Александр Галич. Полная биография Аронов Михаил
Но продолжим цитату из воспоминаний С. Хмельницкого: «Хоть и отсутствующий, этот сын Саша как бы постоянно незримо присутствовал. О нем охотно и с гордостью рассказывали, его успехами восхищались. <…> Мне наизусть читались стихи сына Саши. Некоторые я, представьте себе, запомнил навсегда. Например, вот такие: “Я влюблен в шофершу нежно, робко. / Ей в подарок от меня коробка. / А в коробке той лежит манто вам / И стихи поэта Лермонтова. / По заборам я, голуба, лазаю, / Чтоб увидеть Вас, голубоглазую”. <…> Время от времени давалось понять, что Саша вот-вот приедет. И он в самом деле приехал, появился в родительском доме в конце 1942 или в начале 1943 года. <…> Это был высокий молодой человек, в меру упитанный и необычно для того времени выхоленный, с небольшими залысинами. Со мной он поговорил раза два или три о чем-то необязательном, приветливо и со слабо скрытым высокомерием. Терпеливо выслушал мои стихи про Врубеля и Рериха и высказал что-то сурово-патриотическое, — дескать, такое время, и как же я могу. Стихи и правда были так себе. И худо одетый мальчишка, сын знакомых его родителей, допущенный к их богатому столу, нисколько его не интересовал. У него, несомненно, были свои проблемы».
В действительности же процитированное Хмельницким стихотворение никакого отношения к Галичу не имело. Руфь Тамарина свидетельствует: «…знаю доподлинно, что пародию на нее [на шутливую песенку Михаила Светлова «За зеленым забориком / ты не можешь уснуть…». — М.А.] написал кто-то из первых выпускников Литинститута — то ли Ян Сашин, то ли Саша Раскин, пародия называлась “Шоферша”, посвящалась Нине Бать, студентке. Хотя она была старше курсом и пятью годами — тоже, мы с ней подружились и дружим по сей день, несмотря на то что нас разделяют границы и расстояния — она уже много лет живет в Риге….»[100] К тому же текст песни имеет множество вариантов, один из которых, вероятно, и стал известен Саше Гинзбургу в начале 40-х годов.
А в ноябре 1942-го вышел уже его собственный поэтический сборник «Мальчики и девочки»[101]. Скорее это был даже не сборник, а тоненькая брошюрка, отпечатанная на двенадцати листках папиросной бумаги. Туда вошло восемь стихотворений. Причем эту брошюрку, если верить мемуарам Андрея Гончарова, окончившего в 1941 году ГИТИС и ушедшего добровольцем на фронт, а после ранения ставшего режиссером фронтового театра ВТО, Саша издал за свой счет: «Денег нет. Есть нечего. Холод. Голод. Но мы, будущая 5-я фронтовая театральная бригада, все равно начинаем. Транспорт не ходит, и мы частенько остаемся ночевать в тире неподалеку от ГИТИСа. А иногда ходим в дом № 17 по Большой Бронной[102] и остаемся на ночь у моего друга Саши Галича. Там и сейчас живет его брат. <…> В Сашиной квартире бывали самые разные люди, но дело неизменно кончалось тем, что Галич читал свои стихи или садился за рояль: “И если горнист заиграет побе-е-еду… / Не жди, дорогая, не жди, дорогая, меня”. Он хорошо играл на рояле и пел эти печальные слова. В те холодные, страшные и вместе с тем счастливые дни Саша Галич издал на свои деньги сборник стихов, посвященных эстетике страдания. Никогда не бывший на фронте, он очень трудно переживал войну»[103].
На титульном листе сборника «Мальчики и девочки» стояла виза Главного управления репертуарного контроля (ГУРК) Комитета по делам искусств. О тематике этого сборника можно составить представление уже по одним названиям включенных в него стихотворений: «Куклы и солдаты», «Колыбельная», «Когда мы вернемся домой», «Вечером, после войны», «Не волнуйтесь, мамы…», «Путем войны», «Если ты остался…», «Мужество».
Стихи эти ничего особенного собой не представляют — слишком сильна в них вторичность стиля, да и содержание в целом банальное. Правда, встречаются и отдельные удачи: «Мы верим — за мглою ада / Есть неба большого синь… / Родная моя! Не надо! / Не мучай и не проси! / Молчи, / не томи, не сетуй! / Уймись, не сходи с ума! / Когда-нибудь нас к ответу / Судьба призовет сама. / И все, что рвалось на части, / Казалось последним днем, / Все горести, все напасти / Мы самым обычным счастьем / С улыбкой назовем!»
Не исключено, что именно стихи из этого, тогда еще не изданного, сборника Саша читал Анне Ахматовой, которая тогда тоже находилась в эвакуации в Ташкенте. Об этом говорит дневниковая запись Лидии Чуковской за 1 апреля 1942 года: «Вчера вечером я пошла к NN[104].
У двери я услышала чтение стихов — мужской голос — и подождала немного.
Оказалось, это читает Саша Гинзбург, актер, поэт и музыкант, друг Плучека и Штока.
Стихи “способные”. На грани между Уткинско-Луговской линией, Багрицким и какой-то собственной лирической волной. NN., как всегда, была чрезвычайно снисходительна… Послушав мальчика, она выгнала нас с Исидором Владимировичем [Штоком] и стала читать ему поэму»[105].
Чуковская отметила элементы влияния поэзии Луговского на поэтическое творчество Саши Гинзбурга, и это вполне возможно, так как знакомы они были еще с середины 1930-х годов — в «Генеральной репетиции» Галич напишет, что после смерти Багрицкого «перебывал в кружках Сельвинского, Луговского, Светлова». Однако в дружбу их отношения перерастут лишь четырнадцать лет спустя. В одном из поэтических сборников Луговского сказано, что с Галичем «Луговской близко подружился летом 1956 г. в Переделкине; Галич был одним из первых слушателей многих поэм, вошедших в окончательный вариант “Середины века”; Луговской очень доверял вкусу и мнению Галича, считался с его советами, использовал в “Дербенте” его впечатления, связанные с Северным Кавказом»[106]. Близкая дружба Галича с Луговским продлится всего один год — 5 июня 1957-го Луговского не станет. Поэму «Середина века» он писал до конца своих дней, а работать над ней начал еще в 1942 году — возможно, в ту пору он также продолжал общаться с Сашей Гинзбургом.
Во время войны Саша писал не только стихи и песни, но и многочисленные комедии и скетчи. Так, например, 3 июня 1942 года после распределения ролей в готовящемся спектакле «Бессмертный» он сообщил Александру Гладкову о замысле своей новой пьесы «Северная сказка». А 27 сентября Гладков записал в своем дневнике драматургические планы на ближайшие три месяца: «1. Советская комедия “Недотрога”. 2. Либретто музкомедии по “Давным-давно” (совм. с Гинзбургом). 3. Либретто музкомедии советской (совм. с Гинзбургом)»[107].
Под «музкомедией советской», вероятно, подразумевались «Приключения лейтенанта Лебедева», упомянутые в другой дневниковой записи Гладкова за сентябрь: «Премьера “Бессмертного” в Студии. Странный успех с привкусом провала. <…> Начало соавторства с А. Гинзбургом. Замысел “Недотроги” и “Приключения лейтенанта Лебедева”»[108].
В октябре Гладкову пришла в голову идея сделать пародийный водевиль-оперетту на свою пьесу «Давным-давно» под названием «А все-таки она женщина». Он тут же поделился этой идеей с Сашей Гинзбургом, который, как гласит запись за 18-е число, «пришел в восторг, и мы решили быстро написать вместе (он и музыку). Уже начали. Идет лихо и легко»[109]. А 2 декабря Гинзбург с Гладковым прочитали оперетту представителям Дирекции фронтовых театров, и те отозвались о ней в целом одобрительно. Но когда 25 декабря из города Полярного приехали студийцы и прослушали оперетту в исполнении авторов, то не восприняли ее всерьез — она показалась им слишком легковесной…
На семейном фронте
21 мая 1943 года у Саши и Валентины родилась дочь. Самого Саши в Москве тогда не было, и из роддома ее забирали Плучек, Арбузов и Фанни Борисовна. Когда молодой отец вернулся, то сразу же сказал: «Она должна вырасти настоящей женщиной, очаровательной и ветреной, как Шурочка из купринского “Поединка”»[110]. Поэтому девочку назвали Александрой. Однако вскоре выяснилось, что характер у ребенка не соответствует персонажу Куприна, и Шурочки из нее не вышло (по характеру на Шурочку гораздо больше походила ее мать Валентина).
Говорить дочка начала очень рано, но длинное имя «Александра» выговорить не могла — получалось «Анёка». Валентина же хотела назвать дочь Еленой, в честь своей мамы. В результате ей дали «среднее» имя — Алена[111]. А отец даже ласково называл ее «Алеша»[112].
Саша очень любил играть с дочкой, но долго проводить с ней время не мог, так как постоянно приходилось отлучаться с театром на гастроли в Мурманскую область. В 1944 году между Плучеком и остальным коллективом фронтового театра во главе с Арбузовым возник конфликт, в результате которого в соответствии со студийной этикой было решено расстаться с Плучеком, о чем ему сообщили в письме, подписанном всем коллективом. И лишь Саша Гинзбург сделал на нем приписку, что с решением не согласен. Впоследствии он скажет об этом Исаю Кузнецову: «Это была чистейшая чепуха — театр без Плучека. Арбузов все-таки не режиссер!»[113] И действительно, вскоре после ухода Плучека театр распался. С деньгами стало совсем туго, и Саша принялся писать сценарии, пьесы и скетчи, которые сначала подписывал своим настоящим именем (сохранилась афиша военного времени с анонсом комедийного скетча «Гитлериада», где стоит фамилия Александра Гинзбурга), а потом псевдонимом «Александр Гай», но все равно это не решало проблему.
У Валентины было мало предложений по работе в театре, к тому же она хотела самостоятельной жизни — ей надоело жить с Сашиной мамой (вся семья жила в доме Фанни Борисовны на Малой Бронной). Поэтому в начале марта 1945-го она приняла приглашение Иркутского драмтеатра и уехала в Иркутск, предварительно договорившись с Сашей, что он вместе с дочерью тоже вскоре туда приедет, так как ему обещали должность заведующего литературной частью театра. Пока же он продолжал писать жене письма, а она высылала ему из Сибири деньги, так как первое время его сценарии и пьесы шли туго и была постоянная нервотрепка с цензурой. Например, 16 марта он пишет жене: «Я работаю и работаю! Сегодня в два часа буду читать в Центральном детском второй и третий акт [пьесы «Улица мальчиков»], а затем сажусь за окончательную редакцию!»[114] 1 апреля с удовлетворением констатирует: «Вчера читал в Детском театре — худсовету, два акта начисто и третий вчерне. Пока все как будто благополучно! Сейчас дочищу третий и сдам пьесу на Союздетфильм: там они очень горячо взялись за дело — звонят ежедневно, и вообще проявляют дикую активность». 5 апреля сообщает: «Позавчера кончил пьесу и отдал ее на машинку, но отдыхать не придется, звонят с Союздетфильма, там производится верстка плана 1945 года, и они включают моих “Мальчиков”, так что надо срочно садиться за сценарий». 19 апреля пишет о своем подвешенном состоянии: «Пока еще не работаю — ибо длится период ожидания, и я не знаю, за что браться сначала — за сценарий или за правку “Северной [сказки]” — для Ермоловцев. В Детском сейчас выпускают премьеру, и поэтому им тоже пока не до меня. В общем все-таки кисло. <…> По вечерам или сижу дома, или хожу в консерваторию». 22 апреля настроение заметно улучшается: «Во вторник я читаю на худсовете в Ермоловском театре “Северную сказку”, в среду худсовет на Союздетфильме и встреча в ТЮЗе по поводу “Чудес”, а в конце недели в Центральном Детском читка “Улицы мальчиков”. Дай-то бог! <…> Вчера я был во вновь открытой коммерческой бане! Это полный восторг. Бассейн, ванны, души, пиво и прочее! Я дал себе слово, не реже раза в неделю посещать сие райское заведение». А 7 мая снова жалуется: «…у меня все еще длится совершенно идиотский период ожидания, от которого я устал больше, чем от работы. Лежат четыре работы, все четыре находятся в стадии разрешения, а я хожу около и злюсь. В Москве настроение радостное. Имели затмение, а сегодня прошел слух, что будет объявлено о полной капитуляции Германии».
