Бриг «Артемида» Крапивин Владислав
— Это тебе…
Гриша не сразу понял, что почерк не Платона Филипповича. Писала Полина Федоровна…
Она хорошо, она замечательно писала!
«Гришенька, родной наш путешественник, здравствуй! Платон Филиппович прихворнул, да не сильно, не беспокойся, просто прилег и попросил, чтобы тебе отписала я. Сразу пишу про главное. Конечно, пусть приезжает мальчик Павлушка. Грешно было бы отрывать вас друг от дружки, раз уж сделались, как названые братья. Да и мы полюбим мальчика, пригреть сироту — это Божеское дело. Девочки уже прыгают заранее, ждут, когда будет у нас в доме еще один озорник…»
Ну а дальше много всего, подробности всякие. Это можно уже читать-перечитывать потом. Главное-то в начале…
Уже после, когда обдумывал случившееся неторопливо и по-взрослому, Гриша понял, что не зря дядичка Платон «прихворнул» и поручил письмо жене. Он ведь ощущал, что есть между ней и Гришей чуть заметный холодок. И подумал теперь: пусть решает. Если уж сама скажет «да», потом не будет недовольства и упреков. И она сказала то, что надо. Все-таки умная и добрая женщина. И мать к тому же…
Платон Филиппович был доволен. Тоже доброй души человек… А кроме того (Гриша думал об этом с улыбчивой догадкой), наверно, дядичка Платон рассудил так: грешно обижать какого бы ни было мальчика, ежели ждешь своего. А Платон Филиппович и Полина Федоровна ждали ребенка. И, конечно же, мечтали, чтобы родился мальчишка, наследник. Можно ли в такое время выглядеть перед судьбой в невыгодном свете?
Забегая вперед, надо сказать, что судьба не обманула Максаровых. К Новому году появился на свет крепыш Илюшка. Будущий совладелец Туренского пароходства, судостроитель, организатор нескольких экспедиций…
А Гриша и Павлушка? Но об этом потом. А пока…
Гриша обнял Павлушку, хлопнул его листком по носу.
— Скоро домой!
— Г’ри-ша… В Ту-рень?
В Турени
1
До Москвы добрались поездом. В Москве как раз был по торговым делам приказчик Максаровых Иван Осипович Кряжин — знакомый Грише. Он-то и взялся доставить путешественника домой.
Попрощались с доктором. Гриша бодрился. Доктор — тем более. Павлушка всхлипнул, потом улыбнулся сквозь слезинки:
— По-вилика… Мы у-ви-дим-ся, да?
— Вне всякого сомненья!
(Они и правда виделись потом. Доктор дважды приезжал в Турень, чтобы помочь своему хорошему знакомому, директору реального училища, в организации музея. Но это было уже, когда ребята стали большими.)
…В Турени оказались в День Покрова. Все еще было сухо и тепло, хотя в этот праздник полагается, говорят, выпадать первому снегу. Шелестели сухие листья тополей и берез. У заборов кое-где еще доцветали осот и храбрая сурепка.
О радостях, объятьях, заморских подарках чего писать — дело понятное. Да и не в подарках главная радость…
— Девочки, да оставьте же Павлушку, вы его совсем затискали!..
— Арина, вот тебе бусы, называются кораллы. Из города Гаваны…
— Спасибо, солнышко мое… Я по тебе так соскучилась… И мальчики часто приходят, спрашивают: правда ли, что Гришуня скоро приедет? Правда, говорю…
Нашлись подарки и для всех приятелей (даже для тех, кто раньше такими уж приятелями вроде и не были): сушеные морские звезды, причудливые ракушки, белые веточки кораллов, страшноватые клешни крабов («Глянь, как цапнет щас…»).
Но нет радостей без печали. Раковина с острова Флореш оказалась не нужна. Маленький конопатый Агейка в мае перекупался в холодной воде у запруды, слег в жару и кашле и через месяц — как сгорел. Не помог и знаменитый доктор Ермилов, которого вызывал к сыну церковного сторожа Платон Филиппович Максаров…
Солнечные листья вмиг сделались серыми…
— Г’ри-ша… ты че-во?
Зачем прятать горе?
— Мальчик тут… жил по соседству. А теперь… нету…
— У-мер?
— Ну да…
Как в прежние дни, Павлушка взял его за рукав, коснулся щекой…
«Может, это я виноват? Может, потому случилось такое, что я отдал его зеленое стеклышко?» К счастью, эта мысль не стала постоянной, скользнула и ушла. В самом деле, ведь он не забывал Агейку. И подарок привез — один из самых лучших…
Осень все еще стояла сухая и солнечная. И утро, когда собрались на Затуренское кладбище, было такое же. С Гришей пошли несколько человек — показать Грише, где могилка, и навестить Агейку. Илюшка Маков пошел, Ефимка Грач, Саня Пашенцев. Одна из сестер Максаровых, Оленька, тоже пошла. Ну и Павлушка, конечно, — без него никуда. А еще напросилась восьмилетняя Сонюшка Лукова, младшая дочка резчика Кондрата Алексеевича. Оказывается, Агейка и Соня были друзья, часто играли вместе…
Кладбище было не близко, за западной окраиной Турени. Шли около часа.
