Давно хотела тебе сказать (сборник) Манро Элис

Alice Munro

SOMETHING I’VE BEEN MEANING TO TELL YOU

Copyright © 1974, copyright renewed 2002 by Alice Munro

All rights reserved

© А. Глебовская, перевод, 2015

© Н. Жутовская, перевод, 2015

© И. Комарова, перевод, 2015

© Н. Роговская, перевод, 2015

© А. Степанов, перевод, 2015

© С. Сухарев, перевод, 2015

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2015

Издательство АЗБУКА®

* * *

Давно хотела тебе сказать

Перевод Нины Жутовской

– Уж он-то знает, как окрутить женщину, – сказала Эт, обращаясь к Чар.

Не факт, что Чар побледнела, услышав эти слова: Чар от природы была ужасно бледная. Теперь, с поседевшими волосами, она и вовсе была похожа на привидение. Однако все так же красива, этого не отнять.

– Ему неважно, молодая или старая, худая или толстая, – не унималась Эт. – Для него пускать женщинам пыль в глаза – все равно что дышать. Надеюсь только, что бедняжки не клюнут на эту удочку.

– Я бы за них не беспокоилась, – ответила Чар.

Накануне Эт воспользовалась приглашением Блейки Нобла съездить с ним на экскурсию и послушать, что он там болтает. Чар тоже была приглашена, но, конечно, не пошла. Блейки Нобл сам водил свой автобус. Внизу автобус был покрашен красной краской, а поверху шли полосы, как на маркизе. Сбоку надпись: «Экскурсии на берег озера. Индейские захоронения. Каменные сады. Особняк миллионера. Водитель и экскурсовод Блейки Нобл». Блейки жил в гостиничном номере и вместе с помощником следил за гостиничной территорией – косил траву, подрезал живую изгородь и копал клумбы. «Так низко пасть!» – сказала Эт, когда в начале лета они узнали, что Блейки вернулся. Эт и Чар были давно с ним знакомы.

Вот так Эт оказалась втиснутой в автобус вместе с незнакомыми экскурсантками; впрочем, еще до наступления вечера она успела со многими подружиться, и кое-кто пообещал прислать ей жакеты, которые требовалось выпустить, как будто у нее и без того мало работы. Но это так, к слову. Главное в поездке было приглядеться к Блейки.

Что, в сущности, он мог показать экскурсантам? Несколько поросших травой курганов над мертвыми индейцами, место со странными по форме и мерзкими на вид серовато-белыми камнями, не слишком напоминающими растения (с таким же успехом можно было объявить это древним кладбищем), и старый уродливый дом, построенный на деньги от продажи алкоголя. Блейки старался изо всех сил. Исторический очерк об индейцах, затем научный доклад об известняке. Эт понятия не имела, сколько правды в том, что он говорит. Артур бы знал. Но Артура с ней не было. Не было никого, кроме глупых женщин, мечтавших пройтись с Блейки от одной достопримечательности до другой, перемолвиться с ним словечком за чашкой чая в Известняковом павильоне, предвкушая, как сильная рука экскурсовода подхватит их под локоток, а другая легонько придержит за талию, когда они станут выходить из автобуса. («Я не экскурсантка, – зашипела Эт, когда он попытался испробовать на ней этот приемчик.)

Блейки рассказывал, будто в особняке обитает привидение. Эт слышала об этом впервые, хотя всю жизнь прожила в десяти милях от «достопримечательности». Якобы некая женщина убила здесь своего мужа, сына миллионера. По крайней мере, все думают, что убила.

– Как? Как убила? – заверещала одна дамочка, впадая в экстаз.

– Ах, женщинам всегда нужно знать подробности – как убили, чем убили, – заворковал Блейки масляным голосом, насмешливым и обожающим. – Смерть несчастного наступила от медленнодействующего яда. Во всяком случае, так говорят. Но это все слухи, местные сплетни. – («Местные? Вот уж не ври!» – про себя подумала Эт.) – Жене, видите ли, не нравились дамочки, с которыми он водил дружбу. Ой не нравились.

Блейки поведал, что привидение бродит по саду, между рядами голубых елей. Причем это не убитый, а его жена, которая скорбит об отравленном супруге. И Блейки печально улыбнулся сидевшим в автобусе. Поначалу Эт казалось, что в его внимании к дамам нет ни капли искренности, что это обычное заигрывание по долгу службы, отработка затраченных экскурсантками денег. Но постепенно у нее сложилось иное впечатление. К каждой женщине, с которой он разговаривал, – и неважно, толстуха она, худышка или дурочка, – Блейки обращался с таким видом, словно в ней есть что-то, что ему непременно нужно отыскать. У него был нежный, смеющийся, но, в сущности, серьезный и пристальный взгляд (возможно, такой взгляд появляется у мужчин, когда они наконец переходят к физической близости, чего Эт уже никогда не узнает?), как будто ему вдруг вздумалось стать глубоководным ныряльщиком и погружаться все ниже и ниже, сквозь пустоту, холод и обломки кораблекрушений ради того, чтобы найти то единственное, к чему лежит его сердце, что-то небольшое и ценное, но трудноразличимое, вроде рубина на океанском дне. Ей очень хотелось описать Чар этот взгляд. Уж та наверняка его видела. Но знает ли Чар, с какой легкостью Блейки раздает его направо и налево?

В то лето Чар и Артур планировали съездить посмотреть Йеллоустонский парк и Большой каньон, но так и не поехали. К концу учебного года у Артура начались приступы головокружения, и врач велел ему лежать в постели. У него обнаружилось сразу несколько проблем – анемия, перебои в сердце и неполадки с почками. Эт волновалась, нет ли у Артура лейкемии. От переживаний она даже стала просыпаться ночью.

– Не дури, – спокойно сказала ей Чар. – Он просто устал.

Вечерами, поднявшись с постели, Артур выходил к ним в халате. И тут как раз являлся с визитом Блейки Нобл. Говорил, что его гостиничный номер – это конура над кухней и его скоро сварят там на пар. Тем приятнее ему посидеть на крыльце в прохладе. Они играли в игры, которые любил Артур, – игры школьного учителя. Кто больше знает названий городов, кто составит больше слов из имени Бетховен. Тогда выиграл Артур. Он составил тридцать четыре слова. И сиял от счастья.

– Можно подумать, ты святой Грааль нашел, – сказала Чар.

Потом они сыграли в игру «Угадай, кто я». Каждый должен был задумать какого-нибудь – реального или вымышленного, умершего или ныне здравствующего – человека или животное, а остальным следовало догадаться, кто это, задав самое большее двадцать вопросов. Эт поняла, кто Артур, после тринадцатого вопроса: сэр Галахад[1].

– Не ожидал, что у тебя получится так быстро.

– Просто я вспомнила, как Чар упомянула святой Грааль.

– «Я силой десяти богат, – процитировал Блейки Нобл, – поскольку чист душой»[2]. Надо же, до сих пор помню.

– Ты бы лучше выбрал короля Артура. Он твой тезка.

– Это верно! Король Артур был женат на самой красивой женщине на свете.

– Ха! – сказала Эт. – Всем известно, чем их история закончилась.

Чар пошла в гостиную и в темноте села за пианино.

  • Цветы, что весною цветут, траля,
  • В этом деле совсем ни при чем…[3]

Однажды, в прошлом июне, Эт, запыхавшись, примчалась домой и крикнула: «Знаешь, кого я встретила на улице в центре города?», и Чар, которая, стоя на коленях, собирала клубнику, ответила: «Блейки Нобла».

– Ты его видела!

– Нет, – сказала Чар. – Просто догадалась по твоему голосу.

Его имя они не произносили тридцать лет. Эт была слишком потрясена, чтобы найти объяснение, оно пришло к ней позже. Почему Чар должна была удивиться? В стране ведь существует почтовая служба. Ее никто не отменял.

– Я спросила его про жену, – сказала она. – Про ту, с куклами. – (Как будто Чар могла забыть.) – Говорит, она давно умерла. Мало того, он снова женился, так и эта тоже умерла. Вряд ли жены его были богатые. А куда делись деньги Ноблов от продажи гостиницы?