Весной 1945 года Саша Гинзбург знакомится со своей будущей второй женой Ангелиной, с которой ему суждено прожить до конца своих дней. Друзья (с легкой руки комика Владимира Лепко) прозвали ее «Фанера Милосская», поскольку, несмотря на свою красоту, она была очень худой, а сам Галич называл ее Нюшей или Нюшкой.
Отец Ангелины, полковник Николай Иванович Прохоров, происходил из семьи бедных крестьян, но дослужился до звания политкомиссара Красной армии, а двоюродной тетей ее мамы Галины Александровны была известная монахиня, мать Мария (в девичестве Елизавета Юрьевна Пиленко, чей первый муж принадлежал к старинному русскому дворянскому роду Кузьминых-Караваевых), которая была безответно влюблена в Александра Блока, и тот посвятил ей в 1908 году стихотворение «Когда Вы стоите на моем пути, / Такая живая, такая красивая…»
Говорят, что в начале 1920-х годов, после Гражданской войны, красным командирам было приказано жениться на дворянских дочках для повышения своего интеллектуального уровня — «чтобы на пианино играли, язык и этикет знали». И вот тогда Галина Александровна познакомилась с красным командиром Николаем Прохоровым, который увез ее из родительского поместья в город Васильсурск (что на границе Нижегородской области и республики Марий Эл) и таким образом спас от голодной смерти. А 25 февраля 1921 года у них родилась дочь Ангелина[115]. Ее род по материнской линии происходил от последней династии византийских императоров Палеологов, а по отцовской — «от простых мужиков».
По описанию дочери Галича Алены Архангельской, Ангелина «внешностью пошла в дворянку-маму: очень красивая, стройная, всегда с очень короткой стрижкой, у нее было узенькое аристократическое, как у английской леди, лицо, огромные голубые, прозрачные глаза. <…> А от папы она унаследовала взрывной, крепкий и простонародный характер. Могла и матом трехэтажным обложить запросто. По-командирски. Характер очень жесткий — именно такой, какой был нужен отцу…»[116].
Помимо того, по словам Алены, поскольку ее отец был совершенно «непробивным» и непрактичным, Ангелина все делала за него: звонила по телефону, ездила в редакции и договаривалась на «Мосфильме».
До встречи с Сашей Гинзбургом Ангелина уже успела выйти замуж за ординарца своего отца по фамилии Шекрот, у которого за плечами было медицинское образование. От этого брака в 1942 году у них родилась дочь Галя. Но в самом начале войны муж пропал без вести, а отец ушел на фронт, и Ангелина с мамой и дочерью эвакуировалась в Чистополь. Через полтора года она вернулась в Москву, а в 45-м в ее жизни возник Галич — их познакомил сокурсник Юрия Нагибина по ВГИКу.
Сашины знакомые говорили, что у него были две жены, и обе красотки: первая красавица — земная, вторая — небесная[117]. «Небесная» красота Ангелины потрясла и композитора Николая Каретникова: «Увидев ее в первый раз, я просто сел в угол и смотрел, не отрываясь, часа три. До сих пор уверен, что она была самой красивой женщиной, которую я видел в жизни, на сцене или на экране»[118].
В отличие от Валентины, которая не собиралась жертвовать собой ради мужа, Ангелина, закончив летом 45-го сценарный факультет ВГИКа (она написала сценарий о знаменитом русском металлурге Михаиле Курако) и поработав какое-то время референтом министра кинематографии И. Г. Большакова[119], оставила творческую карьеру и полностью посвятила себя Саше Гинзбургу, ставшему вскоре Александром Галичем. Сам он потом говорил: «Нюша для меня — и жена, и любовница, и нянька — всё вместе»[120]. Да и Ангелина, сравнивая себя с предыдущей женой Галича Валентиной, твердо была уверена: «Я — вечность, она — мгновение»[121].
Лишь один-единственный раз за свою жизнь Ангелина написала пьесу. «Позвала 5–6 человек послушать, — вспоминает телеведущая Галина Шергова. — Все сидели молча потрясенные: пьеса была необыкновенно талантлива. Хотя, конечно, “непроходима”.
Я спросила ее:
— Зачем же ты писала? Ведь советская сцена такое никогда не примет.
Сразу она не ответила и только наедине сказала мне:
— Я должна была доказать Саше, что могу.
Пьеса, написанная для одного человека, вероятно, не сохранилась. Кому нужно сберегать безвестное наследие?..»[122]
В свою очередь, Галич весной 45-го года, встретившись с Ангелиной и влюбившись в нее, по его собственным словам, «покончил навсегда с опостылевшим актерством и решил заняться драматургией»[123]. А вскоре родился замысел одной из лучших его пьес, которая уже через год была закончена.
«Матросская тишина»
Главными действующими лицами в этой пьесе являются старый еврей Абрам Шварц и его сын Додик (Давид), проживающие в украинском городе Тульчин. В самом начале пьесы Шварц-старший предстает болтливым, навязчивым и жуликоватым заведующим складом, но вместе с тем добрым человеком и очень любящим своего сына. Он мечтает сделать его великим скрипачом, и поэтому вскоре Давид уезжает в Москву, где поступает в консерваторию и побеждает в конкурсе.
(Несомненно, Давид является авторским alter ego. В начале пьесы ему 12 лет, и он уже играет на скрипке. А 14-летний Саша Гинзбург также примерял к себе образ скрипача в стихотворении 1933 года «Скрипка». Далее следовала роль молодого пианиста Славина в спектакле фронтового театра «Бессмертный», поставленном в 1942 году. И вот теперь — скрипач Давид Шварц, тоже студент консерватории, как и Славин. К началу войны Давид становится лауреатом Всесоюзного конкурса музыкантов-исполнителей, а в 1968 году Александр Галич станет первым лауреатом Всесоюзного слета бардов в Новосибирске. Ситуация повторится до мельчайших деталей.)
В какой-то момент Абрам Шварц решает начать честную жизнь: «Мы крутились и комбинировали, крутились и комбинировали, а потом я сказал — хватит!.. Кого мы обманываем? Самих себя!»
Когда началась война, Давид ушел на фронт, а его отец остался в Тульчине. В 1943 году туда пришли немцы, собрали всех евреев в гетто и повезли на расстрел. Среди них был и Абрам Шварц. Узнав в одном из полицаев своего бывшего знакомого Филимонова (поменявшего с приходом немцев фамилию на «фон Филимон»), он разбил скрипку своего сына о голову этого человека, после чего тут же был расстрелян. Через год в Тульчин пришла Красная армия вместе со старшим лейтенантом Давидом Шварцем и освободила город от немцев. Однако в ходе боев Давид получил два тяжелейших ранения и был помещен в специальный «кригеровский» вагон санитарного поезда, направлявшегося на Запад. В бреду к нему приходит расстрелянный отец, и между ними происходит диалог — несомненно, самая сильная сцена во всей пьесе. Отец рассказывает сыну, какие события предшествовали его расстрелу, а потом передает слово Давиду, и тот рассказывает, как они взяли Тульчин и освободили его от немцев.
Разговор Давида с отцом в санитарном поезде завершается тем, что образ отца исчезает и Давид приходит в себя, но ненадолго: вскоре он умирает от ран. Такой была концовка пьесы в редакции 1946 года.
Стоит заметить, что ранее уже погибли два других Сашиных героя — Аркадий Бурмин в «Парне из нашего города» и пианист Славин в «Бессмертном». Да и самого Галича через тридцать с лишним лет также ожидает трагическая смерть.
Школьный товарищ Галича, режиссер Андрей Гончаров, поставивший спектакль «Закат» по Бабелю, вспоминал, что «в студенческие годы <…> мы с моим другом Сашей Гинзбургом (будущим Галичем) зачитывались прозой Бабеля. Наша влюбленность в этого автора была столь велика, что его влияние я просто физически ощущаю в пьесе Галича “Матросская тишина”»[124].
Но не это было главным в пьесе, а ярко выраженная еврейская тематика, которая никак не вписывалась в сталинский интерьер, тем более что уже скоро должна была начаться кампания против «безродных космополитов».
Поэтому когда в 1946 году несколько театров пытались поставить «Матросскую тишину», всякий раз следовал цензурный запрет. Тогда Галич начал читать пьесу по домам: читал у режиссера Марка Донского, потом у своего друга Юрия Нагибина. Последний справедливо заметил, что пьеса «по тем временам была опаснее вольнолюбивой гитары поры оттепели и застоя. Саша понимал это и хладнокровно шел читать в любое сборище, где его готовы были слушать. Аня восхищалась его бесстрашием, сама трусила, но не до омрачения. Она приучалась “жить с молнией”»[125].
Вместе с тем Галич на тот момент придерживался идеи ассимиляции советских евреев, считая ее оптимальным решением еврейского вопроса. Поэтому он выдал за Давида русскую девушку Таню; красавицу Машу Филимонову (сестру полицая Филимонова) — за Наума; а Хану, влюбленную в Давида, отправил на Дальний Восток, где она вышла замуж за капитана Скоробогатенко. По той же причине и сам он дважды женился на русских женщинах.
Еще до того, как Галич начал писать эту пьесу, он впервые столкнулся с проявлениями государственного антисемитизма. По окончании войны он решил получить законченное высшее образование, но уже не театральное, а какое-нибудь ярко выраженное гуманитарное и специальное. Узнав, что в Москве недавно открылась Высшая дипломатическая школа при Наркомате иностранных дел, и полагая, что с театральным образованием за плечами, а также с некоторым знанием английского и немецкого языков он может претендовать на поступление в эту школу, Галич пришел туда и спросил секретаршу, может ли он подать заявление. Секретарша, внимательно посмотрев на него, сказала: «Нет, вы не можете подать заявление». — «Почему?» — поинтересовался Галич. «Потому что лиц вашей национальности мы вообще в эту школу принимать не будем. Есть указание»[126].
Тогда Галич просто не понял, о чем идет речь, но, когда сообщил об этом Ангелине и своим друзьям, те тоже ничего не смогли объяснить. И лишь намного позже, рассказывая в своих воспоминаниях об антисемитизме советских чиновников, с которыми к тому времени он уже неоднократно столкнется, Галич напишет, что «не может быть естественной и нормальной ассимиляция в той среде, которая больше всего на свете, всеми своими помыслами, узаконениями и инструкциями — этой ассимиляции не хочет и не допустит» («Генеральная репетиция»).
Однако львиную долю иллюзий в отношении советского строя Галич к тому времени уже утратил — за какие-то несколько лет его мировоззрение изменилось кардинально: в «Матросской тишине» не только отсутствуют прославления коммунизма, но даже просматривается явная ирония по отношению к соответствующим реалиям. Даже само название «Матросская тишина» Галич заимствовал от знаменитой тюрьмы, которая как раз и возникла в 1945 году, когда он начал писать свою пьесу (это название как бы символизирует собой всю советскую действительность). Так же называлась и улица, на которой расположена эта тюрьма: между улицами Стромынкой и Николаева.
