Кладезь бездны Медведевич Ксения
– И зачем? – прищурился нерегиль.
– Мои… люди в окружении халифа пишут, что из Басры шлют донесения, где сказано: карматы не укрепляют побережье.
– У тебя такие же сведения, – спокойно сказал Тарик.
– А еще халифу докладывают, что хребет аль-Маджар не охраняется и не укреплен. Только в долинах за ним стоят два джунда.
– Странные какие-то карматы, – задумчиво потрогал нос нерегиль. – Горная цепь – природная линия обороны. Ее только безумец оставит незащищенной.
– Вот и я о чем. А мои агенты в торговых басрийских домах докладывали, что, когда они вели караваны рабов через перевалы хребта аль-Маджар, они останавливались у подножия довольно серьезных замков.
– Вот это больше похоже на правду, – все так же задумчиво проговорил нерегиль.
– А донесения начальника барида в Басре – на предательскую ложь. За которую очень хорошо платит мединский купец, не первый год ведущий дела с карматами. Поэтому я здесь, о нерегиль. И – клянусь Всевышним! – помешаю предателям и выручу тебя из беды.
Тарик вопросительно поднял бровь: мол, что же ты сделаешь?
Абу аль-Хайр усмехнулся – тоже без слов, но красноречиво. Увидишь, Тарик. Скоро увидишь.
И тут в разговор неожиданно вступил джинн. До того он просто поворачивал усатую морду от одного собеседника к другому, следя за словами, как за мечущимся мотыльком.
– Подождите, – поднял уши черный кот. – Подождите. Ты хочешь сказать, о Абу аль-Хайр, что мединский купец, басрийский говнюк и еще какая-то не установленная по именам шелупонь вступила в сговор с карматами, прекрасно зная, кому те служат? Что эти недоделанные плуты решили, что могут заключить союз со злым духом? А потом получить прибыль от сделки с адом?
– Да, о дитя огня, – тихо и горько ответил за всех мулла. – Именно так они и думают.
– Человеческая глупость неизлечима, – строго заметил джинн в облике кота.
И все участники странного чаепития горестно покивали.
Усадьба в окрестностях Басры,
около двух недель спустя
С каналов долетали крики лодочников и скрежет норий – водяные колеса неустанно черпали воду для уходящих в сады желобов. Их останавливали только с приливом: наступающее тихой сапой море превращало воду каналов в соленое месиво коричнево-зеленых водорослей.
От галдежа, мерного скрипа уключин и топота тянущих канаты работников Абу аль-Хайр до смерти устал уже на второй день пути. Теперь он хорошо понимал ибн Фурата, который с пренебрежением отзывался о путешествии по реке на лодке-хадиди. Свинцово-серая Нарджис медленно несла их к морю, спутники Абу аль-Хайра дремали под навесом над палубой, а сам он мучился непривычными скукой и бездействием.
Женщин и самое ценное из груза он отправил, конечно, по суше. Да Арва и не села бы на хадиди – тоже начиталась ибн Фурата. Звезда Медины путешествовала с подобающей ее положению роскошью, останавливаясь в богатых усадьбах погостить.
Хозяина Арвы всегда бесило, когда та отправлялась петь в чужие дома, – поговаривали, что он ревновал и бил ее чем ни попадя. Но Новуфелю ибн Барзаху он отказать не смог, хоть и знал, чем кончится дело. Все делалось ради принца Ибрахима, конечно. Несравненная певица утешила любимца столичных жителей и, хоть и не сумела вытеснить из раненого сердца ускользнувшую лаонку, заставила на несколько дней позабыть о горе. В Медине много говорили о том, что произошло на третий день после того, как Ибрахим аль-Махди удержал при себе Арву. Он послал ее хозяину стихи:
- По солнцу томиться ночью, поверьте, пытка из пыток,
- А в горнице что-то блещет; не золотой ли там слиток?
- Земное изображенье неугасимого солнца —
- Девичье нежное тело, как будто свернутый свиток.
- Причастна людской природе она, подобная джиннам;
- Кто видел ее, тот выпил волшебный хмельной напиток.
- Ее дыхание – амбра, обличье – нарцисс и жемчуг;
- В чертах ее ненаглядных сияния преизбыток.
- Яйца ступней не раздавит, идет как по стеклам битым;
- Одета легкою тканью, где молнии вместо ниток.[1]
Впрочем, злые языки говорили, что эту поэму принц Ибрахим приготовил для лаонки, пленившей его сердце золотыми косами. А Арве это все досталось за неимением, так сказать, изначального предмета страсти. Мединка походила скорее на вороную породистую кобылу, чем на «золотой слиток».
