«Шторм» начать раньше… Иванов Николай
Что было — то было
Всем, кого опалил Афганистан
Действующие лица: Брежнев, Устинов, Андропов, Громыко, Суслов, Огарков, Картер, Тараки, Амин, послы, командующие, советники, разведчики и другие.
Место действия: Москва — ЦК КПСС, Генеральный штаб, МИД; Кабул, Нью-Йорк, Ташкент, Прага.
Время действия:28 апреля 1978 года (день Апрельской революции в Афганистане) — 10 ноября 1982 года (день смерти Л. И. Брежнева).
Предисловие
27 декабря 1979 года, в 18 часов 25 минут по кабульскому времени — на 4 часа 35 минут раньше первоначального срока и на 5 минут раньше окончательного времени «Ч», началась операция «Шторм», известная как взятие дворца Амина.
Это назовут вторым этапом Апрельской революции в Афганистане, а к названию операции, составляя донесение в Москву, добавят цифры «333», что означало успех в ее проведении. «Штормом-333» Афганистан и СССР на целое десятилетие вышли на острие политических страстей во всем мире.
Однако история раз за разом напоминает, что политика вершится все-таки не на сцене, а за кулисами. И в событиях вокруг Афганистана это проявилось, как никогда, отчетливо: здесь артисты практически вообще не выходили на сцену. К примеру, вначале 1978 года, когда об Афганистане и специалисты говорили крайне редко, из американского посольства в Кабуле посол тем не менее подписывает и отправляет секретную шифрограмму:
«30 января 1978 г., № 0820.
Из посольства США в Кабуле.
Госсекретарю. Вашингтон. Немедленно.
Конфиденциально.
Тема: Афганистан в 1977 году, внешнеполитическая оценка.
…То, что Дауд по своей инициативе улучшил отношения с Пакистаном и Ираном, хорошо послужило в этом году интересам США…
С целью оказания поддержки усилиям Афганистана сохранить возможно большую степень независимости от советского давления, что является принципиальной целью политики США в этом районе, мы продолжаем демонстрировать наш дружеский и ощутимый интерес заметным американским присутствием в стране.
Элиот».
Как видно из телеграммы, кроме стратегических интересов американские политики оставались верны себе и в другом: чтобы не иметь лишних врагов в борьбе с СССР, надо сделать их своими, пусть даже «привязанными», друзьями. Даже таких незаметных на мировой арене, как афганцы.
Словом, 1978 год по отношению к Афганистану рассматривался в Америке как год дальнейшего теснейшего сближения.
Однако история распорядилась по-другому — режим Дауда через три месяца после отправления телеграммы пал. И уже 20 января 1980 года в ЦК КПСС поступила докладная записка из Академии наук СССР. Вернее, это были тезисы «некоторых соображений о внешнеполитических итогах 70-х годов», подписанные группой академиков во главе с О. А. Богомоловым. На тридцати двух страницах давался как перечень достижений советской внешней политики, так и недостатки в этой области. По тем временам это уже означало многое, тем более что вывод напрашивался в «Тезисах» один — отступать за красивые лозунги, победные реляции больше некуда: в восьмидесятых годах страну ожидают многочисленные проблемы.
Несколько страниц доклада посвящались Афганистану. Они интересны сами по себе уже хотя бы потому, что писалось все это, предвиделось и прогнозировалось, когда наши войска находились на территории ДРА всего 25 дней — 25 первых дней из 9 лет, 1 месяца и 21 дня войны.
«Введением войск в Афганистан наша политика, очевидно, перешла допустимые границы конфронтации в «третьем мире». Выгоды от этой акции оказались незначительными по сравнению с ущербом, который был нанесен нашим интересам:
1. В дополнение к двум фронтам противостояния — в Европе против НАТО и в Восточной Азии против Китая — для нас возник третий опасный очаг военно-политической напряженности на южном фланге СССР, в невыгодных географических и социально-политических условиях, где нам придется иметь дело с объединенными ресурсами США и других стран НАТО, Китая, мусульманских государств и повстанческой армии афганских феодально-клерикальных кругов, обладающих сильнейшим влиянием на афганский народ. Впервые после второй мировой войны мы оказались перед возможной перспективой локального военного конфликта, в котором, в отличие от корейского, вьетнамского и других, нам придется воевать собственными войсками. В связи с этим возникает угроза военной эскалации.
2. Произошли значительное расширение и консолидация антисоветского фронта государств, опоясывающего СССР с запада до востока.
3. Значительно пострадало влияние СССР на движение неприсоединения, особенно на мусульманский мир.
4. Заблокирована разрядка и ликвидированы политические предпосылки для ограничения гонки вооружений.
5. Резко возрос экономический и технологический нажим на Советский Союз.
6. Западная и китайская пропаганда получила сильные козыри для расширения кампании против Советского Союза в целях подрыва его престижа в общественном мнении Запада, развивающихся государств, а также социалистических стран.
7. Афганские события, как и кампучийские, надолго ликвидировали предпосылки для возможной нормализации советско-китайских отношений.
8. Эти события послужили катализатором для преодоления кризисных отношений и примирения между Ираном и США.
9. Усилилось недоверие к советской политике и дистанцирование от нее со стороны СФРЮ, СРР и КНДР. Даже в печати ВНР и ПНР впервые открыто обнаружились признаки сдержанности в связи с акциями Советского Союза в Афганистане. В этом, очевидно, нашли свое отражение настроения общественности и опасения руководства указанных стран быть вовлеченными в глобальные акции Советского Союза, для участия в которых наши партнеры не обладаю достаточными ресурсами.
10. Усилилась дифференцированная политика западных держав, перешедших к новой тактике активного вторжения в сферу отношений между Советским Союзом и другими социалистическими странами и открытой игре на противоречиях и несовпадении интересов между ними.
11. На Советский Союз легло новое бремя экономической помощи Афганистану.
