Александр Вертинский Коломиец Ростислав
Но все было непросто: и проникнуть в мир кино, и получить роль по своему желанию и возможностям. И тем не менее, параллельно с гастрольно-концертной деятельностью всю жизнь, и на родине до эмиграции, и в эмиграции, и по возвращении на родину, он снимается в кино. Сперва в немом – в России, потом в «говорящем» – во Франции, Германии, пребывая в эмиграции, и далее, возвратясь на родину, на Мосфильме, на студии имени Довженко.
В 1927 году Вертинский получил возможность впервые появиться на зарубежном экране. Это случилось в фильме «Шехерезада», который снимал русский режиссер-эмигрант Александр Волков, а одну из ролей исполнял Иван Мозжухин. Съемки проходили в Ницце. В эмигрантской русской газете «Новое время» дано их описание:
«Площадь наполнена тысячной толпой. Напряженное внимание: Султан разгневан полученной грамотой. Приказывает повесить придворного астролога. Затем протягивает грамоту великому визирю (А. Н. Вертинскому, создателю известных «Песенок печального Пьеро) для прочтения народу… Сцена не удается. Жесты великого визиря не соответствуют замыслу Волкова. Он выходит из себя: “Милый Вертинский! Забудьте о ваших песенках. Войдите в роль. Сейчас вы – не печальный Пьеро, а великий визирь!”»
В рецензиях на этот фильм хвалят режиссуру, богатые декорации, Ивана Мозжухина, а о Вертинском – ни слова… Непросто было проникнуть в западное кино – и в европейское, и, как увидим дальше, в Голливуд…
* * *
Но не каждый вечер к нему на концерты приходили Рахманинов, Станиславский, Шаляпин, Марлен Дитрих. Теряя надежду, что большевистское правление будет недолгим, русские эмигранты становились все более пессимистичными. Мир парижских развлечений, в который они окунулись, пытаясь забыться, и в который невольно был вовлечен артист, стараясь их поддержать и утешить, становился порою пошлым и гротескным. Вертинский начинает испытывать угрызения совести за свою деятельность, чувствует необходимость очищения. Утешает ли кого-либо Великий Утешитель?.. В его вокале появляются ироничные, а подчас и гротескные интонации.
В 1934 году, изнемогая от тоски и безысходности, Вертинский создает свой трагический шедевр «Желтый Ангел»:
- В вечерних ресторанах,
- В парижских балаганах,
- В дешевом электрическом раю
- Всю ночь ломаю руки
- От ярости и муки,
- И людям что-то жалобно пою…
Последним годом пребывания Вертинского во Франции был 1933-й. Какой бы благополучной ни была его жизнь во Франции, родиной она ему не стала. «Родина духа» – да, но человек мира имел только одну родину и желал во что бы то ни стало возвратиться в родные пенаты. Но там его не ждали.
Пока же обстоятельства складывались так, что у Вертинского появляется ангажемент на ряд концертных выступлений в Палестине и других странах Ближнего Востока. Вскоре пароход «Теофиль Готье» увозит его из Марселя…
Почему Палестина? Неужели он и там найдет свою публику?
«Местные жители принимали меня очень тепло, так как подавляющее большинство эмигрантов в Палестине из России, и у всех сохранилась нежность и любовь ко всему русскому».
Он побывал в Александрии, где встретил своего знакомого Мустафу, служившего когда-то сторожем в одесском театре, и они нежно и с грустью вспоминали о России. Побывал в Египте, Бейруте, Яффе, Тель-Авиве, Хайфе. Конечно же посетил Иерусалим. Здесь артист выступал в городском саду, и семь тысяч человек радушно принимали его песни. После концерта Вертинский познакомился с русским, который взялся показать ему святыни храма Гроба Господня, а потом пригласил его к себе домой. Каково же было изумление Вертинского, увидевшего портрет Сталина. Он был настолько поражен этим, что долго стоял с разинутым ртом, глядя на портрет…
Но почему все-таки Палестина? Вопрос без ответа…
С высоты времени очевидно, что, говоря от себя, – хотел он того или нет, – певец сказал и за тысячи таких же, как он сам, «нищих и блудных» детей России. Он открыл перед ее недоверчивым ликом истерзанную ностальгией и покаянием душу той части русской эмиграции, что готова была принять самую жестокую участь, лишь бы – «взглянуть на родную страну».
Заметьте: покидал он «бездарную страну», а стремился возвратиться в «родную страну»…
Великий утешитель в Америке. Ностальгия
Осенью 1934-го Александр Вертинский на пароходе «Лафайет» отплывает в Америку. Плывя среди океанских просторов и тоскуя по родине, он создает песню «О нас и о Родине»:
- Проплываем океаны,
- Бороздим материки
- И несем в чужие страны
- Чувство русское тоски…
Первое выступление Вертинского в США состоялось в Нью-Йорке в концертном зале «Таун-холл». В гала-концерте приняли участие такие знаменитости, как Сергей Рахманинов, Федор Шаляпин, Марлен Дитрих. Вертинский впервые исполнил песню «Чужие города». А когда концерт закончился песней «О нас и о Родине», театр чуть ли не разнесли аплодисменты.
Вертинский вспоминал позже:
«Аплодисменты относились, конечно, не ко мне, а к моей Родине…»
А вот Нью-Йорк его не поразил:
«Я не пришел в восторг от Нью-Йорка. День и ночь по его улицам катятся лавины спешащих людей, летят бумажки, подгоняемые ветром, орут газетчики, продавцы, мчатся машины, люди спешат как на пожар. Америка вообще очень утомляет…»
Удачно прошли концерты в Калифорнии. На какое-то время они всколыхнули монотонную жизнь русской колонии. И это при том, что и в Америке Вертинский имел ошеломительный успех не только у эмигрантской, но и у американской публики, гастролируя в Чикаго, Сан-Франциско, да в той же Калифорнии.
А ведь пел он только по-русски. Разве что в Париже пару песен исполнил по-французски, но скоро отказался от этого. И только о личном. Все дело в том, что «бард ностальгии», как нередко называли Вертинского за рубежом, открывал людям то, что их больше всего тревожило. Таковым было его творческое кредо: нет ничего важнее человеческой души, внутреннего мира человека, его чувств, переживаний, страданий. В этой связи исследователь творчества Вертинского Елена Секачева делает очень точное наблюдение: «С первых минут общения с аудиторией артист понимал, с какими людьми ему предстоит иметь дело. Оттеняя тонкими нюансами исполнение своих песен, он мог придать им иной смысл, рассмотреть их под другим углом зрения, сделать их более близкими и понятными именно этой аудитории…»
Тем временем Королева Голливуда Марлен Дитрих, олицетворявшая в те времена американское кино, была восхищена искусством Вертинского и сосватала было его в Голливуд. Посыпались предложения. Но тут возникли трудности: прекрасно владея французским, неплохо немецким, польским и украинским, Вертинский несколько месяцев промучался с английским: ну, не мог заставить себя говорить на этом языке. Марлен Дитрих настойчиво советовала ему преодолеть свое отвращение к английскому – «взять себя в руки». Но артист этого не сумел. Не захотел? И отказался от съемок. «Роман» с Голливудом не состоялся. Однако это не помешало ему принять приглашение приехать в Лос-Анджелес и остановиться на роскошной вилле Марлен Дитрих в Беверли-Хиллс, где жили многие голливудские звезды. Здесь они и провели какое-то время. Ходили легенды о его романе с Марлен Дитрих.
Ей посвящено его стихотворение, драматически-ироническое «Марлен». Ерничал, восхищаясь? Иронизировал над гламурным образом жизни звезды, изображая ее как капризную, эгоцентричную даму? Не хотел смириться с ролью ее секретаря, слуги и почитателя? И уж тем более – посвятить свою жизнь ее карьере, оставаясь в тени ее славы? Отношения, судя по всему, были бурные, но длительные.
