Вкратце жизнь Бунимович Евгений
Свое появление в советском Ленинграде Мистер-Твистер-внук объяснил тем, что у него такая болезнь – мучительный насморк, который появляется в период цветения, и тогда надо менять климат. Вот родители и увозят его на север – в Канаду или в Ленинград. Болезнь называется allergy (написал он мне на листке).
Так я сам себе поставил диагноз, когда про аллергию у нас в стране еще никто не подозревал. Сообразил, почему не было насморка до того (мы ведь вплоть до Соловков тоже шли все время на север), перестал капать в нос бессмысленные капли, а вернувшись домой, велел родителям срочно отправить меня в Канаду (шутка).
Перед возвращением в Москву мы решили проесть последние деньги в знаменитом “Севере”, самой вкусной кондитерской на Невском.
Все деньги с удовольствием проели, но опоздали на поезд. Вернее, кто-то добрался, что-то из вещей привезли, но большинство застряло по дороге.
На перроне я увидел Густава. Он прогуливался вдоль состава как по мхатовской сцене – в элегантном белом костюме и белой шляпе.
Мы с ребятами побежали вперед в безнадежной попытке задержать поезд до прихода опоздавших.
Перед отправлением Гусь сказал мне: “Твой рюкзак здесь? Так садись, поехали”. И уехал.
Ночевали мы на вокзале, расстелив на полу свои спальники. Перед тем на Невском наши девчонки дарили ничего не понимавшим ментам цветы, которые накануне мы купили родителям. Это был, конечно, типичный перформанс, только слова такого в русском языке еще не было.
Увидев мою грозную маму на вокзале в Москве, Густав удивился и осторожно сказал:
– А ваш Женя не приехал, он остался с опоздавшими.
– Я знаю, – величественно ответила мама (на последние не проеденные в “Севере” копейки я все же дозвонился из автомата на вокзале), – но здесь должен быть его рюкзак!
Она забрала мой тяжелый грязный мешок и гордо удалилась. Маме тоже была не чужда стилистика Художественного театра.
На следующий день мы не без приключений добрались до Москвы в грязном пустом (запасном, наверное?) вагоне. Но все же добрались.
Весь поход мы с Шугаровым на две допотопные кинокамеры снимали узкопленочное кино. Я изобретал самые изысканные ракурсы – каждую новую церковь хотелось показать иначе, по-своему.
Когда в Москве наконец смонтировали и показали фильм, меня, как и любого подлинного творца, ждало горькое разочарование. Зал проигнорировал все мои ракурсы, зато любое самое случайное мелькание в кадре любой из наших походных рож вызывало бурный восторг.
Подружившись после Северного похода с бэшниками, мы осенью собрались снова выйти вместе на природу, в подмосковные леса.
Однако некая бдительная общественница засекла, как две Кати (одна – Франк, вторая – ее подружка) у ворот школы запихивают в рюкзак бутылку водки, и тут же сдала их директору. Поднялся большой шум, совместный поход-пикник отменили.
Мозганов невозмутимо изъял из рюкзаков оставшийся криминал (половину все же удалось незаметно вынести), после чего мы вышли на близлежащую природу уже без учителей и распили спасенную часть на склонах Воробьевых гор.
Солидную трофейную контрибуцию (как выяснилось много позже) наши учителя оприходовали самостоятельно.
А Катю-вторую мы с Наташей встретили недавно на ужине в небедном православном доме. Катя теперь иконы пишет.
Невольник чести
Ксередине десятого класса на уроках литературы мне стало скучно.
Феликс со всей своей дотошностью пытался выудить худо-бедно-нравственные коллизии из обязательной программы советской литературы, а я уже не мог все это даже читать. Во многом, кстати, благодаря именно Феликсу.
После “Войны и мира” всерьез говорить о Фадееве? о горьковской “Матери”? прости господи, о “Любови Яровой”?
До поры до времени удавалось успешно выкручиваться. Но это уже были уроки не литературы, а чего-то совсем другого.
Феликс обычно выбирал в классе жертву, к которой постоянно обращался с вопросами. Отвечать нужно было, ссылаясь на текст.
На уроке по фадеевскому “Разгрому” перст судьбы указал на меня, успевшего на перемене узнать только про бедного корейца, у которого красные партизаны с голодухи отняли последнюю свинью.
