечер он был неразговорчив. Точно язык проглотил. Жан-Жак взирал на него в полном изумлении. И для поддержания беседы предложил им налить еще. В ответ оба захихикали – неожиданно и как-то чудно. Он ведь не сказал ничего смешного.
– Сабина, тебе, кажется, в виски лед не класть?
– А, ну да.
– О, как интересно, я тоже не любитель виски со льдом. – Эдуард был в восторге.
– О да, как интересно! – Сабина была в восторге.
– …
Жан-Жак, на миг оторвавшись от хозяйственных забот, переводил взгляд с одного гостя на другого. Он как-то читал в газете, что влюбленные чаще всего встречаются первый раз не на свадьбе и не в доме отдыха для холостяков, а в гостях у друга, которому плохо. Не совсем про этот вечер, но, похоже, холостякам действительно полезно иметь в своем окружении депрессивное человеческое звено, вокруг которого можно собраться и сочувствовать вместе.
После сцены с виски перед Жан-Жаком прошла вереница смущенных пауз и расслабленных улыбок. Уму непостижимо: у этих двоих явно было что-то общее. Они быстренько пошарили в закромах и выудили фильмы, которые – о чудо! – оба видели (стоит уточнить, что речь шла о самых кассовых новинках десятилетия). Но их восхищало такое совпадение. И Жан-Жак счел своим долгом включиться в их маскарад:
– Да, надо же, какое совпадение.
Луиза попросила рассказать ей сказку на ночь; в тот вечер фантазия Сабины била ключом. А в это время Эдуард, смущаясь, как редко когда в жизни, спрашивал Жан-Жака, замужем ли Сабина. Тот на миг запнулся (переваривал вопрос), и Эдуард усмотрел в его молчании дурной знак. Наконец Жан-Жак решился:
– Да нет, она не замужем.
Эдуард шумно выдохнул и поделился с другом своими впечатлениями. Что тут скажешь, у него не было слов. Он считал, что Сабина особенная, что она излучает просто сногсшибательную основательность и зрелость, в ней (он интуитивно это чувствует) есть все, чего он может ждать от женщины сейчас, на данном жизненном этапе. Ему хочется чего-то существенного, а Сабина, судя по виду, может это существенное предложить. А главное, да, главное, ему понравился ее голос. Едва услышав его, он почувствовал себя как дома.
Когда Луиза улеглась, оба заявили, что не хотят больше мешать Жан-Жаку. Двое совпавших в ночи ушли вместе. Им было по пути – по пути друг к другу. Жан-Жак, оставшись в одиночестве, задумался о превратностях любви. Теперь, когда он был от них отрезан, любовное счастье представлялось ему игрой в “музыкальные стулья". Ради Сони он встал со стула; а потом свалился между двух стульев. А теперь вот приходится стоять. И не просто стоять, а еще и предлагать стулья другим. Сабина и Эдуард наконец усядутся, а Жан-Жак будет смотреть на чужое сидячее счастье.
Войдя к матери в больничную палату, Клер вздохнула с облегчением. Огонек безумия, который она подмечала ее глазах, казалось, погас без следа. Рене подтвердила ее впечатление:
– Ах, девочка моя… если бы ты знала, насколько мне лучше… Не могу сказать, что они со мной делали, но результат потрясающий. Я ощущаю такую устойчивость в голове, хоть там иногда что-то ворочается. как будто кто-то постукивает…
– …
– В общем, короче, я вернулась… И я думала о тебе, о том воскресенье, о вашем разрыве…
Рене снова была полна энергии, она так и сыпала словами. Говорила о прошлом, о будущем; в ней проснулась жажда жизни. Ей хотелось, не откладывая, поговорить с дочерью, рассказать ей историю, которая, быть может, объяснит ее всегдашнее поведение – поведение, в котором она, вернувшись с берегов безумия, очень раскаивалась.