Уже будучи в Москве в начале 60-х, Марлен Дитрих посетила могилу Вертинского…
Китай. Любовь всей жизни. Возвращение на родину
Был конец октября 1934-го, когда Вертинский отправился в Китай.
На пути в Шанхай он заболел. Портфель с нотами, очевидно, думая, что там деньги, украли. Это была катастрофа – без рояля, без нот объявленный концерт срывался. Денег в запасе не было, платить за гостиницу было нечем. И тем не менее русские эмигранты восторженно встречали улыбающегося Вертинского, когда он сходил с корабля в роскошном фраке от Ланвана. Улыбаться Вертинскому вроде бы и не было повода, но была причина – его ждали, его помнили, его продолжают любить.
Больной певец провел в отельном номере пять дней – в отчаянии. И тут кто-то из устроителей концерта посоветовал связаться с пианистом Роттом. Тот не заставил себя ждать, пожаловал в апартаменты Вертинского и удивился – в чем, собственно, дело? Потом уселся в кресло и попросил Вертинского спеть что-либо. Через несколько секунд Ротт уже аккомпанировал певцу. А потом сел за рояль и сыграл весь репертуар Вертинского. Да как сыграл! Это было спасением.
«Всегда элегантный (умел носить вещи, к тому же рост, фигура, манеры), аккуратный, подтянутый (ботинки начищены, платки и воротнички белоснежны), внешне на представителя богемы не похож совершенно. А по характеру – богема, актер… цены деньгам не знал, были – разбрасывал, раздавал, прогуливал, не было – мрачнел, сидел без них… Щадить себя не умел, о здоровье своем не думал (хотя и впадал иногда в мнительность!) и всегда был готов поделиться с теми, кто беднее его…
…Вертинский – ночной человек. Утренний Вертинский угрюм, хмур, на лице выражение брезгливости, двигался во враждебном мире. Ночной Вертинский весел, бодр, шутлив, ощущал симпатию к ближним…» [1]
Осознанно ориентируя себя в окружающем мире, певец понимает драматизм ситуации – оторванность от истоков родной жизни, от ее животворящей почвы. Он видит, сколько артистов погибло от этой оторванности, сколько растворилось в чужой атмосфере. Ему было тяжело, как и каждому. Но он избег страшной участи: ностальгия – как жизнь.
«Я спасся от растворения в иностранщине только тем, что подвижнически замкнулся в святости русского слова и русской песни. Я закрыл во внешний мир окна и двери. Замуровал себя в келье моей песни. Отбросил все легкие соблазны. Жизнь моя стала сплошным служеньем русскому искусству и ничему больше. И страшная чаша меня миновала…»
Жизнь и творчество Вертинского в Шанхае исследовал обозреватель «Независимой газеты» Владимир Скосырев. Согласно его изысканиям, Вертинский для всех русских был лицом почти священным. Его просто обожали, хотя концерты он давал нечасто: примерно шесть выступлений в год. И Шанхай поначалу ему очень нравился…
Поэтесса Лариса Андерсен, родившаяся в Хабаровске, жившая в Китае и обосновавшаяся в конце жизни во Франции, вспоминала – вроде вчера это было:
«Я никогда не думала, что обаяние его искусства настолько возрастает, когда видишь его. Каждое слово обогащается мимикой, жестами, модуляциями голоса и букв, гипнотизирует слушателя. Словно открывается новая полнота слова, его значения. Часто мне казалось, что он смотрит на меня, но я решила, что это и другим казалось…»
У большинства русских были «нансеновские паспорта», выданные Лигой Наций. Они давали возможность въезда и выезда без визы. Однако эмигрантское существование было зыбким. Жилось в Китае невесело. Но добиваться возвращения на Родину для многих было проблематично. Белогвардейское прошлое? Свое состояние Вертинский описал в 1936 году в письме Льву Арнольдову:
«У меня сегодня скверно на душе… У меня завелись в душе вши. Это от поездки, от вагонов, людей, городов… затхлых суждений и взглядов, лицемерия, пошлости. И все мне кажется, что я еду в теплушке в большевицкое время, и что у меня тиф, и что идет эвакуация. Собственно, в переводе «эвакуация» значит «вывоз», «спасение барахла»… И вот я тоже, завшивевший, спасаю свое «художественное» барахлишко – мотаюсь по станциям и проклинаю усталый паровоз… Господи, почему нельзя быть птицей? Почему нельзя прилепиться к трубе этого парохода, что стоит в порту, и уехать в Золотой Египет, в Голубой Бейрут?..»
По всей вероятности, в творчестве Вертинского возникает непреодолимый кризис. Тогда и родилось в 1939 году его истерически-пророческое стихотворение «Шанхай».
Буквально в соответствии с оценкой Вертинского современные историки определили, что Шанхай конца 30-х был похож на матрешку. В центре мегаполиса – международный сэттлмент, где распоряжались американцы и англичане. Сэттлмент (в пер. с англ. – поселение. – Р. К.) – обособленные кварталы в центре некоторых крупных городов Китая, сдаваемые в аренду иностранным государствам. Сэттлменты пользовались правом экстерриториальности и охранялись полицией и вооруженными силами державы-арендатора. Южнее располагалась французская концессия, ее окружала территория китайского муниципалитета. Своя концессия была и у Японии. Она еще в 1937 году, несмотря на ожесточенное сопротивление китайских войск, захватила город.
В городе оставалось около двадцати пяти тысяч русских, в основном белогвардейцы и их потомки, бежавшие в конце гражданской войны от красных, и евреи, спасавшиеся от нацистов. Шанхай кишел жуликами. По словам Вертинского, «кто служил в контрразведке, кто работал «с японцами», кто просто шарил по карманам».
Разношерстная русская эмиграция оказалась в круговерти разных событий. Каких, собственно, событий? Мегаполис был морскими воротами Китая. Через Шанхай шло снабжение японской Квантунской армии, оккупировавшей Маньчжурию – основного военного противника СССР в этой части земного шара. Немудрено, что представителей русской эмиграции вербовали разные спецслужбы. Тем более, что «среди эмигрантов немало было людей, кто не забывал своей Родины и стремился ей помочь. Вертинский, думаю, был среди таких», – предполагает исследователь шанхайского периода жизни и творчества Вертинского.
Но то, что некоторые исследователи его творческой биографии недвусмысленно намекают на Вертинского как на советского резидента, не представляется безоговорочным. Вполне очевидно и объяснимо то, что он искал связь с советским дипломатическим представительством: в который уж раз добивался возвращения на Родину. C кем же было ему вести переговоры? Но слухи о его вербовке советскими спецслужбами (а эти намеки возникали и раньше) – крайне сомнительны. Откуда же появились эти домыслы?
В один из очередных своих приездов в Харбин Вертинский дал несколько концертов. Эмигрантская публика и здесь была разношерстной. Ее расслоению способствовал оккупационный режим японцев в Маньчжурии. Среди политических группировок наиболее влиятельными был Союз монархистов, активно проявляла себя и русская фашистская партия. Но немалая часть русских эмигрантов была далека от политики, многие не теряли своего достоинства, оставаясь честными русскими людьми, верными культуре, традициям утраченной Родины. «Такое неоднородное общество и посещало харбинские концерты Вертинского, по-разному их оценивая, – продолжает Владимир Скосырев. – Один из слушателей отрецензировал певца стихотворным образом. Десять хулительных четверостиший подписаны неким П. А. Тимофеевым, судя по тексту, бывшим царским офицером, слушавшим песенки Пьеро еще в России, в годы гражданской войны. «Что вы плачете здесь, Александр Вертинский, вы в Харбин прикатили деньжонки сшибать…» И заканчивается стих Тимофеева так: «Уезжайте от нас в фиолетовой лодке в безграничную даль синеглазых морей. Уезжайте, пока вас скрывают туманы, уезжайте подальше и как можно скорей».