– Этого нам знать не дано, – сказала Чар и съела клубничину.

Гостиница только недавно снова открылась. Ноблы продали ее в двадцатых, и некоторое время город использовал здание под боьницу. Теперь ее купили какие-то люди из Торонто, отремонтировали столовую, добавили коктейльный зал, привели в порядок лужайки и сад, хотя теннисный корт, похоже, не подлежал восстановлению. Вновь появилась площадка для игры в крокет. В летние месяцы гостиницу заполняли постояльцы. Но это была уже совсем не та публика, что когда-то. Пожилые пары. Много вдов и одиноких женщин. Народ уже не сбегался встречать их к причалу, что в квартале от гостиницы. Да и пароходики больше не ходили.

Когда Эт в первый раз лицом к лицу столкнулась на улице с Блейки Ноблом, она оторопела и с трудом сохраняла невозмутимость. На нем был кремовый костюм, а волосы, которые раньше выгорали на солнце, теперь были выбелены навсегда – сединой.

– Блейки! Смотрю на тебя и думаю: это или ты, или трубочка с ванильным мороженым. Могу поспорить, ты не знаешь, кто я такая.

– Ты Эт Десмонд и ничуть не изменилась, только остригла косички.

Он чмокнул ее в лоб, нахал.

– Так, значит, ты решил наведаться к призракам прошлого, – сказала Эт, думая, не заметил ли их кто.

– Не наведаться, а самому явиться таким призраком.

Он рассказал ей, как до него дошли слухи, что гостиница снова открылась, и что до этого он работал водителем на экскурсионном автобусе, возил туристов во Флориде и Банфе. И в ответ на ее вопрос сообщил, что у него было две жены. Но не спросил ее, замужем ли она, считая само собой разумеющимся, что замуж она не вышла. Замужем ли Чар, он не спрашивал, но Эт сама ему сказала.

Эт хорошо помнила, когда впервые осознала, что Чар красавица. Она разглядывала фотографию: Чар, она сама и их брат – тот, что утонул. На фото Эт было десять, Чар четырнадцать, а Сэнди семь, и старше он не стал. Их сфотографировали всего за несколько недель до того дня, дольше которого брату не суждено было прожить. Эт сидела в кресле без подлокотников, а Чар стояла позади нее, опершись на спинку. Сэнди в матросском костюмчике расположился, скрестив ноги, на полу – или на мраморной террасе, как можно было подумать благодаря всего лишь пыльной пожелтевшей ширме, создававшей на снимке иллюзию колонны, драпировки и пейзажа из тополей и фонтанов на заднем плане. Перед съемкой Чар заколола челку и подняла волосы повыше, надела ярко-голубое шелковое платье – цвет, конечно, на фотографии не был виден, – доходившее ей до щиколоток и отделанное сложным бархатным узором. Она слегка улыбалась, спокойная и уверенная в себе. Ей можно было дать лет восемнадцать, а то и все двадцать два. Ее красота не имела ничего общего с прелестью аппетитных милашек, которую в те времена тиражировали в календарях и на крышках коробок для сигар: ее красота была пронзительная и хрупкая, непокорная и дразнящая.

Эт долго смотрела тогда на снимок, а потом пошла в кухню взглянуть на Чар. Был день стирки. Женщина, приходившая помогать по хозяйству, проворачивала выстиранную одежду через валки для выжимания, мать села передохнуть и смотрела невидящим взглядом сквозь прозрачную дверь (она так и не пережила гибель Сэнди, да никто и не надеялся, что переживет). Чар крахмалила отцовские воротнички. Отец держал на главной площади табачно-конфетную лавку, и ему каждый день требовался свежий воротничок. Эт приготовилась увидеть перемену в Чар, ведь теперь и фон был совсем не тот, что на фотографии. Но ничего такого не произошло. Почти надменная гармония, замеченная Эт на снимке, и теперь была видна в лице наклонившейся над крахмальным тазом Чар, молчаливой и недовольной (она ненавидела дни стирки, жару и пар, тяжелые мокрые простыни, чавканье стиральной машины… по правде говоря, она вообще не любила домашнюю работу). Эт пришлось понять, без особого, впрочем, удовольствия, что волшебство имеет вполне реальные черты и они проступают там и тогда, где и когда ты этого вовсе не ожидаешь. Она почти уверовала в то, что красавицы существуют только в сказках. Они с Чар бегали смотреть, как по воскресеньям пассажиры сходили с прогулочного пароходика и шли к гостинице. Столько было белого, что слепило глаза, – платья и зонтики дам, летние костюмы и панамы мужчин, не говоря о солнечных бликах на воде, и все это под звуки оркестра. Но внимательно разглядывая дам, Эт обнаруживала недостатки. Грубая кожа или толстый зад, цыплячьи шеи или тусклые волосы, закрученные в пышные прически, скорее всего с помощью бигудей. Эт всегда все подмечала, с ранней юности. В школе ее уважали за самообладание и острый язычок. Когда кого-то из девочек вызывали к доске, именно Эт неизменно сообщала ей, что у нее на чулке дырка или распоролась подшивка на подоле. Именно Эт передразнивала учительницу (но всегда в углу школьного двора, в безопасном месте, чтобы никто не услышал), как та читала в классе «На погребение сэра Джона Мура»[4].

И все же Эт было бы приятнее обнаружить красавицу среди приезжих дам, чем признать ее в Чар. Так было бы куда правильнее. Куда уместнее. Только не Чар в мокром переднике, с недовольным видом наклонившаяся над тазом с крахмалом! Эт была из тех, кто не любит противоречий, не любит, когда что-то оказывается не на своем месте, не любит загадок и крайностей.

Ей не нравилось, что в людском сознании гибель Сэнди смутно связана с ней, не нравилось, что кто-то помнит, как отец нес с пляжа тело брата. Кое-кто мог даже видеть, как в сумерках она, надев спортивные штаны, крутила «колесо» на лужайке перед погруженным в траур домом. Недаром однажды в парке она скривила губы – правда, никто этого не заметил, – когда Чар сказала: «Это мой младший братик. Это он утонул».

Из парка был виден пляж. Они стояли втроем с Блейки Ноблом, сыном владельца гостиницы, и Блейки сказал: «Такие волны бывают очень опасны. Года три-четыре назад здесь утонул ребенок».

А Чар сказала – надо отдать ей должное, в ее голосе не было трагизма, скорее, легкое удивление, что он так мало наслышан о жителях Мок-Хилла: «Это мой младший братик. Это он утонул».

Блейки Нобл был не старше Чар – будь он старше, то сражался бы во Франции, – но и жить всю жизнь в Мок-Хилле у него нужды не было. Местных он знал гораздо хуже, чем постоянных клиентов в гостинице отца. Каждую зиму он с родителями уезжал на поезде в Калифорнию. Видел брызги прибоя на берегу Тихого океана. Присягнул на верность американскому флагу. У него были демократичные манеры, загорелая кожа. В те времена загар обычно приобретали не на отдыхе, а во время работы. Волосы Блейки выгорели на солнце. Его красота бросалась в глаза почти так же, как красота Чар, только была подпорчена чрезмерной обходительностью, которой Чар не страдала.

На те годы пришелся расцвет Мок-Хилла, как и других городков, расположенных вокруг озер, а с ними вместе и гостиниц, которые позднее превратятся в оздоровительные лагеря благотворительной сети «Саншайн» для больных городских детей, туберкулезные санатории и бараки для пилотов-инструкторов британских ВВС в годы Второй мировой войны. Каждую весну гостиницу заново красили белой краской, вдоль ограды ставили выдолбленные бревна с посаженными в них цветами, на цепях подвешивали цветочные горшки. На лужайках расставляли воротца для игры в крокет, устанавливали деревянные качели и раскатывали теннисный корт. А те горожане, кому гостиница была не по карману, – молодые рабочие, продавщицы и девушки с фабрик – снимали небольшие коттеджи, стоявшие в ряд и соединенные забором из сетки: за ним скрывались мусорные ведра и дворовые уборные. Эти коттеджи растянулись далеко по пляжу. Местные девицы, которым матери объясняли, что можно делать, а чего нельзя, твердо знали, что ходить в ту сторону не следует. Но Чар никто не указывал, что ей делать, поэтому она гуляла среди бела дня по пляжной прогулочной дорожке перед коттеджами и для компании брала с собой Эт. Стекол в окнах коттеджей не было, только деревянные ставни, закрывавшиеся на ночь. Из темных проемов до них пару раз доносились нечленораздельные, грустные и пьяные приглашения зайти в гости, не более того. Внешность Чар и ее манера держаться не привлекали мужчин, скорее смущали. В старших классах мок-хиллской школы у нее не завелось ни одного дружка. Блейки Нобл был первым, если был.