В создавшейся ситуации дальнейшее развитие процессов разрядки представляется маловероятным без решения афганского кризиса на компромиссной основе. Можно предполагать, что Вашингтон, продолжая показную пропагандистскую кампанию против «советской интервенции», вместе с тем постарается максимально использовать присутствие советских войск в Афганистане для подрыва международных позиций СССР. В таком случае США рассчитываю получить редкостную возможность навязать Советскому Союзу затяжную изнурительную войну с афганскими повстанцами в исключительно неблагоприятных для него условиях, оставаясь сами в положении «третьего радующегося».
Вот такой документ лег на зеленое сукно стола Леонида Ильича Брежнева в конце января 1980 года. Генсек познакомился с ним вначале бегло, потом перечитал еще раз. Однако никому ничего не сказал, не оставил никаких знаков на листах, не распорядился отвечать. Просто отложил в сторону — много сейчас советчиков развелось, попробовали бы они разобраться в том, что происходило на самом деле.
Однако через полгода, в июле, Брежнев потребовал записку ученых вновь. Когда Цуканов[1] через несколько минут принес папку, Леонид Ильич сидел над тремя страничками машинописного текста, подписанного академиком Сахаровым.
«Президиуму Верховного Совета СССР, Председателю Президиума Верховного Совета СССР Л. И. Брежневу.
Копии этого письма я адресую генеральному секретарю ООН и главам государств — постоянных членов Совета Безопасности.
Я обращаюсь к Вам по вопросу чрезвычайной важности — об Афганистане. Как гражданин СССР и в силу своего положения в мире, я чувствую ответственность за происходящие трагические события. Я отдаю себе отчет в том, что Ваша точка зрения уже сложилась на основании имеющейся у Вас информации (которая должна быть несравненно более широкой, чем у меня) и в соответствии с Вашим положением. И тем не менее вопрос настолько серьезен, что я прошу Вас внимательно отнестись к этому письму и выраженному в нем мнению.
Военные действия в Афганистане продолжаются уже семь месяцев. Погибли и искалечены тысячи советских людей и десятки тысяч афганцев — не только партизан, но главным образом мирных жителей — стариков, женщин, детей, крестьян и горожан. Более миллиона афганцев стали беженцами. Особенно зловещи сообщения о бомбежках деревень, оказывающих помощь партизанам, о минировании горных дорог, что создает угрозу голода для целых районов.
Также не подлежит сомнению, что афганские события кардинально изменили политическое положение в мире. Они поставили под удар разрядку, создали прямую угрозу миру не только в этом районе, но и везде. Они затруднили (а может, сделали вообще невозможной) ратификацию договора ОСВ-2, жизненно важного для всего мира, в особенности как предпосылка дальнейших этапов процесса разоружения. Советские действия способствовали (и не могли не способствовать) увеличению военных бюджетов и принятию новых военно-технических программ во всех крупнейших странах, что будет сказываться еще долгие годы, усиливая опасность гонки вооружений. На Генеральной Ассамблее ООН советские действия в Афганистане осудили 104 государства, в том числе многие ранее безоговорочно поддерживающие любые действия СССР.
Внутри СССР усиливается разорительная сверхмилитаризация страны (особенно губительная в условиях экономических трудностей), не осуществляются жизненно важные реформы в хозяйственно-экономических и социальных областях, усиливается опасная роль репрессивных органов, которые могут выйти из-под контроля.
Я не буду в этом письме анализировать причины ввода советских войск в Афганистан — вызван ли он законными оборонительными интересами или это часть каких-то других планов, было ли это проявлением бескорыстной помощи земельной реформе и другим социальным преобразованиям или это вмешательство во внутренние дела суверенной страны. Быть может, доля истины есть в каждом из этих предположений… По моему убеждению, необходимо политическое урегулирование, включающее следующие этапы:
1. СССР и партизаны прекращают военные действия — заключается перемирие.
2. СССР заявляет, что готов вывести свои войска по мере замены их войсками ООН. Это будет важнейшим действием ООН, соответствующим ее целям, провозглашенным при ее создании, и резолюции 104 ее членов.
3. Нейтралитет, мир и независимость Афганистана гарантируются Советом Безопасности ООН в лице ее постоянных членов, а также, возможно, соседних с Афганистаном стран.
4. Страны — члены ООН, в том числе СССР, предоставляют политическое убежище всем гражданам Афганистана, желающим покинуть страну. Свобода выезда всем желающим — одно из условий урегулирования.
5. Афганистану предоставляется экономическая помощь на международной основе, исключающей его зависимость от какой-либо страны; СССР принимает на себя определенную долю этой помощи.
6. Правительство Бабрака Кармаля до проведения выборов передает свои полномочия временному Совету, сформированному на нейтральной основе с участием представителей партизан и представителей правительства Бабрака.
7. Проводятся выборы под международным контролем; члены правительства Кармаля и партизаны принимают участие в них на общих основаниях…
Я также считаю необходимым обратиться к Вам по другому наболевшему для страны вопросу. «В СССР без малого 63 года никогда не было политической амнистии. Освободите узников совести, осужденных и арестованных за убеждения и ненасильственные действия… Такой гуманный акт властей СССР способствовал бы авторитету страны, оздоровил бы внутреннюю обстановку, способствовал бы международному доверию и вернул бы счастье во многие обездоленные семьи.
А. Сахаров».
Больше всего Брежнева раздражал в этом письме последний абзац. Хотя каждому, кто более-менее глубоко знакомился с правозащитной деятельностью Сахарова, было ясно: во главу угла тот ставит вопрос о праве за эмиграцию, свободный выезд из страны. Но кому нужно это право? Простому народу? Нет, конечно. О простом народе у академика ни слова, весь упор на интеллигенцию и евреев, стремящихся в США и Израиль. Знания получали в Советском Союзе бесплатно, а отрабатывать хотят на дядю? Андропов подготовил справку, что в Израиле уже и так в оборонной промышленности работает около 90 процентов специалистов — выходцев именно из СССР. Так что, плохо учим? Или просто Сахаров хочет довести этот процент до ста?