Разберем некоторые эпизоды пьесы.
Во время беседы в студенческом общежитии в Москве, где живет Давид Шварц, секретарь партийного бюро консерватории 40-летний Иван Кузьмич Чернышев произносит фразу, которая по сути является моральной характеристикой большинства членов КПСС: «Видишь ли, Давид, я семнадцать лет в партии. И я привык верить: все, что делала партия, все, что она делает, все, что она будет делать, — все это единственно разумно и единственно справедливо. И если когда-нибудь я усомнюсь в этом — то, наверно, пущу себе пулю в лоб!»
Далее в разговоре следует очень показательная сцена (напомним — действие во втором акте пьесы происходит в 1937 году):
Шварц. (Внезапно нахмурился.) И потом, у меня есть еще одно дело… Вы понимаете, дети мои, посадили Мейера Вольфа!
Хана. Дядю Мейера? За что?
Шварц. Деточка моя, кто это может знать? «За что?» — это самый бессмысленный в жизни вопрос! (Обернулся.) Понимаете, товарищ Чернышев, этот Вольф — одинокий, больной человек… Ну, и мы собрались — несколько его друзей — и написали письмо на имя заместителя народного комиссара товарища Белогуба Петра Александровича… Так вот, вы не знаете — куда мне отнести это письмо?
Чернышев (сухо). Не знаю. Пройдите на площадь Дзержинского — там вам скажут.
Шварц (записал в книжечку). На площадь имени товарища Дзержинского? Так, спасибо! (Усмехнулся.) Вам не кажется, что было бы лучше, если бы площадь называлась именем товарища Белогуба, а наше письмо прочел бы товарищ Дзержинский?!
С высоты нынешнего времени наивные надежды старика Шварца на справедливость первого руководителя ВЧК и одного из главных идеологов красного террора Дзержинского могут вызывать лишь грустную улыбку.
Особый интерес представляет фигура секретаря партбюро консерватории Ивана Чернышева. Дело в том, что в начале 40-х годов прошлого века одним из заместителей наркома внутренних дел СССР (и по совместительству комиссаром госбезопасности — сначала третьего, а потом второго ранга) был Василий Васильевич Чернышов. В пьесе этот реальный Чернышов выведен под саркастической фамилией: «написали письмо на имя заместителя народного комиссара товарища Белогуба Петра Александровича». Вот на его имя и было отправлено письмо, хотя никакого действия оно, конечно, не возымело.
Что же касается Василия Чернышова, то он, будучи подчиненным Берии, курировал созданное 19 сентября 1939 года совершенно секретное Управление НКВД по делам военнопленных и интернированных. С февраля 1939 года по февраль 1941-го был начальником ГУЛАГа, а в 1940-е годы по приказу Сталина и Берии выселял целые народы: немцев, поляков, калмыков, крымских татар, чеченцев, ингушей и т. д.
Мог ли Галич знать все эти факты в 45-м? В «Генеральной репетиции» он сам задает себе этот вопрос и отвечает на него утвердительно: «Ведь знали же мы, знали, <…> какой унизительной проверке — а подчас и не только проверке — подвергаются и старики, и малыши, жившие “под немцем”, или, как деликатно писали в газетах, “оказавшиеся на временно оккупированной территории”! Знали мы и о том, какая участь ждала офицеров и солдат, попавших в плен, сумевших выжить в лагерном аду и освобожденных “родными советскими войсками”! Знали о судьбе немцев Поволжья, крымских татар, чеченцев и ингушей, кабардино-балкарцев!»
Значит — знали. Но в последние дни войны, когда по всему небу гремели победные салюты, а диктор Левитан сообщал по радио о штурме Берлина, всех охватывала вера в чудо, и никому не хотелось думать о том, что происходит вокруг, чтобы не омрачать великую победу…
Галич-драматург
В 1946 году была написана пьеса «Начало пути» — драматическая поэма в трех действиях, как указано на ее титульном листе[127]. Она получила визу Главреперткома и была принята к постановке в Государственном Московском камерном театре, где 30 ноября состоялось ее обсуждение[128]. Все выступавшие высоко отзывались о художественных достоинствах пьесы, и в самом конце прозвучала такая фраза: «Пьеса трудна и режиссерски, и актерски, но и в этом ее огромное обаяние».
Кстати говоря, именно в 1946 году появился литературный псевдоним «Галич», образованный из букв фамилии, имени и отчества: Гинзбург Александр Аркадьевич. Выбор такого псевдонима был обусловлен еще и тем, что на Руси существовали два древних города с красивым названием Галич. А кроме того, учителя словесности Александра Сергеевича Пушкина в Царскосельском лицее звали Александр Иванович Галич[129]. Однако пьесу «Начало пути» обсуждали еще как произведение Александра Гинзбурга[130].
Замысел пьесы был подсказан статьей Василия Гроссмана «Треблинкский ад», написанной им после того, как он в числе нескольких корреспондентов посетил бывшие немецкие лагеря смерти, и изданной в 1945-м отдельной брошюрой. Об этом Галич рассказал 8 июля 1957 года на встрече с коллективом московского рабочего самодеятельного театра Дворца культуры имени С. П. Горбунова, собравшимся делать спектакль по его пьесе: «Статья очень горячая, темпераментная, произведшая на меня очень сильное впечатление. И мне пришла мысль показать это в театре. Но как показать это в театре, как показать в театре уничтожение таким путем людей? <…> И тогда мне пришла в голову мысль — написать пьесу о том, как могли бы жить эти люди, то количество человеческих жертв, людей, биография которых загублена в этих лагерях в самых страшных муках. <…> Если представить необъятное количество этих людей, то среди них были, хотя, может быть, и не все Пушкины, но могли быть люди — вершители больших дел и судеб, больших дел, которые не были сделаны»[131].
Работая над пьесой, Галич решил использовать одновременно и стихотворную, и прозаическую форму: смерть людей, которых вели в концлагерь на уничтожение, написать прозой, а остальные эпизоды — когда главные герои мечтают о своем будущем, если они останутся в живых, — стихами.
Собравшись ставить пьесу Галича, режиссер Камерного театра Александр Таиров написал об этом небольшую заметку: «В новом 1947 году на сцене Камерного театра выступит в качестве дебютанта молодой драматург Александр Галич, над пьесой которого “Начало пути” мы работаем в настоящее время. В лице Галича — я убежден в этом по нашей совместной работе — советская драматургия обретет талантливого и взыскательного художника, обладающего настоящей творческой пытливостью, подлинным чувством театра. Галич строго и самокритично относится к своему труду. <…> Пьеса называется “Начало пути”. Название это символично и для пьесы, и для автора. От души желаю, чтобы многообещающее начало пути нового советского драматурга оказалось не единственным его успехом»[132].
Однако все оказалось далеко не так просто, особенно если учесть, что к тому времени уже были запрещены три пьесы-сказки Галича («Улица мальчиков», «Северная сказка» и «Я умею делать чудеса»).
Сам автор называл эту пьесу попыткой романтической трагедии на военную тему: «Пьеса была написана в стихах и в прозе, как ни странно, довольно легко прошла Главрепертком, который в ту пору заменял цензуру. Единственное замечание было — нельзя ли сделать в конце так, чтоб было не очень понятно, погибают герои или не погибают. Чтоб люди думали: может быть, они остались живы. Это очень типичное замечание тех лет, потому что считалось, что для советского человека смерть — это нечто совершенно нехарактерное…»[133]
Галич переделал концовку, и она стала такой, какой просил репертком, а заодно поменял название на «Походный марш». Однако цензоры этим не ограничились. В протоколе от 21 ноября 1946 года[134] старший политредактор Т. Родина, в целом оценившая пьесу положительно, в заключение написала: «Разрешить к работе Камерному театру с последующим представлением окончательного варианта сценического текста и с купюрами на стр. 98, 99». То же самое гласила приписанная ниже от руки резолюция начальника ГУРК (Главного управления репертуарного контроля).
У читателей может сразу возникнуть вопрос: что же там такого криминального на страницах 98 и 99? А вот что — диалог между студентом Инженерно-строительного института Глебом Украинцевым и врачом Ильей Левитиным, который содержит ряд мыслей, совершенно не вписывавшихся в тогдашнюю идеологию:
ИЛЬЯ (медленно снял очки, подышал на стекла, покашлял). Ты, очевидно, забыл другое, Глеб… А я помню! Я, как сейчас помню — первый год войны, Киев, бомбу, угодившую в здание школы. И чижиков-приготовишек… Я помню, как они лежали и пальцы у них были вымазаны чернилами… И, знаешь, порой мне приходит в голову, что если когда-нибудь такое повторится — то в этом будет лично моя вина…
ГЛЕБ. Как так?
ИЛЬЯ. Лично моя вина! Значит, плох я был, профессор Левитин! Слишком легкие пути выбирал, сделал мало — если новая нелюдь не побоялась полезть на меня с оружием… глупо, да? Чего меня-то бояться? Штатский человек и притом в очках… Но пусть каждый из нас так думает… Это лучше и честнее, чем сидеть за чаем и твердить с постными лицами о веке атомной бомбы… А по-моему, уж коли на то пошло, то в век атомной бомбы надо быть человеком прежде всего…
ГЛЕБ. Ты прав! Да и века-то такого, в сущности, нет. Век начала коммунизма — так еще можно сказать!
ИЛЬЯ. Да… А клиника… Что ж, клиника дело хорошее… Там ученики у меня остались… Придется кое-кого сюда перетаскивать… И, вообще говоря, какого черта ты меня вздумал пугать… Что улыбаешься?
ГЛЕБ. Давно не слышал, как ты скандалишь!
ИЛЬЯ. Да, да… Только так себя и можно вести… И здесь, и там!
ГЛЕБ. Где там? На Большой Земле?
ИЛЬЯ (разошелся). На большой земле! На чужой земле! Надо стучать кулаком по столу! Надо плевать на всех любителей улыбок и тонкостей! Плевать! Справедливости не требуют шепотом.
Вот такой фрагмент. В последующих публикациях пьесы от него останется жалкий огрызок: «Я очень хорошо помню первый год войны — Киев, бомбу, угодившую в здание школы, и чижиков-приготовишек… Я помню, как они лежали, и пальцы у них были вымазаны чернилами… И когда теперь я просматриваю газеты, слушаю радио и вижу, что новым нелюдям не терпится повторить то же самое, — я понимаю, что я обязан быть готов! И я хочу, чтобы они там знали, что я — доктор Илья Ильич Левитин — готов стать в строй и что я не дам им в обиду наших чижиков! Тебе смешно это, да? Казалось бы, чего уж им меня-то бояться?! Штатский человек, и притом в очках… Но я хотел бы, чтобы каждый из нас думал именно так!»[135]
И это всё. А самое главное бдительные цензоры вырезали — как раз те важнейшие мотивы, которые в 1960-е годы появятся в творчестве Галича-барда и в пьесе «Начало пути» произносятся от лица еврейского интеллигента Ильи Левитина, фактически являющегося alter ego автора. Во-первых, это мотив личной вины («если когда-нибудь такое повторится — то в этом будет лично моя вина… Лично моя вина!»), который в 1968 году будет развит в песне «Бессмертный Кузьмин», причем именно в связи с войной: «Пришла война — моя вина… Моя война, моя вина, / И сто смертей мои!.. И пусть опять — моя вина, / Моя вина, моя война, / И смерть опять моя!» Во-вторых, довольно необычная для советского времени мысль о том, что «в век атомной бомбы надо быть человеком прежде всего». В песне «Еще раз о чёрте» (1968) это будет выглядеть так: «В наш атомный век, в наш каменный век / На совесть цена — пятак».