На первый вопрос я кое-как ответил, ловко связав сцену со свиньей с заданным вопросом.
Козырной корейской свиньей удалось отбить и второй вопрос.
Ответ на все последующие вопросы я начинал уже прямо, без обиняков: “Вспомним хотя бы сцену со свиньей”. Терять было нечего.
Предатели-однокашники ржали в голос, даже не пытаясь сдерживаться, Фадеев корчился в гробу, а невольник чести Феликс Александрович Раскольников вместо вполне заслуженного “неуда” поставил мне “четыре” (еще и мотивировал: все верно, но примеров маловато…).
А вот с упомянутой “Матерью” такой трюк не прошел, и прямо перед выпуском Феликс влепил мне безжалостную пару, поскольку о наличии в романе героя по фамилии Находка я вообще не подозревал. Я думал – это город.
Однако далеко не все столкновения несгибаемых представлений нашего по-своему тоже железного Феликса с действительностью оказывались столь забавными и безобидными.
Нашему однокласснику Володе Еремину Раскольников поставил два балла на устном выпускном экзамене по литературе.
Володя был, конечно, парнем своеобразным, но тем самым он лишался аттестата, мог загреметь в армию… Все это было по тем временам происшествием не только чрезвычайным, но жестоким и бессмысленным.
После выпуска мы не раз приходили к Феликсу в гости. Сначала в школу, потом, когда школу разогнали, – домой. Он тяжело разводился с женой, женился снова, готовился к эмиграции, вроде бы к какому-то богатому дяде в Канаду, что – согласитесь – звучало уже слегка водевильно.
Последний раз мы пришли к нему домой перед самым его отъездом за океан. Сегодня пишут, что это считалось опасным. Не помню, нам было не до того. Уезжал наш учитель. Мы прощались навсегда.
Изредка оттуда доносились вести. Феликсу было совсем не просто – он работал на заводе, чуть не клеил конверты, но в итоге все-таки защитил диссертацию и стал преподавать в университете русскую литературу – сначала в Канаде, потом в Штатах.
Никакой эйфории от того, что наш необыкновенный учитель с таким трудом, преодолев огромные препятствия, смог наконец стать самым средним американцем (канадцем?) и заурядным преподавателем заштатного университета, я не испытывал.
Потом рухнули Берлинская стена, “железный занавес” и все остальное. Вполне благополучный на фоне нашей перестроечной разрухи Феликс ненадолго приехал в Москву, мы собрались у Ленки Захарьиной, наперебой вспоминали школу. Но и только.
Много лет спустя в России наконец вышла книга Ф.А. Раскольникова “Статьи о русской литературе”.
Я очень хотел написать рецензию, но не смог зацепиться ни за один абзац.
На уроках мой учитель словесности был куда интересней, мощней, притягательней. На бумаге все выглядело тривиальным, пресным. Его незаурядная личность тонула в правильных литературоведческих пассажах.
Я понимал, как важен был Феликсу отклик именно из России, из толстого литературного журнала, что он как мало кто имеет право на такой отклик. В отличие от своего учителя, я готов был поступиться всеми принципами, даже заранее договорился о публикации…
Но так ничего и не написал. Не смог выжать из себя необходимых страниц.
А должен был. Обязан. Да что тут говорить…
Сивашинский
За полгода до выпуска и поступления в университет, когда, как спортсмен перед чемпионатом, я был уже не только накачан, но и перекачан всеми возможными задачами вступительной математики, родители решили, что все равно нужно взять репетитора. Все берут, а они – нет?
Репетитор, понятное дело, нужен был самый хороший, самый дорогой.
Выбор пал на Сивашинского, знаменитого на всю страну учителя и автора многих задачников. Он уже не работал во Второй школе, поскольку подал документы на отъезд в Израиль и был в отказе, а на жизнь зарабатывал репетиторством, проходившим следующим образом.
В каждой комнате и даже на кухне квартиры Сивашинского сидело вокруг стола до десятка десятиклассников, решали серии предварительно подобранных задачек, написанных на листочках.
Уровень ребят был разный, потому приходилось не только решать самому, но и что-то объяснять соседям. Изредка Сивашинский появлялся в дверях, говорил: “Да, кстати” – и подбрасывал нетривиальную идею решения, какой-нибудь изощренный прием.