Раздражало Брежнева еще и то, что об этом обращении в Верховный Совет начали трубить радиоголоса Запада еще до того, как оно попало в Кремль. О нем давались пространные интервью — опять же западным газетам — самим автором и его женой. И договорился академик даже до того, что стал просить Америку применить по отношению к Советскому Союзу силу, чтобы под ее давлением СССР изменил свою внутреннюю и внешнюю политику. Вот так, не больше и не меньше. И после этого еще кто-то считает Сахарова патриотом России? Говорит, что его зря сослали в Горький? И что он там насчет погибших твердит?
Поднял телефонную трубку.
— Слушаю, Леонид Ильич, — отозвался Устинов.
— Ты можешь дать сейчас точные данные по погибшим в Афганистане?
— Конечно. Вернее, точные данные будут к 24 часам.[2]
— Да мне необязательно до человека.
— За эти полгода погибло около шестисот человек.
— Спасибо.
«Спасибо» за информацию или что цифра потерь значительно меньше сахаровской? А то так ведь, если слушать радиоголоса, и о миллионах заговорить можно.
Подвинул к себе письмо ученых. Если первый раз оно показалось ему легковесным, то сейчас, по сравнению с сахаровским, выглядело более аргументированным и озабоченным.
За полгода до XXVI съезда КПСС на одном из заседаний Политбюро Брежнев поднимет начальника Генерального штаба Маршала Советского Союза Н. В. Огаркова, который присутствовал на нем вместо заболевшего Устинова:
— Николай Васильевич, я думаю, ввод в Афганистан сыграл свою роль на первом этапе. А мировое общественное мнение, да и мнение в нашей стране подводят нас к тому, что войска следует возвращать на Родину. Подумайте, как это сделать к началу работы съезда.
Министерство обороны успеет вернуть на Родину в 1981 году первые 5 тысяч человек. Однако обстановка и в мире, и в самом Афганистане резко изменится, и дальнейшие события показали, что вывести войска оказалось намного сложнее, чем в свое время ввести их. Америка с удовольствием сделалась «третьей радующейся» страной, моджахеды, названные Сахаровым партизанами, категорически отмели любые попытки создать коалиционное правительство и не сели за стол переговоров даже после вывода ОКСВ — им тоже оказалось выгоднее воевать. М. С. Горбачеву, с самого начала своего правления настроенному на прекращение афганской одиссеи, потребовалось около четырех лет, чтобы осуществить наконец это. Да и то не всякий знает, что в конце 1988 года — начале 1989, за несколько недель до объявленной даты вывода, движение советских войск к границе было приостановлено. Командарм Борис Громов вышел на связь с Москвой:
— Если я вечером 7 февраля не продолжу движение, то из-за снежной обстановки на Саланге к 15 февраля войска к Термезу не выйдут.
Трижды собиралась Комиссия Политбюро по Афганистану во главе с министром иностранных дел Э. Шеварднадзе по одному и тому же вопросу: как быть? Режим Наджибуллы просил помощи и защиты и, по всем прогнозам, мог продержаться от силы около суток. Афганская армия начала разбегаться, само правительство переместилось на аэродром, поближе к самолетам. Один из лидеров оппозиции, Ахмад Шах, даже назначил на 16 февраля прием иностранных послов в Кабуле уже в качестве главы государства и правительства. Неужели тогда все зря?
— Назовите минимальное количество войск, которое мы сможем оставить в Афганистане, — спрашивали представителей Генерального штаба.
— Как оставить? Ведь мы заявили о полном выводе.
— Вас просят назвать минимальную цифру. Десять, двадцать, тридцать тысяч. Сколько?
— Двадцать тысяч в какой-то степени будут контролировать ситуацию. Но только вокруг Кабула.
— Подумайте, как это сделать. В любом случае это должны быть добровольцы.
— Извините, но добровольцы должны подписывать контракт. А офицеры прежде должны уволиться из Советской Армии, чтобы вступить в другую.
— Продумайте и этот вариант, он не исключен. Тысячу, тысячу двести рублей в месяц — на эту сумму контракт будут подписывать?
— Добровольцы-то найдутся. Но что мы скажем миру?
— Эти объяснения оставьте нам, МИДу. Проработайте свои вопросы, чтобы они не застали вас врасплох.
— Отчего вы, гражданские, такие кровожадные? — выходя из кабинета на очередной перерыв в заседании, в сердцах бросил один из генералов представителю министерства иностранных дел.
А Громов по ту сторону Гиндукуша требовал определенности. У границы с Советским Союзом колонны специально растягивались в гармошку, чтобы показать: сбоев в графике вывода нет, войска находятся в движении. Молчал лишь эфир.
— Если мы не выведем войска полностью, нам больше никто в мире не поверит ни в наши благие намерения, ни в перестройку — ни во что. И не надо себя обманывать — ничего мы не сможем объяснить и миру. — Член Политбюро А. Н. Яковлев, до этого практически во всем поддерживавший Шеварднадзе, на этот раз принял сторону военных. И чаша весов стала склоняться к тому, чтобы вывести войска в срок, безоговорочно и полностью.
Сам Шеварднадзе, как председатель Комиссии, вылетел в Афганистан, чтобы прояснить ситуацию на месте.
— Что Ахмад Шах? — спросил он у командования 40-й армии после доклада по общей обстановке.
— Держит Саланг.
— А мы?
— Мы ниже. На самые высокие вершины первым сел он.
— А почему не мы?
Громов оставил вопрос министра без ответа: слишком разные это задачи — выводить войска и одновременно занимать господствующие вершины, Да еще без потерь. Тут или — или.
Однако, поняв озабоченность Шеварднадзе, пояснил:
— Я передал ему несколько писем. Предварительная договоренность такова: мы не трогаем его, он пропускает нас.
— И вы поверили ему на слово? — удивился министр.