Как свидетельствует Владимир Скосырев, на Вертинского было несколько доносов. В одном из них говорилось: «Русская эмиграция переживает период здорового объединения, проникнута идеями борьбы с коммунистами, и г. Вертинский ей не ко двору. Кто посещает концерты г. Вертинского? 9/10 женщины в возрасте 25 лет и старше, 1/10 – мужчины старше 40 лет… Посещения фашистами этого фигляра ни в коем случае не могут быть допустимыми. Его прощальный концерт, который должен быть в ближайшее воскресенье, следовало бы или отменить, или сорвать эффект его выступления. 29.1.35.» Такую инструкцию распространило среди своих членов руководство русской фашистской партии.
* * *
Творчество Вертинского во второй половине 1930-х годов переживает серьезный кризис. В 1936-м он создает «Чужие города», которые отражают смятение в его душе.
Это было смятением всей русской эмиграции, зашедшей в тупик, переживавшей духовный кризис.
И тем не менее Вертинский старается быть полезным для русских не только своим пением, но и благотворительной деятельностью. Он постоянно дает концерты, как тогда говорили – «в пользу». Парижская газета «Возрождение» сообщает, что в январе 1939 года он организует в шанхайском концертном зале «Аркадия» благотворительный бал в пользу больного друга – Ивана Мозжухина. Бал еще был в разгаре, когда позвонили из редакции русской газеты. Подошедший к телефону устроитель был ошеломлен: «Иван Ильич Мозжухин умер. Только что получена телеграмма». Вертинский вышел на подиум, поднял руку, остановил веселье: «Наше желание помочь Мозжухину запоздало. Он умер… Программы больше не будет. Бал закончен…» А в апреле того же года газета «Возрождение» написала, что на выручку от «мозжухинского бала», устроенного по почину Вертинского, в одном из шанхайских госпиталей оборудована койка имени покойного киноактера Мозжухина. Пользоваться этой койкой могли как русские артисты, так и русские люди, занимавшиеся искусством в Шанхае. Вертинский сделал все, что мог…
Позднее, когда Вертинский вернулся на Родину, ходили слухи, что он приехал в СССР богатым человеком. Но вот Наталья Ильина слушала эти легенды и видела перед собой одну и ту же картину:
«Ночь. Авеню Жоффр. Фигура Вертинского в коляске педикаба (рикша на велосипеде. – Р. К.). Рикша жмет на педали, коляска открыта, сырой ветер, седок ежится, вобрав голову в плечи, кутается в пальто – путь предстоит далекий: «Роз-Мари» на Ханьчжоу-Роуд. Я знала, что он там поет, даже слушала его там однажды, но каким образом он туда добирается, об этом не думала, и вот увидела воочию (а он не видел меня) и замерла на тротуаре, провожая глазами эту согбенную фигуру… Было это незадолго до его отъезда в Россию».
Да что там говорить о богатстве – коляску родившейся в Шанхае дочки было не на что купить, кто-то подарил подержанную, да и американское сухое молоко «для малютки» тоже было не по карману, доставали друзья.
В 1939 году он создает свой шедевр «Прощальный ужин», пронизанный настроением разочарования и разрушительного одиночества:
- …Мы пригласили тишину
- На наш прощальный ужин…
И вот тут начинается история с очередной попыткой Вертинского вернуться на Родину. Существует немало легенд вокруг его возвращения в СССР. Кто-то предполагал, что Вертинский работал на советскую разведку и в качестве награды получил разрешение на въезд в Советский Союз. Другие отмечали факт особого отношения Сталина к творчеству артиста, вроде бы тот имел в домашней фонотеке все пластинки с записями певца. В любом случае трудно поверить в совершенную наивность Вертинского, который не был осведомлен о том, что творилось в СССР в зловещем 37-м. Но возвращение на Родину было принципиальным решением артиста, и он его добивался много лет.
В 1937 году его пригласили в посольство СССР в Китае и предъявили ему официальное приглашение ВЦИКа, вдохновленное, как сказано в Википедии, инициативой комсомола. Очень странное приглашение. Вертинский – любимый поэт и композитор советской молодежи? Долматовский – Вертинский? Исаковский – Вертинский? Мокроусов – Вертинский?..
В ожидании разрешения и желая разделаться с долгами, Вертинский стал совладельцем кабаре «Гардения», которое уже через месяц потерпело крах. Однако документы на въезд в СССР так и не были оформлены. Помешала война? Но она началась через четыре года после приглашения в посольство… Хотя кто его знает, вернись он на Родину в 1937-м, едва ли избежал бы репрессий…
* * *
В Харбин Вертинского влекла не только многочисленная эмигрантская публика. Здесь он познакомился с русско-грузинской красавицей Лидией Циргвава. Она была влюблена в голос известного в 30-е годы русского артиста, знала его репертуар чуть ли не наизусть, встречала его в порту. Как-то в рождественский вечер 1940 года Лидия вместе с друзьями прорвалась на концерт своего кумира. Раньше она только слышала его голос на пластинках, теперь же увидела и ее поразил: «…его странный, говоряще-поющий голос. Он пронзил мне душу сладкой болью. Как будто не по диску, а по моему сердцу водили патефонной иглой».
Это на всю жизнь.
«Вертинский! Какой он высокий! Лицо немолодое. Волосы гладко зачесаны. Профиль римского патриция! На меня его выступление произвело огромное впечатление. Тонкие, изумительные и выразительно пластичные руки, его манера кланяться – всегда чуть небрежно, чуть свысока. Я была очарована и захвачена в сладкий плен».
Она не пропускала ни одного его концерта. Однажды он подсел к ней за столик…
Со слов Анастасии Вертинской, мама сбегала на концерты отца, одалживая у подруг немыслимо открытые костюмы. Как-то он, пребывая в большом смущении, отправил ее домой, сказав: «Идите переоденьтесь, вы неподобающе оголены». Но конечно же влюбился до беспамятства – это на всю жизнь…
Ей было 17, а ему – 51. Это была любовь с первого взгляда. «Вертинский, вы кавказский пленник!» – скажут ему однажды на балу, и он именно так будет называть себя в письмах к любимой Лиде. Только по ним мы можем судить об этом чувстве.
«– Любимая моя! Я думал о том, что если бы Вас не было, то не стоило бы мне жить на свете…
– Маленькая, любименькая, тоненькая, зелененькая, холодненькая. Я Вас обожаю! Несмотря на протест Грузинского Общества и ближайших родственников…
– Вы похожи на маленького непокорного ангеленка, которого обидели и который никогда этого не простит. И какое ужасное горе постигнет меня, если Вас у меня отнимут…
– Поклянитесь, что Вы меня никогда не променяете ни на кого и что будете ждать до конца…»
Он просил, чтобы она называла его Сандро, но Лидия Владимировна всю жизнь обращалась к нему полностью по имени и отчеству…
Княжеской родне невесты претил богемный образ жизни жениха. Будущей теще не нравилась разница в возрасте – как-никак 34 года. «Она предвидела многое, в том числе – и мое вдовство. Но любовь была сильнее всего», – вспоминала Лидия Владимировна.