Еще к поэме прилагался вполне себе серьезный документ, удостоверяющий, что податель сего может получить в доме уважаемого мединского купца ибн аль-Аббаса четырнадцать тысяч динаров в уплату за невольницу. Правда, говорили злые языки, по курсу десять дирхам за динар, когда везде давали четырнадцать. Но все равно хорошая цена за певицу.
На этом история, правда, не кончилась.
Еще через неделю принц Ибрахим велел отослать Арву в Басру. В дар эмиру верующих – «моему возлюбленному племяннику и сокровищу души я отправляю сокровище моего сердца». Вроде как к письму тоже прилагались стихи, но история их не сохранила. Зато сохранила стихи Арвы. Та написала принцу прощальные строки:
- Мы не видели такого и не слышали такого,
- Среди всех творений Божьих мы с подобным не встречались,
- У творения такого нос размера нелюдского —
- В пядь длиною, а творенье ну не более, чем с палец.[2]
Нос у сиятельного принца и впрямь отличался изрядной длиною. Правда, кумушки в харимах спорили на предмет того, правдиво ли наблюдение: величина носа в мужчине открывает величину его зебба. Арва развеяла заблуждения мединок самым отчетливым образом. Отосланная в дом к посреднику, певица бесилась и верещала, кидаясь утварью. Ехать в Басру она не желала.
– Как я поеду в такую даль?! Через пустыню!!! Дороги кишат карматами и разбойниками!!! Клянусь Всевышним, я распорю все подушки, набитые кусочками беличьего меха, и засуну эти кусочки в рот и в нос любому, кто мне еще раз скажет это противное слово «Басра»!
Народ благоговейно толпился перед воротами посредника и внимал ее воплям. Потерявший надежду бывший хозяин Арвы сидел у ворот, орошал рукава слезами отчаяния и грозился прыгнуть с балкона, терзаясь разлукой. Правоверные рыдали вместе с несчастным, многие импровизировали стихи.
Абу аль-Хайр пришел в дом к посреднику и отлупил Арву тростью. После чего связанную шелковыми кушаками певицу вбросили в паланкин и под надежной охраной отправили по северной дороге – в Басру.
Присмиревшая за время путешествия по пустыне Арва в землях Бану Худ вела себя прилично, к тому же ее быстро догнала свита невольников и невольниц, скрашивавшая тяготы путешествия. А доехав до изрезанного протоками и тихими заводями устья Нарджис, мединка и вовсе разомлела: в Басре человек словно попадал в руки опытного массажиста в хаммаме, и зрение начинало сразу же сонно мигать, словно слепили его тысячи бликов на сотне с лишним тысяч каналов и водоотводов, на битых зеркальцах воды трепетали листиками отражения тополей, стройными рядами уходящих в перспективу разморенной неярким солнцем дельты…
От широкой воды канала снова донеслись резкие крики: лодочник орал на работников, тянущих вверх по течению таййар – тот задевал боками за нависающие над водой ветви ивы, те плетями перевивались с канатами.
Тягучий вечер медленно гас над равниной, сумерки сворачивались обманными сливками, занавеси из знаменитой плетеной халфы едва отдувались ленивым бризом. Усадьба, в которой остановился Абу аль-Хайр, глядела с холма на канал аль-Файюм, стекая в него десятками протоков и канавок, поскрипывая нориями и вздыхая горлицами на ветвях тополей и плодовых деревьев. Ах, басрийские яблоки, кто ел вас, тому несладок любой другой вкус – медовые, желтые, гладкие, с лоснящейся упругой кожурой…
Арва застонала, закидывая назад голову. Абу аль-Хайр провел ладонью по животу женщины – упругая, лоснящаяся, покрытая капельками испарины кожа. В темной впадине пупка задрожала капля. Певица выгнулась сильнее, и истомная влага выкатилась и стекла на кожу Абу аль-Хайра.
– Ты де-еспот, о Абу Хамзан… – с хрипотцой в голосе протянула Арва. – Ммм… деспот, чудовище… куда ты меня привез, о хищный зверь…
И она потянулась губами к его губам. Волосы Арвы тремя длинными косами стекали на спину, он ухватился за среднюю, запустил пальцы в пушистые завитки у самого затылка и долго исследовал языком сахарную слюну за ее зубами.
– Мммм… аххх… пощади, о Абу Хамзан… – застонала Арва, отрываясь от его жадных губ.
Она снова выпрямилась. Абу аль-Хайр прикрыл глаза: все-таки не зря говорят, что лучше всего пробовать женщину, которой за двадцать пять…
– Ммм… мой суровый повелитель… что я буду делать во дворце эмира верующих… ах… великая госпожа сживет меня со свету…
Разговор переходил к важным предметам.