Все началось вскоре после пятого дня рождения Клер. Алену предложили в место в Севрской больнице; от таких предложений не отказываются. Семейство поселилось в Марн-ла-Кокетт, в прелестном домике с садом, где росли два больших дерева, между которыми можно было повесить гамак. В глазах окружающих это время было настоящим раем: успех в обществе, прочная семья, чудная дочка. Все мы волей-неволей зависим от того, что о нас думают другие. Рене твердили, что ей повезло, и ей ничего не оставалось, как считать, что да, ей действительно повезло. Она никогда не заикалась о том, что ее раздражает в муже, о той невыносимой духоте, которая делала ее порой раздражительной и все более жесткой (она никогда не умаляла свою ответственность за упадок их семьи). Главная проблема состояла в том, что Ален с головой ушел в работу. Дома он почти не показывался; это была его великая эпоха, звездный час его рук. Он тогда подумывал удариться в политику (внимание СМИ порождает жажду внимания СМИ), попробовать стать депутатом от их округа. Но быстро охладел к этой затее по одной-единственной причине: ему пришлось бы пожимать руки. Рукопожатия – любимое занятие всякого народного избранника, а он не мог подвергать опасности свой рабочий инструмент. Тем не менее он часто заседал в муниципальных советах. Ему понравилось высказывать свое мнение по любому поводу, он вошел во вкус. А особенно ему нравилось, что все его уважают, все им восхищаются, все его почитают, – он же мужчина.
Рене целыми днями наводила порядок в доме, пристрастилась к цветам, становилась обывательницей. Но при этом временами слушала радио, проникалась идеей протеста, становилась свободной женщиной. Ей казалось, что дни так и будут сменять друг друга, без всяких неожиданностей, как в хорошо смазанном механизме. Тридцать лет спустя у ее дочери возникнет примерно то же ощущение. По счастью, жизнь никогда не бросает женщин вот так. Рано или поздно что-то происходит. Качество этого чего-то, в принципе, не важно. Обычно мы скучаем настолько, что способны обрадоваться даже похоронам. Похоронам в провинции, конечно, когда нужно на них ехать. В данном случае случились не похороны. Ничего особо радостного, ненамного веселей похорон: в доме возникли проблемы с канализацией.
Работы предстояло много. В спешке своего назначения Ален не успел заказать строительную экспертизу, и теперь ему на голову свалилась забота, с которой надо было разобраться как можно быстрее. Ему порекомендовали отличного, а главное, незанятого слесаря, и он с ним договорился. То есть событием в жизни Рене стала не проблема с канализацией, а человек, которого позвали чинить канализацию. В своем рассказе она не скрывала, что ситуация получилась на редкость тривиальная: скучающая буржуазка и слесарь, превратившийся в эротическую мечту. В первые дни Рене, замкнувшись в своей роли хозяйки дома, едва удостаивала слесаря взглядом; она пока даже не знала, что он итальянец и что его зовут Марчелло (штамп на штампе). Озарение пришло совершенно случайно. Рене направлялась на кухню мимо слесаря, когда он менял трубу. Ее взгляд упал на его руки. Конечно, приятно видеть мужчину, вдобавок мускулистого, когда он, потный от напряжения, распростерт на полу. Но именно в тот момент – она будет вспоминать о нем всю жизнь – ее растрогали его руки, перепачканные маслом; то, как расцветали его руки, занятые простейшим практическим делом. Чтобы понять ее чувства, стоит сказать, что муж прикасался к ней все реже и реже, под тем предлогом, что ему надо беречь руки. Он не прикасался к жене во имя медицины. И потому, когда прямо перед ней оказались руки мужчины, способные, в широком смысле, взять ее по-мужски, она потеряла равновесие. Они занялись любовью, не сходя с места, отдавшись первобытному порыву. Тем же вечером Марчелло предупредил Алена, что из-за некоторых сложностей работы затягиваются.
А дальше все было просто и по-дурацки, вот как было дальше. Их связь вознеслась за пределы всякого чувства вины. Наслаждение, достигая такого накала, закупоривает поры совести. Рене никогда не было так хорошо в объятиях мужчины. Ален, глядя на смеющуюся жену, самодовольно решил, что ее расцвет – его заслуга. Иначе говоря, он считал ее вполне законченной мещанкой, способной довольствоваться домом, болтовней с соседями и сборищами безвозрастных любительниц силиконовой посуды. Марчелло и Рене за недели своей безумной страсти ближе узнали друг друга. Их объединяло не просто физическое влечение. Они смеялись одним и тем же шуткам, а это в любви главное. Замена последней трубы стала настоящим горем. Марчелло возвращался в Венецию (вишенка на торте – он был венецианец). Он предложил Рене ехать с ним. Так началась драма ее жизни. Она почти беспрерывно плакала; мысль, что она потеряет Марчелло, перемалывала ее тело, доводила до удушья. Он торопил. Хотя и знал, что это невозможно. Прежде всего из-за Клер. И приличий. Рене жила под бременем чужих взглядов; под бременем многих поколений женщин; атавистическая невозможность.