Да и сам Александр Николаевич признавался:
- Я понял, за все мученья,
- За то, что искал и ждал,
- Как белую птицу спасенья,
- Господь мне ее послал…
Как красиво он сделал предложение своей любимой – в письме:
«Все это слишком чудесно, чтобы быть правдой. Куда девать эту большую радость, это непостижимое и единственное счастье? Верить ли мне в него? Быть может, через неделю Вы забудете обо мне?.. И легким шагом, как сон, как мечта, в мою жизнь, спокойно и уверенно, вошла длинноногая зеленоглазая девочка. И взяли меня за руки и сказали: Вы мой! Я испугался и поверил. И сразу все остальное стало ненужным и неинтересным. Правда ли это? Может быть, я проснусь, и все это окажется сном? Подумайте об этом еще раз! Одно я знаю наверное – если бы когда-нибудь Вы стали моей женой, это было бы огромным счастьем, которого, вероятно, не выдержало бы мое усталое сердце…»
Между тем возвращение в СССР затягивалось. 26 апреля 1942 года молодые обвенчались в кафедральном соборе Шанхая. А в июле 1943-го рождается старшая дочь Марианна.
Вскоре в город вошли японские войска. Заработки становились проблематичными. Жить становилось опасно. Харбинская газета с началом оккупации писала: «Надо оградить от яда вертинщины нашу фашистскую молодежь». А в Германии ругали Вертинского за песню «Бразильский крейсер», когда Бразилия объявила войну Германии.
Дальше положимся на воспоминания Лидии Владимировны Вертинской:
«Война в России всколыхнула в нас, русских, любовь к Родине и тревогу за ее судьбу. Александр Николаевич горячо убеждал меня ехать в Россию и быть с Родиной в тяжелый для нее час. Я тоже стала об этом мечтать. Он написал письмо Вячеславу Михайловичу Молотову. Просил простить его и пустить домой в Россию…»
Впрочем, есть смысл привести текст самого письма:
«Глубокоуважаемый Вячеслав Михайлович!
Я знаю, какую смелость беру на себя, обращаясь к Вам в такой момент, когда на Вас возложена такая непомерная тяжесть – такая огромная и ответственная работа, в момент, когда наша Родина напрягает все свои силы в борьбе. Но я верю, что в Вашем сердце большого государственного человека и друга народа найдется место всякому горю и, может быть, моему тоже.
Двадцать лет я живу без родины. Эмиграция – большое и тяжелое наказание. Но всякому наказанию есть предел. Даже бессрочную каторгу иногда сокращают за скромное поведение и раскаяние. Под конец эта каторга становится невыносимой. Жить вдали от Родины теперь, когда она обливается кровью, и быть бессильным ей помочь – самое ужасное.
Советские патриоты жертвуют свой ударный патриотический труд, свои жизни и свои последние сбережения.
Я же прошу Вас, Вячеслав Михайлович, позволить мне пожертвовать свои силы, которых у меня еще достаточно, и, если нужно, свою жизнь – моей Родине.
Я артист. Мне 50 с лишним лет, я еще вполне владею всеми своими данными, и мое творчество еще может дать много. Раньше меня обвиняли в упаднических настроениях моих песен, но я всегда был зеркалом и микрофоном своей эпохи. И если мои песни и были таковыми, то в этом вина не моя, а предреволюционной эпохи затишья, разложения и упадка. Давно уже мои песни стали иными. Теперешнее героическое время вдохновляет меня на новые, более сильные песни. В этом отношении я уже кое-что сделал, и эти новые песни, как говорят об этом здешние советские люди, уже звучат иначе.
Разрешите мне вернуться домой. Я – советский гражданин. Я работаю, кроме своей профессии, в советской шанхайской газете «Новая жизнь» – пишу мемуары о своих встречах в эмиграции. Книга почти готова. ТАСС хочет ее издать. У меня жена и мать жены. Я не могу их бросить здесь и поэтому прошу за всех троих.
Я сам – Александр Николаевич Вертинский.
Жена моя – грузинка Лидия Владимировна, 18 лет.
И мать ее – Лидия Павловна Циргвава, 45 лет.
Вот все. Разбивать семью было бы очень тяжело. Пустите нас домой. Я еще буду полезен Родине. Помогите мне, Вячеслав Михайлович. Я пишу из Китая. Мой адрес знают в посольстве в Токио и в консульстве в Шанхае. Заранее глубоко благодарен Вам. Надеюсь на Ваш ответ».
Письмо было отправлено из Шанхая 7 марта 1943 года.
Почти год понадобился Вертинскому, чтобы письмо, через знакомого ему работника посольства, попало адресату. И вопрос наконец решился.
Легенда гласит, что, когда до Сталина дошла просьба Вертинского, он, слушавший иногда пластинки певца, будто бы произнес: «Пусть допоет». Сталин даст-таки ему «допеть», правда, не весь репертуар.
Во время войны лозунг классовой борьбы «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!», бывший эпиграфом к газете «Правда», сменился на патриотический – «За нашу Советскую Родину!». Был распущен угрожавший всему миру Коминтерн. Вместо «Интернационала» зазвучал новый гимн страны на слова Сергея Михалкова «Союз нерушимый республик свободных сплотила навеки великая Русь…» В это время поток патриотически настроенных эмигрантов, добивавшихся возвращения в «страну исхода», увеличился. Правда, немало «купившихся» на приглашение вернуться на Родину были внесены в так называемые «расстрельные списки», кто-то отправился на Колыму. Образно говоря, они исчезли в темноте советской истории.
Но не все. Еще до войны, по зову сердца, возвратились на Родину некоторые видные представители русского искусства. Алексей Толстой был обласкан советской властью. Сергею Прокофьеву, Илье Эренбургу была обеспечена, до поры до времени, относительная свобода творчества. Возвращение Андрея Белого и Александра Куприна прошло практически не замеченным советской общественностью. Какой ценой было куплено возвращение Вертинского на Родину? В этом предстоит разобраться…
Итак, 3 октября 1943 года состоялся прощальный концерт Вертинского в шанхайском «Клубе граждан СССР». Первое и третье отделение Вертинский пел в сопровождении Георгия Ротта, а во втором отделении была исполнена симфоническая баллада Вертинского «Степан Разин» на слова Марины Цветаевой. Ротт оркестровал это произведение и дирижировал оркестром.
В СССР пассажиры добрались на японском судне, из Читы в Москву – поездом. На станциях продавали молоко, да вот тары под него не было. Бутылки во время войны стали страшным дефицитом. С первой станции расстроенный Вертинский вернулся ни с чем. Его малышка кричала от голода, не помогала ни водичка, ни сладкий чай. Смотреть на мучения своей доченьки было невмоготу. И тогда на следующей станции артист решился… на кражу.
Молодая мать была в отчаянии. Из окна поезда она наблюдала, как: «Муж подошел к женщине, торговавшей молоком, дал ей 400 рублей и, вырвав бутылку из рук, со всех ног кинулся к поезду… Весь такой большой, он мчался по перрону, трогательно прижимая бутылку к своей груди. А когда впрыгнул в вагон, поезд тронулся. Бабы вслед ему кричали: «Держи-и-и вора!!!» Но Вертинский был уже в поезде. Лицо у него было бледное, но при этом счастливое-пресчастливое!»
III. На родине. 1943—1957
- Перед этой песней враг не устоит,
- Всем давно известно, как она звенит,
- И за все ошибки расплачусь я с ней,
- Жизнь отдам с улыбкой Родине своей.
Семья. Выстраданное счастье
Сперва семью Вертинских разместили в гостинице «Метрополь». Артиста, как и положено, взяли на официальный учет. При заполнении анкеты в Министерстве культуры СССР на вопрос о званиях – народный ли он артист или заслуженный – Вертинский ответил наивной секретарше: «Деточка, у меня нет ничего, кроме мирового имени…»
Кстати, в этом же отеле в то же время проживал Вадим Козин, имя которого уже звучало в отдаленных параллелях с создателем авторской песни Вертинским. Казалось бы!.. Но нет, артисты вежливо раскланивались и расходились по своим номерам. Правда, однажды Вертинский попросил у Козина помощи. Лидия Владимировна как-то повздорила с официанткой ресторана из-за несвежих эклеров. «Эмигрантка! Ей не нравятся пирожные! И это в то время, когда весь советский народ!..» Скандал разгорался. Вертинский попросил у Козина помощи, и тот через директора гостиницы уладил дело. Но творческой встречи создателя и продолжателя авторской песни не случилось…
Потом Вертинский получил роскошную, по советским меркам, квартиру на улице Горького, в самом центре Москвы, окна которой выходили на крышу Елисеевского гастронома. Правительством артисту был подарен рояль фирмы «Бехштейн».
В это время Вертинский в составе фронтовых бригад неоднократно выезжал на фронт. Здесь он поет «О нас и о родине», «Наше горе», «Иную песню», «Китеж». Его авторская песня обретает патриотическое звучание. А вот очень личная песня об искуплении собственных грехов перед Отчизной:
- Скоро день начнется и конец ночам,
- И душа вернется к милым берегам,
- Птицей, что устала петь в чужом краю,
- И, вернувшись, вдруг узнала Родину свою…
- И настанет время, и прикажет мать
- Всунуть ногу в стремя иль винтовку взять,
- Я не затоскую, слезы не пролью,
- А совсем иную песню запою…
* * *
Леонард Гендлин, писатель, постоянно преследуемый советской властью, оставил нам в 1980 году воспоминания о первой встрече Вертинского с артистической и литературной общественностью Москвы в апреле 1944 года:
«Нарядный зал Дома актера Всероссийского театрального общества залит огнями. Царит необычайная и приподнятая атмосфера. Очевидно, в первый раз за годы трудоемкой войны женщины вспомнили о довоенных нарядах и «бывших» драгоценностях. Три великих театральных «старика» – Василий Качалов, Иван Москвин, Василий Тарханов, и три великие театральные «старухи» – Александра Яблочкина, Евдокия Турчанинова, Варвара Рыжова вышли на сцену с Александром Вертинским. Присутствующие в зале артисты трех поколений мгновенно поднялись. Раздался шквал аплодисментов. Москва с грустной улыбкой аплодировала своему прошлому. Александр Николаевич был явно взволнован. Он не ожидал такой сердечной теплоты…
Когда-то в молодости он выходил на эстраду в костюме Пьеро. Его шея была обмотана воротником из траурного крепа, лицо обсыпано слоем пудры. Выделялись глаза, сведенные в изогнутую дугу, и алая лента рта. Перед нами оказался совсем другой человек, утомленный и много повидавший. Безукоризненный черный костюм, накрахмаленная сорочка, серебристая с отливом бабочка придавали его облику значительность и некоторую величавость…
Вот он исполнил:
- Я маленькая балеринка. Всегда мила,
- И скажет больше пантомима, чем я сама.
- Но знает мокрая подушка в тиши ночей,
- Что я усталая игрушка больших детей…
Наступила пауза… На сцену вышла прима-балерина Большого театра Екатерина Гельцер с букетом цветов:
– Дорогой Саша! Это Вам от меня в знак глубокой благодарности. К сожалению, цветы, как и вся наша жизнь, один только миг. Позвольте, милый друг, преподнести Вам на память шкатулку из уральских самоцветов…
По лицу Вертинского потекли слезы. А во время исполнения «Сарасате» глаза многих зрителей увлажнились. Закончил выступление «Сумасшедшим шарманщиком»:
- Каждый день под окошком он заводит шарманку,
- Монотонно и сонно он поет об одном,
- Плачет старое небо, мочит дождь обезьянку,
- Пожилую актрису с утомленным лицом.
И снова в зале тишина, всхлипывания…»
19 декабря 1944 года рождается вторая дочь четы Вертинских – Анастасия. Растроганный отец разразился прочувствованным стихотворением-песней:
- У меня завелись ангелята,
- Завелись среди белого дня…
А потом состоялся концерт Вертинского в Центральном театре Красной армии. В огромном зале (на ту пору самом большом театральном зале в Москве) среди публики – генерал-лейтенант граф Игнатьев, вернувшийся на Родину перед войной, первый тенор СССР Иван Козловский, первая балерина СССР Галина Уланова, известный композитор Дмитрий Шостакович, популярный драматург Александр Гладков.
Взгляд из зрительного зала Александра Гладкова:
«Сцена была пуста, открыт занавес, стоял рояль. А потом на сцену, без всякого предупреждения, вышел высокий человек в сизом фраке, с каким-то чрезвычайно невыразительным, стертым лицом, с лицом, на котором как бы не было вовсе глаз, с такими белесовато-седыми волосами, за ним просеменил маленький аккомпаниатор, сел к роялю. Человек вышел вперед и без всякого объявления, внятно, хотя и негромко, сказал: «В степи молдаванской». Пианист сыграл вступление и этот человек со стертым, невыразительным лицом произнес первые строчки:
- Тихо тянутся сонные дроги
- И, вздыхая, ползут под откос…
Он, конечно, больше, чем исполнитель. Он и актер, и «герой» цельного цикла песенок, своеобразного романа об изгнании, о чужих городах, о страстной жизни артиста, полной соблазнов и терпких ошибок. Сила Вертинского не только в отточенных гранях его искусства, но и в его лирическом «я», в своем роде повторяющем лирические циклы – романсы Блока и Есенина…»
Вертинский не обновлял свой репертуар согласно требованиям сталинской эпохи. Он вернулся в страну, до нитки разоренную войной, в скупой военный и послевоенный быт, в разор, вдовство, сиротство. Люди устали от ожесточенности войны и ждали слов сочувствия. И тут Вертинский пришелся весьма кстати. Он, по его же словам, продолжал не жечь, а греть сердца людей, утешать их и поддерживать надежду на лучшее будущее. Среди его стихотворений, не ставших, к сожалению, песнями, есть такие, которые делают честь отзывчивости его души и гражданственности позиции Вертинского. Он видел обездоленность вернувшихся с войны победителей, «замечать которую решительно не рекомендовалось». Вот эти строки:
- Человек с деревянной ногой
- Пил прокисшее мутное пиво.
- Иногда говорил сам с собой,
- Улыбался чему-то печально и криво.
- И разглядывал грустно свои ордена…
Больше всего Вертинский придавал значение неповторимости сценического мгновения, потому так не любил бисировать:
«Бисирование – это все равно что вторичное объяснение в любви любимой женщине. Вы объяснились ей один раз. И она откликнулась вам всем своим сердцем. Это – чудно хороший миг! Но вы недовольны результатом и желаете объясниться вторично… Как будет ваша женщина слушать во второй раз те же пламенные слова? Ясно, что уже с оттенком легкого анализа, с закрадывающимся сомнением в искренности».
И вот что интересно: испытывая «чувство русской тоски», Вертинский всю жизнь считал себя «украинцем по рождению», а своим маленьким дочерям пел как колыбельные украинские народные песни…
Одним из первых гастрольных городов, куда Вертинский прибыл после войны, 20 августа 1945 года, был, конечно, Киев. Владимирский собор… Соловцовский театр…
Интимное признание, которым артист делится со своей женой. А теперь перечитайте признание Вертинского в любви к Украине, к Киеву в начале книги. Киев – как возвращение в отчий дом. Это дорогого стоит.
* * *
Действительно, в СССР он неизменно собирал аншлаги, ездил по всей стране, давал так называемые «шефские концерты». Это, как понимает Анастасия Вертинская, он старался замолить свой грех эмиграции. Как человек, оставивший Родину, как интеллигент, он, наверное, ощущал долю вины…
Далее Анастасия Вертинская касается очень деликатного вопроса относительно того, как показалась ее отцу жизнь в СССР после приезда:
«Если почитать его письма, можно проследить, как менялось его восприятие жизни в СССР – от восторженного человека, которого замечательно встретили в России, до осознания того, кем был Сталин…»
Достаточно вспомнить его скорбные строки «Отчизна», написанные в 1950 году. Разочарованный Пьеро видит свою миссию в том, чтобы «греть сердца людей»:
- Я прожил жизнь в скитаниях без сроку,
- Но и теперь еще, сквозь грохот дней,
- Я слышу глас, я слышу глас пророка:
- «Восстань! Исполнись волею моей!»
- И я встаю. Бреду, слепой от вьюги,
- Дрожу в просторах Родины моей,
- Еще пытаясь в творческой потуге
- Уже не жечь, а греть сердца людей…
Нужны ли здесь комментарии? И без них ясно, что «не очень вяжутся эти скорбные строки со «счастьем устойчивой и ясной жизни», в котором будто бы, возвратившись домой, поэт пребывал с первого и до последнего дня»… Где уж там «и жизнь хороша, и жить хорошо!» – как восклицал в пароксизме преданности советской власти друг юности Вертинского Маяковский…
Вертинский бунтовал:
«Где-то там… наверху, все еще делают вид, что я не вернулся, что меня нет в стране. Обо мне не пишут и не говорят ни слова, как будто меня нет в стране. Газетчики и журналисты говорят: «Нет сигнала». Вероятно, его и не будет. А между тем я есть! И очень «есть»! Меня любит народ!..»
Между тем, и об этом точно сказал Мирон Петровский, неверно считать, будто песенки Вертинского преследовались и изгонялись за «эмигрантство» автора. Наоборот, автор ушел в изгнание, потому что были осуждены на эмиграцию те чувства, о которых он пел. Искусство Вертинского, объективно говоря, противостояло советской эпохе, где «в своих дерзаниях всегда мы правы». И в этой связи для советского интеллигента концерты Вертинского стали не просто колоритными экскурсиями в прошлое, но и короткими вылазками за «железный занавес».
Эпоха поклонялась массе и провозгласила правоту большинства – «я, как и весь советский народ!» Вертинский же воспевал коллектив, включавший только двоих, только «его» и «ее», и появление любого третьего в этом минимальном человеческом объединении разрушало романсово-интимное сообщество. Государство же ломилось в интимный мирок с его надышанным человеческим теплом, как слон в посудную лавку – по праву сильного. Никогда, ни разу в жизни Вертинский не прославил силу и оружие, воспевая – вопреки предначертаниям эпохи – безоружность и слабость.
Эпоха велела считать жалость оскорбительной для человека и осуждала ее, не стесняясь поклоняться жестокости. А Вертинский только то и делал, что воспевал жалость, и не стеснялся жалеть. И вот тут Мирон Петровский делает справедливое умозаключение: эпоха, грандиозная сама по себе, велела и любить все, что вровень с нею – большое, величественное, огромное, а Вертинскому было любо все маленькое.
«Он жалел всех малых и слабых мира сего: и «маленькую балеринку», и маленькую девочку, умершую десяти лет от роду где-то в российской глубинке, и маленького мальчика Джимми – стюарда на океанском пароходе, и маленького мальчика – сына любовницы, и особенно тех русских мальчиков, которых кто-то «послал на смерть недрожащей рукой». Он жалел маленькую цирковую танцовщицу, бедную «кокаинеточку», распятую бульварами Москвы, и другую маленькую женщину – «падшего ангела из Фоли-Бержер», и бедную «безноженьку», и еще одну «маленькую женщину с четками в руке» – «хрупкую игуменью», и маленькую женщину женулечку-жену», и маленьких девочек, забравшихся к нему в сердце, как котята в чужую кровать, – дочерей. Заметить маленькое, сказать «маленькое» о чем бы и о ком бы то ни было – значило для Вертинского открыть все клапаны жалости – вернее: жаления – в своей душе».
Между тем, эпоха считала своим долгом направлять людей к счастью железной рукой. И в этом смысле творчество Вертинского – это своего рода подполье, где можно укрыться от преследователей, которые гонятся за жертвой, чтобы любой ценой сделать ее счастливой, пусть даже ценой ее гибели. Мирон Петровский развивает эту мысль, доведя ее до логического конца:
«Державному предназначению о счастье песенки Вертинского противопоставили рассказы о каких-то неведомых странах, где счастье будто бы возможно. Где находятся эти страны? Неизвестно. Где-то там. Бог весть. Вертинский не уверял, будто знает, где дислоцирована его утопия, он только поддерживает нежгучий тихий огонек надежды на то, что она все-таки существует, все-таки возможна – «где-то на далеком океане». Обилие иностранных слов в его песенках не указывает на определенную страну, но намекает на существование какого-то другого, «иностранного», то есть по-иному странного мира “в нашей земной глуши”».
Одним словом, творчество Вертинского целиком принадлежит неофициальной сфере культуры и составляет одну из крайних точек ее противостояния культуре официальной. Чего уж тут удивляться, что в ту пору, когда «возвращенцу» было разрешено петь в отечестве, в прессе не появилось ни одного отзыва, ни одной рецензии, ни одной статьи о его концертах. И, как считает Мирон Петровский, «вовсе не в заграничных странствиях, а в песенках заключалась «эмиграция» Вертинского из официального искусства»…
* * *
Вертинский объездил с концертами всю страну и имел возможность оценить те изменения, которые произошли в СССР. Изумлялся, возмущался, задавался риторическими вопросами к самому себе и философски констатировал: «Умею мечтать и курить, когда ничего нельзя изменить».
А в стране его многие любили – песни Вертинского не были забыты. Пластинки «на ребрах» (записанные кустарным способом на рентгеновских снимках. – Р. К.) кочевали из рук в руки даже в тот период, когда артист был в эмиграции, считался нелегальным, запрещенным певцом. И хотя по советскому радио передавали бравурные песни о «мечте прекрасной, еще не ясной», в домах слушали Вертинского.
Я – свидетель тому и слушатель аудиоконцертов Вертинского. В начале 1950-х у нас в доме в коллекции бабушки бережно хранились пластинки Вертинского, и когда к нам приходили друзья, собиралась вся семья, бабушка включала патефон и тихо звучал этот неповторимый голос с хрипотцой:
- Утомленное солнце…
- В бананово-лимонном СингапуГе…
- Сегодня томная луна…
А потом бабушка читала свои неизданные стихотворения:
- Папироской тоненькой молодость сгорела,
- Никотином едким на душу легла,
- А под серым пеплом долго искра тлеет.
- Маленькая искорка, полная огня…
Прослушивание пластинок Вертинского неотъемлемой частью входило в мое семейное воспитание.
«В бананово-лимонном Сингапуре» – я впервые узнал, что такое бананы и, главное, что есть страна с красивым названием, где люди живут не от праздника к празднику, а в ощущении праздника жизни, того, что жизнь и есть праздник, а если и не является таковым, то должна стать праздником. Ну и так далее…
Анастасия Вертинская, между тем, продолжает, и под этими словами я готов подписаться:
«Его пластинки считались большой редкостью. За одну такую пластинку можно было купить много чего на рынке (рынок назывался «толкучка». – Р. К.) в те голодные времена. В отношении любви и народного признания его жизнь в России была очень счастливая».
Насчет народного признания не станем преувеличивать. Вертинскому поклонялась городская интеллигенция. Здесь он черпал вдохновение и находил отклик и поддержку. Рабоче-крестьянский зритель был вне адреса посланий артиста. Это не хорошо и не плохо. Просто лозунг «искусство принадлежит народу» не следует понимать как всеохватность художественного посыла художника. Каждое произведение искусства имеет точный адресат, иначе получится «партия – наш рулевой!» – для всех вообще и ни для кого конкретно…
И когда советские люди благодарно слушали песенки Вертинского – сначала с виниловых пластинок, а потом и на концертах артиста, – они наслаждались тем, чем наслаждаться было – ну, не то чтобы запрещено, а только строжайше не рекомендовано. Они испытывали радость – полузапретную, и это придавало ей дополнительную остроту. В каком-то высоком смысле Вертинский пел для тех, кто, проживая в стране, пребывал во внутренней эмиграции по отношению к ней.
Дальше Анастасия Вертинская очень деликатно, но достаточно внятно пишет об отношении отца к тому, что он видел вокруг себя:
«…Но он, конечно, видел страшную послевоенную разруху в стране, тяжелую жизнь, горе людей, и это его чрезвычайно травмировало. Кроме того, он прозревал по отношению к Сталину. Вообще, то, что Сталин его не убил – достаточно парадоксальное явление. Хотя и жить ему не давали. Вертинский официально не был признан и ужасно страдал из-за этого. Когда гастролировал, то афишу можно было вывешивать только на том здании, в котором должен был состояться концерт. Несмотря на это, у него всегда были полные залы, билеты расхватывались моментально. Но о Вертинском ни словом не обмолвились: ни в газетах, ни по радио, ни на нарождающемся тогда телевидении. Разве что выходили ругательные статьи о его «упадническо-буржуазном» искусстве».
Тем не менее его не посадили, не сослали, не расстреляли. Почему?
Это вопрос исторический. У Сталина были свои прихоти.
«У Сталина были свои прихоти»?.. Неужели прихоть вождя спасла жизнь Вертинского? Вы ждете от меня отрицательного ответа?.. Тогда встречный вопрос: почему Сталин сберег и всячески привечал вернувшегося эмигранта графа Алексея Николаевича Толстого, жившего в СССР в роскоши и разгуле, к которым привык и от которых не собирался отказываться? Тоже любил его творчество? Не только это. Толстой отблагодарил вождя, создав роман-эпопею «Петр I», где аллегорически воссоздавал образ царя-спасителя России и тем самым фактически прославлял «отца народов». Кстати, Алексей Толстой устроил шикарный прием у себя в апартаментах вернувшемуся из эмиграции Вертинскому…
А судьба строптивого Маяковского, превратившегося, правда, после добровольного ухода из жизни, волею Сталина, по ходатайству Лили Брик, в первого поэта советской эпохи…
А случай с Пастернаком, которого, несмотря на то что он принял решение оставаться на Родине, трудно упрекнуть в симпатиях к советской власти? Сталин не только спас жизнь великому поэту земли русской – «Не трогайте этого юродивого», – но и советовался с ним по телефону, как ему поступить с Осипом Мандельштамом: сберечь или подвергнуть остракизму. И тем не менее он жестоко расправился с Мандельштамом, который попытался было спастись, написав несколько славословий Сталину. А Пастернаку, который тоже отписался несколькими строками славословия, жизнь сохранил. И Ахматовой, и Зощенко. Подвергнул их творчество остракизму, но дал дожить до конца отпущенный срок жизни.
Кстати, с Пастернаком отношения у Вертинского не сложились. Как-то в апреле 1946 года, приглашенный после поэтического вечера на ужин к Пастернаку, Вертинский за столом читал свои стихи, стихи Георгия Иванова, Владислава Ходасевича. Под влиянием минуты провозгласил тост за патриотизм поэтов-эмигрантов. Наверное, хотел увидеть и представить русскую поэзию в едином потоке. Это возмутило Пастернака, ведь, на его взгляд, куда труднее было оставаться патриотом на Родине, где пресекались любые попытки свободного творчества, чем заниматься бог знает чем на чужбине. Тогда они разошлись не попрощавшись…
Вертинский также формально оставил несколько строк славословия вождю:
- Чуть седой, как серебряный тополь,
- Он стоит, принимая парад…
Сталин, услышав их, вроде бы сказал: «Автор – честный человек. Но исполнять эту песню не надо». Проявил мудрость, оценив поступок «честного человека», и не рекомендовал для исполнения эти стихи. И без того артист был полностью реабилитирован за прошлое. И получил право на творчество в СССР – «от Москвы до самых до окраин».
Почему? Вопрос не для моментального категорического ответа, но повод для раздумий на тему «художник и власть в СССР».
* * *
Вертинскому разрешалось исполнять около 30 из 150 песен его репертуара. При этом ему навязывали – предлагали исполнять ура-патриотические песни Дунаевского, Покрасса, Мокроусова… На что, согласно легенде, Вертинский, то ли извиняясь, то ли отшучиваясь, отвечал: «Ваши произведения, к сожалению, не для моего исполнения. Я ведь старый декадент».
А как-то, опять-таки согласно легенде, очень похожей на правду, Вертинского пригласил к себе на дачу композитор Хренников: «Прошу познакомиться с моими новыми песнями. Я бы хотел, чтобы вы их исполнили».
Вертинский и глазом не моргнул: «А я слышал, что вы заканчиваете многоактную оперу «Капитал». Я бы с большим удовольствием исполнил речитативы Карла и Фридриха… простите, Маркса и Энгельса».
Больше его не приглашали на дачу Хренникова…
Певец прекрасно осознавал, что ему предназначено вполне определенное место в советском искусстве – не в авангарде, но далеко на периферии.
Вертинский хотел быть полезным Родине, оставаясь самим собой в искусстве, полностью самовыражаясь, во всяком случае – не теряя своего лица. Вы только вдумайтесь в эти цифры – актеру за 60, а он дает по 24 концерта в месяц, это же никакой КЗОТ не выдержит. За 14 лет на родине Вертинский спел около двух тысяч концертов. Успел побывать везде – и в Сибири, и на Урале, и в Средней Азии, и в Заполярье, и даже на Сахалине. Пел в театрах, в концертных залах, во дворцах культуры. Часто – в неотапливаемых залах. Приходилось выступать на заводах, стройках, в шахтах. Давал множество бесплатных – благотворительных концертов, пел в основном свой старый – классический репертуар плюс несколько песен на стихи советских, канонизированных властью, поэтов.
Прожив несколько лет в СССР, объездив страну с гастролями, столкнувшись с грубой действительностью советского быта, Вертинский, по его словам, «утратил свой патриотизм».
В 1954 году он откровенно признавался: «Я не приемлю действительности».
В 1956-м, в письме к жене:
«Очень тяжело жить в нашей стране. И если бы меня не поддерживала мысль о тебе и детях, давно бы уже отравился или застрелился».
После разоблачения культа личности и обнажения подноготной правды о советской жизни сталинских времен Вертинский был повергнут в шок:
«17 миллионов людей утопили в крови! Кто, когда и чем заплатит нам – русским людям и патриотам за «ошибки» этой сволочи? И доколе они будут измываться над нашей Родиной? Доколе?»
Он ужасается, что сбылись его кошмарные предвидения 1917 года:
- И никто не додумался просто стать на колени
- И сказать этим мальчикам, что в бездарной стране
- Даже светлые подвиги – это только ступени
- В бесконечные пропасти – к недоступной Весне!
* * *
В СССР киноактер Вертинский оказался востребованным. Он снялся в пяти фильмах. В 1950 году в «Заговоре обреченных» сыграл роль кардинала, в 1953-м в фильме «Великий воин Албании Скандербег» – дожа Венеции. В 1955-м в «Анне на шее» исполнил роль князя, в 1956 году в «Кровавом рассвете» – пана Савченко, в «Пламени гнева» – сразу две роли: католического прелата и вельможного пана Беневского.
Кинематографисты использовали его характерную внешность и манеры врожденного аристократа, которые Вертинский блестяще продемонстрировал в роли князя в фильме «Анна на шее». Запомнился артист и в фильме «Заговор обреченных» в роли кардинала Бирнча. За эту роль он даже получил Сталинскую премию.
Обращает на себя внимание другое. Из этих фильмов два последних – «Кровавый рассвет» и «Пламя гнева» – были сняты украинскими режиссерами Лесем Швачко и Тимофеем Левчуком на Киевской студии имени Довженко. Артист исполнял свои роли по-украински, украинский язык был чист и органичен в его устах, чему поначалу так удивлялась Наталья Михайловна Ужвий, снимавшаяся вместе с ним. Изящно обходя вопрос о художественных достоинствах этих фильмов (они не вошли в историю советского кино), Мирон Петровский признает за ними, по крайней мере, ту заслугу, что они привели Вертинского в Киев, в украинское искусство. Судьба актера действительно складывалась по классическим образцам сюжетосложения: после долгих странствий по миру бродяга вернулся в город своего детства – «к родному пепелищу, к отеческим гробам». Воплощенная в его стихах и воспоминаниях ностальгическая любовь к городу его детства и юности сопровождала Вертинского все послевоенные годы и вспыхивала каждый раз, когда судьба гастролирующего артиста забрасывала его в Киев.
Вертинский возвращается в украинское искусство? И кто знает, как бы сложился его дальнейший творческий путь, проживи он больше… Но не будем увлекаться, выдавая желаемое за действительность…
Он возмущался, что ему не дают развернуться во всей полноте творческих сил. Наконец, за год до своего ухода из жизни и со сцены, возмущение артиста ограничениями в его творчестве находит выход в письме к заместителю Министра культуры СССР:
«Мне уже 68-й год! Я на закате. Выражаясь языком музыкантов, я иду на «коду». Не пора ли уже признать? Не пора ли уже посчитаться с любовью народа ко мне, которая, собственно, и держит меня, как поплавок? Вот ряд вопросов. Почему я не пою по радио? Разве Ив Монтан, языка которого никто не понимает, ближе и нужнее, чем я? Почему нет моих пластинок, нет моих нот, нет моих стихов? Почему за 13 лет ни одной рецензии на мои концерты? Сигнала нет? Мне горько за это. Я, собственно, ни о чем не прошу. Я просто рассказываю…»
И он сам, и мир вокруг него перестали его устраивать. А вот его последнее горькое признание:
«Я существую в нашей стране на правах публичного дома – ко мне все ходят, но говорить об этом не принято».
* * *
Уже в 1952 году Вертинский, как бы в молитве, оправдывает свое божественное предназначение на земле:
- Я всегда был за тех, кому горше и хуже,
- Я всегда был для тех, кому жить тяжело.
- А искусство мое, как мороз, даже лужи
- Превращало порой в голубое стекло.
И за год перед своим уходом из жизни он прощается со своей родиной – Киевом:
- Я готов целовать твои улицы,
- Прижиматься к твоим площадям,
- Я уже постарел, ссутулился,
- Потерял уже счет годам.
В порыве чувств, то ли в предчувствии близкого конца он изливает душу в любви к родному городу, адресуя послания самому себе и именуя себя уменьшительно-ласкательно:
«Милый Шурочка!
Ты теперь Александр Николаевич, но это не важно. Для нас ты – Шурочка. Давай выпьем…
За Киев! За Киево-Печерскую лавру, куда ходил ты гимназистом воровать медяки с мощей в пещерах – ртом, между прочим.
За Владимирский собор, куда водили тебя семилетнего за ручку, где пел хор Кадашевского, и мальчики в белых стихарях носили тонкие свечи! Помнишь, как ты влюблялся в них и мечтал быть прислужником в белом стихаре, чтобы все на тебя смотрели, и нести высокие белые свечи. Это было началом твоего актерства, мой дорогой. А было тебе только семь лет!
Выпьем за Львовскую улицу, за Безаковскую, по которой ты ходил в гимназию, за Мариинско-Благовещенскую и Жилянскую, за мороженое у Сулимова, на которое у тебя никогда не хватало денег – на завтрак давали три копейки, а шарик мороженого стоил пять копеек!
За каланчу в Обсерваторном переулке, где была пожарная команда! За Нюню Островскую, гибкую, стройную гимназисточку, за которой ходили табуны мальчишек, которых она держала в большом порядке и, в крайнем случае, била по морде хлыстом! За Караимскую Кенасу на Большой Подвальной, за пирожные кондитерской Септера, которые мы воровали, за бакалейные лавочки, где булки пахли керосином и лампадным маслом, за сирень, которую ты воровал в саду домовладельца Дымко. За Батыеву Гору, на которую ты уходил вместо гимназии в «пасовку», где снег и фиалки! За Четвертую гимназию на Большой Васильковской, откуда тебя выгнали. За твою кормилицу, мамку Полю, у которой была бакалейная лавочка и которая брала тебя иногда весной на кладбище Щекавицу или Байково, где похоронены твой отец и мать.
За твои первые любви – за девочек на клиросах гимназической церкви, которые все казались красивыми, как Божьи Ангелы! За Кадетский корпус, где ты стоял в церкви у заутрени и мечтал когда-нибудь стоять здесь во фраке, гордым, знаменитым и надменным! За твое горькое детство, богатое мечтами и бедное действительностью!
За Ботанический сад и за Царский!
За театр Соловцова, в котором ты был статистом, а теперь поешь в нем 12-й аншлаг подряд!
Вертинский».
Я бродил киевскими адресами Вертинского и как бы проживал все это…
* * *
Вертинский продолжал петь до последнего дня своей жизни. Его прощальный концерт состоялся в Ленинграде, в Доме ветеранов сцены имени Марии Савиной.
Последние дни певца описывает Георгий Бахтаров, актер Театра имени Ермоловой, гастролировавшего в то время в Ленинграде. Познакомились они через аккомпаниатора Михаила Брохеса, проживая в гостинице «Астория». Это была та печально известная гостиница, где в 1925 году свел счеты с жизнью Сергей Есенин.
Утром того рокового дня, 21 мая 1957 года, Вертинский со своим аккомпаниатором собирался посмотреть на «Ленфильме» еще не вышедший на экраны фильм «Садко», где в экзотической роли птицы Феникс снялась его жена. Вечером у него должен был состояться концерт в Доме ветеранов сцены. Следующий день намеревался посвятить Эрмитажу и театру Георгия Товстоногова…
Но у него не было следующего дня.
Целый час Вертинский пел в Доме ветеранов сцены. Пел любимые песни. С удовольствием исполнял пожелания из зрительного зала. Многие из ветеранов сцены помнили выступления артиста еще до его эмиграции. Зрителей охватил экстаз, на глазах у многих стояли слезы. Единение с залом было полным. На обратном пути в машине Вертинский был оживлен, шутил, рассказывал, как в Шанхае и Харбине от одного ночного клуба до другого перебирался на рикше. Потом вдруг сказал, что ему нездоровится. Отказался ужинать в ресторане, попросил принести ужин в 208-й номер…
Поздно ночью в номер Бахтарова позвонил Брохес, спрашивал, нет ли у него нитроглицерина – у Вертинского боли за грудиной. Бахтаров помчался по гостинице в поисках лекарства. У какой-то дамы нашлись «капли Вотчала»…
В одиннадцать вечера в доме у Вертинских раздался звонок: «Лидия Владимировна, вы еще успеете… Езжайте на вокзал, купите билет до Ленинграда. Александру Николаевичу плохо!»
- Пожалей меня, Господи, Боже мой!..
- Догорает моя свеча…
Дальше, как свидетельствует Георгий Бахтаров, счет пошел на минуты. Подъехала «скорая помощь». Он подбежал с каплями Вотчала к номеру, а там уже толпились люди. Через несколько минут из номера выходит Михаил Борисович Брохес – бледный, заплаканный. Срывающимся голосом говорит: «Все кончено. Александр Николаевич скончался».
В Ленинграде на вокзале Лидию Владимировну встретили два человека, которые сообщили, что ее мужа не стало…
- А за окном шелестят тополя,
- Нет на земле твоего короля…
Когда-то Вертинский сказал своей жене: «После моей смерти ты будешь любить меня еще сильнее». Долгое время безутешная Лидия Владимировна пребывала в трансе.