При пересказе такая методика кажется откровенной халтурой, циничной стрижкой купонов с бренда “Сивашинский” в расчете успеть добежать до границы. Однако летом на вступительных экзаменах практически ни одна задача не оказалась для меня, не самого (замечу) прилежного абитуриента, непонятной и неожиданной.
Тут, конечно, и Бегемот постарался, и студенты, и, несомненно, – Сивашинский.
Многие годы во Второй школе он преподавал примерно так же – и потом практически все поступали куда хотели.
Во время уроков он тоже в основном стоял в коридоре и курил, а за открытой дверью были видны написанные на доске задачи. Иногда он входил в класс со своим “Да, кстати” (см. выше).
Родным языком Израиля Ефимыча был идиш, потом иврит и украинский, по-русски он говорил своеобразно, а по-учительски и тем более по-советски – еще своеобразней.
Сивашинский млел, когда девочка решала задачу не просто правильно, а еще и красиво. Тут он говорил: “Дай бог тебе здоровья и хорошего мужа!” И хотя сегодня его пожелание кажется весьма даже мудрым, тогдашних восьмиклассниц и особенно восьмиклассников это очень смешило.
Двойки он ставил редко и неохотно.
Когда одной девице он все-таки влепил неуд и она, вернувшись на место, еле слышно прошипела: “Дурак”, Сивашинский услышал нелестную оценку и воскликнул: “Таки да! Таки дурак – раз не смог тебя научить решать такие простенькие задачки!”
Школьную рутину, которая была во Второй школе сведена к минимуму, но все же была, он не воспринимал вообще.
Наталья Васильевна Тугова, еще одна из удивительной плеяды завучей-литераторов нашей матшколы, рассказывала, что, когда она, робея, все же вынуждена была сделать Сивашинскому замечание за незаполненные страницы уроков математики в классных журналах, он ласково ответил: “Деточка моя, повесь мне выговор! Придет комиссия, будет видна твоя работа”.
Уже уехав в Израиль, он рассказал по вещавшему оттуда на СССР вражьему голосу, что да, конечно, у него “теперь все слава богу”, что его сразу взяли профессором в Иерусалимский университет, но мечта его – “сделать в Израиле такую школу, как директор Второй школы Владимир Федорович Овчинников сделал в Москве, дай бог ему здоровья!”.
Для Овчинникова в те времена такое пожелание было равносильно одновременно и доносу, и приговору.
Собственно, вскоре его и выгнали с работы, как и всех наших завучей.
Но Владимир Федорович, который и поведал мне об этом послании издалека, рассказывал о нем совершенно беззлобно, с улыбкой. Это же Сивашинский, что тут скажешь…
Крука
Отъезд Сивашинского был только одной из тем Крукиных доносов.
Клавдия Андреевна Круковская, она же фольклорная злодейка Крука, маленькая невзрачная женщина в больших очках и синем стираном халате, преподавала нам химию.
Не исключено, что Крука знала свой предмет и даже умела его преподавать. Легендарная ее вредность, мелкая мстительность, ненависть ко всему и всем в школе скорее всего были следствием общей пришибленности жизнью и тяжелых комплексов, которые вымещались на нас.
Темой ее постоянного брюзжания и инвектив было засилье в школе евреев и интеллигентов. Интеллигенцию она крыла с большевистской прямотой, а вот на засилье евреев только намекала, поскольку само слово “еврей” было в советском зазеркалье табуировано.
Объективности ради признаемся: она была недалека от истины. Интеллигентные московские семьи считали Вторую школу своей, да и евреев хватало.
Как однажды с улыбкой посетовала ЭлПэ, работавшая в школе еще до того, как она стала математической: “Когда-то у меня в одном классе учились Петухов, Курочкин и Цыпкин, а теперь у меня в одном классе учатся Розенблюм, Розенфельд, Розенман и Розеноэр…”
Иногда Круковская замечала, что ее перманентное брюзжание никого уже не цепляет, и переходила к активным боевым действиям.
Однажды посреди очередной тирады она грозно обратилась к Сергею Абелю, мирно болтавшему с соседом:
– Абель, ты интеллигент?
Абель встал и ошалело переспросил:
– Чего?