Абу аль-Хайр властно приподнял женщину над собой. Сел, уложил Арву на спину. Всем новомодным ухищрениям он предпочитал отцовские наставления: женщина должна быть под тобой.
Арва мерно вскрикивала, крутила головой, раскрывая рот, как вытащенная на берег рыба. Абу аль-айру рассказывали, что в здешнем ханьском квартале проститутки умудряются во время скачки еще и на лютне играть. Кому нужны эти ваши лютни…
Потом он удовлетворенно похлопал ее по бедру:
– Не тревожься, о женщина. О благосклонности эмира верующих позаботится сахиб ас-ситр, я уже написал ему о… тебе.
На самом-то деле Абу аль-Хайр писал хранителю ширмы – доверенному слуге халифа, ведавшему доступом к повелителю ходатаев, а также представлением новых невольниц, – несколько о другом.
– Скажи-ка мне, откуда родом эта твоя ученица… как ее… Шаадийа?
– Из Магриба, – мягко отозвалась певица. – Она берберка.
Арва, томно жмурясь на вечерний свет за огромным, в пол, окном, переплетала влажные волосы.
– Берберка… Это хорошо.
Недаром Джибрил ибн Бухтишу в своем трактате «О свойствах женщин» писал, что идеальная женщина – это берберка, лучше всего – из племени кутама, купленная в девятилетнем возрасте, которая три года провела в Медине, обучаясь пению, а три – в Ятрибе, изучая танец, а затем отправленная в Хорасан – постигать изящные искусства. Если ее купить в восемнадцать лет, она сочетает в себе хорошую породу с кокетством мединки, нежностью ятрибки и образованностью парсиянки. Шаадийа в Хорасане не училась, зато обладала другими достоинствами: ей еще не исполнилось шестнадцати и она была девственна. Еще говорили, что люди, приходившие послушать ее пение, улетали душой и разрывали воротники одежд, обливаясь слезами.
Шелестели, шевелились плетенные из халфы занавеси. Тополь за окном дрожал мелкими, серыми с исподу листочками. Угу-гу, угу-гу, ворковала горлица.
Коса текла с плеча Арвы, а та зябко укутывала себя в рубчатый хлопок простыни.
Завтра. Завтра – решающий день. Именно его назначил для приема Якзан аль-Лауни, хранитель ширмы эмира верующих, уведомляя об этом своем решении в написанном оборотным, зеркальным почерком письме.
Дворец Умм-Каср в окрестностях Басры,
ночь следующего дня
Блуждающую среди рисовых полей речку называли Шатт-аль-Араб. По ночному времени вода стояла низко, в заслонках отводных канав мягко журчало.
Под высоким, ярко-звездным безоблачным небом разгороженные гривками травы озерца шли мелкой черноватой рябью. С моря дул вечный ветер. Он дергал за какие-то странные ленты, висевшие на деревянных шестах, – на ровно расчерченных травяных межах то и дело торчала такая палка. Зачем?
Лодка с деревянным грохотом ударилась о ступени причала.
Абу аль-Хайр вздрогнул. Ну что ж, вот она, твоя ночь удачи, о Абу Хамзан.
Судьба не Бог, ей не подчиняйся, говорят бедуины. Да пребудет со мной Твоя милость, о Всемогущий…
Абу аль-Хайр обернулся к тем, кто сидел на скамье позади него. Лодочники видели молоденького гуляма и двух наглухо закутанных женщин. Оставалось лишь надеяться, что среди воинов хурса, внутренней стражи резиденции халифа, сегодня не стоят сумеречники. Или стоят, но не напрягают второе зрение.
Потому что плавно двигающийся высокий худощавый юноша, конечно, не был гулямом Абу аль-Хайра. Он вообще не был человеком.