Агейка похоронен был среди мелких березок, совсем недалеко от места, где лежали старые Максаровы — отец и мать Платона Филипповича, его дед, тетушка… Там был общий памятник, гранитная пирамида, а рядом — чугунные плиты. А над Агейкой стоял тесаный, почти не потемневший еще крест, на котором Кондрат Алексеевич вырезал гирлянду с цветами (похоже, что шиповник).
Постояли, помолчали. Положили на холмик с увядшей травкой несколько яблочек и глазированный пряник. Гриша у подножья креста пристроил раковину с острова Флореш. Перед этим дал послушать каждому, как гудит в раковине океан.
— Пускай и Агейка слушает…
Сделалось заметно холоднее. Солнце ушло за облако, стали пролетать снежинки. Редкие, отдельные…
— Г’ри-ша… Этуаль…
— Звезда… — шепотом согласился Гриша. — Звездочка… — Это на плечо стеганой кофты, в которую была закутана Соня, села крупная снежинка с отчетливым узором. Павлушка потянул к ней мизинец.
— Не надо, растает… — шепнула Оленька. Соня оглянулась. Конопатая (почти как Агейка, только веснушки пореже), с приоткрытым ртом, в котором чернела дырка от выпавшего зуба. С мокрыми глазами…
Павлушка… он не стал трогать снежинку, а вместо этого медленно взял Соню за озябшие пальцы. Она посмотрела серьезно и пальцы не отняла. Так потом они и шли обратно, держась за руки, — туренская девочка Сонюшка Лукова и мальчик Поль из неведомо каких дальних краев.
И с той поры повелось: «Г’ри-ша, я пойду к Со-нюшка? К Со-нюшке? По-иг-рать…»
— Иди, конечно, — говорил Гриша. Даже с облегчением. Нет, Павлушка ничуть не надоедал ему, и дружба оставалась крепкой, и хорошо им было вместе. Но… нельзя же, в конце концов, чтобы Павлушка навсегда оставался не столько самим собой, сколько частичкой Гриши.
Тем более что у Гриши проявилось немало дел. В гимназию в этом году он уже не успел (И хорошо! Можно еще год быть рядом с Павлушкой постоянно, не ехать в Тобольск!), но учиться-то необходимо. Вот и пришлось заниматься самостоятельно — то со старшими девочками, то одному. Чтобы на будущий год пойти не в первый класс, а куда постарше…
Павлушка тоже учился. Вместе с Танюшкой и Катенькой. Письму, чтению, счету. Наняли еще и учительницу, знающую французский — для всех. И для того, чтобы Павлушка не забывал язык…
Зимой Павлушку окрестили в православную веру. Записали под фамилией Григорьев (Гриша настоял). А крестными стали соседи — Кондрат Алексеевич Луков и его жена Степанида Макаровна. Так вот получилось… У Максаровых, с Гришей, было Павлушке очень даже неплохо. Дружил со всеми девочками — спокойный, улыбчивый, необидчивый. Но они, даже самые маленькие, смотрели на него, как на младшего. Порой — почти как на куклу, которой нужна их постоянная забота. А Сонюшка Лукова… конопатая, некрасивая, порой насупленная — она была такая, что всегда принимала Павлушку всерьез, понимала его, даже если тот не мог найти нужное слово. Понимала не хуже Гриши. Но Гриша был старший, а она такая же, как Павлушка… Он при ней угольком нарисовал на куске мятой бумаги рожу Матубы, и они вдвоем разорвали эту бумагу и пустили по ветру с берега лога. На веки вечные…
А еще… не помнил он матери, жил в Бас-Тере и разных поселках у случайных людей, нигде не задерживаясь надолго. Даже слово «мама» не знал. А тетя Стеша Лукова однажды увидела его перемазанные углем руки (опять рисовал что-то для Сони), повела к рукомойнику, отмыла пальцы, а заодно и лицо, вытерла насухо суровым полотенцем… и вдруг прижала кудлатую голову к цветастому переднику.
— Цыганенок ты мой толстогубый, сиротинушка…
Он не понял слово «сиротинушка» и ничего сиротского не ощутил. Наоборот… Он прижался к тете Стеше, почуяв неведомое раньше желание сыновней привязанности, ласки, защищенности…
2
А на цыганенка он в общем-то и не был похож. Волосы вовсе не черные, а темно-русые, с рыжеватым отблеском. И глаза светлые — карие с желтыми проблесками («Как у Анны», — вспоминал Гриша). Это раньше он казался смуглым и чернявым, а сейчас — отмытый, ухоженный, не раз извалявшийся в белом пушистом снегу, — потерял последние признаки негритянской крови. Только губы по-прежнему оставались… ну, вроде как у Роситы Линды… И не стали мальчишки прозывать его Цыганенком, как того опасался Гриша. Появилось у Павлушки прозвище Ножик.
