Александр Грин Варламова Людмила

Дело обстоит так: Вольфсон арестован в „даче взятки“ какой-то типографии, арестован ГПУ… это значит, Вольфсона мы с Вами не увидим долго. Между тем, конечно, ни Вы, ни я – мы не виноваты в несчастье Вольфсона: не мы давали ему взятки и не мы от него получали».[455]

Тем не менее произошло удивительное: Вольфсона скоро выпустили. Грин сразу кинулся с ним судиться. Для этого наняли юриста из Союза писателей Н. В. Крутикова. Крутиков уверял, что все будет отлично, но раз за разом дело проигрывал. Грин был вынужден тратиться на дорогу и судебные издержки, но беда была не только в этих неудачах и тратах, и здесь необходимо на время маленького Гиза оставить и вновь вернуться к теме «Грин и вино».

Условия «договора», заключенного после переезда в Феодосию между Ниной Николаевной и Александром Степановичем касательно предмета его несчастной страсти, были такими: Грин не пьет в Феодосии, но имеет право выпивать, когда едет по литературным делам в Москву или Ленинград.

Александр Степанович широко этим правом пользовался, и в своих мемуарах Нина Николаевна посвятила немало горьких страниц пьянству мужа во время таких поездок. Она старалась ездить вместе с ним, потому что хоть как-то могла его сдержать.

В Москве они останавливались в общежитии Дома ученых на Кропоткинской набережной. «Если у нас отдельный номер – я не беспокоюсь. Он сразу же ляжет спать и через несколько часов как ни в чем не бывало будет в столовой общежития пить чай. Хуже, если мы живем в разных номерах, он – в мужском общем, я – в женском. Это случается, если мы заранее не известим администрацию о своем приезде или в общежитии будет переполнено. Заведующая общежитием, зная болезнь Александра Степановича, относится к ней человечно-просто и добро, всегда старается поместить нас вместе в маленький номер. Тогда, будучи со мной, Александр Степанович тих и спокоен. Порой я удивляюсь этому, понимая, как глубоко он меня любит, если мое присутствие и почти всегда безмолвие так его усмиряет».[456]

Она старалась писать, точнее даже размышлять об этой русской женской беде как можно спокойнее, взвешеннее, с достоинством, ни на что не жалуясь, но и не выгораживая мужа.

«Всегда ожидаю его; если он не приходит в обещанный час: волнуюсь, не пьяный ли вернется. Мне неприятен пьяный Александр Степанович. Есть пьяные приятные, Грин не принадлежит к их числу… Я всегда страдала от пьяного облика Александра Степановича. Это был не мой родной, любимый, этот был мне жалок, иногда трагически жалок, и тогда неприязнь исчезала, и я видела бедную горящую душу человека. Становилось до отчаяния страшно и хотелось, как крыльями, накрыть его любовью».[457]

А с утра все повторялось. Он снова уходил по редакциям, а каким придет, когда, придет ли вообще и где он в эту минуту – она не знала. Только боялась, как бы не попал под автомобиль. Он и сам этого боялся – вот, кстати, откуда проистекала ненависть Грина к автомобилям и где кроются причины навязчивого страха героя рассказа «Серый автомобиль» перед машинами.

От неизвестности, тревог, одиночества она плакала. Но только в эти часы. На людях не позволяла себе раскисать никогда. Гордая очень была. А ее жалели. Однажды профессор Баумгольц из Кисловодска, извинившись за то, что вмешивается не в свои дела и оправдываясь тем, что ей в отцы годится, спросил: «Как вы можете жить с Грином, это же ужасный человек?!»

Что она могла на это сказать? Что любит его, что такойсякой, пьяный, ужасный, ее не жалеющий, он дал ей высшее счастье, какое может дать мужчина женщине, а ему, врачу, не следовало бы больного человека осуждать. Но добила профессора другим: сказала, что сама из семьи алкоголиков и ей все это понятно.

«– Вы пьете? – ошарашенно уставился на меня профессор.

– Да, пью, только тайно! – и разговор прекратился».[458]

Она капли в рот не брала. А Грин пил с каждым годом все больше.