Надо сказать, Серега Абель был не самым точным адресатом для подобного вопроса. Почему Крука выбрала именно его? Может, в этот момент он болтал громче других. Может, потому что был по списку первым. Может, фамилия не понравилась.
– Абель, ты интеллигент? – угрожающе повторила Круковская и забралась на учительский подиум у доски, надеясь хотя бы оттуда посмотреть на долговязого Абеля сверху вниз. Но это бы ей не удалось, даже если б она влезла на стол.
Абель лихорадочно соображал, как бы ему изловчиться ответить, чтоб не попасть под раздачу, но так ничего путного и не придумал.
– Ну да, – неуверенно протянул он после тревожной паузы.
Почему-то этот ответ довел Круку до бешенства.
– Садись, хам! – заорала она со всей ненавистью гегемона к прослойке и перешла наконец на что-то химическое.
На ее уроках наш класс жил почти беззвучной параллельной жизнью, которая переходила в активную фазу, как только Круковская отворачивалась к доске, чтобы выписать очередную заковыристую формулу.
Помню, как в одно из таких чудных мгновений раздался страшный грохот.
Взрыв? Химический эксперимент, затеянный кем-то из наших умников?
Крука испуганно обернулась и увидела отправленного соседом в нокаут Лешу Виноградова, рухнувшего в проход между рядами парт, где его накрыло спинкой сломанного стула.
Озверевшая Крука бросилась к нему с отлетевшей к доске ножкой стула наперевес…
В последний момент неминуемая расправа была неожиданно заменена ссылкой в директорский кабинет. Леше было велено отнести злосчастную ножку Владимиру Федоровичу.
– Пусть он видит! – вскричала Крука, гневно сверкнув стеклами очков. Очевидно, Владимир Федорович должен был увидеть нечто большее, чем просто Виноградова с ножкой от стула.
Леша безрадостно поплелся к выходу.
Вскоре он нарисовался в проеме дверей. Уже без сломанной ножки.
– Ну что, отдал директору?! – мрачно спросила Крука.
– Владимира Федоровича не было в кабинете, – кротко ответил Леша, – я оставил ножку у секретаря, у Людмилы Николаевны. Попросил ее отдать директору, когда он вернется. Людмила Николаевна сначала удивилась, но я объяснил, что это вы просили ему передать…
Сдержать хохот не удалось.
Перед нашим выпуском Круковская выставила Наташе шесть двоек подряд.
Крука, видимо, рассчитывала, что Наташина мама, учитель физики нашей школы, с которой они терпеть друг друга не могли, запросит о пощаде.
Я пересел к Наташе.
Крука оценила маневр. Моя успеваемость по химии рухнула вместе с надеждами на медаль. Но, как говаривал Михайло Васильевич Ломоносов, если где-нибудь чего-нибудь убудет, то где-нибудь в другом месте чего-нибудь обязательно прибудет. Так у нас и вышло…
Круковская и сочинила тот своевременный донос на школу, который подписали и Фантомас и Бегемот.
Незатейливый, но идеологически точный слоган “КРУКА – СУКА” стал надежным паролем мирового сообщества второшкольников.
Каждый выпускник непременно расскажет вам, как он прочитал эти огненные слова, эти наши мене-текел-фарес не только в курилке МГУ или физтеха, в аудитории Гарварда или Кембриджа, но и в аэропортах Франкфурта, Тель-Авива, а то какого-нибудь и вовсе Буэнос-Айреса.
Второшкольными теоретиками строго доказано, что уравнение КРУКА=СУКА при замене букв на цифры имеет единственное решение.
Однажды на уроке химии, когда назойливая Крука привычно зудела над ухом, обрывки нескольких фраз проступили из общего монотонного жужжания:
“Когда я была маленькой девочкой, купили новые ботиночки… мама мне говорила… не прыгай через лужи…”
Не знаю, с чего это ее так занесло.
Может, она и лужи связала с тем, что если в кране нет воды – далее по тексту…
Но я посмотрел на нее будто впервые: вот эта, нет, точнее, вот это когда-то было ребенком? маленькой девочкой? прыгало через лужи?
Как же жизнь должна была тебя переехать, чтоб ты стала такой откровенной и даже демонстративной дрянью… И что-то очень-очень отдаленно похожее на жалость шевельнулось – нет, ну не в сердце, а почему-то в районе живота.