С ножиком, который отдал ему Гриша, — тоненьким, острым — Павлушка не расставался. Вырезал из попавших под руку деревяшек то смешного котенка, то хохлатую пичугу, то куколку в платке, то неведомую зверюшку. Всем вырезал, кто ни попросит… Случалось несколько раз, что городищенские, вечные неприятели ляминских, брали зазевавшегося Ножика в плен, утаскивали через лог, но не думали обижать, а, обступив, просили:
— Ножик, вырежи чего-нибудь!
— Солдата с ружьем…
— А мне Змея-горыныча!
Резал, присев на чурбак в чьем-нибудь «ненашем» дворе. И забывалась вражда между берегами…
Как-то перед Рождеством, накатавшись с Сонюшкой на санках в логу, Павлушка забежал к Луковым и засиделся там за вечерним чаем. А потом забоялся:
— Полина Фед-доровна рас-сердится…
Оно и понятно: должна была прийти в тот вечер «французская» учительница, а главный ученик неизвестно где. Чтобы сильно не бранили, Кондрат Алексеевич пошел с Павлушкой к Максаровым. Полина Федоровна (округлившаяся, в кофте-колоколе) сказала голосом светской дамы:
— Ты что же, мон шер, гуляешь до ночи, тогда как… Ох, здравствуйте, Кондрат Алексеевич, милости просим… Платоша! У нас гость!.. — А Павлушке погрозила пальцем (тот виновато посопел для порядка; так же для порядка показал ему кулак «Г’ри-ша»).
— Полина Федоровна, ты мальчонку шибко не ругай, — попросил «дядя Луков». — В эти годы только и порезвиться. А вообще-то он парнишка башковитый… Платон, доброго здоровья. Разговор есть к тебе…
Ушли в другую комнату, и Кондрат — давний сосед и приятель с детской поры — сказал Платону Филипповичу:
— Про Павлушку я. Вы не серчайте, что он часто стал у нас в доме крутиться. И с Сонюшкой подружились, и Стеша его то и дело возьмет да приголубит… а главное — нашел он свою жилку. Приглядывается к моей работе, помочь норовит. Пальцы его к дереву просто чудо какие чуткие. И тяга в душе. Ты его к торговому делу не приохочивай, пускай идет в резчики. Вырастет — меня за пояс заткнет, это я тебе говорю со всей твердостью…
— А я чего… — Максаров поскреб бороду. — Я и не думал неволить. Пускай выбирает в жизни чего душа просит…
— А ежели так, то, может быть, отпустишь жить ко мне? Было бы ему сподручнее учиться мастерству…
— Здесь опять же ему решать, — рассудил Максаров. — Они с Гришуней-то неразлейвода…
И тут-то и родилась у Платона Федоровича мысль: чтобы стали Луковы Павлушкиными крестными.
— Если Полина (дай Господи) разрешится благополучно, в один день и окрестим — новорожденного и отрока Павла.
Так и случилось вскоре…
Павлушка не переселился к Луковым насовсем. Но случалось так, что жил там подолгу. В общем, оказалось, будто у него сразу два дома. Ну и ладно, чего делить-то! Лишь бы всем было спокойно на душе…
Весною, кроме множества всяких дел, озаботился Платон Филиппович еще одним. Каменные плиты на Затуренском кладбище стали старыми, с трещинами и лишаями, несолидно как-то. И заказал Максаров новые, чугунные, в мастерских судостроительного завода. Гриша, когда узнал об этом, попросил:
— Дядичка Платон, можно еще одну?
— Господь с тобой, это для кого? — испугался Максаров.
— Для Агейки Полынова. Помнишь?… Ему дядя Кондрат крест сделал, да ведь это надолго ли? Деревянный… Агейка дружок был наш…
Грише хотелось добавить, что раз уж не суждена была Агейке долгая жизнь, то пусть хотя бы память останется на многие годы. Но сказать такое не смог, запершило в горле.