Словосочетание «на большой земле» через десять лет превратится во второе название пьесы «Матросская тишина» («Моя большая земля»).
А заключительное высказывание Ильи насчет того, что «справедливости не требуют шепотом», представляет собой, по сути, квинтэссенцию всего песенного творчества Галича. Вспомним название его первой зарубежной пластинки «Крик шепотом» и некоторые поэтические строки: «Если даже я ору ором, / Не становится мой ор громче», «Но докричись хоть до чего-нибудь, / Хоть что-нибудь оставь на память людям», «Но я же кричал: “Тираны!” / И славил зарю свободы» и т. д.
Но цензура на то и цензура, чтобы не допускать на сцену такое идеологическое безобразие, поэтому от Галича потребовали убрать из пьесы вышеозначенный фрагмент, что ему и пришлось сделать. После этого Таиров взялся поставить пьесу у себя в театре. А в театре этом, как было принято в ту пору, за репертуаром следил сотрудник КГБ (МГБ) — в данном случае им оказался драматург Всеволод Вишневский, автор «Оптимистической трагедии». И вот он пригласил к себе Галича и начал сыпать ему комплименты: мол, как хорошо, что в театр приходят новые молодые силы; мол, ваша пьеса мне очень нравится и т. д. С этой встречи Галич ушел окрыленный. Но однажды в его квартире раздался телефонный звонок — позвонила секретарша Таирова и сообщила, что Александр Яковлевич просит его срочно зайти. Когда Галич пришел, Таиров, стараясь не смотреть ему в глаза, объяснил ситуацию: «Знаете, Саша, нам звонили из Комитета по делам искусств и приказали прекратить репетицию без объяснения причин. В общем, я сказал, что я не очень понимаю, в чем там дело, ведь так они восторженно поначалу отнеслись к пьесе, и я просил Юрия Сергеевича Калашникова (в 1944–1948 годах занимавшего пост начальника Главного управления театров Комитета по делам искусств. — М. А.) на ближайшем заседании Комитета, там будет обсуждаться вопрос о летних гастролях театров, я просил вторым вопросом поставить обсуждение вашей пьесы, и Соломон Михайлович Михоэлс, и Юрий Александрович Завадский, — они обещали поддержать пьесу, и может быть, что-нибудь нам удастся сделать, хотя бы добиться разрешения постановки ее в одном нашем театре»[136].
Но дело не дошло даже до обсуждения пьесы, так как большую часть времени они потратили на первый вопрос, и Калашников предложил перенести обсуждение «Походного марша» на другой раз. А что произошло в другой раз, стало известно из письма Таирова, которое он написал Вишневскому 5 марта 1947 года: «Ведь до этого ты сам высказывал мнение, что пьеса Галича талантлива, а в пьесе Штока есть талантливые места, что раз авторы хотят работать, их, в интересах роста нашей драматургии, нельзя просто отбрасывать, что они должны быть обсуждены на художественном совете и т. д. и т. д. Почему же на заседании они вдруг превратились в “мальчишек”, нагло подсовывающих какие-то эрзацы, за которые их надо чуть ли не четвертовать»[137].
Таиров никак не мог понять, что Вишневский был в первую очередь чиновником, а уже потом — человеком: в частном порядке он мог как угодно восхищаться пьесой, но если было задание ее публично уничтожить, то делал это с таким же энтузиазмом, с каким до этого хвалил.
После разгромного выступления Вишневского репетиции спектакля были прекращены. В 1949 году Таирова отстранили от руководства Камерным театром, в 1950-м разогнали театр, а еще через год Таиров, не выдержав этих потрясений, умер.
Однако в 1947 году пьесу Галича в Ленинградском Новом театре сумел поставить режиссер Рафаил Суслович — это была единственная постановка пьесы в то время. И лишь через десять лет, к 40-летию Октябрьской революции, она была издана отдельной книжкой и поставлена во многих театрах страны.
Еще когда Таиров собирался ставить у себя «Походный марш», Галич написал стихотворение «Комсомольская прощальная». Композитор Соловьев-Седой положил его на музыку, и хотя спектакль не состоялся, но песня побила все рекорды популярности: «Протрубили трубачи тревогу! / Всем по форме к бою снаряжен, / Собирался в дальнюю дорогу / Комсомольский сводный батальон. / До свиданья, мама, не горюй, / На прощанье сына поцелуй. / До свиданья, мама, не горюй, не грусти, / Пожелай нам доброго пути!»[138]
Вскоре после войны Галич дал прочесть Нагибину свою пьесу «Улица мальчиков», смысл которой сводился к стремлению убежать из мира взрослых, где все пропитано ложью и лицемерием, на улицу мальчиков, где можно жить нормальной, честной жизнью. Театральные цензоры тут же прочуяли опасность этой идеи и запретили постановку пьесы. Тогда Нагибин предложил Галичу сделать из нее повесть, но тот отказался: «Проза для меня — дверь за семью печатями». А когда Нагибин вызвался помочь: «Я буду писать вдоль твоего текста, от тебя потребуются лишь руководящие указания», Галич только улыбнулся и пожал плечами: «Если тебе не жалко времени…»[139]
Идея сделать пьесу «проходимой» для театральной сцены также потерпела крах. Еще когда решался вопрос с постановкой «Мальчиков», а также пьесы «Я умею делать чудеса», Галич написал отчаянное письмо своей жене Валентине: «И не легко мне, и не свободно — “что твоя постылая свобода”… Мне попросту шибко плохо: один за другим лопаются все мыльные пузыри — в Центральном Детском пьеса не прошла — теперь она передана в ТЮЗ, что соответственно означает окончательное погребение “Чудес” и собственно далеко не значит, что “Улица мальчиков” пойдет в ТЮЗе. На сценарной студии от меня бегают — когда я звоню — долго шепчутся у телефона, а затем сообщают, что никого нет. У Ермоловцев тоже этакое милое и любезное молчание — в общем, худовато. Наверное, я действительно гроша ломаного не стою. Пора переквалифицироваться в управдомы»[140].
Работая над переделкой пьесы «Улица мальчиков», Нагибин «физически чувствовал, как окостеневали персонажи, до этого находившиеся в движении, в определенных отношениях друг с другом. <…> В хрупком мире условностей здравомыслию нечего делать. И я сдался»[141].
Видя, что никакие серьезные вещи не проходят цензуру, Галич решает написать веселую комедию.
«Вас вызывает Таймыр»
Эта пьеса была написана в 1947 году в соавторстве с драматургом Константином Исаевым[142], ставшим на следующий год лауреатом Госпремии СССР за сценарий «Подвиг разведчика».
Сюжет пьесы вкратце таков. В номере одной из московских гостиниц поселяются четыре человека: приезжий с Таймыра по фамилии Дюжиков, директор Черноморской филармонии Кирпичников, дедушка-пчеловод (его внучка Дуня, мечтающая стать певицей, живет в отдельном номере) и геолог Андрей Гришко, влюбленный в московскую девушку Любу, но очень стесняющийся ей позвонить.
За два дня командировки Дюжикову надо посетить целый ряд учреждений: Стальконструкцию, Главлес, Северопроект, Главное управление портов, Отдел кадров Геологоразведочного управления, Архитектурный комитет и т. д. Но он не может никуда отлучиться, поскольку его «вызывает Таймыр» — постоянно звонит междугородний оператор и сообщает: «Ждите звонка с Таймыра». В итоге они договорились, что походы во все эти учреждения распределят между собой дедушка-пчеловод, Кирпичников и Гришко, а сам Дюжиков останется в номере, ожидая звонка с Таймыра, и параллельно будет заменять Кирпичникова, к которому должны приходить на просмотр начинающие певицы и танцоры.
Во время прослушивания Дуни Дюжиков влюбляется в нее, но думает, что перед ним Люба, в которую влюблен стеснительный парень Андрей Гришко, попросивший Кирпичникова позвонить Любе и пригласить ее в гостиницу. А Дуня в свою очередь думает, что ее прослушивает Кирпичников… В общем, возникает множество комических ситуаций, благодаря чему пьеса читается неотрывно. Вероятно, так же смотрелись и ее театральные постановки.
4 марта 1948 года «Таймыр» был поставлен Эрастом Гариным в Ленинградском государственном театре комедии, 4 мая под руководством Андрея Гончарова состоялась премьера в недавно организованном Московском государственном академическом театре сатиры (роль матроса Ашота Мисьяна там сыграл Анатолий Папанов) и 14 мая — в Московском драматическом театре[143]. В результате, к примеру, в Театре сатиры с мая 1948 по 1953 год «Таймыр» прошел 420 раз, а на периферии за один только сезон с марта по сентябрь 1948 года — 1349 раз![144]
Вскоре Галич с Исаевым написали для «Мосфильма» литературный сценарий «Первая любовь» (1948), где главными героями сделали режиссера Андрея Гончарова и актрису Ольгу Аросьеву (так в сценарии — с мягким знаком), сыгравшую в постановке Эраста Гарина роль Любы Поповой. В то время Аросевой было всего 22 года, но она уже вовсю блистала красотой (в нее, говорят, был влюблен Алексей Арбузов). Машинописный вариант сценария «Первая любовь» хранится в РГАЛИ[145], однако фильм по нему так и не был снят.
Для многих зрителей спектакль «Вас вызывает Таймыр» стал отдушиной, позволявшей на короткое время забыть об окружающей действительности — о послевоенных тяготах, массовых репрессиях и атмосфере тотального страха.
Вместе с тем на невиданный успех этой, казалось бы, безобидной пьесы власть отреагировала достаточно болезненно. К примеру, 8 декабря 1948 года сотрудница газеты «Известия» А. Бегичева написала письмо Сталину о засилье «врагов-космополитов» в искусстве. Начинался этот шедевр буквально такими словами: «Товарищ Сталин! В искусстве действуют враги. Жизнью отвечаю за эти слова». Далее в письме говорилось о том, что «космополиты пробрались в искусстве всюду. Они заведуют литературными частями театров, преподают в ВУЗах, возглавляют критические объединения: ВТО, Союза Писателей, проникли в “Правду” — Борщаговский, в “Культуру и жизнь” — Юзовский, в “Известия” — Бояджиев, Борщаговский и т. д.». Тут же следует множество примеров клеветы этих врагов народа: «Малюгин открыто взял под защиту пустые развлекательные пьесы, в которых до предела оглуплены наши советские люди, особенно партийные руководители: “Таймыр”, “О друзьях-товарищах”, “Не от мира сего”»[146].
Приведем еще один характерный образчик чиновного творчества. Историк Геннадий Костырченко опубликовал пространную записку, которую 12 февраля 1949 года главный редактор газеты «Советское искусство» В. Г. Вдовиченко направил самому товарищу Молотову (к записке прилагается перечень из 83-х фамилий еврейских театральных критиков). Помимо обвинений в сионистском заговоре там было и такое предупреждение: «Следует обратить внимание на состав редколлегии и аппарат редакции “Нового мира”. Вопросы советского искусства решал Борщаговский, заместителем Симонова является Кривицкий, в редакции работают на ответственных участках Лейтес, Хольцман, Кедрина и ряд других людей без роду и племени. Личные друзья Симонова: Эренбург (юбилей которого устроил Симонов, протащив этот вопрос контрабандным способом через президиум ССП), Дыховичный, Раскин, Ласкин, Слободской и др. К. Симонов всячески поддерживает космополитов. Он с пеной у рта защищал порочные пьесы Галича и Исаева “Вас вызывает Таймыр”, Масса и Червинского “О друзьях-товарищах”»[147].