Тарик менял лица, как знатная женщина покрывала: вчера он виделся молоденьким тюрком с плоским носом и большими карими глазами, они пересаживались на другой корабль – и Абу аль-Хайр, вздрагивая, обнаруживал у себя в отряде смуглого поджарого ханетту. Спускаясь вниз по Нарджис, он старался часто менять хадиди – чтобы не выследили. Опытный взгляд человека барида отмечал особую суету на пристанях, некоторых неспешных посетителей в чайханах, усталых и оттого медлительных путников у больших прудов-водопоев под куполами – это еще на дороге через земли Бану Худ. Некоторые феллахи, выносившие, как то требовали установления веры, ведра воды на дорогу, смотрели слишком пристально. Умными глазами совсем не сельских жителей. Однажды он чуть не обмер – вот уж тогда-то понял Абу аль-Хайр, что значит «оцепенеть от страха»… На одной из пристаней он увидел у навеса лавки зеленщика худенькое существо с острыми ушками и очень неподвижным лицом. Лицом, обращенным к людям, что сходили с лодки на берег. На сумеречнике болталась обычная ашшаритская одежда – маджус, как невольники, так и свободные не брезговали ей, случись им задержаться в аш-Шарийа – но от него плыло что-то… как жар от зимней печки… нет, как дымок гашиша из кальяна в подпольной курильне… От странного желания подойти и назвать свое имя Абу аль-Хайра избавил резкий голос Тарика:
– Только не надо ссать, о ибн Сакиб. Ссать – это лишнее.
Непристойные слова стряхнули наваждение. Пожилой джунгар с бледным тонким шрамом через верхнюю губу презрительно фыркнул:
– Этому гаврику меня не прочухать, о ибн Сакиб. Хотя гаврик стоит ничего такой… хорошо работает, хорошо…
И, беззаботно вскинув на плечо полосатый тюк с запасной одеждой, пошел вперед.
С худеньким остроухим существом, источающим едкий запах опасности, поддельный джунгар разминулся едва ли в десятке шагов – опять задирался с судьбой, не иначе. Нерегиль, что с него взять…
Тарика, похоже, искали повсюду – большой силой. Видно, велика была ярость эмира верующих, раз столько агентов разом вышли на улицы, площади и пристани аш-Шарийа по всем дорогам, ведущим в Басру. Абу аль-Хайр представлял себе полные гневных приказов депеши и не завидовал местным начальникам отделений барида: им велено было совать в морду фирман, вести к ближайшему кузнецу, а потом пихать головой в яму. А нерегиль – вот незадача! – пропал. Опять! Опять пропал шайтанский нерегиль! Словно иблис забрал к себе этого врага веры!
А все потому, что от Хиры на Басру ушли два каравана. Один – с айярским конвоем, маридским отрядом, певицами и свитой невольников – по дороге на ар-Рабат и Сану. А второй караван и караваном-то назвать было нельзя: так, десяток правоверных идут-пылят в долину Нарджис, все при оружии, но сейчас кого этим удивишь, все эмиры собирают ополчение, уж три месяца как объявлен джихад против нечестивых еретиков-карматов. Вот и идут храбрые воины-гази к реке, чтобы на лодках отплыть в Басру и там присоединиться к походу эмира верующих. Нужно было видеть, с какой ехидной, прямо-таки истекающей ядом мордой нерегиль повязывал вокруг головы белую чалму воина веры.
Так что после Хиры никто больше не видел гвардейский отряд, везущий нерегиля халифа Аммара. А все внимание приковывал к себе невиданный поезд: мариды! Арва, владычица красавиц Светозарного города! Луноликие гулямы и полногрудые невольницы знаменитой певицы! Абу аль-Хайр про себя молился, чтобы к тому времени, как он доставит завивающегося змеиным хвостом аль-Кариа к халифу, никого в бариде не повесили и не лишили головы – за неисполнение долга и приказа эмира верующих.
Оба каравана соединились лишь в усадьбе под Басрой: ее владелец был обязан Абу аль-Хайру жизнью, свободой, имуществом, жизнью домашних и их свободой.
Этого купца два года назад в Ятрибе поймали с поличным на скупке невольников для перепродажи карматам. За это не просто рубили голову. Виновных сначала оскопляли, а потом топили в выгребной яме. Купец благодаря заступничеству Абу аль-Хайра отделался конфискацией товара. Спасенных от страшной участи невольников – большей частью язычников – продали известным своей добродетельностью людям, которые могли бы преподать рабам основы веры Али. Эмир Васита купил тогда четверых особо статных и красивых, а потом передал их в дар эмиру верующих – не аль-Мамуну, конечно, а покойному его брату. Один из невольников оказался еще и очень умным. И проницательным. Его таланты быстро заметили, и он стал хранителем ширмы во дворце халифов. Якзан аль-Лауни хорошо запомнил человека, по приказу которого их, звенящих цепями, выводили из того жуткого подвала. Впрочем, говорили, что сахиб ас-ситр помнит все лица, когда-либо мелькнувшие у него перед глазами. Помнит лица. Имена. Намерения.