Платон Филиппович, живший тогда в постоянном опасении за родившегося недавно Илюшку, чувствовал, что не следует сердить судьбу, обижая хоть кого-то из мальчиков. Пускай и таких, которые не с нами, а «над нами» (царство им небесное). А еще одна плита — трудное ли дело…
Плиту положили на Агейкин холмик в начале июня. Крест оставили на прежнем месте. Раковина с острова Флореш лежала на прежнем месте. Гриша не решился поднять ее и послушать океанский прибой. Она была теперь полностью Агейкина, не надо трогать…
На плите были выпуклые буквы:
Отрокъ Аггей Полыновъ
Скончался 18 iюня 1854 года
восьми лтъ отъ роду
Господь да пригретъ его добрую душу
В общем, как полагается. Но ниже, под похожей на снежинку звездочкой, было написано еще:
Агейка, мы тебя помним
Это Гриша настоял. Впрочем, никто и не спорил…
От кладбища пошли пешком, хотя могли бы вернуться на телеге. Зачем трястись, когда такое тепло и солнце. Было их пятеро: Гриша, Павлушка, Соня, Илюшка Маков, Оля… За воротами тянулся луг, по нему разбегались тропинки — к городу, к реке, к ближним деревням. Тропинки были узкие, ребята шли по траве, путаясь ногами в стеблях и листьях. Все мальчишки — босые. Павлушка зацепил голой лодыжкой крапиву.
— У, контажьён пикур…
«Зараза кусачая», — понял Гриша. А Соня, конечно, не поняла, но ощутила Павлушкину сердитость. И утешила:
— Зато красивая. Глянь…
В самом деле, длинный стебель крапивы был обвит другим стеблем — очень тонким, усыпанным крохотными розовыми колокольчиками.
— Повилика, — сказала Оля.
Павлушка перестал тереть ногу, весело удивился:
— По-вилика?!
— Да! — подтвердил Гриша и переглянулся с Павлушкой: мол, мы-то знаем, с чем и с кем это слово связано…
Павлушка оторвал кусочек стебля с несколькими цветами-малютками и понес перед собой на ладони.
…Туренские дома с деревянной резьбой были знамениты на всю страну. До сих пор и в России, и за границей выходят альбомы и научные труды про это редкое искусство. С фотографиями наличников, карнизов, подоконных досок, крылечек с узорчатыми кронштейнами и столбиками. Это детали старых домов — иногда еще сохранившихся, а чаще — исчезнувших, стертых временем и каменной архитектурой. Еще меньше, чем домов, сохранилось имен мастеров-резчиков. Они для жителей были кто? Художники разве? Так, вроде плотников… Но красота их работ от этого не становилась меньше…
Разные искусствоведы строят догадки и спорят меж собой: откуда в туренской резьбе, в сибирском городе, пальмовые листья, гирлянды южных фруктов, неведомые цветы и хитрые, нездешние какие-то узоры (будто кто-то подсмотрел рисунок на заморских островах). Кое-кто доказывает: это пришло от мастеров, которые резали богатые церковные алтари, покрывая их позолотою. А узорам для алтарей учились они у мастеров Москвы и Киева, к которым это умение пришло из Византии и западных стран… Наверно, так и есть. Но… может быть, не только так. Не приложил ли к этим узорам руку мальчик с Антильских островов?
Интересно и вот что. Нет-нет, да и промелькнет среди чудом сохранившейся резьбы — на пересохших и покривившихся столбиках дверных и оконных украшений — тонкий деревянный стебель с мелкими хрупкими цветами. Повилика?…
3
А между тем шла война, которую впоследствии назовут Крымской. Отчаянно бился Севастополь. Газеты хотя и приходили с опозданием, но все же приносили вести с героических бастионов. Порой прямо кулаки сжимались. И Гриша… кабы не Павлушка, так взял бы он, Григорий Булатов, и рванул на южные берега посчитаться с нахальными англичанами и с французами, с которыми один раз чуть уже не сошелся носом к носу в настоящем бою. Но Павлушка ведь наверняка рванется следом! А ему-то воевать еще не время. Ему бы подготовиться в городское училище — это важнее всего…
Вот и оставалось одно — вести войну на берегах лога. Городищенские были, конечно, всякими там зуавами, британцами и турками, а ляминские — русскими (хотя городищенская братия считала, что наоборот). Глинистые, заросшие полынью откосы были не менее крутыми и высокими, чем на Малаховом кургане. Сильные, с пружинами из накрученных веревок и длинными шестами «орудия» ухитрялись перебрасывать через лог начиненные песком и рыбьими головами бомбы. Иногда случались и вылазки — без большой крови, но с громкими «ура» и захватами пленных. Попадал в плен и Павлушка, но его отпускали быстро и со смехом — взявши вместо выкупа несколько деревянных фигурок.
А однажды Гриша, Илюшка Маков и Ефимка Грач смастерили пушку. Из двух тележных колес на оси и мятой самоварной трубы. Одно колесо было больше другого, и пушка, если ее катили, норовила то и дело скрутить поворот. Но тем не менее Ефимка Грач сказал:
— Будто правдашная… Знать бы только, чем стрелять.
Но Гриша с Илюшкой знали. Из набранных у пристани серых комков, которые назывались «селитра», и толченого угля они изготовили пушечное зелье (потом рецепт был утерян, не пытайтесь повторить). Подожгли щепотку — пыхнуло огнем.