До чего дошло дело у Чар с Блейки Ноблом тем летом 1918 года? Эт точно не знала. Он не бывал у них дома, разве что заглядывал раз-другой. Он все время трудился в гостинице. Каждый день возил по дороге от озера открытый экскурсионный фургон с тентом, показывал отдыхающим индейские захоронения и каменный сад, а также – сквозь деревья – готический особняк, построенный винокуром из Торонто и прозванный Замком грога. Он также отвечал за эстрадное представление в гостинице, устраиваемое раз в неделю силами местных талантов и приглашенных гостей, певцов и комиков, которых привозили специально для такого случая.

Получается, в распоряжении Блейки и Чар было лишь позднее утро.

– Пойдем, – говорила Чар, – мне нужно в центр.

И она действительно шла на почту, проходила полдороги вокруг площади и только потом сворачивала в парк. Вскоре и Блейки Нобл появлялся из боковой двери гостиницы и бежал к ним вприпрыжку по крутой тропинке. Иногда он игнорировал тропинку и просто перемахивал через забор, чтобы произвести впечатление. Бегал он вприпрыжку и прыгал через забор совсем не так, как это делал бы обычный школьник из Мок-Хилла, неуклюже, но естественно. Блейки Нобл вел себя как подражающий мальчику взрослый мужчина; посмеиваясь над собой, он двигался грациозно, словно артист.

– Он себя слишком любит, правда, Чар? – сказала Эт, глядя на Блейки. Она с самого начала всем своим поведением давала понять, что тот ей не нравится.

– Еще как любит, – согласилась Чар.

И передала ее слова Блейки:

– Эт говорит, что ты себя слишком любишь.

– И что ты ей сказала?

– Что у тебя нет другого выхода, раз больше тебя некому любить.

Но Блейки не обиделся. Он-то, напротив, с самого начала вел себя так, будто Эт ему нравится. Одним быстрым движением он срывал ленточку с ее волос и трепал ее аккуратно заплетенные баранками косички. Он рассказывал сестрам про выступавших на гостиничных концертах артистов. Говорил, что исполнитель шотландских баллад – пьяница и носит корсеты, что пародистка даже в гостиничном номере надевает голубой пеньюар с перьями, а чревовещательница разговаривает со своими куклами – их зовут Альфонс и Алиса, – как будто это живые люди, и сажает их на постель по обе стороны от себя.

– А ты откуда знаешь? – спросила Чар.

– Я приносил ей завтрак.

– Я думала, у вас для этого есть горничные.

– Наутро после выступления завтрак приношу я. Тогда же вручаю им конверт с гонораром и уведомление об окончании контракта. Некоторые норовят остаться на неделю, если не получат официального извещения. Представляете – она сидит в постели, кормит кукол кусочками бекона и разговаривает с ними, а потом за них отвечает. Вы бы в обморок упали, если бы увидели.

– Наверное, она чокнутая, – спокойно сказала Чар.

В то лето Эт как-то раз проснулась ночью и вспомнила, что на веревке осталось висеть ее розовое кисейное платье, которое она днем постирала в тазу. Ей показалось, будто начинается дождь и она слышит, как застучали первые капли. Она ошиблась: это шуршали листья; но, встав посреди ночи, она не сразу сообразила, что к чему. Ей померещилось, что уже глубокая ночь, однако позже, размышляя о случившемся, она пришла к выводу, что на самом деле, наверное, было около двенадцати. Эт встала, спустилась вниз по лестнице, включила свет в кухне и вышла через черный ход. Стоя на веранде, она потянула к себе бельевую веревку. И тут, считай, прямо у нее под ногами из травы рядом с верандой, в том месте, где разрастался большой, как дерево, лохматый куст сирени, приподнялись две фигуры – они не встали и даже не сели, а только подняли головы, словно с кровати, все еще сплетенные телами, хотя их не было видно. Свет из кухни падал не прямо во двор, но освещал его достаточно, чтобы Эт разглядела лица. Блейки и Чар.

Она не видела, в каком состоянии их одежда, и не могла понять, насколько далеко они зашли или собирались зайти. Она и не хотела видеть. Ей хватило их лиц. Большие и распухшие губы, измятые и шершавые щеки, провалы вместо глаз. Эт оставила платье, убежала в дом, бросилась в постель и, к собственному удивлению, тут же заснула. На следующий день Чар не сказала ей ни слова о том, что произошло. Только сообщила:

– Я занесла в дом твое платье, Эт. Подумала, что может пойти дождь.

Как будто она не видела Эт на веранде, когда та тянула бельевую веревку! Эт задумалась. Она знала, что, если скажет: «Ты же меня видела», Чар скорее всего ответит, что ей, Эт, все приснилось. Она решила: пусть Чар думает, что смогла ее провести, если Чар и в самом деле так думает. Зато Эт теперь кое-что знает: она знает, какой становится Чар, когда теряет свою власть, отрекается от нее. Утопленник Сэнди с забившейся в ноздри зеленой тиной и тот не казался таким потерянным.

Перед Рождеством в Мок-Хилл пришло известие, что Блейки Нобл женился. Его женой стала чревовещательница, та, что с Альфонсом и Алисой. Куклы, наряженные в вечерние платья, с набриолиненными прическами в стиле Вернона и Айрин Касл[5], запомнились обитателям городка гораздо лучше, чем сама артистка. Единственное, что люди помнили точно, – это что ей было не меньше сорока. И девятнадцатилетний мальчик! А все потому, что его воспитывали не так, как других: разрешали самому вести гостиничный бизнес, возили в Калифорнию, позволяли общаться с кем попало. А в результате – разврат. Как и следовало ожидать.

Чар выпила отраву. Так она думала. Синьку для белья. Первое, что попалось ей под руку на полке в кухонной кладовке. Эт вернулась из школы домой (новость она услышала еще в полдень от самой Чар, которая, усмехнувшись, спросила: «Ну что, похоже, это удар в самое сердце?») и обнаружила, что Чар тошнит в туалете.

– Пойди принеси медицинский справочник, – велела ей Чар, непроизвольно издав жуткий рык. – Прочитай, что там пишут про отравление.

Эт не послушалась и хотела звонить доктору. Чар, покачиваясь, вышла из туалета, держа бутыль с отбеливателем, которая всегда стояла за ванной.

– Если не повесишь трубку, я выпью всю бутыль, – шепотом прохрипела она.

Мать скорее всего спала за закрытой дверью.

Эт повесила трубку и открыла уродливую старую книгу, в которой давным-давно прочла о том, как рождаются дети, каковы признаки смерти и что ко рту умирающего надо подносить зеркало. Эт по ошибке подумала, что Чар уже выпила отбеливателя, и потому прочитала все про отбеливатель. Потом выяснилось, что речь идет о синьке. Про синьку в книге ничего не говорилось, но, похоже, самое правильное было вызвать рвоту, что советовалось делать при любом отравлении (только Чар и без того рвало, ничего вызывать не требовалось), а потом выпить литр молока. Как только Чар влила в себя молоко, ее снова начало рвать.

– Я не из-за Блейки Нобла, – выдавила она между спазмами. – Не смей даже думать. Не такая я дура. Из-за этого извращенца. Просто мне надоело жить.

– А почему тебе надоело жить? – задала Эт вполне логичный вопрос, пока Чар вытирала лицо.

– Надоел мне этот город, и люди здешние тупые надоели, и мама с ее водянкой, и уборки, и стирка каждый день. Кажется, рвота прошла. Надо выпить кофе. Там написано: кофе.