Так или иначе, но Абу аль-Хайру он был обязан жизнью: все очень хорошо знали, зачем карматам нужно столько рабов. Поэтому сахиб ас-ситр очень быстро ответил на письмо ятрибского начальника барида – и открыл ему путь во дворец халифа. Впрочем, говорили, что всесильный хранитель ширмы отвергает и одобряет ходатайства о приеме у эмира верующих невзирая на лица, связи и родство подающих прошение. Эмиру Васита он отказывал дважды, и один раз его бывший хозяин орал прямо в Миртовом дворе, понося негодного раба, забывшего об оказанных ему благодеяниях…
…Гулко стукнули доски сходней, заскребли по борту прибитыми снизу толстыми рейками.
– Кто вы и с чем идете в Умм-Каср?
Даже из лодки не дали выйти – сразу притопали. Желтые сапоги стражника скрипели, подол желтой же рубахи под длинным панцирем трепал речной ветер. Оковка булавы внушительно посверкивала: на пристани стояли огромные железные чаши на гнутых ногах, в них билось сильное пламя.
Абу аль-Хайр молча протянул стражнику перстень с рубином. Камень неброско темнел в узкой оправе. Стражник нагнулся, брякнув пластинами панциря. Тоненько зазвенела кольчужная сетка под гладким шлемом.
– Мне назначено время у ширмы. Вот знак сахиба асситр, – тихо и значительно проговорил Абу аль-Хайр.
– Господин хранитель ширмы ждет тебя и твоих спутников, – бесстрастно ответил стражник, возвращая перстень.
На зубчатых башенках ворот тоже плескались огни. Заскрипела калитка:
– Заходите, во имя Всевышнего! Так дует, пожалейте мои старые кости!
Привратник кашлял и запахивал ватные полы халата. Абу аль-Хайр услышал за спиной злобный смешок. Приглашенный внутрь аль-Кариа, видимо, посылал прощальный привет ненависти всем шести медальонам в резьбе арки: в круге три лепестка, и в каждом письменами куфи выведено – Али, Али, Али.
Их долго вели по наспех отмытым и завешанным коврами залам.
В очередном внутреннем дворике посетителям велели сесть и ждать. Вместо ковров здесь лежали местные плетеные циновки из вездесущей халфы. За что ее так в столицах ценят, аж до такой степени, что подделывают, – непонятно.
– Скажи мне, о ибн Сакиб, – вдруг тихо позвал Тарик. Абу аль-Хайр нехотя повернул голову. Ну чего тебе нужно, змей ты ползучий…
Надо сказать, с Тариком он поступил не слишком хорошо: попросту ничего не рассказывал. Абу аль-Хайр решил, что чем меньше у нерегиля сведений, тем меньше соблазна пуститься в приключения. Вот жду ответа от хранителя ширмы, вот получил ответ от хранителя ширмы, вот сегодня ночью идем во дворец, – а в остальном положись на меня, о Тарик.
Конечно, Тарик злился и прижимал уши. Пытался расспрашивать – и подслушивать. Мысли. Ха. Знаем мы вас, сумеречных. Учитель Абу аль-Хайра, смеясь, говорил: нет ничего проще, чем отвадить самийа от колодца твоих мыслей. Просто не забывать говорить себе: я это думаю только для себя. Ты ж про намаз не забываешь? Вот и про это не забывай. О, как сильно злился и прижимал уши Тарик!..
И даже сейчас нерегиль не может смириться и пытается выкусить хоть крошку знания:
– Скажи мне, ты… написал ему правду? О том, кто придет на прием?
– Да, – коротко ответил Абу аль-Хайр.
До того он ограничивался мотанием головы и красноречивым мычанием хранителя важного секрета.
– Ты рехнулся? – страшно зашипел Тарик.
– Эй-эй!.. Ты мой гулям! Забыл? С господином так не разговаривают!
– Как ты мог?!.
– Якзана аль-Лауни невозможно обмануть – даже в письме, – устало объяснил Абу аль-Хайр.
– Да с чего ты решил, что этот Якзан аль-Лауни будет мне помогать?!
– Ты все мозги в пустыне оставил, о… тьфу на тебя. Ладно, ты не знаешь, что последний год происходило в халифском дворце, – это понятно. Ладно, имя тоже ничего не говорит тебе, – ну и вправду, «Бодрствующий», таким часто награждали невольника-привратника. – Но ты бы хоть на нисбу его посмотрел, о бедствие из бедствий…
– Нисбу?.. аль-Лауни?..
– Именно.
– Ты хочешь сказать, что он из Лаона? Человечек по имени Якзан?
Над ними раздалось вежливое покашливание. И глуховатый, как нижняя струна лауда, но четкий для слуха голос произнес с сухой лаонской церемонностью:
– Госпожа моя матушка назвала меня Иорветом.