— Небось жахнет знатно, — с уважением сказал Грач. — Городищенские в штаны накладут…
— А это не для них, — объяснил Гриша. — Для иного дела…
— Для какого еще? — удивился Маков, потому что он тоже думал: для войны.
Гриша рассказал, что есть у некоторых моряков такой обычай. В день летнего солнцестояния (самый длинный то есть) ровно в полдень моряки дают выстрел из пушки. Это добрая примета: потом будут случаться удачи весь год, до следующего лета…
Может, и не очень поверили, но отчего не выпалить, если есть причина? Тем более что городищенские все равно струхнут, когда увидят с того берега…
Появился Павлушка, который до того был целые сутки у Луковых. Малость обиделся, что его раньше не позвали, но тут же обижаться перестал, включился в работу. Труба была чахлая, поэтому внутрь засунули старый татарский кувшин из меди, проделав для запала дырку. Начинили…
Выкатили пушку на берег лога. Там, на песчаной проплешине, Гриша заранее начертил полуденную черту — выбрал направление по церковному кресту, чьи концы смотрели на север и на юг. Поставил на линию тонкую палку.
— Вот глядите: когда тень ляжет прямо на отметку, тогда и время палить…
Тень подбиралась неторопливо. Разведчики с той стороны с интересом наблюдали из бурьяна. Гриша взял очень длинный (на всякий случай) фитиль, зажег его стеклом, которое подарил ему Пако.
— Ну-ка, отойдите…
Отошли послушно. Никто не просил фитиль. Павлушка, правда, не отошел, стал вплотную. Гриша, будто случайно, прикрыл его собой от пушки. И поднес к ней огонь.
Жахнуло изрядно! Заорали и разлетелись бродячие куры. Хорошо, что поблизости были только пустыри и огороды. Кувшин выбросило с тыльной стороны ствола, он, испуская дым, покатился в траву.
Правда, городищенские испугались лишь на полминуты. А потом вскочили, заплясали там у себя, замахали руками и завопили. Из воплей следовало, что врага с его «ржавой пукалкой» они не боятся и завтра же сделают себе орудие пострашнее. Правда, не сделали. Чем стрелять-то, они не знали…
Да и не очень-то хотелось делать. Потому что в ответ на угрозы городищенских вдруг выступил вперед Павлушка. Держась за обвитые повиликой стебли бурьяна, он звонко сказал через лог:
— Ребь-ята… не надо!
— Чего не надо, Ножик? — спросил с того берега один из городищенских вожаков, тощий Штырь. Звали его, кстати, Пашка. Может, поэтому у них с Павлушкой случалось иногда что-то вроде взаимопонимания.
— Вой-евать не надо… сье-водня… И потом. В тот день, когда выстрелит пушка, нье надо вой-евать… и никого объ-ижать…
Это было, кажется, первое самостоятельное суждение Павлушки в делах уличной войны и мира. Раньше в серьезных вопросах он всегда советовался с Гришей. Гриша удивился. Но не испытал досады, наоборот. В Павлушкиных словах было что-то… такое. Сильнее привычной вражды.
— А чего… делать-то? — спросил Штырь. Громко, но неуверенно.
— Ну, чье-во… Давайте мельницу построим на Туренке. Из досок!
— Зачем? — спросили сразу несколько голосов.
— Ну, зачь-ем… Будет вертеться коль-есо. И брызги будут… Крась-иво…
Стоявший рядом со Штырем чернявый маленький Николка по позвищу Жук спросил:
— А сделаешь деревянных человечков? Чтобы прыгали на колесе!..
— Конь-ечно!
В тот день и правда не воевали, строили мельницу. Да и после не было уже прежних оголтелых войн. Конечно, случалось всякое — городищенские есть городищенские, ну да Бог с ними… Главное, что соблюден был славный обычай, о котором Гриша Булатов узнал на бриге «Артемида».
ЭПИЛОГ
ВЕСЕННИЕ КОРАБЛИКИ
1
Тайные мечты Гриши — чтобы Павлушка Григорьев, когда вырастет, женился на Лизоньке или Катюшке — не сбылись. Тот с первых дней, раз и навсегда, выбрал для себя конопатую Сонюшку Лукову. Ну, что ж, тоже неплохо. Сестры Максаровы, так или иначе, не остались без женихов. Среди них оказался и Григорий Булатов, женился-таки на Танюшке (Татьяне Платоновне), к которой с детства тянулась душа. Старшие Максаровы не противились, хотя, быть может, главе семейства и хотелось для Татьяны жениха пообстоятельней и с капиталом. Ладно, как говорят, от добра добра не ищут. По крайней мере, был Григорий человек свой и надежный.