Экзамены
Ибез того тревожная пора выпускных экзаменов была подпорчена еще и постоянными слухами об идеологических проверках, насылаемых откуда-то сверху. Опасались, естественно, не физики с математикой. Но вот история с обществоведением…
ЭлПэ лихорадило.
Мы боялись больше даже не за себя, а за школу, готовы были хоть чем-то помочь, честно приходили на все консультации перед экзаменом. Тщетно. Запомнить и воспроизвести ворох верноподданного бреда не получалось. Не тому нас учили.
Спасение пришло неожиданно. Накануне экзамена Наташа искусно пометила экзаменационные билеты.
Бессонной ночью каждый из нас выучил свой билет практически наизусть. Проверяли друг друга по текстам впервые открытого учебника обществоведения, который произвел неизгладимое впечатление.
Последний параграф учебника назывался просто и непритязательно: “Счастье”. А последний абзац звучал так:
Раньше поэты изображали счастье синей птицей, которая ускользала от того, кто хотел поймать ее за крыло. Теперь мы крепко держим ее в руках!
Проверяющая тетка явилась, но она была уже не страшна.
ЭлПэ сидела белей чистого экзаменационного листа, а мы были жизнерадостны и уверены в себе. Никаких нравственных мучений от того, что придется гнать идеологическую пургу, мы почему-то не испытывали.
Меня вызвали почти сразу.
Иду к столу и – о ужас! – начисто вышибло, как именно помечен мой билет. ЭлПэ почувствовала неладное:
– Женя, что с тобой?
И тут меня озаряет спасительная мысль:
– Людмила Петровна, а можно, Наташа вытащит мне билет? На счастье? – спрашиваю со смущенной улыбкой влюбленного дебила.
Проверяющая тетка, насмотревшаяся советских фильмов про школу (а если это любовь?), не смогла скрыть умиления.
Можно!
Наташа коршуном бросилась к столу, быстро-быстро-быстро просмотрела оборотки всех лежавших в ряд билетов и безошибочно вытащила – мой.
Победа! Счастье! Теперь я крепко держал его за крыло.
Я сыпал всеми с утра распиравшими мою кратковременную память именами, датами и цитатами. Проверяльщица восторженно внимала…
И тут я увидел, как смотрит на меня Феликс, которого тоже зачем-то посадили в экзаменационную комиссию.
Он снял очки, положил их на стол и глядел невидяще и абсолютно потерянно даже не на меня, а сквозь меня. Бунимович, Женя, которого он числил человеком, в мельчайших деталях и подробностях уверенно несет всю эту официозную ахинею…
Я запнулся, растерялся, умолк. Тут вновь вовремя включилась ЭлПэ:
– Наверное, достаточно.
Она вопросительно посмотрела на пришлую тетку. Та кивнула. Все обошлось. Но взгляд Феликса не забылся.
Из всех выпускных самым простым мы числили экзамен по французскому языку.
Сдающих оказалось всего-то пятеро, все из языковых спецшкол, никаких опасностей и подвохов не ожидалось. Однако проверяющего засунули и сюда.
Всем достались темы как темы: “Моя любимая книга”, “Мой любимый фильм”. А мне – “Ленин в Париже”.
Еврейское счастье на французском языке.
Все сдающие честно пытались мне подсказать, но никто не знал, когда Ильич там был и зачем приехал. Только ответственная Ленка наконец вспомнила, что жил он где-то на Монпарнасе и через весь Париж ездил на велосипеде в Национальную библиотеку. Готовить, надо полагать, мировую революцию.
Этого оказалось более чем достаточно.
Красочно, во всех подробностях рассказывал я обалдевшей комиссии, как будущий вождь мирового пролетариата садится поутру на велосипед, трогается в путь, – и дальше описывал все подряд улицы по пути, дворцы, соборы, памятники.
Спасла выучка французской спецшколы. План Парижа, где советский школьник никогда не был и быть не предполагал, я знал практически наизусть.
Проверяющий, не знавший ни слова по-французски, благосклонно кивал в такт моей мерно лившейся картавой, как у вождя пролетариата, речи, а учительница, вовремя сообразившая, что мы с Ильичом уже у Пале-Рояля, практически в двух шагах от библиотеки, благоразумно прервала нашу прогулку:
– Достаточно!