Эт сварила целый кофейник, а Чар достала две самые красивые чашки. Они пили кофе и хихикали.

– Мне надоела латынь, – заявила Эт, – мне надоела алгебра. Я тоже выпью синьки.

– Жизнь – тяжкое бремя, – ответила Чар. – «Жизнь! Где твое жало?»

– Это про смерть. «Смерть! Где твое жало?»

– А я сказала «жизнь»? Я хотела сказать «смерть». «Смерть! Где твое жало?»[6] Прошу прощенья.

Однажды, пока Чар ходила по магазинам и меняла книги в библиотеке, Эт осталась сидеть с Артуром. Она решила сделать ему хмельной гоголь-моголь и стала рыться у Чар в буфете в поисках мускатного ореха. На полке вместе с ванилином, миндальным экстрактом и ромовым ароматизатором она обнаружила маленькую бутылочку со странной жидкостью. Фосфид цинка. Она прочла этикетку и повертела пузырек в руках. Родентицид. Судя по всему, это означает «крысиный яд». Она и не знала, что Чар и Артура донимают крысы. У них жил котяра Том, который сейчас спал, свернувшись у ног Артура. Эт отвинтила пробку и принюхалась, чтобы понять, как отрава пахнет. Никак. Ничего удивительного. Наверное, еще и безвкусная, иначе крыс обмануть не удастся.

Она положила пузырек на место. Сделала Артуру гоголь-моголь и смотрела, как он пьет. Медленный яд. Она запомнила все, что на экскурсии болтал об этом Блейки. Артур пил с жадностью, причмокивая, как ребенок, – больше, подумалось ей, чтобы порадовать ее, чем потому, что сам испытывал удовольствие. Этот выпьет все, что ему дадут. Можно не сомневаться.

– Как ты себя чувствуешь, Артур?

– Ох, Эт! В какие-то дни силы вроде бы прибавляются, а потом опять начинаю сдавать. Нужно время.

Но ядом не пользовались. Пузырек оставался полным. Что за ужасная чушь! Похоже на детективный роман, прямо какая-то Агата Кристи. Надо просто спросить Чар, и та расскажет, зачем ей пузырек с ядом.

– Хочешь, я тебе почитаю? – предложила она Артуру, и он согласился.

Она села у его кровати и стала читать книгу о герцоге Веллингтоне. Артур сам ее читал, но руки устали держать том. Все эти битвы, войны и прочие ужасы – что знал Артур о таких вещах, почему они его вдруг заинтересовали? Ничего он не знал. Не знал, почему так бывает на свете, почему люди не могут вести себя разумно. Он был слишком хороший. Он разбирался в истории, но не в том, что происходит у него под носом, в его собственном доме, да где угодно. В отличие от Артура, Эт знала, что что-то происходит, хотя не могла сказать почему; в отличие от него, она знала, что кое-кому доверять нельзя.

В конце концов она ничего не сказала Чар. Но каждый раз, наведываясь к ним, она находила предлог оказаться на кухне, открыть буфет, встать на цыпочки и, заглянув поверх прочих склянок, удостовериться, что жидкость в пузырьке не убывает. Да, она допускала, что, наверное, ведет себя несколько странно, такое случается со старыми девами. Ее страх был сродни тем абсурдным и безобидным страхам, которые иногда находят на молоденьких девушек: а вдруг они выпрыгнут из окна или задушат сидящего в коляске младенца? Эт, впрочем, боялась не за себя.

Эт смотрела на Чар, Блейки и Артура – они втроем сидели на крыльце и решали, стоит ли войти в дом, включить свет и поиграть в карты. Она хотела удостовериться в собственной глупости. Волосы Чар – как и волосы Блейки – сияли в темноте белизной. Артур теперь почти полностью облысел, а у Эт волосы были тонкие и темные. Чар и Блейки представлялись ей животными одной породы – высокие, легкие, властные, склонные к опасной чрезмерности. Они сидели порознь, но словно светились в темноте. Любовники. Слово вовсе не ласковое, как думают многие, а жестокое, убийственное. Вот Артур в кресле-качалке со стеганым одеялом на коленях, нелепый, как зверек, у которого так и не отросла взрослая, самая необходимая шерсть. Из-за таких, как Артур, чаще всего и случаются неприятности.

– Моя любовь на «Р», поскольку он разбойник. По имени он Рекс, живет он… в ресторане[7].

– Моя любовь на «А», поскольку он абсурден. По имени он ртур, живет на антресолях.

– Вот это да, Эт! – сказал Артур. – А я и не подозревал. Хотя не уверен, что мне понравилось про антресоли.

– Такое впечатление, что нам всем лет двенадцать, – сказала Чар.

После истории с синькой к Чар пришла популярность. Она начала принимать участие в постановках Любительского драматического общества и общества певцов «Оратория», хотя никогда не имела особенных актерских или музыкальных талантов. В пьесах она всегда изображала холодных красавиц или хрупких и утонченных светских дам. Она научилась курить, потому что этого требовала сцена. В одной пьесе, которая навсегда врезалась Эт в память, Чар изображала статую. Вернее, она играла девушку, которой надо было притвориться статуей, чтобы в нее влюбился молодой человек. Впоследствии он, испытав смущение и, возможно, разочарование, должен был обнаружить, что его любовь – всего лишь обычная девушка. Целых восемь минут Чар, задрапированной белым крепом, пришлось стоять на сцене совершенно неподвижно, повернув к зрителям свой прекрасный холодный профиль. Все были в восторге от того, как у нее это получалось.

Душой обоих обществ был недавно приехавший в Мок-Хилл школьный учитель по имени Артур Комбер. В выпускном классе он преподавал Эт историю. Все говорили, что она получила высший балл, потому что учитель был влюблен в ее сестру, но Эт знала, что на самом деле причина была в ее усердии – так много она никогда не занималась. За всю свою жизнь она ничего не изучила так подробно, как историю Северной Америки. Миссурийский компромисс. Попытки Маккензи в 1793 году найти водный путь к Тихому океану. Она до сих пор все помнит.

Артуру Комберу было около тридцати: высокий лоб с залысинами, красное лицо, хотя он не пил (позже лицо побледнело); вел он себя неловко и экзальтированно. Вечно сбивал со стола чернильницу, и пол в кабинете истории в итоге покрылся чернильными пятнами. «Ай-ай-ай! Ай-ай-ай!» – приговаривал он, нагнувшись над расплывающейся кляксой и промакивая ее носовым платком. Эт передразнивала: «Ай-ай-ай! Что я наделал!» Копировала все его нервные восклицания и суматошные жесты. Но когда, прочтя ее эссе, он весь просиял и, не скупясь на восторги, расхвалил ее работу и ее саму, Эт пожалела о своих насмешках. Вероятно, именно поэтому она и начала усердно учиться. Чтобы загладить свою вину перед ним.

На уроки поверх костюма Артур Комбер надевал черную университетскую мантию. Но даже когда он ее не носил, Эт все равно казалось, что он в мантии. Когда учитель с неизменным энтузиазмом спешил по улице на одно из своих бесчисленных мероприятий, или размахивал руками перед певцами из «Оратории», или прыгал по сцене – от чего дрожал весь пол, – чтобы показать актерам, как надо играть, Эт представлялось, будто у него за спиной действительно хлопают смешные и длинные вороньи крылья. Он так отличался от прочих людей, был таким нелепым и в то же время необыкновенным, прямо как священник католической церкви! После свадьбы Чар заставила его отказаться от мантии. Она узнала, что он споткнулся, наступив на подол, когда бежал вверх по школьной лестнице, и растянулся во весь рост. Этого было достаточно. Чар ее разорвала.

– Я боялась, что рано или поздно ты разобьешься.

На что Артур сказал:

– Да ладно уж, ты просто думала, что я выгляжу по-дурацки.