Да, он не стал морским офицером. Но капитаном стал. Правда, не на океанских судах, а на речных пароходах. У автора нет достоверных сведений, где Григорий учился после Тобольской гимназии, чтобы сделаться сначала речным штурманом и помощником капитана, а потом и самому занять капитанский мостик. То ли в Тобольске было в ту пору такое училище, то ли при Туренском судостроительном заводе какие-то курсы, то ли в одном из больших сибирских городов… Так или иначе, капитан Булатов в семидесятых годах девятнадцатого века командовал крупными пароходами на многих реках Западной Сибири и спускался на этих судах по Обской губе до самого океана… Однажды он стал даже известен среди географов и судоводителей тем, что открыл новый путь по одному из протоков в дельте Оби, который раньше считался непроходимым. Об этом писали в журналах…
Сибирские реки в низовьях, особенно в пору разливов, похожи на моря. Там не бывает ураганов, как в тропиках, однако штормы случаются нешуточные. И не раз капитану и его экипажу (заодно с пассажирами) приходилось попадать в разные переделки. Но Григорий Васильевич об этом не сокрушался — наоборот, вспоминал детство.
О том, что не пошел в моряки, он никогда не жалел. Считал, что нашел свою дорогу. Жене, двум дочерям и сыну любил объяснять:
— Я ведь по натуре домосед. В детстве еще понял: отрываться от родных мест — для меня тяжкая мука. А на наших реках я везде, будто дома. Всюду родные края. Знакомые, привычные, впитанные в кровь. Будто все тот же разлив под Туренью, только чуть пошире, чем обычно…
О капитанской службе, да и вообще о взрослой жизни Григория Булатова автору известно мало. Оно и понятно — автор ставил задачу рассказать о первом плавании туренского мальчика Гриши и о том, как тот нашел в заморских краях названого братишку. А дальше — уже другая жизнь, другие сюжеты. Совсем другие «картинки для волшебного фонаря». Их немного…
Известно, например, что, принимая под свое начало новый пароход (скажем, «Ермакъ» или «Тобольскъ»), капитан Булатов обязательно стремился украсить его салон и свою каюту деревянной резьбой известного мастера Григорьева. Говорил, что эти узоры помогают ему еще больше чувствовать себя дома, в каких бы широтах ни оказался. А Павел Кондратьевич Григорьев (фамилия — от Гриши, отчество — от крестного) резал наличники, двери и карнизы для городских домов, иконостасы для храмов, рамы для картин местных художников (кстати, весьма даровитых). Постепенно становился во главе хозяйства стареющего Кондрата Алексеевича и учил мастерству двух своих сыновей, внуков славного мастера.
Вспоминал ли он детство на дальнем острове Гваделупа, Гавану и плавание через Атлантику? Похоже, что вспоминал. Иначе — откуда его причудливые узоры? А кроме того, известно, что иногда он рассказывал подрастающим детишкам сказку про злого колдуна Матубу, которого он вместе с храбрым мальчиком Гришей и такой же храброй девочкой Соней сумели одолеть и навеки прогнать из нынешней жизни…
Сыновья стали мастерами-резчиками, как и Павел Кондратьевич…
У капитана Булатова были две дочери и сын. Про них, однако, почти ничего не известно. Есть сведения, что сын вроде бы участвовал в Гражданской войне, но за красных воевал или за белых, мы не знаем. Можно только уверенно сказать, что воевал честно, потому что был похож на отца. Так утверждала его сестра, младшая дочь капитана, дожившая до глубокой старости. Она же говорила, что и внук капитана Булатова, северный летчик, был похож на деда…
Эта дочь Григория Васильевича в тридцатых годах двадцатого века пыталась делать записки об отце и о других Булатовых. Но потом она сожгла все бумаги, потому что в любой день (точнее, в любую ночь) могли явиться в дом люди в синих фуражках, изъять документы. А всякая строчка в таких записках могла быть истолкована так, будто твоя родня и ты сама — «враги народа»…
Потому и оказалось, что о капитане Булатове мы знаем так мало.
Однако известен один эпизод — похожий на последнюю картинку волшебного фонаря. Эпизод — во многом тоже неясный, с размытыми подробностями (как на стекле старинного диапозитива), но все же позволяющий как-то выстроить финал этой истории.
2
Лето девятнадцатого года на сибирских реках было пороховым. Война шла нешуточная. Колчаковские войска постепенно отступали под растущим напором красных. Еще недавно казалось, что победа белого движения несомненна, а тут вдруг все начало рушиться. В этой военной неразберихе, в частой смене властей, в кровавой каше на железнодорожных путях, в селах, на реках страдал, как всегда, больше других мирный народ…
Воевали и пароходы. Переходили из рук в руки — от красных к белым и обратно. Об этих корабельных баталиях можно было бы написать книги, не менее увлекательные и суровые, чем про сражения под Гангутом или на Черном море.