Упомянутый здесь Александр Борщаговский рассказал о том, как 29 ноября 1948 года выступал в Дубовом зале Дома писателей с докладом, посвященным разбору пьес и спектаклей сезона 1947/48 года и началу нового театрального сезона. Он говорил, что «резко упал интерес зрителей к театру, но напрасно кое-кто винит водевиль Александра Галича “Вас вызывает Таймыр” в том, что он “забил” серьезный репертуар. А был ли, есть ли этот серьезный репертуар? Быть может, “Таймыр” только заполнил зияющие пустоты репертуара?»[148].
И действительно: унылые и бездарные пьесы о соцстроительстве никак не могли конкурировать с веселой и талантливой комедией Галича и Исаева.
Обратимся более подробно к периодической печати. Какими только эпитетами она ни награждала эту пьесу: слабая, пошлая, порочная, безыдейная, неполноценная… Следует, однако, заметить, что до кампании против «безродных космополитов» отзывы были в целом благоприятными, а уж когда началась эта кампания (официально — после публикации 28 января 1949 года в газете «Правда» редакционной статьи «Об одной антипатриотической группе театральных критиков»; неофициально — после убийства Михоэлса), пошли сплошные ругательства: «Нужно ли после всего этого удивляться тому, что ленинградскими критиками-космополитами было написано много восторженных статей об ущербной пьесе Березко “Мужество”, о безыдейной пьесе “Вас вызывает Таймыр” и всего лишь одна-две кислых рецензии или совсем ничего о таких ведущих пьесах нашего советского репертуара, как “Хлеб наш насущный”, “Великая сила”, “Большая судьба”, “Закон чести”, “Московский характер” и др.»[149]; «Идеологический диверсант Гельфандбейн пытался в своих лекциях привить советской молодежи вредные, глубоко чуждые нам литературные вкусы. Он объявлял “верхом совершенства” писателя Б. Пастернака, а по поводу А. Ахматовой захлебываясь утверждал, что это “Пушкин в юбке”. <…> Зато по поводу пошлой пьесы “Вас вызывает Таймыр” эти же авторы восторженно писали, что “успех пьесы показателен и ко многому обязывает театр”. Давно пора изгнать из печати Гельфандбейна и ему подобных, расчистить путь подлинно патриотической критике, которая любит наше советское искусство и заботится о его дальнейшем росте»[150].
В первом номере журнала «Театр» за 1954 года упоминается еще один литературный погромщик «Таймыра». Здесь был напечатан ряд материалов, посвященных XIV пленуму Союза писателей, который состоялся в конце октября 1953 года. Среди выступавших был драматург Николай Погодин, занимавший в то время пост главного редактора журнала «Театр». Он рассказал о своем общении с другим драматургом — Анатолием Суровым: «Первое мое знакомство с ним состоялось на заседании в ССП, речь шла о пьесе “Вас вызывает Таймыр”, которая шла буквально по всей стране. И выступил Суров, громя эту пьесу: запретить ее надо потому, что она мешает серьезной советской драматургии. Вот тогда я понял, какого типа новый товарищ пришел в нашу среду — “запретить!”. Все удивлялись: “Что такое?” — попробуйте вытеснить, напишите такие вещи, которые не побоялись бы “Таймыра”. А то — “запретить!” <…> Надо категорически вытравить это мнение из нашей среды»[151].
Заметим, кстати, что журнал «Театр» был едва ли не единственным периодическим изданием, которое во время массовой антисемитской истерии, наряду с разгромными страницами в адрес «безродных космополитов» и официальными оценками «Таймыра», публиковало и более-менее человеческие отзывы о пьесе, либо — критические высказывания, но в цивилизованных рамках. Например, в пятом номере журнала за 1952 год были напечатано сразу несколько положительных высказываний о пьесе. Первое принадлежало вышеупомянутому Николаю Погодину: «Немаловажная часть зрителей, и в особенности молодежь, любит и знает толк в легком, веселом театральном представлении. Ворчать по этому поводу и тем более требовать упразднения вещей, подобных водевилю “Вас вызывает Таймыр”, как это делали некоторые драматурги, значит идти против жизни»[152]. Следом директор театра имени Моссовета Михаил Никонов констатировал: «Триста раз за три года прошел “Вас вызывает Таймыр”»[153].
Далее актер Ростислав Плятт признал, что «не случаен сногсшибательный успех спектакля “Вас вызывает Таймыр”, отнюдь не равный его скромным достоинствам, как не случайно любят москвичи и в самом деле веселую и жизнерадостную ‘‘Свадьбу с приданым”. Зритель жаждет смешного в искусстве во всех его видах — от беззлобного юмора и до самого резкого сатирического обличения — с этим нельзя не считаться, к этому нельзя не прислушаться»[154]. И, наконец, высказался режиссер Андрей Гончаров, поставивший пьесу Галича и Исаева в Театре сатиры: «История “Таймыра” хорошо известна. Он жестоко критиковался за то, что в нем не отражен целый ряд проблем, оставшихся вне досягаемости жанра. Некоторые товарищи настолько увлеклись “искоренением” “Таймыра”, что забыли о спектакле, который вот уже четыре года благополучно идет в Театре сатиры и все еще делает сборы. Немногие пьесы за это время столь же стойко выдержали испытание временем»[155].
Пока газеты и журналы самозабвенно громили пьесу, на ее постановки по всей стране зрители ходили толпами — от пионеров до пенсионеров. О популярности пьесы говорит и тот факт, что ее ставили даже в советских лагерях! Татьяна Барышникова, в конце 1940-х годов отбывавшая срок в Ухтижимлаге, вспоминала, что в лагерном театре «ставили и советские пьесы, особенно любопытно сейчас вспоминать “Вас вызывает Таймыр” Александра Галича. Мы играли ее с огромным удовольствием…»[156]. Сценарист Валерий Фрид, примерно в это же время сидевший вместе с Юлием Дунским в Интинском лагере, рассказывал, что они «не подозревали, когда смотрели в исполнении лагерной самодеятельности “Вас вызывает Таймыр” (женские роли, как при Шекспире, играли мужчины), что Галич, один из авторов, — наш старый знакомый»[157]. Еще одно свидетельство принадлежит Леониду Владимирову — впоследствии ведущему радиостанций Би-би-си и «Свобода». В 1950 году он сыграл свою первую роль на театральной сцене — это была роль Дюжикова: «Правда, сцена была несколько своеобразная, расположенная в грязной лагерной столовке ИТК № 1 УИТЛиК УМВД МО. Для тех, кто уже не помнит эти дивные сокращения: Исправительно-трудовая колония № 1 Управления исправительно-трудовых лагерей и колоний Управления МВД Московской области.
В гуманных сталинских лагерях была самодеятельность. В нашем лагере отбывал срок главный режиссер Смоленского драматического театра Алексей Шмонин — милый и умный человек. Он мне сказал: “Вот, чудом проскочила пьеса, которую даже можно играть. Давай ее сыграем и вырвемся душой отсюда, хоть на короткое время”. Начальник КВЧ лагеря (культурно-воспитательная часть) молоденький и еще не скурвившийся лейтенант Веретенников долго рассматривал выходные данные сборника рекомендованного клубного репертуара, где появилась комедия, — и разрешил.
Режиссура спектакля была на высоте, чего не скажешь об актерах. Особенно об исполнителе главной роли. Я обнаружил, что ходить по сцене и изображать другого человека — это воистину адский труд, но Шмонин с грехом пополам меня натаскал, все время повторяя, что у Дюжикова есть внутренняя логика, а “ты ведь образованный, должен простую логику понимать”»[158].
Помимо того пьеса широко ставилась и издавалась за пределами Советского Союза: известны, например, немецкое издание 1951 года и польское — 1954-го. Сохранилась также программка любительского Русского театра в Хельсинки, в которой сообщалось, что 2 марта 1953 года состоится премьера спектакля «Вас вызывает Таймыр»: комедия в трех действиях А. Галича и К. Исаева. А 1 сентября 1953 года состоялась премьера в столице Болгарии — Софии, в Народном театре молодежи, под названием «Ждите у телефона» («Чакайте на телефона»).
Но даже такой фантастический успех «Таймыра» никак не мог компенсировать многочисленные цензурные запреты, с которыми Галич столкнулся в конце 40-х годов. Перед тем как обратиться к ним, посмотрим, что за время стояло на дворе.
«В том самом лихом году»
13 января 1948 года в Минске был убит знаменитый еврейский актер и общественный деятель Соломон Михоэлс. Известность ему принесли две театральные роли: король Лир — по одноименной пьесе Шекспира — и молочник Тевье — по одноименной же повести Шолом-Алейхема.
В 1940-е годы Михоэлс занимал целый ряд общественных должностей — в частности, возглавлял Еврейский антифашистский комитет (ЕАК), а также был членом Комитета по Сталинским премиям в области искусства и литературы при Совете министров СССР и руководителем его театральной секции. Соответственно в его обязанности входил просмотр всех спектаклей, выдвинутых на Сталинскую премию. Однако вскоре Михоэлс стал неофициальным лидером советского еврейства, и Сталин решил от него избавиться. Организация убийства была поручена Лаврентию Цанаве — министру госбезопасности Белоруссии и Сергею Огольцову — заместителю наркома госбезопасности СССР Абакумова. В декабре 1947 года театральный критик и по совместительству агент МГБ Владимир Голубов уговорил Михоэлса поехать в Минск, где должна была состояться премьера спектакля «Константин Заслонов», выдвинутого на Сталинскую премию. Сам Голубов лишь выполнял указание МГБ и не знал, для каких целей они туда едут.
Когда они прибыли в Минск, их пригласили на загородную дачу Цанавы и там обоих убили (Голубов был для МГБ нежелательным свидетелем), после чего трупы выбросили на одной из городских улиц.
Светлана Аллилуева вспоминала, как вечером 13 января на даче вошла в кабинет своего отца и услышала, как Сталин, разговаривая с кем-то по телефону, сказал утвердительным тоном: «Ну, автомобильная катастрофа». После чего повесил трубку и, повернувшись к Светлане, сообщил: «В автомобильной катастрофе разбился Михоэлс»[159]. Именно это вскоре было объявлено официальной версией его гибели. По свидетельству современников, Михоэлс, уезжая в Минск, предчувствовал, что его убьют, и поэтому особенно долго прощался со своими друзьями. Про сталинскую политику он давно уже все понимал. Когда в 1943 году он вместе с поэтом Ициком Фефером, также состоявшим в ЕАК, приехал в Америку для сбора денежных средств в пользу Советского Союза, их встретил будущий президент Израиля Хаим Вейцман. Оставшись тет-а-тет с Михоэлсом, Вейцман шепотом спросил его на идише: «Как живется евреям в России?» Михоэлс огляделся по сторонам и, подняв руки в знак ужаса, прошептал: «Гевалт!» Этот эпизод потом Вейцман описал в своем дневнике[160].