Чар спорить не стала, хотя глядевшие на нее глаза Артура и его наивная улыбка так просили об этом. Ее рот непроизвольно искривился. Презрение. Ярость. Эт видела – они оба видели, – как Чар захлестнула мутная волна, прежде чем она смогла улыбнуться и сказать: «Не говори глупостей». Потом, все еще улыбаясь, она взглянула на него, пока бурлящая волна не нахлынула снова и не унесла ее невесть куда, она словно пыталась задержаться на его лице, зацепиться за то хорошее, что в нем было (Чар, как и все остальные, видела это хорошее, но оно, по мнению Эт, лишь выводило ее из себя, как и все в нем – и потный лоб, и резвый оптимизм).

В первый год брака у Чар случился выкидыш, и потом она долго болела. Больше беременностей не было. К тому времени Эт уже не жила в родительском доме; у нее было собственное жилье на площади, но она приходила к Чар раз в неделю в день стирки, чтобы помочь снимать с веревки постельное белье. Родители уже умерли – мать до свадьбы, а отец после, – но Эт всегда казалось, что Чар стирает белье с двух постелей.

– Так тебе приходится слишком много стирать.

– Что значит «так»?

– Когда без конца меняешь белье.

Эт часто бывала у них по вечерам. Она играла в карты с Артуром, а Чар в другой комнате в темноте перебирала клавиши пианино. Или они с Чар беседовали и читали библиотечные книги, а Артур проверял контрольные. Домой ее провожал Артур.

– Зачем тебе понадобилось съезжать и жить отдельно? – упрекал он ее. – Возвращайся и живи с нами.

– Третий лишний.

– Это же ненадолго. Скоро появится какой-нибудь молодой человек и по уши в тебя влюбится.

– Ели он окажется настолько глуп, я никогда в него не влюблюсь, так что мы вернемся к тому, с чего начали.

– Посмотри на меня: я, как дурак, по уши влюбился в Чар, и в конце концов она за меня вышла.

По тому, как он произносил имя Чар, было ясно, что эта женщина выше любых рассуждений, за гранью всякой обыденности – чудо, тайна. Никто не смеет даже надеяться понять ее, и счастлив тот, кому позволено быть рядом. Эт чуть было не брякнула: «Однажды она выпила синьку из-за мужчины, которому оказалась не нужна», но подумала, какой с этого прок: Чар взойдет для него на новый пьедестал, вроде шекспировской героини. Артур чуть сжал талию Эт, словно желая подчеркнуть их общее товарищеское изумление, невольное преклонение перед ее сестрой. Потом она не раз вспоминала то ощущение, когда на кожу надавили бугорки его пальцев и как будто оставили вмятинки как раз над застежкой юбки. Словно кто-то рассеянно тронул клавиши пианино.

Эт занялась шитьем женской одежды. У нее была длинная узкая комната на площади, в бывшей лавочке, где она устраивала примерки, шила, кроила и утюжила, а за шторкой спала и готовила. Теперь она могла лежать в постели и разглядывать штампованные металлические квадратики на потолке, их цветочный узор – свою собственность. Артуру не нравилось, что Эт стала портнихой, потому что он считал ее для этого слишком умной. Она так старательно изучала историю, что у него сложилось преувеличенное мнение о ее способностях.

– И вообще, – сказала она ему, – чтобы платье было удачно скроено и хорошо сидело, требуется больше ума, чем для изложения школьникам истории войны 1812 года. Потому что про войну выучил один раз – и все, ничего ведь не изменится. А каждая сшитая тобой вещь – совершенно новая задача.

– И все же мне странно видеть, – ответил Артур, – как ты устроила свою жизнь.

Всем было странно, но только не самой Эт. Перемена произошла легко – от девочки, крутящей «колесо», до главной портнихи в городе. Других портних Эт вытеснила. Да что о них говорить: слабые, безропотные создания, ходили по домам и работали в темном углу за тарелку супа. За все годы у нее была только одна серьезная соперница – финка, называвшая себя «модным дизайнером». Некоторые клиентки переметнулись к ней, потому что люди никогда не бывают довольны тем, что имеют, но вскоре выяснилось, что ее платья, может, и стильные, но сидят безобразно. Эт о финке никогда не упоминала, она предоставила дамам самим разобраться, что к чему, но когда та уехала из Мок-Хилла в Торонто – где, судя по тому, что Эт наблюдала на улицах, никто не мог отличить хороший покрой от плохого, – Эт дала себе волю. Во время примерки она могла сказать заказчице:

– Вижу, вы все еще носите тот шеврон, который моя иностранная коллега сметала на живую нитку. Я давеча встретила вас на улице.

– Ах, знаю, знаю, – отвечала заказчица. – Но должна же я его сносить.

– Конечно. Да и какая вам разница – сзади-то себя не видно!

Клиентки терпели выходки Эт и даже привыкли к ним. Ужасная женщина, говорили о ней, Эт – ужасная женщина. Перед своей портнихой они представали в самом невыгодном свете, в сорочках и корсетах. Дамы, которые выглядели весьма уверенно и внушительно за стенами ее ателье, у Эт цепенели и стеснялись, демонстрируя затянутые в корсеты дрожащие хилые бедра, жалкие и отвислые груди, животы, раздутые или разодранные детьми и операциями.

Эт всегда плотно задергивала занавески на окнах и даже закалывала щель булавками.

– Чтобы мужчины не подглядывали.

Дамы нервно смеялись.

– И чтобы Джимми Сондерс не расшибся, когда споткнется, на вас заглядевшись.

Джимми Сондерс, ветеран Первой мировой, держал по соседству небольшую лавку, где продавалась упряжь и прочие кожевенные товары.

– Эт, ведь у Джимми Сондерса деревянная нога!

– Но глаза-то не деревянные. Да и все прочее тоже, насколько я знаю.

– Эт, вы ужасная женщина!

Эт следила за тем, чтобы Чар всегда была одета безупречно. Две неизменные претензии к Чар в Мок-Хилле касались ее слишком элегантных нарядов и курения. Она ведь была женой учителя, а потому ей надлежало воздерживаться и от того и от другого, но Артур, конечно, позволял ей делать все, что угодно, и даже купил мундштук, чтобы она стала похожей на даму из журнала. Она курила на танцевальном вечере в старшей школе, одетая в атласное вечернее платье с голой спиной. И танцевала с парнем, от которого забеременела одна из учениц, но Артуру было все равно. Он так и не выбился в директора. Дважды школьный совет отвергал его кандидатуру и приглашал кого-то со стороны, и директорский пост ему предоставили, да и то временно, лишь в 1942 году, потому что многих учителей забрали в армию.

Все эти годы Чар старалась сохранить фигуру. Только Эт и Артур знали, чего ей это стоило. И только Эт было известно все до мелочей. Их родители были грузные, и Чар унаследовала от них склонность к полноте. Эт же всегда оставалась худой как щепка. Чар занималась гимнастикой и каждый раз перед едой выпивала стакан теплой воды. Но иногда у нее отказывали тормоза. Эт своими глазами видела, как Чар за один присест уминала дюжину слоек со взбитыми сливками, полкило арахисовой карамели или целый лимонно-меренговый торт. Потом, бледная и испуганная, она принимала английскую соль в дозировке в три, в четыре, а то и в пять раз превышающей обычную. Два или три дня ей было совсем худо, организм обезвоживался, очищаясь от грехов, как говорила Эт. Тогда Чар вообще не могла смотреть на еду, и Эт должна была приходить и готовить Артуру ужин. Артур ничего не знал о торте, арахисовой карамели и прочем, как и об английской соли. Он думал, что жена набрала фунт-другой и теперь с непонятным фанатизмом истязает себя диетой. Это его беспокоило.

– Какая разница? Какое это имеет значение? – говорил он Эт. – Она все равно останется красавицей.

– Никакого вреда ей не будет, – успокаивала его Эт, с удовольствием уплетая ужин и радуясь, что беспокойство о жене не испортило аппетит и Артуру. Эт всегда кормила его вкусно и сытно.

На неделе перед выходными, пришедшимися на День труда, Блейки уехал в Торонто – на денек-другой, как он сказал.

– Без него как-то тихо, – заметил Артур.

– Никогда не замечала, чтобы он был большим любителем поговорить, – сказала Эт.

– Я просто хотел сказать, что к человеку привыкаешь.