Марчелло уехал, и Рене заболела. Заболела серьезно. Никто не рискнул произнести слово “депрессия”. Говорили про эпидемию, вирус – какую угодно, лишь бы конкретную болезнь. Подруга Рене переехала к ним, чтобы ухаживать за Клер (та, слушая мать, думала о том, что все повторяется с незапамятных времен; женщина, заботившаяся о ней, была в каком-то смысле Сабиной). А потом все наладилось. Рене должна была любой ценой вернуться к жизни, нельзя столько убиваться. Радоваться надо, что ей досталось такое огромное счастье. А потом она снова впадала в отчаяние. Огромное счастье, при всей своей мимолетности, хуже огромного несчастья. Рене была уверена, что это абсурд; что скоро все разведутся, а брак станет всего лишь способом восславить любовь на каком-то отрезке жизни. Но в ее время измена мужу считалась преступлением. От мужа не уходили. Лучше было убить его или себя, так проще. Узнав, что дочь бросает мужа, она не смогла примириться с мыслью, что у Клер получится то, что не получилось у нее. Клер прервала исповедь матери, взяв ее руки в свои.
Время ушло. Клер уже никогда не будет девочкой. Теперь важно одно: не давать подробностям этой истории примешаться к ее собственной. Нельзя допускать семейных перекличек, повторения одних и тех же схем. Мы вступаем в новую эпоху, когда жизнь прожить – на воле расцвести. Вовсе не обязательно станет лучше; люди быстро распашут новые поля фрустрации.
Когда нас фотографируют, никогда заранее не известно, кому наше фото попадет в руки спустя месяцы, годы и века. Какие чувства вызовет это фото, какие события в жизни людей?
Несколько дней назад Ибан оборвал расследование, и теперь понимал, что вел себя как влюбленный. Его чувство выросло из фото, сделанного в четверг, 17 октября 1997 года, в семнадцать часов двадцать две минуты и двенадцать секунд. Вообще-то редко кто фотографирует в четверг под вечер, да еще и в разгар октября месяца. По правде говоря, фотография эта была по меньшей мере незаконнорожденной: она появилась на свет, только чтобы добить пленку. На выходных Жан-Жак снимал вечеринку у друзей, нащелкал вполне стандартные снимки, без особых изысков, просто вписал в строгий квадрат подвыпившие физиономии. А в четверг, собравшись отдавать фото на проявку, обнаружил, что пленка не кончилась. Повертел головой и, увидев поодаль жену, вдруг ощутил прекрасный порыв ее сфотографировать. Но Клер была женственна по-вечернему и по-четверговому, такую женственность никогда не сохраняют для вечности. Она отмахивалась и даже говорила, что она уродина, а потом рассмеялась: смешно ведь. Получится некрасивой – порвет фотографию.
Семь лет эта фотография лежала в совсем неинтересном ящике стола; в таком ящике никто не станет хранить любовные письма. Однако в тот день, когда Жан-Жак в растрепанных чувствах решил взять с собой фото жены, он, словно направляемый какой-то бессознательной силой, направился именно к этому ящику. А взяв фото в руки, с изумлением понял, что прекрасно помнит день, когда оно было сделано, помнит, что жена тогда назвала себя уродиной. Семь лет спустя он наконец ответил: “Да нет, ты очень красивая". Но ее уже не было рядом, она его не услышала.
Через несколько минут фото оказалось в кабинете Дуброва.
А еще через несколько минут – в руках у Ибана.