Приехав впервые в Париж двадцать лет спустя, уже во время perestroika, я первым делом прошел этим маршрутом.
Париж оказался точно таким, как во французском кино, – дождливым, серым, туманным, прекрасным, со своим местным Габеном на каждом отрезке набережной. Но все-таки тот мой, выученный по картам, фотографиям и импрессионистам в Пушкинском музее, с призраком коммунизма на велосипеде, был прекрасней, спасительней.
Он был несбыточной мечтой. И вот на тебе – сбылся.
А Сашке по прозвищу Мика досталась на том экзамене тема “Мой любимый фильм”. Он стал рассказывать про мюзикл “Моя прекрасная леди”, на который мы только что ходили большой компанией после уроков. Наверное, это был единственный фильм, содержание которого он в тот момент помнил. О первоисточнике – “Пигмалионе” Шоу – мы успели ему подсказать. На беду.
Кто-то из комиссии спросил, а кто же такой этот Пигмалион.
Сашка бодро ответил:
– Это такой зверек, который меняет свой цвет.
Все рассмеялись, кроме проверяющего дядьки. Он не понимал по-французски. Но и после перевода ему не стало смешней. Зато ему стало обидно. Сашке вкатили трояк.
Мика закончил физтех, потом уехал за океан.
Не так давно на встрече выпускников сказали, что Саша умер. Помянули. Вскоре (почему-то в Киеве, в случайном пересечении людском) я узнал, что Саша в Канаде покончил с собой.
Может, и нет волшебных стран, кроме детства. Даже если через него проехал Ленин на велосипеде.
После
Летом после выпуска позвонили из школы. Велено было сфотографироваться для доски лучших выпускников – и не где попало, а в фотоателье № 1, что в проезде Художественного театра.
Одолжил у брата модный свитер, поехал.
Первого сентября мы привычно пришли в школу, прежде чем разбежаться по своим университетам. Толпились во дворе, болтали, приветствовали учителей.
С деланной скромностью я предвкушал тот момент, когда все наконец войдут в двери, а тут и я – прямо у входа, фотографией на белой стене.
И вот все входят. А меня нет.
Висит в рядок несколько довольных физиономий, а моей среди них нет.
Пока я переходил из скромно-напускного в честно-обескураженное состояние, нарисовалась Зоя.
– Ищешь свой портрэт? – ехидно спросила она. – А я тебя в своем кабинете повесила. Вместо Макаренко. – И поплыла дальше вся в цветах, рассекая волны выпускников, как большой рыжий корабль.
Шутка? Правда? Разве у Зои поймешь? На всякий случай я неопределенно хмыкнул, но потом все же заглянул в кабинет завуча. Как бы поболтать.
Над столом действительно висел мой шикарный портрет, наскоро приляпанный поверх другого (не исключено, что и впрямь Макаренко), от которого осталась только золоченая рама.
Выяснилось вот что.
Сразу после выпуска я отпустил пышную чегеваристую шевелюру вкупе с пушкинскими бакенбардами, так и сфотографировался.
Ко всему это сильно напоминало облик крамольных тогда битлов.
Повесить такое у входа в советскую все-таки школу да еще под вывеской “Лучшие выпускники” администрация, чуть не в еженедельном режиме принимавшая идеологические комиссии, не решилась. В качестве моральной компенсации Зоя и забрала опальное фото в свой кабинет.
Практически весь свой первый студенческий год я провел не в университете, а в школе. Автобус, который вез меня утром в МГУ, проезжал как раз мимо нашей школы, и я либо сразу выходил, либо все-таки доезжал до знаменитой высотки, одиноко поднимался в битком набитом лифте, открывал двери аудитории, затем закрывал их с той же стороны и возвращался в школу.
На первое время школьной математической подготовки хватало, чтобы сносно сдавать зачеты и экзамены, потом были проблемы.
Выход без скафандра из Второй школы в безвоздушное советское пространство оказался для многих выпускников мучительным, опасным, невозможным. Уходили в запой, в диссиденты, в монастырь, в суицид.
Потерянно бродил я по школьным коридорам, ходил на уроки к словесникам.