– Может, неплохо бы от него и отвыкнуть, – сказала Эт.

Артур был расстроен. В школу он пока возвращаться не собирался. Ему дали отпуск до конца рождественских каникул, но никто не предполагал, что он вернется на работу к началу занятий.

– Возможно, у него свои планы на зиму, – предположил Артур.

– Возможно, у него свои планы уже на сегодняшний день. Знаете, у меня есть клиентки из гостиницы. И приятельницы тоже есть. Начиная с той экскурсии до меня все время доходят о Блейки разные слухи.

Эт не сумела бы объяснить, откуда у нее возникло желание сказать то, что она сказала. Заранее она ничего не планировала, однако слова лились легко и уверенно.

– Говорят, он сошелся с состоятельной женщиной из гостиницы.

Интерес проявил Артур, не Чар.

– Она вдова?

– Кажется, дважды вдова. Как и он сам. И оба мужа оставили ей приличные средства. Ходили слухи, что между ними что-то есть, а она так даже говорила об этом открыто. Хотя он помалкивал. Ведь он и тебе ничего не сказал, правда, Чар?

– Не сказал, – ответила Чар.

– А сегодня я слышала, что он уехал. И она следом. Уже не в первый раз Блейки выкидывает такой фортель. Мы-то с Чар помним.

Артуру стало интересно, что она имеет в виду, и Эт рассказала историю о даме-чревовещательнице, припомнив даже имена кукол, хотя, конечно, о Чар она не упомянула. Та стоически выслушала все до конца и даже добавила от себя кое-какие подробности.

– Может, они и вернутся, но, по-моему, им будет неловко. Ему, во всяком случае. Ему-то уж точно будет неловко сюда явиться.

– Почему? – спросил Артур, немного развеселившись после истории о чревовещательнице. – Кто из нас когда был против, если мужчина надумал жениться?

Чар встала и пошла в дом. Вскоре они услышали звуки фортепьяно.

В последующие годы Эт часто задавала себе вопрос: как бы она объяснила свою историю, если бы Блейки вернулся? Ибо у нее не было причин полагать, что он не вернется. Ответ прост: никаких планов у нее не было. Она ничего не продумывала заранее. Наверное, ей хотелось поссорить Блейки и Чар – подбросить Чар повод для недовольства, вызвать у нее подозрение, и неважно, что эти сплетни ничем не подтверждались. Следовало внушить Чар мысль, что Блейки способен снова повторить то, что уже сделал однажды. Эт не знала, чего именно она добивается. Наверное, смешать этим двоим все карты, поскольку ей тогда казалось, что кому-то непременно надо вмешаться, пока не поздно.

Артур поправлялся быстро, учитывая его возраст. Он вновь начал преподавать историю в старших классах, работал на полставки, пока не пришло время выйти на пенсию. Эт продолжала жить в швейной мастерской, на площади, но находила возможность приходить к Артуру готовить и убирать. Наконец, когда он стал пенсионером, она снова переехала в их старый дом, оставив свою мастерскую только для работы. «Пусть люди болтают что хотят, – сказала она. – В нашем-то возрасте».

Артур все скрипел, хотя стал слабее и медлительнее. Раз в день он прогуливался до площади, заглядывал к Эт, потом шел посидеть в парке. Гостиницу закрыли и опять продали. Одно время поговаривали, что скоро ее вновь откроют, превратят в реабилитационный центр для наркоманов, но город выступил с петицией против такой идеи, и эти планы реализованы не были. В итоге гостиницу снесли.

Зрение у Эт стало сдавать, и потому ей пришлось брать меньше работы. Она была вынуждена кому-то отказывать. Но все же трудилась каждый день. По вечерам Артур смотрел телевизор или читал. Эт в теплую погоду сидела на крыльце, а зимой – в столовой, в кресле-качалке, давая отдых глазам. Заходила к Артуру, смотрела с ним новости и делала ему горячее какао или чай.

Пузырька нигде не было. Эт сразу бросилась к буфету, примчавшись в дом, как только рано утром позвонил Артур. Доктор, старый Макклейн, пришел одновременно с ней. Она выскочила проверить мусорный бак, но и там отраву не нашла. Неужели Чар хватило времени закопать пузырек? Она лежала на кровати в красивом платье, с уложенными волосами. Никакого шума по поводу причины смерти не возникло, вопреки тому, как это обычно описывается в книгах. Накануне вечером, закрыв за Эт дверь, Чар пожаловалась Артуру на слабость, сказала, что, похоже, у нее начинается грипп. Старый доктор диагностировал сердечный приступ. На том и порешили. Эт так никогда и не узнала наверняка, что же произошло. Оставляет ли жидкость из бутылочки тело совершенно нетронутым – таким, каким оно было у Чар? Может, содержимое пузырька вовсе не соответствовало надписи на этикетке? Эт даже не была уверена, что он стоял на месте в тот последний вечер, она слишком увлеклась своим рассказом и забыла, как обычно, сходить и посмотреть, там ли он. Не исключено, что его выбросили раньше, а Чар приняла что-то другое, например таблетки. А может, причиной действительно стал сердечный приступ. Все эти бесконечные приемы слабительного подорвут чье угодно сердце.

Похороны состоялись в День труда, и на них, отменив свою автобусную экскурсию, пришел Блейки Нобл. Артур из-за переживаний забыл рассказанную Эт историю про вдову и, увидев его, ничуть не удивился. Блейки вернулся в Мок-Хилл в тот день, когда Чар обнаружили мертвой. Опоздал всего на считаные часы, как в книжке. Эт, естественно, была в растрепанных чувствах и не могла вспомнить, в какой именно книжке. Потом решила, что, наверное, про Ромео и Джульетту. Но Блейки, конечно, не покончил с собой, он вернулся в Торонто. Год или два он посылал Эт рождественские открытки, а потом пропал навсегда. Эт не удивилась бы, если бы ее история про женитьбу Блейки оказалась в конце концов правдой. Она только немного ошиблась во времени.

Иногда, обращаясь к Артуру, Эт уже почти готова была произнести: «Знаешь, давно хотела тебе сказать…» Она считала, что нельзя позволить ему умереть в неведении. Надо открыть ему глаза. На своем письменном столе он держал фотографию Чар, ту, на которой она в костюме девушки-статуи. Но Эт все медлила, и так проходил день за днем. Они с Артуром, как и прежде, играли в карты, ухаживали за огородиком и кустами малины. Если бы они были мужем и женой, люди сказали бы, что они совершенно счастливая пара.

Материал

Перевод Андрея Степанова

Не могу сказать, что я постоянно слежу за творчеством Хьюго. Его имя иногда попадается мне на глаза – в библиотеке, на обложке какого-нибудь литературного журнала, который я откладываю не раскрывая: слава богу, вот уже десять лет, если не больше, я не заглядываю в подобные журналы. Его фамилию можно встретить в газете или на афише – тоже в библиотеке или в книжном магазине; как правило, это приглашение посетить круглый стол в университете, где Хьюго в числе других будет обсуждать состояние современной прозы или отражение идей «нового национализма» в отечественной литературе. Читая подобные анонсы, я искренне удивляюсь: неужели кто-то действительно туда пойдет? Вместо того чтобы поплавать в бассейне, или сходить выпить с друзьями, или, наконец, просто прогуляться – тащиться в университетский кампус, отыскивать там нужную аудиторию, а потом сидеть за партой среди таких же простаков и слушать самовлюбленных склочных мужчин? Обрюзгших, надменных, неопрятных, донельзя избалованных академической и литературной жизнью, а также женщинами. От них только и слышишь, что такой-то исписался и читать его больше не стоит, зато такого-то, напротив, надо обязательно прочесть. Одних они сбрасывают с пьедесталов, других превозносят; без конца препираются, фыркают, пытаются кого-то эпатировать. А люди их слушают. Я говорю «люди», но подразумеваю женщин среднего возраста, таких как я сама, – с волнением внимающих каждому слову, мучительно придумывающих умный вопрос, чтобы не выставить себя полной дурой; и еще юных девушек с мягкими волосами, млеющих от восхищения, мечтающих встретиться взглядом с одним из этих вещающих с кафедры умников. Девушки, как и зрелые женщины, часто влюбляются в подобных мужчин – им чудится в них какая-то скрытая сила.