Абу аль-Хайр с трудом, нехотя и с нехорошим комком в груди поднял глаза.
И снова – как в ту душную пыльную ночь в Ятрибе, как в тот памятный день в Баб-аз-Захабе, когда он приносил присягу, – встретился с нездешним, обморочно-спокойным взглядом существа, душа которого слабо пришпилена к телу и вьется на ветру вечности, трепеща в пустой голубизне небес.
– Приветствую тебя, о Абу Хамзан, – бледные губы изогнулись в намеке на улыбку.
Почему-то Абу аль-Хайр чувствовал, что «я это думаю только для себя» ему не поможет. Сероватые в желтизну глазищи смотрели в какое-то другое зеркало его души, заложенное глубже, чем плавает мысль. Туда, куда сам Абу аль-Хайр не стал бы заглядывать.
– Прошу прощения за то, что не имел чести знать такое достойное имя, – на безупречном ашшари промурлыкал Тарик.
И, судя по шерстяному шороху джуббы, склонился в низком поклоне. Давай, замурлыкивай оплошность. Человечек из Лаона, как же…
Глазищи смигнули, и Абу аль-Хайра попустило. Шелестя сукном черной парадной фараджийи, хранитель ширмы спустился на циновки дворика. Они все продолжали сидеть как сидели на этой халфе: Якзан аль-Лауни выступил из черноты внутренних покоев совершенно неожиданно. Сумеречник в черном придворном платье чиновника высшего ранга чуть наклонился – рукав кафтана почти касался плеча Абу аль-Хайра. Видимо, смотрел в глаза Тарику.
Оборачиваться не хотелось, а сумеречники молчали. Потом лаонец резко что-то сказал – по-лаонски.
– Тебе-то откуда знать? – так же резко – но на ашшари – ответил Тарик.
Видимо, Якзан аль-Лауни улыбнулся: то еще зрелище, надо сказать. Как будто всплывает из-подо льда бледное, бледное лицо… странно, кстати, почему бледное, хранитель ширмы не отличался цветом кожи и волос от остальных своих золотистых, переливающихся рыжиной сородичей.
Нерегиль резко выдохнул. Но смолчал – вот диво дивное. Впрочем, с хранителем ширмы обычно не спорили, это точно.
Сахиб ас-ситр переступил по циновке мягкими туфлями и наклонился чуть сильнее: видимо, чтобы заглянуть в глаза женщинам. Сначала Арве – та придушенно пискнула. И тут же осеклась. Потом Шаадийе – та стойко смолчала. Молодец девчушка, то, что надо.
– Да-аа… – согласился Якзан аль-Лауни, разгибаясь.
И добавил, пока Абу аль-Хайр не успел удивиться:
– Ты, о Абу Хамзан, и ты, о девушка, которую называют Шаадийа, но которую на самом деле зовут Хинан, идите за мной. А… ты… и ты – ждите.
– …Хмм… Я полагал, что в Басре среди чиновников только один предатель – эмир… – задумчиво проговорил халиф, пощипывая короткую черную бородку.
И перевел взгляд на Якзана аль-Лауни, сидевшего, как и полагалось, у занавеса.
Тронная подушка-даст лежала в остроконечной стенной нише, выложенной золотисто-синими изразцами. Из-за света лампы казалось, что халиф сидит внутри яркой шкатулки. Помятый за множество приемов занавес был отодвинут в сторону, и хранитель ширмы небрежно придерживал его локтем. Вторая рука неподвижно лежала на колене подвернутой ноги.
Поймав взгляд халифа, сумеречник бледно улыбнулся. И покосился в сторону Абу аль-Хайра – говори, мол.
Тот сказал:
– У эмира-предателя должны быть сообщники. Много сообщников, о мой халиф.
– Мне нужны доказательства. Бессудных казней и убийств я не допущу.
– Подойди сюда, о Хинан, – вдруг кивнул золотистой головой лаонец.
Девушка скользнула вперед с опытной грацией танцовщицы.
– Она добудет нам доказательства, – подтвердил Абу аль-Хайр.
– Как?
– Сколько стихов ты помнишь на память, о Хинан?
– Не более десяти тысяч, – смутившись и закрываясь рукавом, ответила она.
– Она запомнит пару разговоров, – морозно улыбнулся сумеречник. – И еще больше имен.
– Одобряю, – наконец кивнул повелитель верующих. – Арву я не приму. Пусть ее приготовят для… внутренних покоев…
И халиф тяжело вздохнул.
Да, нелегко ему приходится. Великая госпожа Буран известна своей ревностью. Собственно, на этом и строился весь план…
– Ты сказал, меня ожидают четверо. Я принял двоих, не принял одного. Четвертый?..