Мог ли верить Громов Ахмад Шаху — этому влиятельнейшему и достаточно сильному полевому командиру? Имел ли право идти по острию бритвы? Полевой командир был непредсказуем, но если делать расклад всей ситуации — а Громов к этому времени служил в Афганистане по третьему сроку, — Ахмад Шаху крайне выгодно, чтобы шурави[3] ушли спокойно, не тронув его. В этом случае он оставался единственной реальной силой в Афганистане, способной вести борьбу с нынешним режимом. Если же советское командование, обеспечивая безопасность вывода, обрушит на него удары авиации и артиллерии, станут неизбежны потери, и потери значительные. И тогда на первые роли выйдут другие — Гульбеддин, Раббани, то есть те лидеры оппозиции, которые всю афганскую войну просидели в Пакистане. Отдавать такой шанс хоть и единоверцам, но полностью продавшимся Западу и Штатам, Ахмад Шах не хотел.
Находились козыри и для Советского Союза, если бы вдруг власть Наджибуллы пала после вывода ОКСВ. Те же Гульбеддин, Раббани, Наби и другие смотрели только на США и Запад. Ахмад Шах в конечном итоге не отвергал сотрудничества в будущем и с Советским Союзом. Так что из двух зол надо было выбирать меньшее.
Однако, косвенно возвышая прозападных «духов», Шеварднадзе приказал тем не менее подготовить и нанести удар по отрядам полевого командира. Отметая все расчеты и прогнозы на будущее. Пусть сегодня нормально выйдут войска, а завтра…
И впервые за афганскую войну наши летчики не заботились о точности бомбометания, выпуская ракеты, снаряды, бомбы на пустые склоны гор: даже они понимали, что нельзя, уходя, проливать новую кровь. И смолчал командарм Громов, глядя на результаты таких ударов. И Ахмад Шах тоже оценил это, и воистину вывод войск прошел без боевых действий.
Ну а тогда, «ударив» по противнику и доложив в Москву о выполнении приказа, Громов получит наконец команду продолжить движение на север. И приведет свою 40-ю армию практически без потерь к родному порогу. И сам выйдет последним в лучших традициях русского офицерства — только когда за его спиной не останется ни одного человека, кому бы угрожала опасность, он переступит черту, отделяющую войну от мира.
Родина встречала своих сыновей. Громова же, выведшего тысячи парней к матерям, женам, невестам, — его самого не должен был встречать никто. Отец погиб в 43-м на Курской дуге, сразу после войны умерла мать. Жестоким, подлым ударом судьбы стала гибель в авиационной катастрофе жены. Лишь два сына, Максим да совсем малый Андрейка, жили в Саратове у дедушки и бабушки, родителей жены.
Шел Громов, последний наш солдат на афганской земле, самый молодой генерал-лейтенант в Вооруженных Силах, Герой Советского Союза, шел просто домой. И вдруг…
— Папа!
Под пулями ходил, снарядами обстреливался, а здесь вздрогнул.
— Максимка. Сынок!
Спасибо саратовским телевизионщикам: вылетая на съемки фильма о выводе войск, они включили в группу и четырнадцатилетнего сына командарма. И пусть у них была своя профессиональная цель — заснять встречу отца и сына, но мир, не отрывавшийся в то время от телевизоров, увидел, как вздрогнул невозмутимый, железный Громов, как проявил свою, наверное, первую нерешительность: обнять ему сына или сначала доложить о выполнении приказа Родины. И Родина ему простила, когда он обнял сына. И именно в этот миг до всех дошло — война кончилась…
Хотя, ради исторической правды, последними с афганской земли, получив сообщение о выходе «Первого», переправились пограничные отряды, которые обеспечивали безопасность и моста Дружбы, и самого Громова, и празднества встречи. А вышли тихо, без фанфар, поздравлений и приветствий, подарков и наград, скромно — как с работы. Хотя так оно и было: они вышли и стали погранзаставами по Амударье.
Вообще-то пограничники — особый разговор в афганской теме. Долгие годы даже не упоминалось, что они тоже прошли через эту войну, что и у них есть свои Герои Советского Союза, свои погибшие и раненые. Еще в 1981 году афганцы обратились к Советскому правительству: пусть ваши пограничники охраняют границу и с нашей стороны. Это высвободит афганские части для борьбы с бандами и в какой-то степени обеспечит мир и спокойствие в северной, пограничной зоне. К этому времени участились переходы душманов нашей границы, попытки захвата наших пограничников и мирных жителей, особенно пастухов. В Москве лежали письма руководителей среднеазиатских республик с просьбой навести порядок.
И в марте 1982 года мотоманевренные группы погранвойск стали в основных узловых точках северной зоны ДРА. Первое, что попробовали сделать, — это организовать приграничную торговлю между двумя странами. Не по их вине задуманное не получилось. Но уважительное отношение к местному населению осталось главенствующим в поведении пограничников, что и позволило им сдать при выводе самую нетравмированную войной зону.
514 пограничников погибло на этой войне. Но ни один из них не сдался в плен, ни один не попал в руки душманов даже раненным, ни один погибший не остался лежать на той стороне после вывода войск. Ни один пограничник, который должен был уволиться осенью в запас, не уехал домой, пока не дождался сигнала, что Громов вышел. И последний, «прощальный» Герой Советского Союза на этой войне именно пограничник-вертолетчик.
Но все это будет потом, далеко потом. И это будет уже другая история. Важнее же понять, почему эта история случилась так, а не иначе. Для этого надо заглянуть в семидесятые годы, когда все для нас только начиналось.
Глава 1
Ко всему, кажется, можно привыкнуть в России, но только не к ее дорогам.
Вдрызг исколошмаченные, истерзанные, прорезанные колеями, как окопами, залитые в низинах водой — такие они со времен царя Гороха по весне и осени. Горе кому умирать или рождаться в эту пору: до больницы аль станции ни доплыть, ни доехать, ни доползти. Можно, конечно, рискнуть: сцепить цугом два-три трактора, за ними на прицепе тележку и — спаси и сохрани, Господи, — в путь.
Но дело это и впрямь настолько рисковое, что застрять всему этому цугу и простоять до лета — коту труднее чихнуть на печке. Идут, конечно, иногда и на такое, но это если только нужда подопрет своего брата механизатора или председатель пообещает закрыть ходку тремя нарядами. Гарантии, конечно, опять никакой, что на первой же из колдобин роженица не разрешится, а душа отходящего не плюнет на все эти земные мытарства и не улетит — какое там по погоде? — на серое, придавившее землю небо.