Жены этих мужчин в аудитории не сидят. Жены ходят по магазинам, занимаются уборкой или выпивают с подругами. В сферу их интересов входят еда, уборка, дом, машины, деньги. Им надо помнить, что пора сменить летнюю резину на зимнюю, съездить в банк или сдать пивные бутылки, поскольку их мужья столь блистательны, столь талантливы и непрактичны, что нуждаются в постоянной заботе – ради драгоценных слов, которые они иначе не смогут производить. Женщины, сидящие в аудитории, замужем за инженерами, врачами и бизнесменами. Я их знаю, это мои приятельницы. Кто-то из них относится к литературе легко, такие тоже изредка встречаются, но большинство – с трепетом и затаенной надеждой. И презрение рассуждающих о литературе мужчин эти женщины принимают так, словно заслужили его. Они сами почти верят, что заслужили, – из-за своих ухоженных домов, дорогих туфель, из-за мужей, которые читают Артура Хейли[8].

Я и сама замужем за инженером. Вообще-то его зовут Габриель, но в нашей стране он предпочитает имя Гейб. Он родился в Румынии и жил там до конца войны – ему тогда исполнилось шестнадцать. Теперь он забыл румынский язык. Разве такое бывает? Неужели можно забыть язык своего детства? Сначала я думала, что это притворство: по-видимому, родная речь связана у него с тяжелыми переживаниями, о которых хотелось поскорее забыть. Но когда я вслух высказала свою догадку, Габриель заявил, что война была не такой уж и страшной, и рассказал о том, какой веселый переполох поднимался у них в школе, когда вдруг начинали выть сирены воздушной тревоги. Я ему не поверила. Мне хотелось, чтобы он был посланником из страшных времен и дальних стран. А потом я стала думать, что никакой он не румын, а просто прикидывается.

Это было еще до того, как мы поженились. Он тогда приходил в квартиру на Кларк-роуд, где я жила с маленькой дочкой. Ее зовут Клеа, и она, разумеется, дочь Хьюго, хотя как отец он давно потерял с ней всякую связь. Хьюго получал гранты, ездил по миру, потом снова женился – на женщине с тремя детьми. Снова развелся и снова женился. Новая жена была его студенткой, и у них родились еще трое детей, причем старший появился на свет в то время, когда Хьюго еще жил со второй женой. В таких обстоятельствах мужчина не способен контролировать всех и всё. Габриель стал частенько оставаться у меня на ночь – спал со мной на раскладном диване, который служил мне постелью в этой крошечной обшарпанной квартирке. Я смотрела на него, спящего, и думала: а что я, в сущности, о нем знаю? Он может оказаться и немцем, и русским, и даже канадцем, который сочинил себе прошлое и научился говорить с акцентом, чтобы выглядеть поинтереснее. Загадка. Габриель стал моим любовником, потом мужем, прошло много лет, но он так и остался для меня загадкой. Несмотря на все, что я знаю о нем, включая интимные подробности и бытовые привычки. Гладкий овал лица, миндалевидные, неглубоко посаженные глаза под гладкими розоватыми веками. Все черты плавные, сглаженные, хотя на поверхности кожа иссечена мелкими морщинками, почти незаметными. Он крепко сбит, в движениях чувствуется спокойная уверенность. В прошлом Габриель был неплохим конькобежцем, хотя, наблюдая за ним со стороны, можно подумать, что он двигается как бы через силу. Мне трудно описать его, я заведомо знаю, что ничего не получится. Не могу – и все. А вот Хьюго, если кто-нибудь попросит, я запросто опишу во всех деталях. Хьюго, каким он был в восемнадцать, то есть двадцать лет назад, – коротко стриженный и страшно худой. Все его кости, даже кости черепа, казались соединенными ненадежно, на живую нитку. И в движениях, и даже в мимике было что-то опасно разболтанное, если иметь в виду его длинные, вечно ходившие ходуном руки и ноги. В нем все держится на одних только нервах, – так сказала моя подруга по колледжу, когда я ее с ним познакомила. Верно подмечено: я потом чуть ли не воочию видела раскаленные добела струны его каркаса.

С первых дней нашего знакомства Габриель говорил, что всегда радуется жизни. Именно так: не просто верит в возможность счастливой жизни, а счастлив, что живет. Мне делалось даже как-то неловко. Я всегда с подозрением относилась к тем, кто выражается так высокопарно. Этим обычно страдают люди примитивные, самовлюбленные и втайне закомплексованные. Но Габриель ничуть не кривил душой. Нет, он вовсе не с приветом, просто всегда всему радуется и часто улыбается. Иногда улыбнется и скажет негромко: «Ну не волнуйся ты так. Разве тебя это касается?» Человек, который забыл язык своего детства. Его манера заниматься любовью казалась мне поначалу странной – совершенно бесстрастной. Он как бы не придает сексу особого значения, для него в этом нет ничего соблазнительного или порочного. Он не думает о том, как выглядит в этот момент. Такой человек не напишет об этом стихов и уже через полчаса ни о чем даже не вспомнит. Наверное, таких мужчин на свете немало, просто мне они не встречались. Иногда я спрашиваю себя: влюбилась бы я в него, если бы не его акцент, не его забытое или полузабытое прошлое? Что если бы он был обыкновенным студентом-технарем и учился бы со мной в колледже на одном курсе, только на другом факультете? Не знаю, не могу ответить. Что поделать, нас заставляют влюбляться такие неосновательные поводы, как румынский акцент, или миндалевидные глаза, или какая-нибудь тайна, наполовину вымышленная.

У Хьюго подобной тайны не имелось. Но мне и не нужна была тайна, тогда я не осознавала ее притягательности и если бы от кого-то об этом услышала, то не поверила бы. Для меня в то время важнее было другое. Я не то чтобы знала Хьюго как облупленного, но все, что мне становилось о нем известно, как бы бродило у меня в крови и время от времени ее портило. С Габриелем ничего подобного у меня не происходит, он всегда спокоен, и его спокойствие передается мне.

Именно Габриель отыскал и показал мне рассказ Хьюго. Мы зашли в книжный магазин, и он вдруг притащил толстый, дорогой том в мягкой обложке – сборник рассказов. Среди прочих на нем красовалась фамилия Хьюго. Удивительное дело: где Габриель откопал эту книгу и зачем он вообще отправился в отдел художественной литературы, которую никогда не читает? По-видимому, он интересуется Хьюго, его успехами. Точно так же он мог бы заинтересоваться успехами фокусника, или поп-певца, или политика, с которым через меня его что-то связывало бы. Думаю, это происходит оттого, что его собственные достижения могут оценить только коллеги. Поэтому его завораживают те, за кем наблюдают тысячи глаз, кому не скрыться за специальными знаниями – именно так должно казаться инженеру, – те, кто, полагаясь только на себя, придумывает все новые и новые фокусы в надежде обрести известность.

– Купи для дочки, – предложил он.

– А не слишком дорого за книгу в мягкой обложке?

Он улыбнулся.

Клеа делала себе на кухне тост, когда я протянула ей сборник:

– Смотри, вот портрет твоего отца, твоего настоящего отца. Здесь напечатан его рассказ, возьми почитай, может, понравится.

Дочери семнадцать лет. Она питается тостами с медом и арахисовым маслом, печеньем с ванильной начинкой, сливочным сыром и сэндвичами с курицей. Попробуй скажи ей хоть что-нибудь про ее гастрономические привычки – тут же умчится к себе наверх и хлопнет дверью.

– Толстый какой, – сказала Клеа, откладывая книгу. – А ты говорила, что он худой.

Ее интерес к отцу ограничивается вопросами наследственности: какие гены могли ей передаться? У него был плохой цвет лица? А какой у него был ай-кью? А у женщин в его семье большие сиськи?

– Был худым в те годы, когда мы жили вместе, – ответила я. – Откуда мне знать, какой он теперь?