– Разрешения предстать перед эмиром верующих покорнейше ожидает Тарег Полдореа.
Когда ритуальная фраза отзвучала, Абу аль-Хайр зажмурился.
И правильно сделал.
– Что-оо?!.. – заорал аль-Мамун.
Якзан аль-Лауни отрешенно молчал, переводя глаза с одной резной балки на другую.
– Я был лучшего мнения о тебе, о Якзан! Как ты посмел?! Как ты посмел привести его перед мое лицо?! И это после того, что он вытворил в Медине?!
От крика на лбу аль-Мамуна выступили жилы. Да, крепко ты достал своего господина, Тарик, ох, как крепко…
Лаонец поднял и опустил уши. Затем искренне удивился:
– В письме Ибрахима аль-Махди – сплошное вранье.
Буря тут же стихла.
– Что?..
– Вранье. – Для верности еще и кивнув, лаонец опять принялся выгуливать взгляд по потолочной резьбе.
Потом, пользуясь потрясенным молчанием аль-Мамуна, добавил:
– Тарег Полдореа защищал Медину и ее жителей в воротах Куба-альхиба. Почтеннейший Абу аль-Хайр ибн Сакиб сражался с ним плечом к плечу и может подтвердить мои слова. И все его люди – тоже.
К чести аль-Мамуна нужно было сказать, что он овладел собой очень быстро:
– Мне не нужны свидетели для подтверждения твоих слов, о Якзан.
Как обидно-то, сколько народу ехало. Ну-ка встряну:
– Прости меня, о мой халиф, за непрошеный совет. Но тот, кто оболгал Тарика, преследовал свои цели.
– Выходит, все ниточки сходятся к здешнему начальнику барида… – задумчиво протянул аль-Мамун. – То-то он так из кожи лез… Но на прием не пришел, все больным сказывался…
И вдруг халиф встрепенулся:
– А ты! Якзан! Почему ты мне не сказал?!
Лаонец вынырнул из собственного личного моря:
– Ты не спрашивал меня о письме принца Ибрахима, господин.
Вот так.
Вот так вот. Ты не спрашивал.
Кто-то говорил, что Якзан аль-Лауни не в себе. Кто-то боялся его так, что не говорил о нем вообще ничего.
«Я последний из клана», – тогда, в Ятрибе улыбнулся ему лаонец из-под маски пыли и грязи. «Что-то я замешкался на этом свете», – добавил он с отсутствующим видом существа, перед чьими глазами проходит гораздо больше, чем хочется или нужно видеть ради сохранения рассудка. Вроде как свои – ну да, враждебный клан – так вот, «свои» побоялись его убивать и привезли к бедуинам связанным, с замотанной в мешок головой. Лаонцам тоже не хотелось смотреть в серо-желтые совиные глаза, вечно вперенные в какой-то пейзаж на Той Стороне. Бедуинам было на все плевать. Купцу-работорговцу тоже. Эмир Васита выдержал месяц. Выпоров сумеречника в очередной раз – Иорвет, точнее, уже Якзан, еще и говорил правду, всегда только правду – эмир решил преподнести халифу аль-Амину подарок. А что? Воин-самийа, длинноногая грациозная смерть с совиными пустыми глазами. Очень дорогой товар, не всякий может себе позволить. Только товар этот оказался воистину штучным…
Рассказывали, что новый халиф случайно услышал, как один из стражников хурс – а Якзан нес в тот день службу в зале приемов – что-то фыркнул на своем языке. Ну, после доклада очередного сановника. Потом тот же воин, уже в другой день, пробурчал что-то еще. Опять же, по-своему. Тогда аль-Мамун не поленился позвать знатоков лаонского и прозанимался с ними достаточно, чтобы понять бурчание чужеземного гуляма.
В то, что аль-Мамун учил лаонский только для этого, или вообще учил лаонский, Абу аль-Хайр не верил, но так рассказывали. Так или иначе, но эмир верующих понял: сумеречник знает ашшари. Ибо лаонец ворчал на предмет того, что кто-то очень большой враль. И присовокуплял не самые пристойные слова в адрес враля. Потом халиф вызвал сумеречника и хорошенько допросил его. А потом, думал про себя Абу аль-Хайр, эмиру верующих стало настолько страшно, что нужно было либо рубить самийа голову, либо делать его хранителем ширмы. Так Якзан аль-Лауни получил свою должность.