Кое-что и написано, а еще больше историй ждет своих авторов, которые разберутся в хитросплетениях событий и документов. У нас же — лишь одна история. Письменных свидетельств о ней не найдено, известна она лишь со слов старой дочери капитана, Ольги Григорьевны Русаковой.
В девятнадцатом году Григорий Васильевич жил с Ольгой Григорьевной в Омске. Шел ему семьдесят седьмой год. Он давно уже не ходил по рекам, но выглядел еще крепким стариком, хотя суматошная жизнь последних лет и постоянная тревога за сына изрядно издергали заслуженного капитана.
Летом того года колчаковцы отбили у красных два парохода — «Иртышъ» и «Ермаковецъ». И решили перегнать их по Иртышу в Тобольск, где вроде бы формировалась белая флотилия. По дороге экипажи взбунтовались, перешли на сторону красных, было там немало стрельбы… На «Иртыше» плыл в Тобольск Григорий Васильевич. Ему нужно было добраться до другой дочери, Елены, которая как раз жила в ту пору в Тобольске. Какие дела у него были с Еленой, что его тревожило, что заставило старика пуститься в этот нелегкий путь — неизвестно. Известно только, что Елену в Тобольске он не застал. Она — неизвестно с кем и неизвестно каким путем — отправилась в Ирбит, к родственникам погибшего в пятнадцатом году мужа. Так сообщили Булатову соседи. Пока Григорий Васильевич гадал, что делать дальше, под Тобольском на пароходах произошла очередная заваруха. В результате ее один капитан, кажется, на старом пароходе «Охотникъ», объявил себя «невоюющей стороной». Он, мол, гражданский капитан, его дело возить пассажиров и грузы, а не участвовать в этой неразберихе, где вчерашние друзья палят друг в друга, а вчерашние враги объединяются, чтобы поднять на общей мачте красный или бело-зеленый флаг.
Кажется, экипажи «Иртыша» и «Ермаковца» решили захватить «Охотникъ» и предать капитана справедливому революционному суду, но потом почему-то заколебались.
Видимо, не было у них там одинакового понимания своей правоты. Тем более что на «Охотнике» стояли по бортам несколько «максимов», которые миролюбивый капитан и поддержавшая его команда на всякий случай оставили при себе.
«Охотникъ» решил уходить вниз по Иртышу, а потом по Оби, чтобы не участвовать в боях. Это решение диктовалось еще и тем, что на нем оказались два десятка пассажиров-беженцев, готовых плыть куда угодно, чтобы только не подставлять свои головы под пули «большевистских злодеев» и «борцов за неделимую Россию». Были там несколько преподавателей гимназии, два артиста тобольского театра, пожилой музыкант-тапер из местного «иллюзиона», автор газетных статей, одинаково виноватый перед Колчаком и перед Блюхером. Ну и, разумеется, их жены и мужья, несколько детей… Капитан «Охотника» (взявший, кстати, с собой жену и дочь) рассудил, что делает благое дело, поскольку спасает не только свою семью, но и еще два десятка мирных людей от возможной гибели…
На что надеялись капитан «Охотника», его матросы и пассажиры? По пути их не раз могли захватить заслоны обеих армий, военные пароходы и партизанские десанты с берегов. А если бы «Охотникъ» добрался до Губы, что дальше?
Капитан знал, что дальше. У него было радио, и он сумел связаться с одним из судов Вилькицкого. Экспедиция этого знаменитого гидрографа в ту пору находилась в Карском море по заданию Колчака — адмирал заботился не только о военных делах, но и об освоении Северного морского пути. Гидрографы обещали помочь беженцам, если тем удастся добраться до моря…
Ну а потом? Это уж кому какая выпадет судьба и дорога. Одним — до Архангельска, другим — за границу…
План казался хотя и опасным, но не совсем безнадежным (а другого просто не существовало). Однако командир «Охотника» был не очень опытный капитан, недавний второй помощник. Он опасался, что не сможет найти безопасные проходы в дельте Оби, поскольку там могли дежурить красные канонерки (бывшие буксирные пароходы с трехдюймовками на палубе). О них ходили упорные слухи.
От матросов «Иртыша» капитану стало известно, что сейчас в Тобольске оказался знаменитый Григорий Васильевич Булатов. Ну и что же, что старый! Зато фарватеры знает, как никто другой…
Они встретились.
Конечно, Булатов сперва сказал, что он дряхл и болен, и признался, что его гложет тревога за детей (хотя и взрослые, а все равно дети!).
— На «Охотнике» тоже дети, Григорий Васильевич, — сказал не очень опытный капитан старому и опытному. — И раз так извернулась судьба — кто, кроме вас?…
Шли долго и осторожно. Бог миловал, опасности не встречались. Лишь недалеко от Самарова высланная по берегу разведка донесла, что есть впереди заслон. Причем крепкий — с пулеметами и лодками для десанта.