Нет, оно не поразило его с первого взгляда. Ибан по долгу службы долго рассматривал снимок. И именно из этой обязанности родилось чудо. Волнующее до слез открытие. Он понял, что красота может открыться всюду. Надо только дать время своему взгляду, не позволить задавить себя первому впечатлению. Трудно понять, откуда в нем возникло ощущение красоты Клер. И он, сам не слишком понимая почему, попросту предположил, что влюбился. Может, его невольно растрогало нелепое происхождение фото. Не то чтобы он был циником-всезнайкой, просто иногда редкая красота прорастает из редкостных пустяков.
Иллюзия развеялась так же внезапно, как и склубилась. Он раскаивался, что так обошелся с кузеном. Позвонил ему, чтобы извиниться, услышал в трубке прерывистый голос с ритмичными всхлипами. И решил зайти к нему немедленно.
– Она ушла, да?
– Да, ушла…
– Я о тебе позабочусь, не волнуйся, я с тобой…
– Ты был прав… Когда я ей сказал про мужа… Ее глаза, ты бы видел ее глаза…
– Успокойся… Давай поговорим спокойно…
Они выпили чаю, чтобы согреться. И поговорили, неспешно, по очереди. Оба пережили одну и ту же историю, хотя, конечно, в разной степени. Историю, которая поначалу встала между ними, а теперь стала общим воспоминанием. Игорю хотелось рассказывать о Клер, воскрешать в памяти свой роман. Ибану хотелось все узнать о Клер, пережить вчуже любовь, которой не пережил сам. Почва для взаимопонимания была найдена. Они существовали в одном мире, говорили на одном языке, непонятном для тех, кто не был влюблен в Клер. Игорь вспомнил “Жюля и Джима”. Он считал, что женщина в том трио не случайно не попала в название фильма. Крепче всего сплотить двух мужчин может именно любовь к одной женщине. Так в их жизни начался период самых частых встреч. Благодаря кузену Игорь отходил от величайшей в своей жизни любовной печали. Он сумел сохранить от этой истории лишь зернышко счастья. Оба были счастливы, что узнали Клер. Они говорили о ней, пытались представить себе ее будущее. Как сложится теперь ее жизнь? В одном они были согласны: она еще любит Жан-Жака. И любовь ее явно взаимна. По идее, этот странный период должен кончиться, им надо сойтись снова и дальше жить вместе. Вот только все не так просто; вдруг у них не откроется второе дыхание? Непорядок, рассуждали они. Да и про Луизу не надо забывать. Разговор получался довольно странный. Оба уповали на созидательную силу любви, полагали, будто знают, что хорошо для других. Они беспокоились за нее, это было нормально. Не совсем нормальным выглядело их желание непременно сделать Клер счастливой. Ради этого они были готовы на многое.
Ален тщательно подготовился к возвращению жены. Его сильно растревожила вся эта история, он с нетерпением ждал ее домой. Он осознал, что в глубине души всегда любил ее и надо попытаться использовать оставшееся им время, чтобы стать счастливыми. Он купил цветы, и теперь они умирали в нежданном букете. Он хотел все сделать как следует; загодя приготовил костюм, измяв его в своем усердии. Он походил на уложенный чемодан, на вокзале его бы никто не заметил.
Сердце у него колотилось, он был милый и усохший.
Она удивилась, что он такой нарядный. Расхохоталась, и Ален испугался, что это нервный смех. Рене его тут же успокоила, все хорошо. Они направились к парковке. В дороге он включил функциональную музыку: купил диск на автозаправке. Испокон веков Ален в машине слушал новости. Жена оценила эту комичную попытку проявить такт. Но сказала, что все в порядке, она больше не больна и он может вести себя так, как привык. Проблема была в том, что он уже сам не знал, какие у него вкусы. Одиночество и тоска подточили его привычки.