Нет счастья на деревенских большаках и зимой, особенно снежной. Пробить дорогу в заметах все теми же малосильными деревенскими тракторами — пустая затея, только топливо жечь да моторы рвать. Могла бы быть надежда на лошадку с дровнями, как в старые добрые времена, да только повсеместно нет сейчас в деревнях лошадок. Вывели за ненадобностью. А если где и остались — то ли по нерасторопности, то ли, наоборот, мужицкой мудрости местного начальства, — денно и нощно они заняты на подвозе корма от заснеженных скирд в поле до фермы: планы по молоку и мясу для председателя страшнее смертей и рождений.
Поэтому и подгадывают в русских деревнях рожать, умирать, болеть, ездить в гости, справлять свадьбы летом — не по нужде, а по хорошей погоде и дороге.
С нетерпением ждал этого времени и майор Черданцев. Назначенный в родной район военкомом аккурат под начало половодья, он тем не менее поначалу не утерпел, собрался съездить в свое село без промедления. Водитель «уазика» ушел на пенсию вместе с прежним военкомом, и Михаил Андреевич сел за руль сам. Сам потом и бегал в «Сельхозтехнику» за трактором вытаскивать завязший по дверцы «уазик». Благо, дорога кончилась сразу за крайними домами райцентра и далеко не отъехал.
Подсохло лишь к концу апреля, и майор наметил поездку к себе в Сошнево на конец недели, пятницу 28-го числа. С утра чувствовал волнение, был возбужден и тем не менее ничего не мог поделать с собой. Да и подумать — последний раз был он в родных краях почти двадцать лет назад. Когда год за годом идет — оно вроде и незаметно, а когда оглянешься разом на все прошедшее — и жизнь, оказывается, почти прожита.
Одно оправдывало: перевез мать перед смертью к себе на Дальний Восток, там и похоронил. Правда, заикнулась она однажды о могилке в родной земле — мол, должен человек лежать там, где осталась его пуповина, но потом вслух порассуждала, каких мытарств будет стоить эта переправка через всю страну, и смирилась, пожалела и сына, и себя, уже мертвую. Может, все-таки и решился бы Черданцев на эту дальнюю дорогу, да подоспел Карибский кризис, привязал офицеров-разведчиков к штатным местам по боевому расчету покрепче материнских просьб и сыновних обязательств. До сих пор напряжение того, можно сказать, предвоенного времени он, например, отмечает, фиксирует в памяти по церковным срокам — девятому и сороковому дню.
Так что близких могил в родном селе не оказалось, дальние родственники со временем стали еще дальше, товарищей разбросало по стране — куда ехать после службы?
— Куда поедете, Михаил Андреевич, после увольнения в запас? — задали, однако, вопрос другие — проверявшие их часть кадровики из Москвы.
— Слушай, Мария, а не махнуть ли нам на старости лет в родные края? — задумался он за ужином.
Жена замерла у плиты, потом обтерла руки подоткнутым за фартук полотенцем, села на стул напротив. Увидев, что муж не шутит, облегченно сказала давно выношенное:
— Поедем, Миша.
И, то ли кадровики попались человечные, то ли им ради «инспекторского» факта в своей командировке нужна была такая «жертва», то ли им просто понравился прощальный ужин, которым заправлял как раз без пяти минут пенсионер Черданцев, а может, в небесных созвездиях получилось удачное сочетание, но уже через полгода собирал майор Черданцев чемоданы. Да не на пенсию, а военкомом в свою родную Суземку. Сказка, небыль — а случилось.
— Это за все наши мытарства по «точкам», — смиренно радовалась жена.
— Что-то другим таким же «мытарикам» не повезло.
Вот тогда Мария и добавила к везению еще и небо:
— Видимо, легли удачно звезды.
«Какие к черту звезды, — усмехнулся Михаил Андреевич. — Если они что и сделают, то уж, конечно, не небесные, а обыкновенные металлические, которые на полковничьих погонах».
Сделали. И едет райвоенкомом Черданцев мимо переливающихся изумрудом озимых — с одной стороны, и ровных, загибающих за бугор высаженных грядок то ли свеклы, то ли картошки — с другой. Едет в родную деревню, едет не к кому-то конкретно, а к себе предвоенному. К месту, где стояла их изба, к озеру посреди села, к школе, пожарищу… «Ты смотри-ка, — удивился майор, — пожарище вспомнилось. Ни разу за службу не всплывало в памяти, а тут как будто каждый день на слуху было».
Пожарище… Место деревенских сходок, детских игр, пасхальных боев крашеными яйцами. Здесь же делили и привозимое с луга сено. Два-три мужика разносили его по кругу в каждую копну, стоявшие рядом бдительно глядели, чтобы копны были ровные. Когда все разнесут, ширину копенок обмерят шагами, высоту — навильником, и начинается дележ: с закрытыми глазами, по совести и удаче. Получившие свой пай тут же рассаживали вокруг копны ребятишек и принимались доказывать, что именно в их копну не доложили последний раз навильник сена. И что кривая она, и бок один у нее худой, и середка не забита, и макушка срезана. Доходило и до драк, и до заявлений в сельсовет, но начальство просто мудро тянуло время до вечера: все равно на ночь никто свое сено не оставит, перетаскает вязанками в подворье.
«Надо же, не забыл», — вновь подивился Михаил Андреевич, представив и горластых деревенских женщин, и праздничное настроение ребят, затевающих прятки среди копен, и довольных отца с матерью, долго не выходящих из сарая, счастливо, с удовольствием спорящих, сколько пудов получено: семь или восемь. Переходили на вязанки, потом на навильники — приятно считать то, что уже на сеновале.