Честно говоря, Хьюго выглядел на фотографии так, как и должен был выглядеть, по моим представлениям. Когда мне попадалось его имя в газете или на афише, я мысленно видела Хьюго именно таким. Я догадывалась, каким образом время и образ жизни изменят его внешность. И меня не удивило, что он потолстел, хотя и не облысел, а напротив, отрастил буйную шевелюру и отпустил большую курчавую бороду. Мешки под глазами. Вид потасканный и замученный, даже когда смеется. Он на фотографии смеется в объектив. Зубы у него и раньше были плохие, а теперь стали просто страшными. Он боялся дантистов как огня: уверял, что его отец умер от сердечного приступа в зубоврачебном кресле. Врал, конечно, как всегда, в смысле – сильно преувеличивал. Раньше он на всех фотографиях улыбался криво, стараясь скрыть отсутствие правого верхнего резца, который ему выбили еще в школе, ткнув головой в фонтанчик с питьевой водой. Теперь ему все нипочем: смеется, выставляя на всеобщее обозрение свои гнилушки. Странное сочетание мрачности и веселья в выражении лица. Писатель-раблезианец. Шерстяная рубашка в клетку, верхние пуговицы расстегнуты, видна майка. Раньше он маек не носил. Ты хоть изредка моешься, Хьюго? И запах изо рта у тебя наверняка противный, с такими-то зубами. Интересно, ты называешь студенток ласково-непристойными словами? Наверняка называешь, а потом в университет звонят возмущенные родители, и декану или кому-нибудь из администрации приходится объяснять, что ты ничего обидного не имел в виду, просто писатели – люди особенные. Может быть, и особенные, может быть, никто на них и не обижается. Писатели в наше время спокойно позволяют себе любые выходки при всеобщем попустительстве, словно избалованные, распущенные дети, которым слишком многое сходит с рук.

Все это мои домыслы, и мне нечем их подтвердить. Я пытаюсь воссоздать образ человека по одной-единственной размытой фотографии и потому довольствуюсь набором штампов. У меня недостаточно развито воображение и нет большого желания придумывать альтернативные варианты. Но я замечаю – да и любой в моем возрасте замечает, – до чего банальны и примитивны те маски, или «идентичности», если угодно, которые цепляют на себя люди. В художественной литературе – области интересов Хьюго – такие клише совершенно не работают, а вот в жизни нам большего, похоже, и не надо, на большее мы не способны. Достаточно посмотреть на фотографию Хьюго, на эту его майку, достаточно почитать, что он пишет о себе:

Хьюго Джонсон родился и получил кое-какое образование в лесном краю, в городках шахтеров и лесорубов Северного Онтарио. Работал дровосеком, барменом в пивной, продавцом, телефонным мастером, бригадиром на лесопилке и время от времени имел отношение к разным академическим кругам. Теперь вместе с женой и шестерыми детьми живет по большей части на склоне горы высоко над Ванкувером.

Жене-студентке, судя по всему, пришлось взять к себе всех детей. А что же случилось с Мэри Фрэнсис? Умерла? Бросила их? Или он довел ее до сумасшедшего дома? Но сколько же в этой коротенькой биографической справке вранья, полуправды и несуразностей! Живет на склоне горы над Ванкувером… Прочтешь – и подумаешь, будто Хьюго обитает в хижине посреди леса. А на самом деле, готова поспорить, он живет в обыкновенном комфортабельном доме в Северном или Западном Ванкувере: город теперь так разросся, что стал взбираться на горы. Время от времени имел отношение к разным академическим кругам. Ну и бред! Почему бы не сказать прямо, что много лет, большую часть сознательной жизни, он преподавал в университетах и что преподавание было для него единственной постоянной и хорошо оплачиваемой работой? А так можно подумать, наш дорогой Хьюго время от времени выходит из лесной чащи, дабы изречь пару мудрых слов и показать этим ученым, что такое настоящий мужик и писатель, истинный художник слова. Никак не угадаешь, что за этой фразой скрывается обычный препод. Не знаю, работал ли он дровосеком, барменом или продавцом, но точно знаю, что телефонным мастером он не был. Как-то раз он подрядился красить телефонные столбы – и бросил через неделю: карабкаться на них в жару ему оказалось не по силам. Тогда выдался очень знойный июнь, это было сразу после нашего выпуска. И правильно сделал, что бросил. Его мутило от жары, дважды он едва доходил до дому и тут же шел блевать. Я и сама не раз бросала работу, которая была мне не по нутру. Тем же летом я устроилась в больницу Виктории и очень скоро уволилась. Сматывать бинты невыносимо скучно, я чуть не свихнулась. Но если бы я стала писательницей и мне понадобилось бы перечислить свои занятия, разве написала бы я – «мотальщица бинтов»? Думаю, это было бы не совсем честно.

Хьюго вскоре нашел другую работу: он проверял экзаменационные работы старшеклассников. Что же он не написал – «проверяльщик экзаменационных работ»? Это нравилось ему куда больше, чем карабкаться на телефонные столбы, и, по всей вероятности, больше, чем рубить лес, разливать пиво и прочее, чем он якобы занимался. Почему же не написал – «проверяльщик экзаменационных работ»?

Не был он, насколько мне известно, и бригадиром на лесопилке. Он подрабатывал на лесопилке у своего дядюшки летом – за год до того, как мы встретились. Там он таскал бревна и выслушивал ругань в свой адрес от настоящего бригадира, который его на дух не выносил, как племянника хозяина. По вечерам Хьюго, если еще мог волочить ноги, отправлялся на берег ручейка и играл там на блок-флейте. Его донимала мошкара, но он все равно сидел и играл. Мог исполнить «Утро» из «Пер-Гюнта», а также несколько старинных елизаветинских мелодий, названия которых я забыла. Помню только одно: «Уолси-уайлд». Я разучила аккомпанемент на пианино, и мы играли дуэтом. Откуда такое название? Может, в память о кардинале Уолси[9], а «уайлд» – название танца? Упомянул бы ты и это, Хьюго, – «на дуде игрец». Это было бы очень кстати, вполне в духе нашего времени. Насколько я понимаю, дудение на блок-флейте и другие чудаковатые занятия не только не вышли из моды, скорее наоборот. А что? Это было бы поэффектнее, чем все твои «дровосеки» и «бармены». Так-то, Хьюго: имидж, который ты себе создал, не только фальшив, но и архаичен. Надо было написать, что ты в течение года медитировал в горах штата Уттар-Прадеш в Индии или преподавал искусство драмы детям-аутистам. Надо было побрить голову налысо, сбрить бороду, нацепить монашескую рясу с капюшоном. А лучше всего бы тебе заткнуться, Хьюго.

Когда я была беременна, мы жили в доме на Арджил-стрит в Ванкувере. Стоявший на отшибе старый дом с серой штукатуркой так жалко смотрелся в дождливые зимние дни, что мы выкрасили все комнаты в живенькие, нарочито безвкусно подобранные цвета. Три стены в спальне стали нежно-голубыми, как веджвудский фарфор, а четвертая – красно-фиолетовой. Мы объявили, что проводим эксперимент: можно ли свести человека с ума с помощью одних только красок? Ванна оказалась оранжево-желтой.

– Сюда входишь, как мышь в сыр, – заметил Хьюго, закончив красить.

– Точно! – ответила я. – Отлично сказано, о великий мастер слова!

Он был польщен, хотя и меньше, чем когда слышал похвалы своим сочинениям. С тех пор каждый раз, показывая кому-нибудь из гостей ванную, он спрашивал:

Страницы: 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Бекке Уитни предложили выдать себя за двоюродную сестру, лежащую в коме. Молодая женщина, не признан...
Сестры Фоккенс – Мартина и Луиза – представительницы древнейшей профессии, истинные звезды квартала ...
Скромнице и тихоне Эстель пришлось сыграть роль эскорта по просьбе подруги. На приеме, куда Эстель п...
Элена вот-вот должна выйти замуж за красивого и, главное, любящего ее молодого человека. Но оказалос...
Сара была потрясена, когда к ней явился Девон Хантер, третий в списке самых сексуальных холостяков, ...
В книге представлена краеведческая, культурологическая и социально-экономическая характеристика 10 а...