Когда ворота открылись, Рене, увидев свой сад, разволновалась до слез. Ален приготовил ланч, ее любимые блюда. Стол был накрыт идеально. Ален думал было приготовить седло барашка, которое она обожала, но решил, что это не самая удачная идея. Без барашка придется обходиться еще долго, наверняка. Он остановился на мясном рулете. Мясной рулет – это хорошо, самая подходящая еда для выздоравливающего. С мясным рулетом спокойно и уютно, в нем нет никакой агрессии. Сегодня он радовался всему. Простой пище, простоте вновь обретенного момента. Настоящее счастье. “Можно, наверное, даже поесть на улице", – произнес он. Рене нашла, что это прекрасная мысль. Покончив с рулетом, они встали из-за стола и пошли пить кофе в сад. День был неожиданно солнечный, ласковый и теплый. Ален и Рене ласково смотрели друг на друга. Им совершенно не о чем было говорить, но у них всегда лучше всего получалось молчать вместе. Теперь им предстояло заново освоиться, заново втянуться в повседневность. Ален чувствовал огромное облегчение, скоро все пойдет как прежде. Жизнь продолжается, его ожидают прекрасные дни.
Внезапно он размяк. Весь месяцами копившийся страх наконец растворился в осеннем солнце и не слишком крепком кофе. Его отпустило – вот точное слово. Теперь ему хотелось только одного: расслабиться. Получать удовольствие, передохнуть, думать только про обед, про сад, про телепрограммы. Пользоваться заслуженным отдыхом в Марн-ла-Кокетт по полной программе. Он встал, погладил жену по спине и пошел прогуляться по саду. Наткнулся на гамак и решил, что это именно то, что нужно. Ему хотелось баюкать свое усталое тело, ритмично, неспешно, несмело. Раньше он никогда не пользовался гамаком, но теперь гамак показался ему венцом чудесного дня. Он лег, и гамак закачался.
И тогда Рене встала. И решительным шагом направилась к нему. Подойдя к гамаку, она посмотрела на него и сказала, просто и буднично:
– Я ухожу от тебя.
Часть третья
Луиза, изъявив восторг по случаю того, что родители наконец вместе – по крайней мере, в одной комнате, – ушла к себе. До сих пор она своим присутствием сглаживала невероятную неловкость, которую испытывали Жан-Жак и Клер. Они столько времени не оставались наедине. Наверно, это было их самым сильным ощущением – несоответствие между предвкушением и внезапной правдой. Оба вдруг ясно осознали, что все изменилось. Что как прежде уже никогда не будет. Даже поздоровались они как-то неловко. Куда друг друга целовать? Они колебались, а колебания всегда кончаются щекой. Клер позвонила после обеда, они условились, что вечером она заедет. При мысли о близкой встрече оба страшно разволновались, почти до слез. Быть может, они обнимутся. И он и она мечтали об одном: о тишине. Они бы все отдали, лишь бы не выяснять отношений, лишь бы не вышелушивать подробности их разногласий; но так не бывает. Приходилось говорить. Пытаться объясниться в той ущербной ситуации, когда не знаешь, что на уме у другого. Теперь Луиза ушла в свою комнату. Аперитив стоял на столе. Светские условности встречи отпадали одна за другой, оставался только разговор, а он будет техничным. Они поцеловались в щеку.
В замешательстве оба скрывали, что им известно друг о друге. Клер никогда, ни сегодня, ни потом, не скажет ему, что знает про агентство Дуброва. А Жан-Жак ни словом не обмолвится о курсах русского языка. Из чего следовало, что они прежде всего стремились избегать тягостных тем. Нужно было сосредоточиться на будущем. Что им делать дальше? Вопрос напрашивался, но они по-прежнему от него увиливали. Жан-Жак следил за каждым глотком Клер, готовый предложить ей налить еще, подхватить спадающую маску дружеского гостеприимства. Оба старательно улыбались каким-то банальным фразам. Еще немного, и они бы спросили друг друга, какая музыка им больше нравится; почти как пары на свидании “вслепую".
Жан-Жак понимал, что вот-вот все потеряет. Надо брать ситуацию в свои руки, надо говорить. Его энергия отчаяния шла только от чаяния, от чистой надежды. Он пытался найти верные слова:
– Клер… пожалуйста, прости меня.
– Да я тебя давно простила, Жан-Жак.
И диалог прервался. Конечно, Клер его простила, вопрос был вовсе не в прощении. В том, что произошло между ними за время кризиса, не было никакой трагедии. Ничего непоправимого. Прощение разумелось само собой. Не на этой почве они могли вновь обрести друг друга. Обрести друга они могли, только добившись близости, согласия. Почему они так холодны? Даже простив друг друга, даже считая, что ничего страшного не случилось, они теперь понимали, что после разрыва очень трудно снова быть вместе. Забываешь опорные точки. Все время падаешь. Набиваешь шишки.