А осталось ли пожарище? Может, уже и застроили, место-то приглядное, почти в центре села. До пожара в тридцать девятом там стояло пять хат…
«Уазик» шел ходко по накатанной обочь озимого поля новой дороге: старая, разбитая, лежала, как в руинах, рядом, дожидаясь бульдозера, который сровняет застывшую грязь до следующих дождей. Уже стали узнаваться родные места. Слева промелькнул лог, где пасли деревенских коров, а вот и перекресток с екатерининской дорогой. По рассказам, давным-давно ехала по этим местам царица, а перед ее каретой мостили каменную дорогу. Хорошая была дорога, на века и тысячелетия, но потребовались куда-то камни во время войны, и Михаил Андреевич сам выдалбливал, выколупывал ломом гладкую, теплую на солнце брусчатку.
А вон уже и грушенка — ты смотри-ка, еще цела, Сколько же ей лет? В детстве «дойти до грушенки» — все равно, что почувствовать себя большим. «Дальше грушенки не ходи», — наказывала в то же время мать, когда собирались, например, за щавелем. Там уже считалась чужая земля. Так что грушенка — это и близко, и далеко одновременно, Но жива, стоит, разлапистая и низкорослая. Здравствуй.
У дерева кто-то зашевелился, и Черданцев разглядел женщину, торопливо собиравшую сумку. Еще одно воспоминание, тут же мгновенно вспыхнувшее, — у грушенки в самом деле всегда отдыхали последний раз перед селом. Как все вечно в этой жизни! А если бы он не приехал сюда дослуживать, неужели никогда не вспомнил бы пожарища, лог, эту грушенку?
Он стал притормаживать машину, подъезжать к замершей у дороги женщине медленно, вглядываясь в ее морщинистое, коричневое от загара лицо — у деревенских загар зимой не сходит, он просто становится цветом кожи. Пытался узнать. Тем более что мелькнуло что-то знакомое, и даже очень знакомое. Ну же, ну…
— О-о, военный? Довезешь меня, военный? — пошла женщина навстречу остановившейся машине, и это протяжное «о-о», вскинутая рука сразу выдали в ней Соньку Грач. Ну конечно же, это она, Сонька!
— Ба-атеньки, никак Мишка? — остановилась и она, вглядываясь в вышедшего из «уазика» майора. Всплеснула руками: — Точно, он. Миш, ты? — все же с долей сомнения переспросила она.
— Я, Соня.
— Здравствуй. — Она медленно подошла, некоторое время рассматривала его, а потом в глазах мелькнули такие знакомые Михаилу Андреевичу бесенята: — Здравствуй, кучерявый, — повторила она с улыбкой, сняла у него с головы фуражку. — О-о, а где шевелюру-то свою оставил?
— В армии. Ракеты.
— А-а… — Сонька повертела в руках фуражку, надела себе поверх платка, подошла к зеркальцу, посмотрелась. Вздохнула, оперлась о капот машины: — Вот и жизнь прошла, Миша. Два раза встретились — и нет жизни. Смешно.
— Да ладно тебе, — дотронулся Черданцев до Сонькиного плеча, дотронулся просто так, но оба замерли: тогда, давно-давно, в сорок первом, он дотрагивался при встречах точно так же, и точно так же Соня замирала…
— Помнишь, что ль, все? — Соня отвернулась, стала смотреть на грушенку.
— А что ж не помнить?
— Да пацан вроде был.
— Но ведь, кажется, не… — начал Черданцев и тут нее оборвал себя: пошлость не имеет возраста или сроков давности. Соня, кажется, тоже поняла его, по крайней мере благодарно провела шершавой ладонью по его руке. И, странное дело, Михаил Андреевич почувствовал в себе волнение, словно перед ним стояла не морщинистая, сухонькая старушка, а все та же двадцатилетняя Сонька, Соня Грач, его первая женщина…
— А я из Зерново иду, годовщина свекрови, сходила на могилку, помянула, — начала опять Сонька. Она не умела молчать, могла говорить ночи напролет, избавляя и его от первых смущений. — Иду, чувствую, от ног отстала, села передохнуть, а тут военный едет… Знаешь, у меня самогоночка есть, слеза чистая. Давай выпьем? — И, не дожидаясь согласия, не оглядываясь, пошла обратно к грушенке.
Когда Михаил Андреевич, заглушив машину, подошел к ней, на подстеленной вместо скатерти сумке и обрывке газеты лежали яички, сало, хлеб, луковица. В граненом стакане успокаивалась у стенок плеснутая из бутылки самогонка.
— Я немного, — кивнул на «уазик» Черданцев, становясь на колени перед едой. Поднял стакан: — Ну что, Соня. Не ожидал, честно говоря, я тебя вот так сразу увидеть. Но — за тебя.
Отпил глоток. Мгновение, не отрывая стакана от губ, подумал и решился: опрокинул «слезу» до конца.
— О-о, уважил, — улыбнулась Соня. — Спасибо.
Сивушная горечь в горле постепенно опадала и превращалась в тепло в груди. В голове то ли затуманилось, то ли просветлело — поди разберись в том мгновении, когда наступает опьянение.
— Когда я приезжал последний раз в деревню, тебя не было здесь, — устраиваясь поудобнее, проговорил Черданцев. Желая сделать Соне приятное, добавил: — Я спрашивал, говорили, где-то в Узбекистане жила.
Он угадал: Соня улыбнулась. Еле заметно, для себя, но улыбнулась.
— Жила. В Ташкенте. У меня и сын оттуда, че-ерненький. О-о, чистый узбек. Его и в селе дразнят узбеком… Ну а мне нальешь или самой за собой ухаживать? Аль не кавалер?
— Извини, — потянулся к бутылке Михаил Андреевич. Стекло в ней было темное, и плеснулось почти полстакана. Думал, Соня запротестует, но она взяла самогонку, поглядела на него, покачала головой своим мыслям и без слов выпила. Не спеша отломила хлеба, понюхала его, закусила. «Неужели пьет?» — подумал майор.
— Когда немцы подошли к селу, — продолжила Соня, — я вместе с беженцами в Москву подалась. А уж оттуда в Узбекистан. Сначала помыкалась, потом прижилась — хороший край, тепло и с голоду не помрешь. А вернулась все равно обратно.
— Я вот тоже обратно, — поддержал Михаил Андреевич. — Райвоенкомом.
— О-о, а что ж молчал-то? — выпрямилась Сонька. — Значит, по блату моего Юрку в хорошее место служить отправишь. Отправишь? Да ты ешь, ешь, не оставляй ничего, а то невеста рябая будет.
— Какие теперь невесты. Невесты теперь сыновьям. Сколько твоему-то?
— Осенью восемнадцать и стукнет. Двоим на селе — моему да Сашке Аннушки Вдовиной.
Рука Черданцева замерла над луковицей, и Сонька, видимо ожидавшая чего-то подобного, усмехнулась:
— Ну и жук же ты был, Мишка. Я ведь знала, что ты после меня к Аннушке бежал.
В груди у майора начало опять гореть, но теперь уже не от самогонки, а от стыда. И чтобы перебить это жжение, снять краску, залившую лицо, он сам потянулся к бутылке. Соня опять выпила, стала чистить яйцо, но раздавила его, уронила, и Михаил Андреевич решил, что больше не стоит наливать. Да и себе тоже.
— Но я не в обиде на тебя была, не думай, — раздумчиво проговорила Соня. Взяла лежавшую рядом фуражку, поиграла солнечным зайчиком на лакированном козырьке. — Ни на тебя, ни на Аннушку. Просто время случилось нам такое.
— А Анна-то… как? — переборов смущение — а что смущаться, раз все знает, — спросил Черданцев.
— Муж ее вернулся, ты, наверное, знаешь, весь покалеченный. Двоих деток успели родить — и отвезли на погост. Ее младший-то, Сашка, с моим Юркой не разлей вода, дружатся. Ты их вместе в армию-то и забери. А Аня… ты же знаешь, что колхоз красоты и здоровья не прибавляет. Она хоть и моложе меня, а боюсь, что и не узнаешь… О-о, на девятой версте вспомнила, — хлопнула себя по ноге Сонька. — Мне же давеча брови свербило, я еще и думала, что за путник встретится и с кем кланяться буду. Вот и сбылось… Ну что, поедем?
— Знаешь, — вдруг неожиданно решил Черданцев. — Я, наверное, сегодня не поеду в Сошнево. Лучше в другой раз.
Сонька, без вузов и академий, уже почти деревенская старуха, поняла и согласилась с ним сразу.
— И то правда. Посиди. Я, когда возвращалась из Ташкента, тоже здесь, под грушенкой, сидела. Вроде до этого ноги сами несли, а подошла — и онемели. А в селе многое другим стало, совсем не то, что вспоминала и что снилось… Я оставлю, — кивнула она на «скатерть». Но не вставала. Сидела, глядя перед собой, машинально застегивая и расстегивая нижнюю пуговицу на зеленой кофте. И Михаил Андреевич пристальнее рассмотрел ее. Прореженные не чистой белой, а какой-то пепельной сединой волосы, все так же собранные, как и в молодости, в пучок на затылке. Высокий, теперь уже морщинистый лоб. По-прежнему сходятся на переносице брови — он любил целовать это место, и уголки губ целовал, и руки.
Они теперь сухие, если не сказать, костлявые, видно, что и шершавые от всякой работы — сколько же пришлось им потрудиться в этой жизни. Впавшая грудь, одни вытачки на платье-то и торчат. Простые теплые чулки на ногах. А когда-то он любовался ее маленьким сбитым телом…
— Ладно, я пойду потихоньку, — словно дав время оценить и, может, увидев себя его глазами, поднялась Соня. Переборов нежелание, но отдавая дань их совместному прошлому, Михаил Андреевич обнял ее сзади. Соня напряглась, охотно остановилась. Постояли так мгновение, и она вновь первая поняла его порыв, освободила плечи:
— Прошла наша жизнь, кучерявый мой. А мимо дома моего не проезжай, когда в селе будешь. Заходи… просто так.
Долго глядел ей вслед Михаил Андреевич, всякий раз поднимая руку, когда она оглядывалась. А когда Соня превратилась просто в темную фигурку, снял китель, постелил, лег на спину. Встреча взбудоражила память, но все равно вспоминать только прошлое, без примеси настоящего, долго не удавалось. И лишь постепенно, когда закрыл глаза, выстроился ряд: начало войны, мобилизация на фронт, неделя, месяц — и вот уже в селе из мужиков практически только деды да такие, как он, пятнадцатилетние.
— Нюр, ты бы отпустила Мишку с нами стоговать, — попросила как-то Сонька его мать. Он сам разводил за плетнем пилу и замер. — Мы б его и работать не заставляли, главное, чтоб дух мущинский был с нами. Глянь, одни платья в бригаде, ни одних штанов.
— Какой он тебе мущщина, тяпун тебе на язык, — тихо, чтобы сын не слышал, отмахнулась от Грачихи мать. — Ты, Сонька, смотри мне, не озоруй.
Но Соньку поддержали другие молодицы, а главное, и голос Аннушки различил Мишка в общем шуме. И уговорили-таки они мать, пошел на другой день Мишка в бригаду. Отвечал за коней, подтягивал волокушами копны, как мог, отвечал на шуточки женщин. А надо сказать, что для своих пятнадцати с половиной лет он имел и рост, и достаточную силу, и голос, и, видимо, еще что-то чисто мужское в поведении, потому что женщины не стеснялись вворачивать в свои выкрики довольно щекотливые намеки.
Он же, как ни крутился, где бы ни был, не выпускал из виду ту, ради которой пошел в поле, — Аннушку Вдовину, в белом легком платьице, в платке с мелким горошком, по самые брови спрятавшем от пыли волосы. Ветерок заставлял платье облегать ее ноги, а когда она подавала на стог солому и платье открывало белые, незагорелые колени, он просто прятался за лошадь, казалось, все видят в эту минуту, что он ждет именно этих мгновений. Несколько раз Аня перехватывала его взгляды, улыбалась, незаметно для всех грозила пальчиком, и эта, невидимая другим, связь волновала его еще больше.
Полгода назад, когда село гуляло ее свадьбу, она, веселая, радостная, раскрасневшаяся, подошла к нему, дотронулась ладонью до груди:
— Не грусти, женишок, найдешь и ты себе невесту.
Он хмыкнул, но, чувствуя, как наполняются слезами глаза, и за это дурацкое словечко, торопливо выбрался из шумной толпы возле дома Вдовиных. Ушел к Таре, небольшой извилистой речушке на лугу за селом, просидел там до темноты. Аннушка, в которую он был влюблен, наверное, с пеленок, с которой не спускал глаз в школе на переменках, которую провожал, прячась, вечерами с фильмов и вечеринок, — его тайная любовь, Аннушка была, оказывается, влюблена в Митьку Вдовина. И лишь тот пришел из армии, пошла с ним под венец.
Мишка видел, как перед приходом молодых в дом старая Вдовиха бросила под крыльцо новый незащелкнутый замок, который после свадьбы полагалось достать, закрыть, а ключ выбросить — верная примета закрыть новую семью на замок, уберечь от распада.
В общем гвалте, когда осыпали молодых на крыльце пшеницей с конфетами, когда после первых поздравлений все заторопились протиснуться в дверь и занять место на лавке у праздничного стола, он пошарил под крыльцом, сунул замок за пазуху. Отошел в сторону, незаметно выкинул его в бурьян около погреба.
Недолгим вышло Аннушкино замужество — в первую неделю войны надел Митька Вдовин не успевшую сноситься свою гимнастерку. И не только Митька. Почитай, каждая замужняя молодица в Сонькиной бригаде осталась одна. Сама-то Грачиха потеряла мужа еще на финской, успела попривыкнуть к своему горю и вдовству, но до любви и работы, как поговаривали в селе, оставалась жадная и охочая. Только разве сравнишь ее с Аннушкой? Аня — это… это…
— Миш, чего задумался? Поди на минуту сюда, — позвала его во время обеда Сонька.
Он, дурак, ничего не уловил в той атмосфере, что сложилась в бригаде с его приходом. Поднялся от своей копны, пошел к женскому гурту. Только приблизился, Сонька резко подалась вперед, схватила его за руку, дернула на себя, заваливая в сено.
— Девки, а мужичок-то наш ничего. Может, у него и в штанах что имеется?
Он рванулся — куда там. Женские руки зашарили по его телу, вокруг смех, крики, советы — вроде все в шутку, но он со страхом и стыдом, извиваясь, чувствовал, как распахнулась на нем рубашка, поползли вниз штаны.
— Да перестаньте, бабы, что ж вы делаете! — послышался Аннушкин голос, и в этот момент, дернувшись из последних уже и не сил, а отчаяния — Аня, ведь и Аня видит его позор, — Михаил вырвался. Не оглядываясь, придерживая штаны, бросился с поля — подальше от стыда и позора. Повеситься, утопиться, сбежать из села, ведь Аня все видела, все…
Остановился на берегу Тары. Реки, наверное, и существуют для того, чтобы остановить идущего, заставить его присесть, задуматься. Но куда было Мишке до размышлений. Руки и ноги дрожали, хотя вода, наверное, и в самом деле успокаивает, приглаживает боль и обиду. Он посидел на берегу, немного успокоился. Зашел в воду, наклонился умыться, но вдруг почувствовал, что за спиной кто-то есть. Резко обернулся.
На том месте, где он только что сидел, стояла поникшая, с платком в опущенной руке Сонька. Враг до гроба, ведьма, стерва, черт в юбке. Мишка отступил от нее в воду, но она тихо попросила:
— Прости меня, Миша. Прости дуру.
И столько жалости было в ее голосе, такая она стояла на себя не похожая — поникшая, виноватая, что Мишка махнул рукой — что с тебя возьмешь, ладно уж, дура так дура. Умылся, вытерся подолом рубахи, вышел из воды. Сел. Сонька опустилась рядом, прикоснувшись своим горячим плечом к его спине.
— Ты прости меня, ладно? — продолжала приговаривать она. Подняла руку, медленно и осторожно положила ладонь на его плечо. Мишка сжался. — Но ты мне и вправду нравишься, я тебя давно приметила, Миша. О-о, давно. — Она повернула его к себе, и Мишка увидел уже не поникшую бригадиршу, а молодую красивую женщину с чертенятами в глазах. — Ми-иша-а, — протянула Сонька и потянулась к нему.
Миша, отстраняясь, завалился на спину, и Соня повалилась за ним, нашла его губы.
— Кучерявый мой, нежный, — слышал ее шепот между поцелуями Мишка, а сам чувствовал только тугие комочки грудей, впившиеся в него. — Ну, обними меня, приласкай. Приласкай, меня так давно не ласкали…
В тот же вечер Мишка прокрался в Сонькину хату и оставался там, пока не загремели по селу подойниками на утреннюю дойку.
В бригаде никто ничего не заметил, кроме… кроме Аннушки. Она сразу поняла, почувствовала, счастливую усталость Соньки и смущенность, виноватость Михаила. Теперь уже он ловил ее грустный взгляд и прятался от него, уезжая за самыми дальними копнами.
Нет, любовь к Ане, восхищение ею не стали слабее, наоборот, он теперь мог представить ее женщиной, и чем больше бывал у Сони, тем чаще заворачивал после нее к хатке Анны, стоял, смотрел на ее окна, шептал ее имя.
И однажды случилось чудо. В одну из ночей, когда он уже собирался уходить от Аниного плетня, окно в ее доме вдруг открылось, и Михаил увидел Аннушку. Освещенная лунным светом, в белой ночной рубашке, она протягивала к нему руки, и он, боясь, что это всего-навсего сон, прикусил губу. Больно. Больно? Неужели не сон?
А Анна продолжала, смущенно улыбаясь, протягивать руки. Он не помнит, то ли перелез через забор, то ли просто перелетел через него. Очнулся только в объятиях Аннушки. Неужели для такого счастья не хватало всего-навсего войны? Или была все же сила в примете с замком?
Но немец подходил все ближе, и мать, к тому же начавшая при нем поносить Соньку почем зря, отправила его в Москву, на оборонный завод…