«Когда я его встречу, он, ухмыляясь, тихо пойдет в наш номер, цепляясь за мою руку. Помогу ему раздеться, и он, полубесчувственный, валится в постель. Мне хочется его бранить, плакать, на сердце горечь, обида. Но к чему все это? Он настолько пьян, что все слова проскочат мимо его сознания».[459]

Хорошо, если они живут одни. А если он в мужском номере? Тогда ей приходилось доводить его до дверей, а оставшись один, он начинал шуметь, будил соседей, заводил с ними перебранку и, по собственному выражению, «нарушал академический сон толстых мозгов». От этого и появлялись сочувствующие горю молодой женщины профессора.

Она умоляла его не пить хоть день. Дать ей один день отдыха. Прийти пораньше.

«„Да, детка, конечно. Я, старый, беспутный пьяница, только терзаю тебя. Клянусь, сегодня приду чист, как стеклышко. Не сердись на меня, мой друг…“ – И придет пьяный».[460]

Иногда, случалось, Грин нарушал договор и выпивал в Феодосии. Сохранилось письмо Нины Николаевны с пометками самого писателя. Некоторые наиболее резкие выражения жены он зачеркивал и писал сверху свои – здесь они будут взяты в скобки.

«Саша! Ты подлый (не подлый, но увлекающийся) – всегда ты из хорошего подлость (плохое) сделаешь. Было все сегодня добро и спокойно – нет, надо же 5 ч. пропадать, чтобы все испакостить (не быть дома), чтобы от беспокойства сердце болело. Тебе 47 лет, а за тобой следить и не верить тебе словно мальчишечке (мальчику) приходится. Феодосия не Париж (Зурбаган), знаешь, что я волнуюсь, мог бы зайти домой и опять, если надо, уйти. А то дорвался до рюмки и все на свете забыл, только себя и помнишь. Стыдно и противно (нехорошо)».[461]

Вероятно, именно пьянство было причиной того, что у Гринов не было детей, хотя Александр Степанович без детей очень тосковал, и когда летом 1926 года к ним в Феодосию приехал девятилетний мальчик Лева, племянник Нины Николаевны, Грин очень к нему привязался.

«Они были неразлучными друзьями – малый и большой. Александр Степанович баловал Леву как мог. „Давай, Нинуша, попросим у Кости Леву нам в сыновья. Мать у него легкомысленная, Костя с утра до ночи поглощен работой, ему не до мальчика. А нам в доме славно будет от такого хорошего карапузика“.

Но однажды (это было в Москве) возвращается Александр Степанович с Левой после прогулки очень мрачный. Левушка смотрит смущенно и виновато. Думаю, что мальчуган напроказил. Спрашиваю Александра Степановича, но он неразговорчив, словно чем-то удручен; говорит мне: „Потом, Нинуша, расскажу“. Когда осталась наедине с Левой, спрашиваю его: „Что ты, малыш, небедокурил? Рассказывай“. – „Да нет, тетя Нина, я вел себя хорошо. Только в трамвае вдруг дядя Саша стал бледный, бледный и перестал со мной разговаривать. Я боялся, что он рассердился“. – „А на что же он мог рассердиться?“ – „Не знаю“».

Вечером Грин признался: «Разъезжая с Левой, я несколько раз оставлял его на бульваре, а сам заходил в ресторанчики или пивные выпить, немного выпить. Побывали снова в зоопарке, едем в трамвае домой. Лева весело болтает и вдруг просит меня наклониться к нему, обнимает за шею и говорит шепотом на ухо: „Дядя Саша, от вас водочкой сильно пахнет. Тетя Нина будет обижаться“. Меня как камнем по сердцу ударило. Думаю – вот тебе, Саша, и судья. Маленький судья. Нинуша, не возьмем Леву. Ты была права».[462]

Детские образы в его прозе, хотя и не часты, но удивительно точны и глубоки. Таким был рассказ «Гнев отца», который высоко оценил Андрей Платонов.

Итак, Грин пил, когда уезжал из Феодосии. А по делу Вольфсона ездить приходилось особенно часто, и, соответственно, часто пить. «Когда нужда была велика, Грин пил больше, черные мысли требовали оглушения; в достатке меньше. Особенно тяжелы были 1929—30–31 годы, когда нужда туго захлестнула на нашей шее свою жесткую петлю. Собрание сочинений было продано частному издательству „Мысль“; все новое тоже должно было печататься им. „Мысль“, мошеннически платя нам долгосрочными векселями, выпустив несколько книг, прекратила издание и платежи. Мы начали судиться с издательством – и неудачно. Проиграли во всех инстанциях».[463]

Ездить с мужем Нина Николаевна не могла. Денег не было, и им приходилось надолго расставаться, притом что они привыкли быть все время вместе и в разлуке жестоко страдали. Но Грин и тут оставался Грином и старался порадовать жену каким-нибудь подарком. Она же его молила:

«Милый, дорогой мой Сашенька!