Кстати, о воине. Говорили также, что госпожа Мараджил уже пару раз подсылала к Якзану людей с очень длинными и острыми ножами. Лаонец каждый раз оказывался быстрее. Сахиб ас-ситр листал людей, как книги, а клинком владел не хуже, чем зеркальным почерком. Кстати, говорили еще, что Якзан аль-Лауни умеет ходить через зеркало. Враки, конечно.
…Халиф, тем временем, поносил лаонца последними словами:
– Как ты мог, Якзан?!. Ты знал и молчал! Как ты мог выставить меня дураком перед всем светом!..
Откричавшись, аль-Мамун принялся отдуваться и промакивать лоб краем чалмы.
Якзан молчал со своим всегдашним отсутствующим видом – и смотрел в потолок.
Халиф вздохнул и вдруг, ни с того ни с сего, спросил:
– Ну почему, почему Тарик сбежал из Мейнха, а? Почему он все время норовит сбежать от меня?
Абу аль-Хайр почувствовал, как поднимается у него чалма на вставших дыбом волосах. Халиф не ожидал ответа на свои горестные вопросы – он обращал их ночи, лампе, изразцам пола: словом, жаловался на судьбу.
Ответ, между тем, пришел мгновенно. Якзан аль-Лауни отчеканил:
– Тарег Полдореа полагал, что ты приказал убить своего брата, его жену и его ребенка.
Абу аль-Хайр почувствовал, как бьется где-то под потолком мотылек.
Все так же безмятежно лаонец продолжил:
– Но я сказал ему, что он ошибается, а вся вина за убийства лежит на твоей матери и матери твоего брата.
Мотылек стрекотал крылышками. Время сгустилось, как смола, и застыло.
– Позови нерегиля, раз уж ты его привез, о Абу Хамзан, – кашлянув, приказал аль-Мамун.
Ноги затекли, а жизнь почти иссякла в Абу аль-Хайре, но он нашел в себе силы встать и выйти из приемного зальчика. В соседней комнате горела одинокая лампа у стены. Вон он, этот внутренний дворик.
На циновках из халфы, свернувшись калачиком, безмятежно спала Арва.
Одна.
Нерегиля во дворике не было.
– Что же ты делаешь, сволочь. Что же ты делаешь, аль-Кариа, бедствие из бедствий, пакостное ты подлое чудище! – ахнул Абу аль-Хайр.
И в отчаянии сел на темные, склизкие от росы ступени.
Умм-Каср, незадолго до этого
Когда существо в черной придворной фараджийе, поманив за собой Абу аль-Хайра и Шаадийю, скрылось в ночной, пахнущей алоэ темноте, Арва боязливо выдохнула воздух – а до того, похоже, и не дышала, до того боялась пошевелиться:
– Тьфу ты, страсть какая, хуже гулы…
И обернулась к сидевшему рядом юному невольнику:
– А ты, братец, не испугался? А, красавчик?
И, поправляя край платка, поиграла бровью. Абу аль-Хайр, видать, обзавелся гулямчонком: этого юношу Арва еще не видела среди слуг. Явно из кипчаков, безбородый, полногубый, с миндалевидными оленьими глазами – вах, этот отрок чаровал взгляды мужчин и женщин, и всякий мог искать его расположения. Вот почему господин не призывал ее последние два дня – не иначе как уединялся с новым приобретением…
Поганец тем не менее даже глазом в ее сторону не повел, словно муха ему прожужжала. Ну, точно любимчик. И какой нравный – всего-то пару раз водил его господин в спальню, а уже нос задрал, фу ты ну ты…
Под арками в темноте галереи кто-то пошевелился.
– Кто там? – вскинулась Арва.
А вдруг это евнухи Великой госпожи, придушат еще!..
– О владычица красавиц, от вида которой луна говорит: «Мне стыдно, я скроюсь!» Мое имя – Зейнаб, и я служу здесь всем женщинам и девушкам без изъятия, – прошамкал из ночного безвидного места старческий голос.
И на халфу осторожно сползла, кряхтя и посапывая, тучная старуха, туго обмотанная хиджабом, цвет которого угадывался даже в темноте – красный. Нет, конечно, хиджаб был черным, но в том, что это сводня, сомневаться не приходилось.
Арва без колебаний сняла с пальца кольцо с сапфиром – подарок давешнего неблагодарного, чтоб ему зебб отсох, а яблоко всегда казалось лимоном. Она-то уж видела себя в столице, а этот черный жирный ишак… Ну да ладно.
– Мир тебе, о матушка. Я здесь как одинокая птица на ветке, просвети малознающую, бредущую на ощупь…
Старуха подковыляла ближе и грузно плюхнулась на циновки. Без малейшего смущения смахнула с ее ладони перстень, поднесла к крючковатому носу. И горько покачала головой: