Александр Вертинский Коломиец Ростислав
Ведь действительно, если обратиться к истории искусств, до Вертинского «личных», так сказать, песен на эстраде не существовало, а самым большим откровением были строки «отцвели уж давно хризантемы в саду». В 10-е годы наступала предреволюционная в искусстве эпоха, эпоха плоти и крови, индивидуализма, поиска новой гармонии жизни. Нет, не реализма, но максимального приближения не к внешнему образу жизни, а к сущностным и болезненным ее разломам. Киевские друзья Вертинского – Шагал, Малевич, Кандинский – не ради эпатажа разламывали внешнюю жизнеподобность – стремились, каждый, естественно, по-своему, проникнуть в глубинные первоосновы бытия, душевные изломы человека. Всем надоели старые романсы, все эти «грезы» и «розы», «кровь» и «любовь».
Вертинский пытается объяснить секрет своего успеха, и становится понятным, что он осознанно выстраивал на сцене свой образ и что его сценические послания имели свой точный адрес:
«Что их так трогало во мне? Прежде всего наличие в каждой песенке того или иного сюжета. Я стал писать и исполнять песенки-новеллы, где был прежде всего сюжет. Содержание. Действие, которое развивается и приходит к естественному финалу. Я рассказывал какую-нибудь историю вроде «Безноженьки» – девочки-калеки, которая спит на кладбище «между лохматых могил» и видит, как «добрый и ласковый Боженька» приклеил ей во сне «ноги – большие и новые»… Я пел о кокаинистке – одинокой, заброшенной девочке с «мокрых бульваров Москвы», о женщине в «пыльном маленьком городе», где «балов не бывало», которая всю жизнь мечтала о Версале, о «мертвом принце», «балах и пажах, вереницах карет». И вот однажды она получила дивное платье из Парижа, которое, увы, некуда было надеть и которое ей наконец надели, когда она умерла! И так далее…»
Вдумчивый исследователь творчества Вертинского Андрей Архангельский замечает (и с этим трудно не согласиться), что, не имея серьезной музыкальной подготовки и даже по-настоящему не зная нотной грамоты, он понимал, что «зритель хочет двух простых вещей: а) мечты, б) правды. С одной стороны – сингапуров-бананов, с другой – рассказов о попрошайках, бедных горничных и несчастных солдатиках…» Почему-то Вертинского «очень надолго полюбили не только богема, но и все-все, даже работники ЧК, которые позже изымали картавые пластинки у нэпманов и не уничтожали, как положено, а долгие годы тайно хранили у себя…»
Он грустно пел о затаенном: обаятельном Зле и химерной Мечте, о беззащитной Красоте и агрессивном Уродстве жизни – пел от себя, то в образе Белого, а потом Черного Пьеро, а затем и вовсе сорвав маску – со своей гримасой лиц, со своей позицией Утешителя.
Первый бенефис. Вынужденные гастроли
К началу 1917 года популярность Вертинского достигает апогея. Для первого своего бенефиса он написал несколько новых песен и заказал новый костюм Пьеро – черный вместо белого. Билеты были распроданы за час.
«Москва буквально задарила меня! Большие настольные лампы с фарфоровыми фигурками Пьеро, бронзовые письменные приборы, серебряные лавровые венки, духи, кольца-перстни с опалами и сапфирами, вышитые диванные подушки, гравюры, картины, шелковые пижамы, кашне, серебряные портсигары и пр., и пр. Подарки сдавались в контору театра, а цветы ставили в фойе прямо на пол, так что уже публике даже стоять было негде. По старому календарю это было 25 октября…»
25 октября 1917 года – начало того, что с 1927 года стало называться Великой Октябрьской социалистической революцией, или, говоря языком интеллигенции 17-го года, первый день большевистского переворота. Смена маски: Черный Пьеро. Символично. Не в знак ли траура?
Когда в трех каретах, заваленных цветами, причем только теми, что были посажены в ящиках, оставив подарки и букеты в конторе театра, счастливый от успеха Вертинский возвращался домой, он вынужден был остановиться у Страстного бульвара. Отчетливо слышались выстрелы. Извозчики отказались ехать дальше. Куда девать цветы, беспокоился Вертинский? Пришлось добираться домой пешком, а цветы бенефициант распорядился отвезти к памятнику Пушкину.
С цветами распорядился оперативно, а вот что было делать дальше, как жить дальше, предстояло определиться, предполагая судьбоносное решение…
* * *
- Я не знаю, зачем и кому это нужно,
- Кто послал их на смерть недрожащей рукой,
- Только так беспощадно, так зло и ненужно
- Опустили их в Вечный Покой!
«То, что я должен сказать» – так называется эта песня. Артист внятно и недвусмысленно выразил свое отношение к происходящему в стране – в предчувствии грядущих потрясений.
Конечно, его сразу же вызвали для объяснения в Чрезвычайную комиссию по поводу контрреволюционного репертуара. Возмущенный Вертинский протестовал: «Вы же не можете запретить мне их жалеть!» На что чекист ему пригрозил: «Надо будет – и дышать запретим».
Тогда ему это сошло – что возьмешь с клоуна?
Между тем жить в Москве становилось все труднее, театральная и концертная деятельность была нерегулярной. Какие там концерты – выходить на улицу по вечерам стало небезопасно. Вертинский выезжает в Киев, а затем в Харьков, где дает множество концертов…
Дальше он двигался по своей, как он признавался, «артистической, увы, совершенно независимой от политики и вообще неосознанной, орбите…»
Ну, не так уж неосознанной. Артист гастролировал вместе с отступающей Белой армией. Распевая «Я не знаю, зачем и кому это нужно», белогвардейцы шли в бой умирать.
Пока же, так сказать, до окончательного решения вопроса – никто ведь не знал, чем и когда «Это» кончится, – весной 1918 года Вертинский отправляется на гастроли по России. Первым городом, где предстояло ему выступать, был Екатеринослав (ныне Днепропетровск). Театр вмещал 1200 зрителей. Столь большой аудитории артист еще не собирал. Просматривая прессу тех дней, замечу, что восторженные отклики на бенефис известного артиста соседствовали с оперативными репортажами о буйствах революционных бандитов.
Концерт он начал тихо, как всегда. Чуткий к настроению зала, артист заметил, что публика насторожилась. Тишина была особенная. Выжидающая, но пока еще недоверчивая. Действительно, сбитые с толку происходящими событиями зрители поначалу принимали Вертинского настороженно. Лед недоверия растопил «Бал Господен». Последней была песня «То, что я должен сказать».
Вертинский был в ударе, в полной боевой готовности:
«Подойдя к краю рампы, я бросал слова, как камни, – яростно, сильно и гневно! Уже ничего нельзя было удержать и остановить во мне. Зал задохнулся, потрясенный и испуганный:
- …И никто не додумался просто стать на колени
- И сказать этим мальчикам, что в бездарной стране
- Даже светлые подвиги – это только ступени
- В бесконечные пропасти – к недоступной Весне!
Я кончил. Думал, что меня разорвут! Зал дрожал от исступленных аплодисментов. Крики, вой, свистки, слезы и истерики женщин – все смешалось в один сплошной гул.
Толпа ринулась за кулисы. Меня обнимали, целовали, жали мне руки, благодарили, что-то говорили…»
Однажды в Одессе Вертинского пригласил к себе генерал Слащов. Случилось это в три часа ночи, когда, разгримировавшись после концерта в одесском Доме артиста, певец спал и его разбудили два адъютанта с аксельбантами через плечо. Адъютанты были настойчивы: «Простите за беспокойство, его превосходительство генерал Слащов просит вас пожаловать к нему в вагон откушать стакан вина». Возражения были напрасны, сопротивление – бесполезным.
Гулянка в ярко освещенном пульмановском вагоне генерала была в разгаре. За столом сидело человек десять-двенадцать. Грязные тарелки, бутылки, цветы.
«Все уже было скомкано, смято, залито вином и разбросано по столу. Из-за стола быстро и шумно поднялась длинная, статная фигура Слащова. Огромная рука протянулась ко мне.
– Спасибо, что приехали. Я ваш большой поклонник. Кокаину хотите?..»
Вертинский отказался. Дальше Слащов попросил артиста исполнить «Я не знаю, зачем…»
«Я спел. Слащов неожиданно спросил:
– Действительно, кому это было нужно?.. Вам не страшно?
– Чего?
– Да вот… что все эти молодые жизни… псу под хвост! Для какой-то сволочи, которая на чемоданах сидит! Выпьем, господа, за Родину! Спасибо за песню!
Я выпил. Он встал. Встали и гости.
– Господа! – сказал он, глядя куда-то в окно. – Мы все знаем и чувствуем это, только не умеем сказать. А вот он умеет! – Он положил руку на мое плечо. – А ведь с вашей песней, милый, мои мальчишки шли умирать! И еще неизвестно, нужно ли это было! Он прав…»
Потрясенный жестокостью гражданской войны, Вертинский вглядывался в лицо белого генерала Слащова, фигуры драматической в историческом процессе. А ведь действительно, к грустным песенкам Вертинского о неизбежности смерти, «хрустальной панихиде», «ступенях в рай», о «вечной весне» «обращалась умирающая, мятущаяся, надломленная, испуганная душа целой страны». Немудрено, что он стал ее кумиром.
* * *
До конца 1919-го Вертинский еще гастролировал – концертировал по России, теперь уже в маске Черного Пьеро, давая концерты солдатам и офицерам Добровольческой армии.
Самое интересное, что в этом чудовищном безумии «люди толпами валили в театры на Черного грустного Пьеро». Впечатление, что «страна наспех знакомилась и торопливо прощалась с кумиром». В эти страшные времена массовых убийств, террора и гонений певец любви, певец печали, Вертинский во время гастролей в Харькове в 1918 году встретился с актрисой Валентиной Саниной (через несколько лет в эмиграции она станет модельером и подругой Греты Гарбо). Влюбился, как это с ним нередко случалось, до беспамятства, но вовремя протрезвел:
- Все закончилось так нормально,
- Так логичен и прост конец:
- Вы сказали, что нынче в спальню
- Не приносят с собой сердец…
Вертинский успел выступить в киевском «Интимном театре» во времена недолгого правления Украиной гетмана Скоропадского. Далее – Одесса, Ростов, Новочеркасск, Екатеринослав, Таганрог, Ялта. В Ялте он уже концертов не давал. Некому было их слушать. Ждали прихода красных. Вертинский отправился в Севастополь. Там царила неразбериха. Люди рвались уехать куда угодно – в Грецию, Турцию, Болгарию, Румынию…
II. В эмиграции. 1919—1943
Константинополь. Утешение на перевалочном пункте
На севастопольском рейде стоял пароход «Великий князь Александр Михайлович». Капитан его, грек, был знакомым Вертинского и согласился взять его в Константинополь. Утром, захватив с собой «своего единственного друга актера Путяту» и пианиста, Вертинский уехал из Севастополя. Да, того самого Бориса Путяту – Наполеона, который в давние времена прогнал его с репетиции в Соловцовском театре за «импеЯтоЯ»… Отплывали, кстати, на одном корабле с генералом Врангелем.
«Я сошел с парохода в Эмиграцию, в двадцатипятилетнее добровольное изгнание. В долгую и горькую тоску…»
Чуть позже, в мае 1922 года, В. И. Ленин предложил и осуществил «гуманный акт», заменив смертную казнь для «активно выступающих против советской власти» высылкой за границу. Из большевистской России было выслано более 200 выдающихся философов-мыслителей – цвет русской интеллигенции: Николай Бердяев, Семен Франк, Федор Степун, Питирим Сорокин, Лев Карсавин, а также литераторов, экономистов, ученых, врачей, политических деятелей. Страна оказалась интеллектуально обезглавленной.
Кто раньше, кто позже, большевистскую Россию покинули выдающиеся мастера художественной культуры: композиторы Сергей Рахманинов и Сергей Прокофьев, художники Илья Репин и Василий Кандинский, певец Федор Шаляпин, писатели Иван Бунин, Александр Куприн, Надежда Тэффи, Марк Алданов, Владимир Набоков, поэты Марина Цветаева, Владислав Ходасевич, Вячеслав Иванов, Георгий Иванов, чета Мережковских, балерина Анна Павлова, балетмейстер Михаил Фокин, инициатор и вдохновитель «Русских сезонов» в Париже Сергей Дягилев, актер Михаил Чехов, чуть ли не половина труппы Московского Художественного театра, шахматист Алехин… Реестр гениальных эмигрантов несложно продолжить. Русская духовная жизни была обесцвечена. А ведь были полмиллиона не гениальных русских изгнанников в Константинополе, а потом миллион русских эмигрантов в Париже, сотни тысяч – в Америке, десятки тысяч – в Румынии, Польше, Китае.
И всех их, ну, не всех – многих, гениальных и обыкновенных, утешал Вертинский, утешал как мог и чем мог – в концертных залах, ресторанах, кафе, кабаках. Он дарил им отдых-утешение, отдых-отвлечение от реальности, сочувствовал им, вызывая сочувствие к себе. Каково-то жить без Родины…
- А вот Анна Ахматова осталась:
- Но вечно жалок мне изгнанник,
- Как осужденный, как больной,
- Темна твоя дорога, странник,
- Полынью пахнет хлеб чужой…
Да не только Ахматова, но и Пастернак остался на Родине, однако, как он ни пытался вписаться в советскую действительность, фактически пребывал во внутренней эмиграции. Алексей Толстой и Андрей Белый заметались: став, было, эмигрантами, вскоре вернулись на родину. А конфронтант Маяковский никуда не уезжал и неожиданно для всех стал поэтическим рупором советской эпохи. Правда, прозрев, кончил плохо. Ну, это отдельная тема разговора…
И начались скитания – гастроли маэстро по миру:
- Проплываем океаны,
- Бороздим материки
- И несем в чужие страны
- Чувство русское тоски…
Вертинский «бежал от пожара, охватившего родной дом, поняв, что его не удастся погасить», – так попытался сформулировать на страницах «Шансон-Портала» причины его отъезда из России Георгий Сухно. Это уже ближе к истине.
Много позднее Вертинский попытался объяснить причину своей эмиграции:
«Что толкнуло меня на это? Я ненавидел Советскую власть? О, нет! Советская власть мне ничего дурного не сделала. Я был приверженцем какого-то другого строя? Тоже нет. Очевидно, это была страсть к приключениям, путешествиям. Юношеская беспечность…»
Неубедительное объяснение для человека, покидающего Родину, полагающего, что навсегда… Так ли это? Не будем забывать, что это «объяснение» сделано Вертинским много позднее, когда он уже стал гражданином СССР.
А вот другое его признание:
«Эмиграция – большое и тяжкое наказание… До сих пор не понимаю, откуда у меня набралось столько смелости, чтобы, не зная толком ни одного языка, будучи капризным, избалованным русским актером, неврастеником, совершенно не приспособленным к жизни, без всякого жизненного опыта, без денег и даже без веры в себя, так необдуманно покинуть родину. Сесть на пароход и уехать в чужую страну…»
Или вот это:
«Очевидно, это было просто глупостью. Начиная с Константинополя и кончая Шанхаем, я прожил не очень веселую жизнь – человека без родины. Говорят, душа художника должна, как Богородица, пройти по всем мукам. Сколько унижений, сколько обид, сколько ударов по самолюбию, сколько грубости, хамства перенес я за эти годы. Это расплата…
Все пальмы, все восходы, все закаты мира, всю экзотику далеких стран, все, что я видел, чем восхищался – я отдаю за самый пасмурный, самый дождливый и заплаканный день у себя на Родине…»
Здесь уж комментарии неуместны.
* * *
Если отстраниться от того времени, трудно понять внутреннее состояние Вертинского, отправляющегося в эмиграцию. Он чувствовал, что его меланхоличность, утешительство, его доброе, сказать бы, «юродивое» искусство вряд ли будут востребованы большевиками. Мало того, трудно представить, чтобы уникальное лирическое дарование Вертинского нашло себе место «в громе маршей первых сталинских пятилеток». Кого уж там утешать, когда, как восклицал друг юности Вертинского Маяковский, «и жизнь хороша, и жить хорошо!» А вот для эмигрантской тоски искусство Вертинского – в унисон. Он пел не по заказу, а по велению души. Потому-то жизнь Вертинского в эмиграции, куда б ни забросила его судьба, была преисполнена высокой духовности. С высоты времени ее раскрыл в предисловии к мемуарам Вертинского литературовед Юрий Томашевский: «В скитаниях по «чужим навсегда» городам и странам он, как никто другой, сумел выразить святое и горькое «чувство русской тоски» по оставленной Родине, «русскую грусть» изгнанника, который сознает не только свое несчастье, но и свою вину».
…Итак, временная остановка в Константинополе. На первый случай денег, заработанных на всероссийских гастролях, хватило, чтобы поселиться вместе со своим другом Борисом Путятой в шикарном «Палас-отеле», окна его номера выходили на Золотой Рог:
«Разутюжили наши российские «кустюмчики» – знаменитый актерский «гардеробчик», по которому… антрепренеры оценивали молодых актеров, и… вышли на улицу… На Гранд-рю де-Пера, по которой уже взад и вперед прогуливалось немало наших соотечественников, приехавших раньше нас. Путята даже гвоздичку в петлицу воткнул. Совсем как дома – где-нибудь в Харькове, на Сумской – гуляли…»
В начале 1920-х в Константинополе было настоящее столпотворение русских. Около полумиллиона их вынужденно покинули Родину и временно осели в городе на Босфоре. Около полумиллиона! Солдат и офицеров армии Врангеля разместили в военных лагерях союзников, остальные были предоставлены самим себе. Устраивались, кто как мог. Князья торговали сигаретами вразнос, графы и бароны работали шоферами, их жены – цветочницами. Константинополь – открытый город – был перевалочным пунктом: здесь можно было встретить Ивана Бунина, Алексея Толстого. Отсюда эмигранты растекались по всему миру, кто во Францию, кто в Германию, кто в Америку. Актер Борис Путята выехал в славянскую Словению, где основал в Любляне театральную школу, но в 1925 году скоропостижно скончался…
При помощи знакомого турка, которого он знал по России, Вертинский открыл в Константинополе кабаре «Черная роза» и там для русских эмигрантов запел бывший Черный Пьеро, а ныне русский поэт и певец. За гардеробной стойкой можно было увидеть русского – бывшего сенатора, а подавали «хорошенькие русские дамы». Успех у Вертинского был ошеломляющий, говорят, он даже пел перед султаном. Публики в «Черной розе», а также в загородном ресторане «Стелла», где пел Вертинский, набивалось много, спрос на «ариетки» был не меньший, чем в России, да и публика была своя. Вертинский чувствовал себя востребованным. Понятно, люди хотели хоть на какое-то время погрузиться в знакомую, родную им стихию, и артист давал им эту счастливую возможность. Иллюзия, конечно, но многие в те времена жили иллюзиями. Для русскоязычного населения он был не просто популярным гастролером, но посланцем России. Сам Вертинский признавал, что ему устраивали демонстративные овации не столько из-за высокого мастерства, сколько из-за песен о России.
К тому времени Вертинский отказался от маски Пьеро и, по его словам, перестал быть любителем:
«…раньше всякий, кто надевал маску Пьеро и напевал мои песенки, считался моим подражателем. Теперь я скинул эту маску. У меня слишком много своего собственного, чтобы можно было так легко подражать. Для своих песен я ищу особые слова, особые мотивы, особо их исполняю и вкладываю в исполнение особую игру. Каждая песенка связана с какими-нибудь переживаниями. Но не обязательно, чтобы они немедленно выливались в песню. Обычно они укладываются в каких-то далеких уголках сердца. И лежат там не потревоженными до тех пор, пока огонь творчества не призовет их оттуда…»
Да, пел он на русском для русских. Это могли быть знакомые актеры, поэты, писатели, те, для кого имя Вертинского звучало как легенда. Могли быть титулованные особы, могли быть офицеры, солдаты и матросы Белой армии.
Встретился в Константинополе Вертинский и со своим поклонником генералом Слащовым. Он сам разыскал его в Галате «в маленьком грязноватом домике где-то у черта на куличках». Слащов переживал нелегкие времена. Кокаин стоил дорого, и лишенный его генерал как-то утих, сгорбился, постарел. Вертинский сочувствовал ему. Как-никак Слащов переживал душевный кризис: разочаровался в смысле и цели Белого движения и присматривался к красным. Почти полгода Вертинский подкармливал генерала и его немногочисленную братию. Он, конечно, не претендовал на конечную истину, но ему показалось, что: «…чувствовал я его верно. Слащов любил родину. И страдал за нее. По-своему, конечно… Лицо Слащова искривилось в мучительной гримасе:
– Хочешь послушать моего совета? – спросил он. – Возвращайся в Россию!
Я молча кивнул головой. Увы, я это понял, едва ступив на землю Турции. Но поправить ошибку я уже не мог…»
Румынские будни искусства. Ностальгия
В Турции Вертинский пробыл почти два года.
Затем он достал себе греческий паспорт на имя Александра Вертидиса, сына грека и украинки, и отбыл в Бессарабию, присоединенную в 1918 году к Румынии. Трижды судьба заносила его в Бендеры: в 1925-м, 1929-м и 1931 годах. В 1925-м он выступает также в Кишиневе, в Бухаресте, в 1927 году – в Черновцах.
Он оставил нам поразительные по душевной пронзительности воспоминания о своем концерте в маленьком городке Килии, где проживало много русских. Пел артист в ветхом деревянном бараке. В «зале» – «бывшие», люмпенизированные русские.
«Вышел я в своем фраке на не очень прочные подмостки, и первое, что бросилось мне не только в глаза, но и в нос, – это десять небольших керосиновых лампочек, расставленных вдоль рампы. Лампы коптят, и от едкой копоти нестерпимо свербит в носу и хочется чихать. В зале от публики черно. В первом ряду около дамы с на редкость обширными и выдающимися формами жмется рахитичный ребенок с плаксивым выражением лица.
– Ма-а-ма-а-а! – нудным голосом тянет он. – Ма-ама-а! Я хочу-у-у…
Вы понимаете, какое прекрасное сразу создается у меня настроение.
Из зала кричат: «Песню за короля»! «Ваши пальцы пахнут ладаном»!
Я не могу больше переносить угара от ламп, присаживаюсь на корточки, прикручиваю фитили.
«Ваши пальцы пахнут ладаном»! – настаивает неизвестный из темноты. А другой, обладатель гнусавого козлиного тенорка, замечает:
– Нет… Теперь они уже пахнут керосином.
– За короля… Спойте за короля! – ревут сотни голосов. Я очень редко говорю со сцены с публикой, но тут решаюсь на разговор:
– Господа, – говорю я, – у меня нет песни «ЗА короля», у меня есть «Песня О короле»… Хорошо, я спою. И в последний раз…»
Вертинский возвращал землякам частицу Родины…
Но в Румынии он пробыл недолго – был выслан из страны как неблагонадежный элемент, разжигающий антирумынские настроения. Легенда гласит, что, будучи в Кишиневе, Вертинский отказался участвовать в бенефисе одной актрисы, любовницы всесильного в Бессарабии генерала Поповича. Она спровоцировала разоблачение Вертинского в качестве советского агента. Его арестовали. Оказывается, на него уже завели дело – за «антирумынский» романс «В степи молдаванской». Более того, восторг слушателей румынская полиция воспринимала как подрыв устоев королевства. Несколько месяцев Вертинский провел в тюремной камере. Там он познакомился с международным вором, грозой банков неким Вацеком, и вроде бы, уже оказавшись на свободе, тот снабдил Вертинского деньгами, необходимыми для отъезда в Польшу. Повод к изгнанию – ошеломляющий успех у русской публики песни «В степи молдаванской».
Проникнутая духом ностальгии, эта песня до того пришлась по душе слушателям, что ее всюду стали распевать как… гимн Молдавии.
Вертинский вспоминает:
«Эмиграция превратила меня из разбалованного и капризного московского артиста, который мог себе позволить заламывать гонорары или вообще удаляться со сцены, если казалось, что публика недостаточно внимательно его слушает, в трудягу, который зарабатывает на кусок хлеба и кусочек крыши над головой…»
Польша. Германия. Женитьба. Попытка вернуться на родину
В Польшу Вертинскому помогает перебраться его импресарио – некто Кирьяков. Здесь он прожил с 1923-го по 1927 год и посещал эту страну с концертами еще несколько раз в последующие годы до выезда в США осенью 1934 года. Ни в одной из зарубежных стран популярность его песен и романсов – его театра – не была столь велика, как в бывшем Привисленском крае Российской империи.
Что интересно, слава артиста, наделенного уникальным талантом, певца, композитора, поэта, опередила его прибытие в польскую столицу. В Польше Вертинского уже знали по публикациям нотных издательств. Уже были сделаны первые переводы его песен на польский язык, и они даже исполнялись на сцене польскими певцами.
Да, поляки приняли Вертинского как своего. Но сказать, что здесь артист нашел свою родину, было бы преувеличением. Хотя как знать. Нашел же во Франции свою родину румын Эугениу Йонеску, ставший Эженом Ионеско. Вертинский же, раздобыв паспорт на имя греческого подданного Вертидиса, оставался Вертинским.
«К этой стране я всегда чувствовал симпатию. Быть может, потому, что в моих жилах, без сомнения, течет капля польской крови. В России я не встретил людей, носящих мою фамилию (Wertyski, Wiertyski)… Какой-то мой прадед наверняка был поляком».
Итак, с 1923 года начинаются гастроли Вертинского в Варшаве и дальше по всей стране – в Лодзи, Кракове, Познани, Белостоке… Восточный провинциальный Белосток он особенно любил. Куполами православных церквей город напоминал ему русские города. В белостоцком театре «Palace» Вертинский выступал дважды, в апреле 1924-го и в ноябре 1925-го. Аккомпанировал ему замечательный польский пианист Игнацы Стерлинг. Как свидетельствуют очевидцы, да и многочисленные рецензии это подтверждают, выступления Вертинского имели магическое, почти гипнотическое воздействие на публику, особенно, как замечает Георгий Сухно, на ее женскую часть. На концерты Вертинского у касс театра с утра выстраивались очереди.
Первым популяризатором творчества Вертинского в начале 1920-х годов был Станислав Ратольд, как его называли, «эстрадный артист с душой цыгана, поэт, композитор и замечательный интерпретатор русских и цыганских романсов». А переводил песни и романсы Вертинского на польский язык выдающийся польский поэт Юлиан Тувим.
И вот по инициативе Тувима друзья Вертинского решили использовать его популярность для создания своеобразного спектакля. В Варшаве появились афиши нового ревю: «Театральная сценка: Пьеросандр Перевертинский – исполняет Ханка Ордонувна». Тувим быстро сочиняет остроумные пародии на песни Вертинского. На сцене Ханка Ордонувна в черном костюме Пьеро, жеманно заламывая руки, поет, карикатурно изображая стиль интерпретации романсов Вертинским. Взрывы смеха зрителей следуют один за другим. Вместе с ними смеется «виновник», сидящий в директорской ложе, сам Александр Вертинский, приглашенный на премьеру…
Вместе с растущей известностью к Вертинскому приходит и зыбкое материальное благополучие. Живет он теперь в роскошных апартаментах самого дорогого в Варшаве отеля «Бристоль», расположенного рядом с президентским дворцом, одевается у лучших портных, вращается в элитарных кругах общества. Приглашает его к себе в свою резиденцию маршал Юзеф Пилсудский, который помогал Симону Петлюре в борьбе за независимость Украины и разбил наголову красную армию Тухачевского под Варшавой. В личной фонотеке маршала были собраны все изданные в Польше пластинки с песнями Вертинского. Некоторые песни Вертинского переводятся на польский язык и исполняются польскими подражателями певца.
Записываться на пластинки Вертинский начал в зените своей славы. В 1931–1932 годах в немецких фирмах «Parlophon» и «Odeon» было записано 48 песен, а в английской фирме «Columbia» – 22. В декабре 1932 года польская фирма «Syrena Electro» выпустила на музыкальный рынок 15 пластинок с песнями и романсами артиста. В студии во время записи Вертинскому аккомпанировал пианист-виртуоз, известный композитор Ежи Петербургский, тот самый автор «Утомленного солнца» и «Синего платочка». Шесть песен были записаны с аккомпанементом оркестра «Сирена Рекорд».
В каталоге фирмы «Сирена Электро» значилось: «Русская песня и музыка всегда находили в Польше массу ценящей этот вид искусства публики. Но до настоящего времени, однако, мы не имели случая представить на наших пластинках такого исключительного артиста, каким, без сомнения, является господин Александр Вертинский. Оказал он честь нашей студии своим посещением и записал почти весь свой песенный репертуар, что является необычайным событием и редко применяется на практике. Слава господина Вертинского, которая простирается от Москвы до Парижа, проникла также в Варшаву, благодаря чему мы могли выпустить упомянутые пластинки. Художественный класс и личность исполнителя найдут в них полное отражение. Мы уверены, что пластинки этого певца явятся гвоздем текущего сезона».
И далее точное наблюдение исследователя польского периода творчества Вертинского: «Все польские пластинки Вертинского были выпущены с уникальными этикетками бордового цвета, на других пластинках этот цвет никогда не примеялся. Этим фирма старалась подчеркнуть особую исключительность его пластинок. И благодаря этим пластинкам популярность Вертинского распространилась на всю страну, почти в каждом доме, где был патефон, звучал голос любимого певца».
Ностальгические настроения не покидали Вертинского. 1934 год:
- Замолчи, замолчи, умоляю,
- Я от слов твоих горьких устал,
- Никакого я счастья не знаю,
- Никакой я любви не встречал.
- Не ломай свои тонкие руки,
- Надо жизнь до конца дотянуть,
- Я пою мои песни от скуки,
- Чтобы только совсем не заснуть…
В Польше Вертинский жил полнокровной творческой жизнью. В приморском курорте Сопоте он с огромным успехов исполнял романс Бориса Фомина на слова Константина Подревского «Дорогой длинною». Даже записал его на пластинку. Здесь же 50 лет спустя Муслим Магомаев с «Дорогой длинною» станет обладателем Гран-при на песенном фестивале.
Гастролируя в Сопоте, Вертинский познакомился с очаровательной и интеллигентной девушкой из богатой еврейской семьи. Звали ее Рахиль Яковлевна Потоцкая.
В 1924 году в Берлине состоялось бракосочетание молодой пары. В свидетельстве о браке и паспорте стояло уже новое имя его избранницы: Ирена Владимировна Вертидис. Лидия Вертинская, последняя жена артиста, вспоминает, что он считал этот брак этаким «европейским». У каждого была своя жизнь, и своим домом они особенно не интересовались. Да и был ли у них «свой дом»?.. Совместная жизнь с Рали, как он ласково называл жену, не сложилась. Много лет они, можно сказать, промучались вместе, то разлучаясь, то сходясь. В США, куда переехал Вертинский, Ирены рядом с мужем не было, но в Шанхае они вроде бы опять вместе… Я не берусь разгадывать хитросплетения этих отношений, но вывод исследователя жизни и творчества Вертинского о том, что «Рахиль не умела безропотно переносить многочисленных очередных «влюбленностей» своего мужа», представляется недалеким от истины.
В 1930 году Вертинский создает «Песенку о моей жене», как бы прощаясь со своим недолгим счастьем:
- Ты не плачь, не плачь, моя красавица,
- Ты не плачь, женулечка-жена!
- Наша жизнь уж больше не поправится,
- Но зато ведь в ней была весна!
В том же году брак фактически распался, но официально развод был оформлен в 1941 году в Шанхае, куда перебралась Ирена Владимировна Вертидис…
В Польше Вертинский создал ряд песен, ставших классикой его исполнительского искусства, – «Мадам, уже падают листья», «В синем и далеком океане», «Злые духи» и неувядаемую «Пани Ирену» – визитную карточку певца.
- Я безумно боюсь золотистого плена
- Ваших медно-змеиных волос,
- Я влюблен в Ваше тонкое имя «Ирена»
- И в следы Ваших слез…
Конечно же возникает вопрос: кто она, гордая полька, пленившая сердце лирического героя песни? В телевизионной програмее польского ТВ «Пани Ирена», сюжетом которого было пребывание Вертинского в Польше, артист задумчиво ходит по комнате, напевая: «Я безумно боюсь золотистого плена… Хэлэна… Магдалена… нет, не так! Ирена!» То есть дается понять, что песня не была посвящена какой-то конкретной персоне. Некоторые исследователи полагают, что Вертинский посвятил песню своей жене – Рахили-Ирен.
Загадку разгадал польский певец из Кракова Мечислав Свентицкий, который в 1970 году выпустил долгоиграющую пластинку «Желтый Ангел» с песнями Вертинского в собственном исполнении. На конверте пластинки было напечатано письмо к воображаемой пани Ирен, адресованное в никуда.
И вот через некоторое время пришел ответ из Америки. Оказалась, что «принцесса Ирен» – это конкретная женщина, в которую когда-то безумно влюбился молодой Вертинский. Будто бы однажды в варшавском кинотеатре «Дворец» на улице Хмельной он встретил прекрасную незнакомку, одетую в платье светлопепельного цвета и с тех пор потерял покой. Была это баронесса Ирена Кречковская. Ее неземная красота покорила сердце артиста. Оказывается, это ей артист бросал со сцены свое сердце, как мячик.
Интересно, что этот эпизод нашел свое отражение в фильме «Любовь все тебе простит» о судьбе певицы Ханки Ордонувны. В фильме артист Томас Штокингер, играющий роль Вертинского, исполнял на театральной сцене песню «Мадам Ирен» с польским акцентом. Пани Ирена сидела в первом ряду. Умерла она в американском Детройте в 1971 году… Благодарю Георгия Сухно, воскресившего эту красивую легенду, так похожую на правду, что ей хочется верить…
И вот тут хочется сказать о том, что певец Печали и Великий Утешитель Вертинский в жизни был певцом Любви. Прекрасные Незнакомки проходили через его жизнь как в рапиде, расцветая от его прикосновения, испытывая наслаждение в расцвете чувств и исчезая в бесчувствии. Слишком красиво сказано? Но иначе не скажешь о Вертинском – певце Любви…
Гнетущая тоска по Родине не дает Вертинскому покоя. Он знакомится с полпредом СССР в Польше Петром Войковым. Не знал, с кем познакомился…
Войков был одним из организаторов убийства царской семьи. По свидетельству работавшего с ним в полпредстве Григория Беседовского, это был тип с неприятными, вечно мутными (как потом оказалось, от пьянства и наркотиков) глазами, с жеманным тоном, а главное, беспокойно похотливыми взглядами, которые бросал на всех встречавшихся ему женщин. Он производил впечатление провинциального светского льва. Любимым словом в его лексиконе было слово «расстрелять»…
Будем справедливы, Войков один из немногих получил высшее образование в Женевском университете. Печать театральности лежала на всей его фигуре. Не исключаю, что он посещал концерты Вертинского, и артист решил, что именно этот человек в состоянии решить вопрос о его возвращении на Родину. Войков был радушен и циничен: «Почему, собственно, вы не возвращаетесь на Родину? Мы постараемся вам помочь в этом». Окрыленный Вертинский написал заявление и заполнил соответствующие анкеты. Но Войков и не собирался помогать. А 7 июня 1927 года на варшавском вокзале он был застрелен русским патриотом Ковердой. В результате Вертинский получил отказ: «Родина простит вас, но это надо заслужить». В действительности в переводе с языка дипломатии это означало, что всесильная власть, узурпировавшая право говорить от имени страны, могла сделать с Вертинским все, что пожелает. Могла позволить вернуться домой, чтобы использовать его талант на службе коммунистической идеологии, или навсегда лишить его возможности увидеть «российскую горькую землю», что осталась на том берегу.
Из Польши Вертинский совершал гастроли в разные страны Европы – в Германию, Латвию, Финляндию.
* * *
В 1923–1925 годах Вертинский живет в Германии, гастролируя в Берлине, Данциге, Мюнхене, Кенигсберге, Дрездене. Страну охватила инфляция. Здесь он испытывает трудности, приходится перебиваться грошовыми гонорарами в дешевых кабаках. Артист снова обращается к главе советской делегации Анатолию Луначарскому с просьбой о возвращении на Родину. Но Родина и теперь не спешит с возвратом беженца…
Не будем предаваться досужим домыслам, почему дух бродяжничества принудил артиста оставить гостеприимную Польшу, чтобы вновь и вновь «проплывать океаны, бороздить материки».
Единственное, о чем можно говорить безоговорочно: Вертинский не собирался осесть ни в одной стране – ни в Турции с ее открытым городом Константинополем, перевалочном пунктом для эмигрантов из России, ни в оказавшейся недоброй к нему Румынии, где было много русских, ни в гостеприимной Польше, ни в голодной Германии, ни, уж тем более, в «матрешечном» Шанхае.
Франция. Всеевропейская известность
В конце 1927 года Вертинский перебрался во Францию, которая, по его словам, стала, правда, на несколько лет, «его второй матерью».
Все так, но певец мечтает о России:
«У нас артист был высшее существо и ему все прощалось. А западные кабаки страшны тем, что ты должен петь независимо от того, что делает публика».
Он попробовал исполнить несколько песен на французском языке, но быстро отказался от этой затеи. Он должен петь для всего мира на русском. Как-то в Париже Вертинский поспорил на ящик шампанского, что, когда начнет петь на русском, в зале перестанут жевать. И выиграл.
Именно в Париже происходит расцвет творческой деятельности артиста. Как и все знаменитости мировой эстрады того времени, он выступает в престижных концертных залах – артистических кафе «Казино-де-Пари», где традиционно собирался цвет французской художественной культуры, в «Мулен Руж», где Анри Тулуз-Лотрек рисовал своих танцовщиц, в «Фоли-Бержер», увековеченном Эдуардом Мане в своей картине. Гастролирует по всей Европе. И находит путь к сердцу каждого человека, к которому обращает свое послание.
Об осознанности творческих посылов Вертинского, об их адресате свидетельствует точный анализ его зрительской аудитории, сделанный им самим. Позволю привести его слова полностью:
«К моим скромным концертам люди тянулись по разным причинам.
Одним просто нравились песни, другие связывали с ними сладкие воспоминания о своем былом благополучии, когда они еще не были «изгнанниками» и жили на родине широко и привольно, ни в чем себе не отказывая. А на них работали другие. Когда они веселились и кутили, блистали в обществе и били по морде прислугу.
Других притягивала ко мне та щемящая и ноющая тоска по родине, которая называется ностальгией и которая пронизывала собой все мое творчество.
Третьи – кто побогаче – шли на мои концерты для того, чтобы щегольнуть туалетами и драгоценностями своих «московских Венер».
Тут были люди самых различных «убеждений» и «взглядов», коих в русской колонии собралось великое множество, – «белые», «петлюровцы», «махновцы», «самостийники», «грузинские меньшевики», всевозможные «союзы спасения Родины», «кадеты», «черносотенцы», «монархисты», «младороссы» и просто подонки, работавшие в иностранных разведках, которые плодились, как грибы.
И, наконец, те, кто покинул свою родину случайно, помимо своего желания, попав в волну эвакуации и будучи выплеснуты этой волной на чужие негостеприимные берега».
И главное:
«Мои песни объединяли всех. Они «размывали» эмиграцию, подтачивали шаг за шагом их «убеждения», эти зыбкие постройки без фундамента, как размывает море песчаные берега».
Вспомним, что число русских эмигрантов исчислялось миллионами и разбросаны они были по всему миру.
Таким образом, с высоты времени становится очевидным, что Вертинский не просто гастролировал-путешествовал по миру в поисках пристанища и приличного заработка, но выполнял благородную миссию Утешителя, Примирителя во всех уголках земли, куда революция выбросила русских людей.
* * *
Во время гастролей в Германии с ним происходит случай, который характеризует могучую силу воздействия искусства на зрителей. Но начну сначала, иначе не понять развязки конфликта в этой драме.
В Вене Вертинскому довелось услышать скрипку Владеско, знаменитого цыганского музыканта, одного из королей «цыганского жанра». Он был покорен необычайно густым и страстным звуком, нежным и жалобным, словно плачущим, тем восточным колоритом, который отличает цыганскую музыку от классической. Это был какой-то широкий переливчатый стон, исходящий слезами. Что-то одновременно напоминающее и зурну, и «Плач на реках Вавилонских». Потом они встретились в 1927 году в Черновцах. Вот как это было:
«В кафе зажгли электричество. Музыканты шумно настраивали инструменты и спорили, с чего начать… За отдельным маленьким столиком невдалеке от меня сидела уже немолодая красивая женщина, устало опустившая руки на колени. В ее позе было что-то обреченное. Она смотрела на входную дверь и вздрагивала от ее скрипов…»
Заиграл Владеско, и снова Вертинский был покорен его игрой. Он даже нашел общее между своими музыкально-поэтическими посланиями и искусством Владеско:
«Его скрипка то пела, то выла, как тяжело раненный зверь, то голосила пронзительно и звонко, тоскливо умирая на высоких нотах… И еще порой казалось, что какой-то пленный раб, сидя в неволе, мучительно и сладко поет, словно истязая самого себя воспоминаниями, песню своей несчастной родины. Охватив колени руками, и раскачиваясь, и заливаясь слезами… Это подлинный стон народа…
“А вот как человек он настоящая скотина! – неожиданно сказал Петя (театральный администратор, с которым Вертинский пришел в кафе. – Р. К.). – Видишь ту женщину, у эстрады? Когда-то она была знаменитой актрисой… Сильвия Тоска. Весь мир знал ее…”»
И Петя поведал Вертинскому, как измывается над ней Владеско, как из-за него она бросила сцену, как он бьет ее, при всех, по лицу. «А она его любит! Понимаешь, любит!»
Закончив выступление, Владеско оглянулся, Сильвия ждала его стоя. Большим шелковым платком она отирала пот с его лица. Вертинский был потрясен до глубины души. В голове у него уже крутились строчки. Так родилась песня, один из его шедевров – «Концерт Сарасате»:
- Ваш любовник скрипач, он седой и горбатый.
- Он Вас дико ревнует, не любит и бьет.
- Но когда он играет Концерт Сарасате,
- Ваше сердце, как птица, летит и поет.
Через три года в Берлине, в большом Блютнер-зале Вертинский исполнил «Концерт Сарасате» перед самим Владеско, который, естественно, ожидал похвалы в адресованных ему стихах. Однако в песне Вертинский выразил гнев по поводу его отношения к жене, подарившей ему свою любовь. Слова песни звучали как пощечины.
«Владеско прятал лицо, отворачивался от них, пытался закрыться программкой, но они настигали его – жестокие, точные и неумолимые, предназначенные только ему, усиленные моим гневом, темпераментом и силой моих интонаций… Он стонал от ярости и боли, уже не владея собой, закрыв лицо руками.
- Безобразной, ненужной, больной и брюхатой, —
- Ненавидя его, презирая себя,
- Вы прощаете все за Концерт Сарасате,
- Исступленно, безумно и больно любя!..
Мои руки, органически точно повторявшие движения пальцев скрипача, упали… Каким-то внезапным озарением я бросил наземь воображаемую скрипку и в бешенстве наступил на нее ногой.
Зал грохнул. Точно почувствовав, что это сейчас уже не концерт, а суд… всенародный, праведный суд, публичная казнь, возмездие, от которого некуда деться… как на лобном месте».
После концерта Владеско ворвался за кулисы с намерением поколотить обидчика.
«Одну минуту мы стояли друг против друга, как два зверя, приготовившиеся к смертельной схватке. Он смотрел мне в лицо широко открытыми глазами, белыми от ярости и боли, и тяжко дышал. Потом что-то дрогнуло в нем. Гримаса боли, как молния, сверху донизу прорезала его лицо.
– Вы… убили меня! Убили, – бормотал он, задыхаясь. Руки его тряслись, губы дрожали.
– Я знаю… Я понял… Я… Но я не буду! Слышите! Не буду!
Слезы ручьем текли из его глаз. Дико озираясь вокруг, он точно искал, чем бы ему поклясться.
– Плюньте мне в глаза!.. А? Слышите? Плюньте! Сейчас же! Мне будет легче!»
Этот эпизод прибавил песне популярности, явившись как бы примером влияния, оказываемой искусством на действительность. Друзья, рассеянные по всему свету, доносили Вертинскому сведения о Владеско. Его нельзя было узнать. Точно подменили. Вежливый, серьезный, внимательный.
«Ну, а как с Сильвией? Бьет ее?
– Что ты! Он в ней души не чает. Каждый вечер ей цветы приносит и сам ставит на ее столик. А когда выпьет, плачет и просит у нее прощения.
– При всех?
– При всех!»
Такова сила песни, заключает Вертинский. Таковой была сила терапевтического воздействия искусства Вертинского, добавлю от себя.
* * *
Во Франции в 20—30-е годы ХХ столетия проживало около миллиона русских. Вертинский не потерялся в Париже. Более того, бурлящая культурная жизнь здесь проявилась в широком интересе к его концертной деятельности. Притом, что выступал он в элитных ресторанах «Казбек», «Большой московский Эрмитаж», «Казанова», «Шахерезада» на Монмартре, ставшими во времена выступлений там артиста средоточием международной культурной жизни. Случались вечера, когда за столами сидели короли: шведский – Густав III, король испанский – Альфонс, принц Уэльский, король румынский, мировые магнаты – Вандербильды, Ротшильды, Морганы. Но бог с ними, с королями и магнатами. Концерты Вертинского посещали короли экрана – Марлен Дитрих, Грета Гарбо, Дуглас Фербенкс… Вертинский находился в дружественных отношениях с Анной Павловой, Тамарой Карсавиной, Михаилом Фокиным, Сержем Лифарем, восхищавшимися его искусством. Многолетняя дружба связывала его с Федором Шаляпиным, который подарил Вертинскому свой портрет с надписью: «Сказителю земли русской от странника Феодора».
Когда в Париж приехал Чарли Чаплин, леди Детерлих, русская по происхождению, решила устроить ему прием у себя в апартаментах отеля «Карийон». Желая показать ему русских артистов, она пригласила к обеду тех, кто был в то время в Париже.
«Меня и Лифаря она посадила рядом с Чаплиным. За обедом мы разговорились с ним и даже успели подружиться… После обеда начались наши выступления. Лифарь танцевал, я пел. Жан Гулеско играл «Две гитары». Настя Полякова пела старые цыганские песни и «чарочки» гостям. Чаплин был в восторге».
Но тут произошел казус.
«Цыгане запели «чарочки». Первую они поднесли Чаплину. Чаплин выпил бокал до дна и, к моему ужасу, разбил его об пол.
А потом выпил второй бокал и, к ужасу метрдотеля, тоже разбил. А это были знаменитые наполеоновские фужеры с коронами и наполеоновскими «N» старого венецианского стекла. Когда дошла роль до третьего, я удержал руку Чаплина.
– Чарли, – спросил я, – зачем вы бьете бокалы?
Он ужасно смутился.
– Мне сказали, что это русская привычка, каждый бокал разбивать.
– Если она и «русская», – сказал я, – то, во всяком случае, дурная привычка. И в обществе она не принята. Тем более, что это наполеоновский сервиз и второго нет даже в музее.
Чаплин извинился и горевал, как ребенок, но больше посуды не бил. Свое же восхищение утешителем Вертинским утешитель Чаплин выражал не раз…»
В Париже с Вертинским произошел еще один случай. Один респектабельный француз, поклонник его творчества, пригласил артиста к себе в гости. Его прекрасно приняли на роскошной вилле… Через некоторое время Вертинскому случилось оказаться на казни. Он был настолько ошеломлен происшедшим – был близок к обмороку, что спустился в кабачок, чтобы залить увиденное. Следом за ним там появился его давнишний поклонник, одетый, точно с бала, во фрак – он тоже хотел расслабиться. Этот человек оказался официальным палачом города Парижа. Впрочем, чему удивляться? У некоторых сотрудников ЧК при обысках обнаруживали пластинки Вертинского…
* * *
Только в 1928 году певец дал три концерта в Лондоне, шесть – в Париже, выступал в Ницце и других городах Франции, пел в Берлине, в Риге. Творчество Вертинского становится предметом осмысления и исследования, органичной частью современной русской культуры.
В книге «Роман с театром», изданной в Риге в 1929 году, известный критик-эмигрант Петр Пильский создает творческий портрет Вертинского, пытаясь определить его масштаб, место и значение в развитии отечественной культуры. Он ставит Вертинского – «полукомпозитора, поэта, талантливого человека сцены» – в ряд с крупнейшими отечественными артистами. Я готов подписаться под каждым словом Пильского. Впечатление, что мы сидим с ним в одно и то же время в зрительном зале на концерте Вертинского, а потом обсуждаем в артистическом кафе его выступление.
«Александр Николаевич Вертинский – отрицатель простоты жизни, поклонник естественности на сцене. Для него правда существует только в искусстве, и естественность ему дорога только в театре. Его тщательно подобранный костюм, его нервное лицо, манеры, жесты, сопровождающие текст, говорят о тайной влюбленности в наджизненность, безжизненность, внежизненность. Его мир двойственен: сущий и постигаемый. И перед первым он испытывает боязнь и страх – перед его грубостью, силой и бесфлерностью, чтобы отдать все свое коленопреклоненное обожание постигаемому, насущному миру выдуманной красоты, воспеть его полутона и бесконтурность, его ароматы, вздохи и поцелуи, его призрачность, случайность и непостоянность.
Не отсюда ли – неуходящие ответы его застывшей грусти? И от этого коренного разминания с реальной жизнью – вечная неудовлетворенность, оскорбленность убогостью, бедностью дней, проповедь украшения мира и, конечно, скрытая, колючая ирония?..»
Вы хотите сказать, что в своей косвенной преемственности Вертинский идет именно от Блока?
«Без сомнения. От Блока и его печального плача, от его испепеленности действительностью, от его «помертвелых губ» с «морщиною гробовою», от его «тоски небытия».
И тогда я думаю, что Вертинскому аплодировал бы даже Оскар Уайльд. Ведь это именно он проповедовал несбыточное, он короновал искусство, которое знает цветы, каких нет в лесах, птиц, каких нет ни в одной роще, миндальные деревья, которые зацветают зимой… любви, которая живет лишь в наших мечтах…»
Так вот почему мы аплодируем Вертинскому, не отпускаем его со сцены, заставляем повторять такие знакомые, надолго запоминаемые и такие простые в сущности песни.
«Проходят годы, меняется жизнь, а за Вертинским никак не может захлопнуться театральная дверь, и он все тот же, с тем же успехом, вместе с нами проживший четыре эпохи, четыре века. Его родили довоенные годы, его не закрыла война, от него не отвернулись грозные часы революции, своим признанием его подарили и тихие дни эмиграции. Нет, это не только будуарное творчество, это – интимные исповеди. Это – я, это – вы, это – мы все в наших жаждах ухода от повседневности, от буден, от опрощения жизни. Песни Вертинского не только театрально интересны, не только эстетически ценны, но, может быть, еще общественно важны и нужны. Причем с годами его маска переходит в полумаску, обнажается и раскрывается творящий человек, тихо, но явно умирает костюмированный Пьеро, чтобы, отодвинувшись, дать место автору с нервным, чуть бледным лицом, в черном фраке. Его миниатюры-медальоны были совершенны».
Такова была загадочная, интригующая личность Вертинского в глазах его многочисленных созерцателей и почитателей…
Вот и прозвучало это слово – «автор»: «автор с чуть бледным лицом, в черном фраке». Вертинский ценен как создатель авторской песни – совершенных миниатюр-медальонов, и этим все сказано.
* * *
Певец вспоминает:
«Однажды ко мне в «Эрмитаж» пришел знаменитый шахматист Алехин. Он любил мои песни и не скрывал этого. У него были все мои пластинки. Пригласив меня за свой столик, он позвал также Юру (Юрия Морфесси – Р. К.), предварительно спросив меня, не имею ли я чего-нибудь против. Я, конечно, ничего не имел. Разговор зашел и о моей последней песне «В степи молдаванской». Алехин говорил, что самое ценное в моем творчестве – это неугасимая любовь к Родине, которой пропитаны все мои песни, ну и еще кое-что, что я опускаю. Юра долго терпел все это, потом, не выдержав, обрушился на меня таким потоком злобы, ненависти, зависти и негодования, что даже покраснел и начал задыхаться. Алехин опешил. Я молчал. Мне неудобно было говорить о самом себе. И притом никто не обязан любить мое искусство, у каждого свой вкус. Но Алехин возмутился.
– Вы позволяете себе обливать грязью моего друга, – сказал он ему и встал при этом. – Я попрошу вас немедленно покинуть мой стол!
Юре ничего не оставалось, как только встать и уйти…»
С высоты времени очевидно, что они оба были Великими Утешителями, с разной степенью воздействия на аудиторию. К тому же театрально-песенное искусство Вертинского претерпевало изменения во времени – Черный Пьеро, Белый Пьеро, Грустный Утешитель, Ироничный Утешитель, а обладатель великолепного баритона Морфесси зациклился на «Ямщиках»…
Крепкая дружба связывала Вертинского с Шаляпиным. Федор Иванович был, так сказать, закрытым человеком и уклонялся от раскрытия причин своей эмиграции, как не допытывался Вертинский. Это был не досужий интерес: он искал объяснения своей эмиграции. Как жить дальше? Чем жить? Где жить?
«И если я пытаюсь объяснить причину его «ухода», то только потому, что в личных встречах с ним, в наших разговорах и спорах я всегда инстинктивно чувствовал, как сожалел он в душе о том, что оставил Россию, какое недоумение, тоску и душевную боль вызывали в нем разговоры о России, как мучали они его».
Царя Бориса в исполнении великого русского баса Вертинский считал непревзойденным шедевром оперного искусства. И вдруг Шаляпин заявляет:
«– Я теперь снова над «Борисом Годуновым» работаю…
– Зачем вам над ним работать? Ведь вы уже столько раз с таким триумфом пели его… И там, и здесь в Париже. Этот образ у вас идеальный, и в обработке, мне кажется, не нуждается.
– Нуждается! Ох, как ну-жда-ется! – проскандировал Федор Иванович, и весь как-то загорелся. – Ты знаешь, я его сейчас совершенно иначе решил показать. Начиная с грима и кончая игрой. Вот смотри…
Он выудил карандаш, по-мальчишески посмотрел по сторонам и на белоснежной скатерти стола быстро мастерски набросал знакомый грим Бориса.
– Раньше я его таким себе представлял. А вот смотри сейчас… – он быстро стал рисовать новый фас и профиль. – Сейчас я себе его вот как представляю. Вот теперь сравни этот грим и этот. Какой лучше?»
Шаляпин был в зените мировой славы, и Вертинского поразило то, что артист пребывал в вечном творческом поиске и считал обновление трактовки царя – своей коронной роли, его внешнего вида – чуть ли не делом своей жизни.
А в это время…
В сумасшедшем доме умирал Константин Бальмонт.
После получения Нобелевской премии Иван Бунин находился в глубокой депрессии, не написал ни строчки.
Александр Куприн периодически впадал в ступор и возвратился на родину в состоянии полного старческого маразма…
* * *
В 1925 году Вертинскому приходит мысль полностью посвятить себя кино. Как он сам объяснял, ему было тесно на маленькой эстраде, где только в словах и мотиве краткой песни нужно было проявить себя. Очевидно, мысль о кинокарьере подкинул ему его друг Иван Мозжухин еще в 1913 году.