Вместе с тем даже Михоэлс в середине 40-х годов не мог предположить, что скоро и он, и его коллеги по ЕАК будут физически уничтожены. Как и большинство советских евреев в то время, он придерживался идеи ассимиляции. Когда Галич принес ему первый вариант «Матросской тишины», Михоэлс, прочитав его, наговорил автору кучу комплиментов и на этом закончил разговор. Галич же ожидал от Михоэлса как от режиссера предложения поставить пьесу и поэтому спросил: «Соломон Михайлович, а не взялся бы Еврейский театр играть эту пьесу?» Михоэлс ему ответил: «Нет. Потому что мы на русском языке играем плохо, а весь смысл этой пьесы в том, чтобы она была сыграна по-русски, чтоб ее играли русские актеры, чтобы она шла на русской сцене». И, помолчав, добавил: «Но вообще, ты знаешь, я мечтаю о том, чтобы когда-нибудь Еврейский театр как именно еврейский театр умер, но естественной смертью, смертью от старости, от того, что он просто больше будет не нужен»[161].
Страшно читать эти строки, зная, что через два года Михоэлс будет убит, Еврейский театр разогнан, тринадцать сотрудников ЕАК расстреляны, а многие еврейские деятели культуры репрессированы.
За день до отъезда в Минск Михоэлс в своем театральном кабинете показывал Галичу материалы о восстании в Варшавском гетто, полученные им из Польши. Это была крупнейшая попытка европейских евреев во время Второй мировой войны противостоять их массовому уничтожению гитлеровскими войсками. Организованное сопротивление продолжалось с 19 апреля до начала июня 1943 года. В результате было уничтожено 13 тысяч повстанцев, 8 тысяч — захвачены и отправлены в лагерь уничтожения Треблинку, спастись смогли лишь около трех тысяч. В «Генеральной репетиции» Галич описывал эпизод, где Михоэлс, всхлипывая, показывал ему документы и фотографии и все время перекладывал их на столе, как пасьянс: «Прощаясь, он задержал мою руку и тихо спросил:
— Ты не забудешь?
Я покачал головой.
— Не забывай, — настойчиво сказал Михоэлс, — никогда не забывай!»
Узнав о гибели Михоэлса, Галич был потрясен. Конечно, он понимал, что никакой «автокатастрофы» там не было, а было злодейское убийство[162], и считал своим моральным долгом после этого приходить на заседания еврейской секции Московского отделения Союза писателей, хотя в то время не знал даже идиша. И вот в начале 1949 года он явился на очередное заседание этой секции. Председатель Перец Маркиш, увидев его, вдруг нахмурился, подошел к нему и нарочито громко сказал: «А вам что здесь надо? Вы зачем сюда явились? А ну-ка, убирайтесь отсюда вон! Вы здесь чужой, убирайтесь!..» Совершенно ошарашенный Галич повернулся и, с трудом сдерживая от обиды слезы, вышел из зала. Он никак не мог понять, что же случилось: ведь еще накануне Маркиш был с ним приветлив. И лишь две недели спустя, когда почти все члены еврейской секции были арестованы, а позже многие, включая Маркиша, расстреляны, он понял, что те слова были адресованы стукачам и сотрудникам МГБ, прослушивавшим все разговоры, которые велись на секции. Маркиш же, громогласно назвав Галича чужим, просто спас ему жизнь.
Прав оказался Илья Оренбург, когда во время ночной беседы с Галичем по поводу пьесы «Матросская тишина» сказал ему: «А знаете, фашизм-то победил. Он умер как система, но победил как идеология. И это на много, много, много лет»[163].
Но и даже в такой обстановке Галич находил в себе силы шутить. А иначе как еще можно превозмочь кошмар окружающей действительности? Только с помощью юмора. Вот характерный рассказ Зиновия Гердта: «Гнусные годы — 1951-й или 1952-й: погоня за космополитами, расшифровки псевдонимов, убийство Михоэлса. Жуть, в общем. И в это время мы оказались в одном ленинградском гостиничном номере — приехавшие из Москвы Утесов, Саша Галич и я, живший в Питере целый год. Галич и Утесов прямо с поезда пришли ко мне завтракать. Мы обнялись и сразу друг другу показываем: только тихо. К губам прижимается палец, губы безмолвно шевелятся… Через три минуты мы про все, естественно, забыли. И пошли самые жуткие антисоветские анекдоты. Хохочем, валяемся по диванам… И вдруг звонит телефон. Резкий такой звонок. Боже, пропали… Саша взял трубку, и я слышу — отбой, пи-пи… Галич между тем делает вид, что внимательно слушает, вставляет: “Хорошо… хорошо”. Потом кладет трубку и произносит: “Просили подождать. Меняют бобину”»[164]. По-другому этот розыгрыш запомнила Алена Галич, которой тогда было семь лет (а значит, дело происходило в 1950 или 1951 году): «Жила с ним в гостинице “Европейской”. Надо спать было, а они разговаривали, разговаривали… Зашел Утесов. Была очень веселая компания, и был Меркурьев. Было много народу. Они сидели. Ну, естественно, я оставлена была спать. Мне семь лет было. И я помню, как они там рассказывали анекдоты, а потом папа снял трубку и сказал: “Вы записали? Ну, извините. Мы, может быть, что-то лишнее наговорили”. Все сразу замолчали, и была такая пауза. И никто больше не звонил. Это был такой вот розыгрыш»[165].
В 1948 году, вскоре после гибели Михоэлса, Алена пришла к отцу домой и застала его в минорном состоянии. Дотронулась до него, а он говорит: «Сядь, я тебе кое-что покажу». Алена села, а Галич достал из письменного стола фотографии Таирова, Мейерхольда, Михоэлса и рассказал о каждом из них, после чего добавил: «Аленушка, запомни этих людей. Сейчас об этом говорить запрещено, но придет время, когда о них скажут правду»[166].
Между тем с конца 1940-х годов над Галичем висела реальная угроза посадки. Сначала в 1949 году взяли его отца Аркадия Гинзбурга, который тогда работал в сфере снабжения Москвы продуктами. Правда, арестовали его не по политической, а по хозяйственной статье (172-я ст. УК РСФСР — «халатность»), и поэтому родные приняли решение его выкупить: «Для меня в то время несчастье ассоциировалось с роялем, — вспоминает Алена. — У нас был замечательный рояль, и вдруг он пропал. И мы с бабушкой гуляли на Садовом кольце, там был такой магазин “Музыкальные товары”, и я не могла понять, почему наш рояль стоит в этом магазине»[167].
Рояль действительно был роскошный, однако пришлось его отдать в этот комиссионный магазин. Покупатель нашелся не скоро, но рояль все же продали. К вырученным деньгам Галич добавил свой гонорар за «Таймыр», потом всеми правдами и неправдами нанял адвоката, с помощью которого дал взятку соответствующим лицам, и процесс был выигран[168]. В результате Аркадий Самойлович провел на принудительных работах один год и после освобождения до самого выхода на пенсию проработал директором швейной фабрики Промкооперации № 23[169].
А в 1949 году уже сам Галич получил вызов, в котором его просили прийти по такому-то адресу. Прочитав письмо, он не на шутку перепугался — решил, что его хотят арестовать (подобные письма тогда люди получали очень часто), тем более что в адресе была указана частная квартира. Сначала он даже не хотел никуда идти: ведь если он им нужен, то пусть сами за ним и приходят. Но потом все же решил сходить.
В квартире за письменным столом, склонившись над бумагами, сидел какой-то измученный старичок. Увидев Галича, он начал допрашивать его насчет одного из бывших студийцев: «Вы, Александр Аркадьевич, во время войны, кажется, давали концерты в Мурманске… Помните? Так вот… Не говорит ли вам о чем-нибудь фамилия — Сергеев? Да-да, Сергеев. Он еще в ансамбле участвовал, на аккордеоне играл». — «Ну и что же, что играл?» — «Дело не в том, что он играл на аккордеоне, а в том, что он передавал англичанам секретные сведения… У нас есть подтверждающий материал. Однако нужны дополнительные сведения. Вы можете подтвердить?» Галич сказал, что может, после чего старичок оживился и спросил: «Ну… Ну и что?.. Они с ним встречались?» — «Да, встречались». — «И разговаривали?» — «Да, и разговаривали». — «И на корабль к нему приходили?» — «Приходили. В каюте у него бывали». Старичок так обрадовался, что встал из-за стола, начал прохаживаться взад-вперед и потирать руки: «Чудесно! Спасибо вам за ценнейшие сведения, Александр Аркадьевич. Вы себе даже представить не можете, как вы нам помогли! Именно такого рода сведения нам больше всего и полезны. Спасибо за помощь! Только теперь вы их нам изложите, пожалуйста, письменно, Александр Аркадьевич». — «С удовольствием».
Галич на нескольких страницах «изложил» все, чтобы было нужно, но перед тем, как их отдать, сказал: «Однако довожу до вашего сведения, что именно в тот момент, о котором идет речь, я как раз в Мурманске не был. Подробно в этих записях указываю. Меня тогда в Мурманск не пустили по вашему же специальному распоряжению. Так что я тогда остался без работы в Москве и чуть не подох от голода без продуктовых карточек». Старичок невероятно разгневался: «Так вы еще над нами издеваетесь! Вы — так! Вам все хаханьки! Вам все насмешечки! Но не беспокойтесь, товарищ Галич. У нас вы по-другому будете смеяться. Вон отсюда!»[170]
Придя домой, Галич собрал узелок и стал ждать ареста. Даже спать перестал, поскольку людей тогда забирали по ночам. Однако, к счастью, все обошлось.
Цензура
Тема цензурных запретов в отношении драматургии Галича практически не исследована, а между тем она представляет значительный интерес.
22 июля 1947 года в Сценарно-постановочный отдел «Мосфильма» поступает литературный сценарий Галича «Спутники» по мотивам одноименной повести Веры Пановой[171]. Однако в 1948 году постановка будет перенесена на «Ленфильм» — туда поступит режиссерский сценарий Т. Родионовой и А. Граника, режиссером-постановщиком запланирован Г. Козинцев. И в декабре под его художественным руководством два молодых режиссера — Анатолий Граник и Тамара Родионова — начали снимать по этому сценарию фильм[172]. Однако было отснято лишь около двух третей материала, а через полгода съемки были остановлены якобы из-за сокращения производства и перехода к «малокартинью». Последовало распоряжение киночиновников уничтожить фильм, уже запущенный в производство (говорят, что смыванием пленки добывали серебро для новых пленок), что и было сделано[173].
Правда, в том же 1948 году на экраны вышла картина, в работе над которой Галич принимал непосредственное участие. Речь идет о сценарии Карины Виноградской «Путь славы», экранизированном на «Мосфильме» режиссерами Борисом Бунеевым, Анатолием Рыбаковым и Михаилом Швейцером. Процитируем в этой связи письмо к Швейцеру, который жил в Москве, от ленинградского режиссера Владимира Венгерова за 1 марта 1948 года: «…я не рассчитал собственных сил и возможностей. Каждый день терзался совестью и искал удобный случай. Потом заболел, дня три лежал в постели, а потом ждал Галича, который задержался… Вот сегодня я пересылаю сценарий с его супругой. Он будет у нее, а она позвонит Бунееву и сообщит об этом. <…> Ждали Галича, он приехал только 28-го, не закончил еще, будет заканчивать здесь дня в два, как он говорит. (Если выздоровеет. Он заболел и совсем было собрался уезжать, но решил выздоравливать здесь и закончить. Не везет нам.) Когда он закончит, будем утверждать; по слухам и отношению к нам и к теме не предполагается отвода. Потом начнем работать, и, хотя нас планируют только на этот год, мы, безусловно, по самым оптимистическим подсчетам, станем»[174].
Однако многие из собственных сценариев Галича цензуру не проходили. Например, на одной из фонограмм начала 1970-х годов под условным названием «псевдо-Северодонецк» он упоминает очередную свою несостоявшуюся работу и при этом рассказывает о знакомстве с Александром Вертинским, ошибочно датируя его 1951 или 1952 годом, хотя из воспоминаний актрисы Аллы Драгунской[175] известно, что их знакомство состоялось летом 1950-го: «Году, вероятно, в 52-м или в 51-м мне посчастливилось познакомиться лично с Александром Николаевичем Вертинским. Мы жили в одной гостинице — в “Европейской”, в Ленинграде. Я тогда писал сценарий для Сергея Дмитриевича Васильева “Наши песни” — об ансамбле Александрова. Сценарий не пошел. Картины такой не было».
Ненамного лучше обстояло дело с пьесами.
Вскоре после «Таймыра» Галич решил еще раз поработать в соавторстве и на пару с Георгием Мунблитом написал пьесу «Положение обязывает» (другое название — «Москва слезам не верит»). Действие в ней начинается в купе поезда, направляющегося в Москву. Там едут директор завода Куприянов и главный инженер Лапин — они должны добиться в министерстве передачи их заводу восьми литейных машин с другого завода, который возглавляет некто Бабченко. В Москве Куприянов получает назначение на пост министра и с высоты этого поста смотрит на просьбу завода иначе. Теперь он понимает, насколько неправильно было требование усилить один завод, ослабив другой. И здесь происходит своеобразное раздвоение личности: Куприянов-директор получает урок государственной целесообразности от Куприянова-министра. Теперь он начинает бороться с «местническими», узковедомственными интересами инженера Лапина и директора смежного завода Бабченко. Делает он это успешно и показывает «местникам», как следует бороться за план. Сюжет абсолютно в духе того времени, и не стоило бы останавливаться на нем подробно, если бы все это не подавалось в комедийном ключе.
14 марта 1949 года Главное управление по Контролю за зрелищами и репертуаром Комитета по делам искусств на первой странице машинописи этой пьесы поместило свою резолюцию: «Разрешить к постановке т-ру Сатиры и Ленинградскому т-ру Ленинск. Комсомола с представл. оконч. варианта с куп. на стр. 11, 13, 29, 31, 36»[176].
Обратимся к этим купюрам и посмотрим, что же так не понравилось цензорам. На 11-й странице Куприянов обращается к Лапину с монологом, в котором присутствует такая фраза: «Так просто, за-здорово живешь — в ЦК вызывать не станут». Эта фраза зачеркнута карандашом, а весь остальной текст Куприянова оставлен без изменений. Продолжение этой темы наблюдаем на 13-й странице, где между Бабченко и Куприяновым происходит следующий диалог (все выделенные курсивом слова и реплики в тексте пьесы зачеркнуты):
БАБЧЕНКО. <…> Так верно, Куприянов? Вызывают в ЦК?
КУПРИЯНОВ. Верно. Вызывают.
БАБЧЕНКО. По какому вопросу, не знаешь?
КУПРИЯНОВ. Понятия не имею.
БАБЧЕНКО (подумав). Так. Держись, друже! Греть будут!
КУПРИЯНОВ. А за что меня греть?
БАБЧЕНКО. Там найдут! Там всегда найдут, за что греть, поверь моему опыту. Там, брат, как в рентгеновском кабинете — просветят человека насквозь, и пламенный привет! Главное — держись, может, обойдется.
Купюры на страницах 29 и 31 для нас интереса не представляют, поскольку носят не политический, а стилистический характер, а вот страница 36 снова радует нас. Здесь Бабченко обращается к Верочке Лапиной и ее подруге Люле с такими словами: «Ну и молодцы! Правильную специальность выбрали, уважаю! Две специальности уважаю: летчиков и врачей! А все эти директора, начальники, управляющие — это все, дети мои, преходяще! Сегодня, как говорится, ты, а завтра, простите великодушно, — я… А неудачник, изволите ли видеть, плачет!»
24 мая 1949 года Галич представил в ГУРК новый машинописный вариант пьесы[177], в котором все зачеркнутые в первоначальном варианте реплики были изъяты.
Вскоре пьеса была поставлена в Театре сатиры, однако 30 июля газета «Советское искусство» опубликовала обширную статью «Против ремесленничества в драматургии» (без подписи), где спектаклю давались крайне негативные оценки. От Леонида Аграновича, чью пьесу также склоняли в этой статье, стало известно, что авторами публикации были работник главной редколлегии «Мосфильма» Нина Игнатьева и театральный критик Николай Громов[178]. Вот что они писали: «Собственно, тема по своей направленности близка софроновской пьесе “Московский характер”: торжествует государственная точка зрения, победа общего над частным. Но если Софронов подчинил этой теме все содержание пьесы, сделал ее основой своего произведения, то А. Галич и Г. Мунблит воспользовались этой ситуацией только для того, чтобы преподнести нам неприхотливое, безвкусное, пошлое комедийное зрелище. В пьесе, например, выведен образ директора крупного завода, одного из руководителей нашей промышленности — Бабченко. Ради ложно понятой комедийности авторы превратили Бабченко в какого-то присяжного пошляка, бахвалящегося своей безграмотностью. Вот образцы его изречений:
“Бабченко: Ну-ну! Удивил! Я-то думал, что он у нас Хаджи-Мурат, а он, оказывается, этот… Как его… Ну — “Записки сумасшедшего” написал?
Верочка: Гоголь?
Бабченко: Да нет, какой Гоголь! Записки — чьи? Сумасшедшего! Значит — кто их писал?!..”
Допустим, что авторы хотели разоблачить тех людей, которые занимают не свое место, не отвечают своему назначению, т. е. старались подвергнуть подобных горе-руководителей критике. Но этого нет в пьесе. Бабченко оправдывается авторами, — он один из самых симпатичных в пьесе. Какую же тогда цель преследовали авторы, создавая этот образ? Цель одна — потешить зрителя, показав ему оглупленных, выставленных в шутовском виде людей».
В упомянутой статье речь шла также о пьесах Е. Минна и А. Минчковского «Успех» и Л. Аграновича «В окнах горит свет», после чего следовали оргвыводы относительно всех трех произведений: «При всем различии их жанровых признаков, сюжетного развития их объединяет одно — незнание жизни, искажение образов советских людей, спекуляция на теме, погоня за сценическими трюками, холодное, драмодельческое, ремесленническое рукоделие. <…> За гладкой скорописью авторов, за внешней благопристойностью сюжета скрыты равнодушие к нашей действительности, пошлость и полнейшая безыдейность».
Галич хорошо понимал возможные последствия этой статьи, которая, вне всякого сомнения, была инспирирована сверху. Весьма правдоподобно описал эти последствия Юрий Нагибин, близко общавшийся с Галичем в ту пору (правда, он ошибочно приписал эту публикацию газете «Правда»): «То, что произошло, не было локальной неудачей. Совершенно очевидно, что ему опять перекрыли кислород. Хорошо, если “Таймыр” не снимут. Год с небольшим длилась его удача. Не говоря уже о том, что рухнули надежды на хороший заработок, больше ста театров собирались ставить его пьесу, теперь об этом не может быть и речи. И тоска проработки, когда настырно, тупо, зло, бессмысленно будет склоняться твоя фамилия, чтобы вся литературная шушера могла лишний раз расписаться в своих верноподданнических чувствах, когда мелкое (к тому же липовое) литературное прегрешение вырастет до размеров стихийного бедствия. <…> А Саша держался так, будто ничего не случилось. Впрочем, “держался” плохое слово, в нем проглядывает искусственность, тягота усилия, а Саша был естествен, свободен, ничуть не напряжен»[179].
Последствия для раскритикованных авторов оказались различными. С Леонидом Аграновичем, например, на целых пять лет были расторгнуты все издательские контракты. А вот к Галичу судьба оказалась более милостивой — может быть, его спасла известность как одного из авторов популярнейшего «Таймыра»?
Между тем через четыре месяца после появления статьи «Против ремесленничества в драматургии» Галич представил в ГУРК третий вариант пьесы[180], который, как указано на первой странице, 26 октября 1949 года был разрешен этой инстанцией к постановке.
Сложно сказать, была ли снята пьеса с репертуара в период между появлением разгромной статьи и этим разрешением ГУРК, однако после этого разрешения пьеса продолжала ставиться в театрах, поскольку в ее адрес вскоре последовал второй залп. Та же газета «Советское искусство» 10 декабря 1949 года опубликовала статью «О комедийности подлинной и мнимой». Ее автор, Юрий Калашников, в прошлом году был снят с поста начальника Главного управления театров Комитета по делам искусств при Совете министров СССР и теперь работал сотрудником Института истории искусств.
Статья посвящена разбору двух постановок в Московском театре сатиры — по пьесе Г. Мдивани «Кто виноват?» (о плохом сбыте обувной продукции фабрики «Победа») и по пьесе Галича и Мунблита. Насколько автор расхваливал первую пьесу, настолько же негативно и чуть ли не презрительно отзывался о второй: «Та же сцена, тот же зрительный зал, те же артисты. Но будто мы переселились в мир, в котором не обязательны и даже излишни нормальная логика и правда характера. Мы знакомимся почти со всеми главными персонажами пьесы в спальном вагоне. Едущие в Москву директор одного крупного завода Куприянов (артист Г. Менглет) и главный инженер завода Ларин (артист Б. Горбатов) намерены добиваться в министерстве разрешения на строительство самостоятельного цеха металлургического литья на своем заводе, потому что директор завода-смежника Бабченко не выполняет аккуратно заказы на литье, чем срывает всю работу. Надежды зрителя увидеть содержательное и поучительное действие быстро развеиваются: выясняется, что авторы равнодушны и к выбору темы, и к ее разработке».
Однако выводы, сделанные Ю. Калашниковым, говорят о том, что Галич и Мунблит отнюдь не равнодушны к разработке темы, просто делают они это не с позиций соцреализма, а с позиций общечеловеческих, и поэтому их пьеса удостаивается ярлыка «буржуазно-развлекательная»: «Московский Театр сатиры пытается одновременно следовать традиции идейной, реалистической комедии и традиции буржуазно-развлекательной комедийности, безуспешно приспосабливаемой к разработке тем нашей действительности. Именно поэтому театр ставит подряд такие противоположные по своим устремлениям пьесы, как “Кто виноват?” Г. Мдивани и “Положение обязывает” А. Галича и Г. Мунблита».
В результате этих публикаций спектакль «Положение обязывает» сняли с репертуара и потребовали от авторов переделать пьесу в соответствии с «требованиями эпохи». Галич, только что переживший публичный разнос пьесы «Вас вызывает Таймыр», посадку своего отца и сам едва не попавший под каток борьбы с «космополитами», решился пойти на этот шаг. А что из этого вышло, можно узнать из выступления директора Театра имени Моссовета Михаила Никонова во время дискуссии деятелей культуры, состоявшейся в 1952 году: «Пьеса эта писалась четыре года тому назад, и проблемы, затронутые в ней, были актуальны; может быть, в меньшей степени, но они актуальны и сегодня. Важно было только яснее показать в пьесе, что в возникшем конфликте побеждает новое, коммунистическое отношение к делу. Вместо этого Комитет по делам искусств, репертком, театр, авторы стали “смягчать” остроту поставленного вопроса: “Как могло быть, что Куприянова, чего-то не понимавшего, назначили министром?” Стали переделывать. Теперь Куприянов все понимал. Понимал и Бабченко. Да и остальные персонажи, едва начиная заблуждаться, сразу прозревали. Из пьесы убиралось все злое, сатирическое. В конце концов все они хорошие советские люди… И получился спектакль ни о чем. Персонажи были в конце такими же, как в начале. Не было движения, не было злости. От этого отрицательные персонажи стали положительными, а положительные, которым не с кем было бороться и с которыми все были согласны еще до того, как открылся занавес, были похожи на Дон-Кихота, сражающегося с ветряными мельницами. Спектакль “Положение обязывает” получился аморфный и безыдейный»[181].
В итоге полноценная постановка спектакля состоялась лишь в 1957 году в Театре имени Маяковского под руководством Андрея Гончарова.
Дела семейные
Во второй половине 40-х годов дочь Галича Алена часто ездила в Иркутск в гости к своей маме Валентине — ее туда возила няня Агаша. Собирался навсегда поехать к жене и Галич вместе с дочерью, но неожиданно взбунтовалась Фанни Борисовна: мол, квартира большая, всем хватит места, но если они хотят жить отдельно, то пожалуйста, но во всяком случае не в Иркутске, и добавила, что «не позволит таскать ребенка “по сибирям”»[182]. Галич особо сопротивляться не стал и остался с дочерью в Москве.
Тем временем в Театре сатиры поставили его пьесу «Вас вызывает Таймыр», появились деньги, и Галич стал звать Валентину обратно в Москву. Но та отвечала, что нет времени на письма — много работы в театре, хотя на самом деле у нее начался роман с артистом Юрием Авериным. В 1949 году они вдвоем уехали в Брянск и стали играть в местном драмтеатре. Там Аверина заметил Игорь Ильинский и предложил ему работу в московском Малом театре.
Вскоре Аверин и Архангельская приехали в Москву, и кто-то из знакомых сообщил Валентине, что у Галича роман с Ангелиной. Валентина была так потрясена, что у нее начались галлюцинации. Через некоторое время она пришла к Галичу разбираться и поставила вопрос о разводе, а тот, желая помириться, произнес неосторожную фразу: «Валя, все бывает в жизни, но ради Алены мы должны сохранить семью!» Валентина возмутилась: «Ах, ради Алены? Нет, этого не будет!»[183] — и уехала. На развод никто из них не явился — оба прислали своих адвокатов.
Вскоре Галич женился на Ангелине, а Валентина вышла замуж за Аверина. Каждый нашел свою судьбу.
До 16 лет в метрике Алены была записана фамилия «Гинзбург», однако в школу она ходила как Архангельская. А когда ей надо было получать паспорт, возник пресловутый «пятый пункт» — фамилия «Гинзбург» в паспорте могла повлечь за собой в будущем множество проблем, поэтому Валентина написала Галичу записку (поскольку они не общались между собой): «Разреши Алене официально носить мою фамилию — Архангельская». Галич написал заявление: «В связи с тем, что я ношу псевдоним Галич, прошу разрешить его носить моей дочери, либо фамилию ее матери Архангельская»[184]. Алена отнесла это заявление в райисполком, где тогда решались подобные вопросы, и вскоре в ее метрике появилась новая запись: Александра Александровна Архангельская.
Смутное время
В начале 50-х годов у Галича в творческом отношении были не самые лучшие времена. После серии неудач с театральными постановками и разгромных отзывов в официальной прессе Галич понял, что нужно искать другой способ заработка. До этого он уже попытал счастья в кино, но ряд его сценариев («Спутники», «Первая любовь») был запрещен, поэтому теперь он решает написать заведомо проходимый сценарий по мотивам повести Петра Павленко «Степное солнце» (1949) — о славных трудовых буднях юных пионеров-колхозников. В 1950 году по этому сценарию на Московской киностудии имени Горького режиссеры Б. Бунеев и А. Ульянцев сняли фильм «В степи».
Хотя здесь играли такие актеры, как Марк Бернес и Всеволод Санаев, в целом картина сделана полностью в духе тогдашней пропаганды и особого интереса не представляет. Однако в нее вошли две песни на стихи Галича: «Высокое солнце, вставай над дорогой…» и «Незнакомым дальним краем…». Даже в этих песнях, несмотря на всю их бесхитростность, Галич оставался самим собой — неисправимым романтиком. Причем вторая песня будет перенесена им в комедийную пьесу «Ходоки» (1951), также посвященную колхозной тематике. А в сценарий «Гость с Кубани» (1954), написанный Галичем по рассказу Юрия Нагибина «Комбайнеры», войдет стихотворение «Счастье, счастье — в темноте не светится!»[185], которое уже встречалось в сценарии «Степного солнца»[186] наряду с многочисленными частушками. Однако ни одна из частушек, включенных Галичем в сценарий «Гость с Кубани», в фильм не вошла, а вошли частушки и песни драматурга Вадима Коростылева, да и автором сценария в титрах почему-то указан Нагибин…
Что же касается пьесы «Ходоки», написанной в 1951 году специально для московского Театра сатиры и посвященной деятельности «укрупненного колхоза “Новый путь”», то в ней присутствуют уже серьезные стихотворные монологи, произносимые от лица персонажей, что продолжает линию «Походного марша». Этого аспекта мы коснемся позднее, когда будем говорить об истоках авторских песен Галича, а сейчас расскажем о том, как «Ходоки» проходили цензуру.
Начальник Мосреперткома Александр Свитнев отмечал, что в этой пьесе «много сделанного ради смеха, с одной стороны, и мало показано величие нашей действительности, с другой стороны. Автору даны указания»[187]. Галич переработал пьесу, и в концовке очередного протокола ГУРК от 24 апреля 1951 года теперь говорилось: «Внесенные изменения сделали более четким идейное звучание пьесы»[188]. Под этим протоколом стоит резолюция старшего политредактора Ю. Криушенко: «РАЗРЕШИТЬ с куп. по стр. 30 и 39», а еще ниже — заключение начальника отдела театра и драматургии А. Сегеди: «В настоящем виде не разрешаю».
Обратимся к первой из упомянутых купюр. Секретарь райкома Ремезов сообщает, что у него вчера родился сын, что вызывает удивление персонажа по имени Федор: «Сын? У вас?» — «У меня. А ты что так удивился? Секретарям райкома тоже, брат, не аисты детей приносят!»[189] Эти две последние фразы в тексте зачеркнуты, так же как и в следующем фрагменте:
КЛАВА. Хороший?
РЕМЕЗОВ. Сын? Не видал. Пытаюсь, вот, вторые сутки, прорваться к жене, а главврач меня не пускает. И не столько даже не пускает, сколько просто-напросто в шею выталкивает!
НАСТЕНЬКА. Она беспартийная, что ли?
РЕМЕЗОВ. Кандидат.
В другой машинописи (на странице 36) после этой реплики Ремизова следует еще одна, также зачеркнутая: «ФЕДОР. Кандидат?! Боевая!»
Что же касается купюр на странице 39, то они связаны с «ростом общественного животноводства» и доходят буквально до смешного — Настенька обращается к секретарю райкома Ремезову с просьбой позаботиться о поросятах:
НАСТЕНЬКА <…> Скажите, Максим Петрович, тете Саше, чтобы она не сразу поросят от матки отнимала, а постепенно. А когда отнимет, чтобы следила за маткой. Если у ней будет молоко в вымени, так пускай она еще раз поросят к ней подпустит. Скажете?
ФЕДОР. Настасья!
НАСТЕНЬКА. Ну — что?
ФЕДОР (сердитым шепотом). Какая-то ты, честное слово, ненормальная со своими поросятами! Максим Петрович к нам по партийным делам едет, а ты…
НАСТЕНЬКА. А что — я? И я про партийные дела говорю! Правда?
В двух последних репликах слова «партийным» и «партийные» зачеркнуты, и над ними напечатаны соответственно «важным» и «важные».
Однако самым интересным и самым острым произведением Галича, созданным им в тот период, был сатирический водевиль «Сто лет одиночества» по мотивам водевиля Федора Алексеевича Кони «Петербургские квартиры» (1840), над которым он закончил работу весной 1950 года. Постановка должна была состояться в Московском театре сатиры и Ленинградском театре комедии, но зритель ее так и не увидел. Машинописный вариант пьесы хранится в РГАПИ[190]. На первой странице — авторская пометка от руки: «Данный экземпляр мной проверен и выправлен. Александр Галич. 29 марта 1950 г.».
Водевиль представляет большой интерес, в первую очередь, своими многочисленными стихотворными вкраплениями, в которых явственно проглядывают истоки будущих сатирических песен Галича. Наиболее острые фрагменты мы процитируем позднее, когда будем говорить о Галиче-барде, а сейчас приведем «Предисловие в стихах», хотя и перечеркнутое карандашом, но тем не менее позволяющее в полной мере оценить авторское чувство юмора и мастерское владение словом наряду с нарочитой небрежностью стиля: «Сегодня в старом водевиле / Мы распотешить вас должны. / Дела минувшей старины!.. / Но мы, признаться, текст забыли! / А впрочем, это не беда! / Беда, коль самый текст вода! / Запнуться в сцене не грешно! / Но если вовсе не смешно?! / И если зря разворошили / Мы сочинений старых пыль? / Поговорим о водевиле, / Уж раз мы ставим водевиль! / Сатира — вот его основа! / Газета — вот его родня! / И к жизни воскрешенный снова / Он, в самом лучшем смысле слова, / Не может жить без злобы дня! / Чем нынче заняты умы?! / В чем нынче страсти не остыли?! / Совсем не Кони и не мы — / СЕГОДНЯ — автор водевиля! / И как забавно, между строк, / Читать и узнавать… А впрочем, / Пора, пора кончать пролог, / А то мы скуку напророчим. / И нас ругнет за вздорный стиль / Прилежный зритель-завсегдатай. / Итак — Старинный Водевиль. / Век прошлый. Год пятидесятый. / Но все права на честный бой / Мы оставляем за собой! / И мы готовы лечь костьми, / Но будем драться до победы! / И пусть бранят нас Кониведы, / Коль есть такие, черт возьми!»
Вряд ли найдется человек, который, прочитав две последние строки, удержится хотя бы от мысленной улыбки…
Здесь будет уместно рассказать еще о двух несостоявшихся работах Галича, к которым, правда, цензура не имела никакого отношения.
18 ноября 1952 года замначальника Главного управления по производству художественных фильмов В. Брянцев написал письмо директору «Мосфильма» С. А. Кузнецову (копия — директору студии им. Горького А. Ф. Калашникову): «Заместитель Министра кинематографии СССР тов. Семенов Н. К. разрешил передать киностудии им. Горького договор с автором А. Галичем на сценарий короткометражного художественного фильма “Зайчик”»[191].
Галич начал работать над этим сценарием, однако 24 апреля 1953 года вынужден был известить начальника Сценарного отдела студии имени Горького С. П. Бабина: «Уважаемый Сергей Петрович! В связи со своей крайней занятостью и согласно нашей договоренности прошу Вас передать все права на написание сценария по мотивам повести “Зайчик” самому автору повести — Алексею Николаевичу Гарри»[192].
Но если бы все было так просто…
29 января 1954 года и.о. директора киностудии имени Горького Г. Бритиков и начальник Сценарного отдела С. Бабин сообщают Галичу, что, поскольку он не работает над сценарием «Зайчик», студия вынуждена расторгнуть с ним договор и предлагает ему вернуть студии первый аванс в размере 3750 рублей[193].
18 июня этого же года директор киностудии имени Горького А. Калашников и начальник Сценарного отдела С. Бабин вторично напоминают Галичу о необходимости вернуть первый аванс за сценарий «Зайчик»[194]. Но Галич этого сделать не может, поскольку, как сообщила 21 июня начальнику Сценарного отдела студии С. Бабину мать Ангелины Николаевны Галина Прохорова: «Уважаемый тов. Бабин!