Оба были обескуражены. Тонули в тягостном недоумении. Не знали, куда сесть, что сказать, что делать. На их лица медленно наползал пафос.
– А как вообще, работы у тебя сейчас много? – выдавил из себя Жан-Жак.
– Я пока в отпуске… Это так хорошо… когда не работаешь.
– Да, понимаю…
– А у тебя как на работе?
– Я тоже… э-э… мне надо было отдохнуть… в общем, я сейчас не работаю.
Их слова боялись упасть и разбиться.
Шестью годами раньше Клер, рожая Луизу, кричала изо всех сил, а Жан-Жак кричал в родильном доме, что стал отцом. Ему даже хлопали. Тогда их слова были прочными, их можно было кидать далеко.
А потом был день, когда они переехали в квартал своей мечты. В квартал, где они в первый раз пообедали вместе. Они во что бы то ни стало хотели жить рядом с этим рестораном. Главное, чтобы их первое счастье всегда было на глазах. Потом ресторан стал итальянским, но они остались. Здесь им было хорошо, квартал центральный, все близко. Неподалеку жили их друзья, Арман и Беатрис. По вечерам они часто ходили к ним в гости; один из таких вечеров, день рождения Беатрис, был увековечен на целой пленке. Ну, почти целой. Оставался один кадр, и Жан-Жак сфотографировал Клер. А она тогда, в четверг, сказала, что она уродина.
– Ты красивая, – Жан-Жак сделал еще одну попытку.
– Спасибо, ты очень мил.
– А на том фото, не знаю, помнишь ли ты, ты еще не хотела, чтобы я тебя снимал, говорила, что уродина… Так вот, ты очень красивая на том фото.
– Это было так давно.
Вскоре после того дня рождения Арман и Беатрис переехали в Мадрид. Кто же откажется от Испании. В первое время слали весточки, несколько раз звонили, обещали вместе поехать в отпуск, а потом – все. С год назад Беатрис позвонила и сказала, что вернулась в Париж. Одна. Жан-Жак в ответ промолчал.
– Что будем делать? – спросила Клер.
– А чего ты хочешь?
– Я хочу быть с дочерью.
– Так возвращайся, все очень просто.
– Нет, не просто. Нельзя же, просто так.
Они не знали, куда девать руки. Жан-Жак хотел было потрепать Клер по спине, но об этом нельзя было даже помыслить. Каждый миллиметр расстояния между ними был неприступной скалой. Два смятения на ножках. Вернуться к нормальной жизни в таких обстоятельствах казалось невозможным. Они совсем чужие, им ничего не остается, как расстаться. Они холодно договорились, что Луиза будет жить с каждым из них по очереди. А чтобы не возить ее взад-вперед в разгар учебного года, они будут сменять друг друга в квартире. Неделю Клер, неделю Жан-Жак. А другой родитель на эту неделю переберется в гостиницу на авеню Жюно.
Они нашли компромисс. Клер объяснила ситуацию Луизе и уехала к себе в отель. Жан-Жак до конца недели оставался дома. Выйдя на улицу, она разрыдалась. Двумя часами раньше, поднимаясь по лестнице, она представляла себе многое; но только не это. “Что-то сломалось”, – твердила она. Жан-Жак дождался, пока Луиза ляжет спать, и тоже заплакал. Он прекрасно понимал, что их договоренность была преддверием развода.
Задыхаясь в семейных узах, оба они мечтали о вечерах не по расписанию, о ночных прогулках, о высшей свободе, когда не надо смотреть на часы. Мечтали оторваться от времени другого. Им казалось, что главное преимущество холостяцкой жизни – легкость. Теперь они были почти холостяками, но никакой легкости не наблюдалось. Недели без Луизы были неделями, выпавшими из жизни. И Жан-Жак, и Клер свободными вечерами обычно сидели в гостинице. Поглядывали одним глазом в телевизор с отключенным звуком. После полуночи мельтешащие картинки замедляли бег. Каждый засыпал на своей половине кровати. Засыпал, если можно так выразиться, с отсутствием другого.