С Ирой Щепочкиной из бывшего 10 “Б”, тоже студенткой мехмата, мы начали вести семинары по матанализу, которые только что у нас самих вели студенты того же мехмата.
Моя голова была переполнена витиеватыми приемами решения сложных задач, а Щепа (ныне доктор физматнаук) относилась к математике совсем по-другому, очень по-домашнему. Она доказывала у доски теоремы, решала самые трудные задачи просто, сноровисто, без затей, как будто на кухне пельмени лепила.
Нам с Щепой было интересно на этих семинарах, надеюсь, нашим девятиклассникам тоже. Поначалу казалось, еще не все потеряно.
Но это только казалось и только поначалу. Наташина подруга Регина (ныне тоже доктор наук, нейрофизиолог), которая училась на класс младше нас, сохранила воспоминания об атмосфере безысходности выпускного своего года, постоянных все более грозных комиссий, все более подавленных и мрачных учителей, о последнем звонке, больше похожем на гражданскую панихиду…
К лету школу по высочайшему повелению разогнали.
Уволили Владимира Федоровича, директора, уволили всех завучей – Наталью Васильевну, Фейна, Зою.
Кто-то из учителей ушел вслед за ними, кто-то остался. Но школы не стало.
Зою я застал в кабинете, когда она собирала вещи в хозяйственную сумку.
Она отдала мне на память злополучную фотографию (не могла не пропеть скрипучим своим голосом “Я возвращаю ваш портрэт…”).
Вернувшийся на свое законное место Макаренко сквозь круглые стекла очков строго и ответственно взирал на происходящее.
Что стало конкретным поводом для разгона школы? Демонстративное диссидентство Якобсона? Плохо скрытое – других учителей? Отъезд Сивашинского в Израиль? Вовремя подоспевший очередной Крукин донос? Что-то еще? Разве в этом дело?
Удивительно не то, что разогнали. Удивительно, что была.
Советский Союз называли Верхней Вольтой с ракетами – и называли не без основания. Свести Россию к ВВ (толерантно сократим до аббревиатуры, а то тамошние жители обидятся) советским вождям удалось самостоятельно. Историю свели к краткому курсу, литературу – к соцреализму.
Об этом много написано. Не будем повторяться.
Однако ВВ на то и ВВ, что никаких ракет самостоятельно создать не способна. По определению. А без ракет сверхдержава – не сверхдержава. Никто не боится. Вот и приходилось терпеть до поры до времени всяческие физматшколы, создавать физикам (в отличие от лириков) тепличные условия, поскольку в других они не выживают, не размножаются.
Признать, что и легендарную Вторую школу терпели некоторое время на излете оттепели ввиду потребностей военно-промышленного комплекса в толковых головах физматов трудно. Но приходится.
Наталья Васильевна
После разгрома мы все же первого сентября снова пришли в уже не существующую школу. Даже не знаю зачем. Надеялись по молодости на чудо? Едва ли. Чуда и не случилось.
Учителей наших, завучей, директора уже не было. Новая администрация смотрела на нас с опаской. И не без основания.
Уходя, мы содрали с фасада вывеску нашей школы. Унесли, прикрыв моим рыжим вельветовым пиджаком. От бессильной тоски. На память о школе, которую уничтожили.
Пусть новую себе заказывают.
Вывеска сиротливо жила у меня дома под диваном, пока нас не вычислили.
Позвонила Наталья Васильевна, уже работавшая в другой школе, сказала, что Владимир Федорович просит не дурить и вывеску вернуть. Ну если Владимир Федорович просит…
Слово директора стало для нас непреложным законом, когда мы перестали быть учениками, а он перестал быть директором нашей школы.
С Натальей Васильевной, завучем по воспитательной работе (учитывая особенности воспитательной работы во Второй школе, ее, по-моему, выгнали первой), мы, конечно, и в школе пересекались. Даже как-то у нее дома чай пили. Но время поговорить нашлось гораздо позже.
Деревянный домик в центре города, где я родился, где жила моя семья, снесли. Мы оказались в панельной многоэтажке на самом юге тогдашней Москвы. Наталья Васильевна жила неподалеку от нас (кажется, у подруги). Мы встречались, гуляли, она вспоминала о том, как создавалась, как жила школа.