К счастью, сверху дул крепкий ровный ветер.
— Поставьте мачту, — велел Булатов.
На носу укрепили сосновый ствол с перекладиной. Выбрали в трюме брезент.
Был уже сентябрь, северные белые ночи давно кончились, к тому же сумеркам помогли набежавшие с юга тучи. Погасив огни, «Охотникъ» под самодельным парусом бесшумно пошел вдоль черных таежных берегов. Кто на этих берегах мог заподозрить такую хитрость?
Что-то заподозрили, однако, и дали несколько выстрелов, но с опозданием — вдогонку и наугад. Пули над палубой пробили парусину, а одна, самая низкая, сорвала с мальчика, тихо стоявшего на корме, берет.
Этот мальчик — лет девяти, в синей матросской блузе, в штанах с медными пуговицами у колен, белых чулочках и высоких башмаках с костяными кнопками — был самым младшим пассажиром. Вежливый, рыжеватый и лопоухий. Эту лопоухость не мог скрыть большой берет из синего сукна с красным помпоном. Мальчик плыл с пожилой тетушкой, которой, кажется, был не очень нужен, и почти все время проводил на палубе один.
Еще в начале пути он осторожно поднялся на мостик и спросил капитана Булатова, угадав в нем старшего:
— Вы позволите мне здесь постоять?
— Постой, голубчик… Но, если будет опасность, — мигом вниз.
— Есть, — понятливо сказал мальчик.
После ночного обстрела он спокойно, без хвастовства, гордился дырой в берете и не дал тетушке зашить ее…
Во время всего пути Булатов постоянно помнил о мальчике. Иногда казалось, что даже из-за одного этого «матросика» он решился бы на такой рейс (ясно же, что последний в его капитанской жизни). При мыслях о мальчике вспоминались бриг «Артемида», бухта Пти-Кю-де-Сак-Марен, черный канал среди мангровых зарослей, яркая звезда в разрывах веток…
«Г’ри-ша… этуаль…»
«Да, Павлушка…»
Вспоминался именно тот, похожий на испуганного птенца малыш, а не седой и бородатый Павел Кондратьевич с цепкими прочными пальцами… Хорошо все-таки, что это было…
Больше ничего опасного не случилось.
Чтобы не напороться на красные или белые канонерки (хотя не очень верилось в их реальность), капитан Булатов провел пароход «своей» протокой, путь по которой мало кто помнил, кроме него.
Обдорск тихо прошли ночью, оставив город и порт справа, за островами. И даже не знали, кто там: красные или белые…
Капитан «Охотника» боялся, что в Губе станет штормить, но ветер был спокойным, а небо ясным. Чтобы сэкономить остатки угля, снова поставили парус. И под ним шли несколько суток.
Пользуясь данным раз и навсегда позволением, на мостик поднялся мальчик. Постоял рядом, спросил Булатова:
— Скажите, пожалуйста, если бы это был настоящий парусный корабль, как бы на нем назывался такой парус?
— Фок, — охотно отозвался Григорий Васильевич. — Или, возможно, бри-фок…
— Спасибо… А смотрите, там, кажется, настоящий корабль!
Зоркие глаза мальчика раньше, чем у других, разглядели у горизонта высокий рангоут.
Тихо шла навстречу трехмачтовая баркентина.
Теперь, наверно, уже не узнать, что это было за судно — чьей постройки, откуда взялось. Не исключено, что это именно тот парусник, который в прошлом году поджидал пароход с царской семьей — на тот случай, если в результате офицерского заговора Романовым удалось бы спастись из Тобольска. Увы, не удалось… Красные матросы в своих рапортах именовали трехмачтовую баркентину «морской бригантиной». Откуда она появилась теперь, было неясно. Возможно, баркентина была в составе экспедиции Вилькицкого и ее послали навстречу судну с беженцами…
Суда сближались. Наконец парус на «Охотнике» упал. Баркентина легла в дрейф, от нее отошла шлюпка.
Булатов спустился в каюту, чтобы сменить свитер на хотя и очень потертый, но все же капитанский китель. Сменил.
Поискал глазами фуражку. Она висела на бронзовом нагеле, ввинченном в резную кроватную стойку. Прежде чем взяться за козырек, Булатов привычно повел рукой по деревянному узору пиллерса: по обвившему столбик тонкому стеблю с мелкими цветами. Тут качнулась, плавно пошла в сторону палуба. С чего бы это?… Пошла опять, сильнее…
«Ну, как не вовремя…» — сказал себе Булатов. Такое случалось и раньше, но сейчас как-то слишком уж сжало сердце.
Капитан сел.
«Г’ри-ша… ты че-во?»
«Ничего, ничего… Сейчас пройдет…» — Он лег навзничь…