Обращаюсь к тебе с большой просьбой, голубчик. Вот это мой счет; видишь – если сделать эти расходы, тогда у нас остается только 340 р. чистых, это и на мебель, и на квартиру, и на житие. Сделай мне одолжение – не покупай мне ничего в подарок – никакой даже по-твоему – нужной мелочи. А то у меня сердце беспокоится, что ты мне что-нибудь купишь. Ради нашего будущего покоя, голубчик мой, не дари и не покупай мне ничего».[464]

Он все равно покупал. Однажды принес ей серебряную чашку с блюдцем и ложкой. Она расплакалась и стала упрекать его, что не надо покупать вещи на деньги, за которые можно прожить целый месяц. Грин расстроился, отнес чашку обратно в магазин и вернулся со старинной шкатулкой для писем, а она, пока он ходил, уже раскаялась: «Зачем я уничтожила минуту сказки в его душе?»[465]

Не только в мемуарах, где многое смягчено и просветлено, но и в письмах сквозит тоска разлуки.

«Милый Сашечка, так трудно непоцелованной, неперекрещенной ложиться спать…

Береги себя, бойся автомобилей и не горюй, если что не будет выходить. Не умрем, вывернемся как-нибудь… Не задаю тебе, голубчик, никаких вопросов, т. к. знаю что ты мне все напишешь…

Если вечером получишь письмо – „покойной ночи“ – если утром „здравствуй, голубчик“».

«Мне грустно без тебя, Сашечка, друг мой. Очень уж, оказывается, я привязана к тебе. И все время сердце томится – не холодно ли тебе в Москве, ешь ли досыта; так бы взяла тебя за головушку и прижала к себе и нежно погладила. Сашечка, любовь ты моя ненаглядная. Ужасно меня нервирует, если слышу стук тросточки по тротуару. Все кажется, что ты сейчас войдешь… Целую лапушки твои, головушку. Милый, голубчик, родной. Пиши мне подробно и правду, т. к. я так мысленно хожу с тобой, что мне потом тяжело будет узнать, что ты что-либо сочинил, хотя бы и для моей пользы и радости».[466]

Он ей отвечал:

«Нинушке, светику, дочке моей.

1) Всячески берегись простуды.

2) Берегись есть против печени.

3) Письма и телеграммы посылай на Крутикова.

4) В случае фин. инспект. или других требований сошлись на мое скорое возвращение.

5) Абсолютно не беспокойся.

6) По получении денег от меня выкупи все вещи; купи боты и туфли, масла, чаю и сахара.

7) Двери, окна запирай, без цепочки не открывай.

8) Дров не носи!»[467]

«Живи, дорогая, береги себя и спокойно жди меня. Я не задержусь не только лишний день, но и лишний час… Целую тебя, милое серьезное личико…»[468]

В этих письмах – все: и забота, и детали их повседневной жизни – дороги, переезды, вещи, сданные в ломбард, страх перед фининспектором и кредиторами.

«Не могу, конечно, начать письмо без того, чтобы тебя не выбранить: зачем ты, бесстыдник такой, оставил Таисии для меня деньги? Как нехорошо! У меня сердце болит – как ты там устроился с деньгами, а ты еще отрываешь от себя для меня. Ведь ты знаешь – я с любым количеством денег могу обойтись. Собуля, милый, и спасибо, и нехорошо!

Беспокоило меня вчера очень – получил ли ты постель. Как представлю, что твои косточки ворочаются на жесткой скамье – сразу сердце на десять частей разрывается…

Сейчас понесу это письмо на почту, а потом пойду в церковь. Когда хочется умиротвориться, хорошо там побыть. А то во мне очень много негодования на несправедливость к тебе».[469]

«Голубчик мой, ненаглядный, как подумаю, что едешь ты один, не зная на что, без крова в Москве, сердце разрывается за тебя. Всех бы уничтожила, зачем нас так мучают?.. Помог бы нам Бог выкарабкаться из этой ямы, отдохнули бы…

Милый ты мой, любимый крепкий друг, очень мне с тобой хорошо. Если бы не дрянь со стороны, как бы нам было светло. Пусть будет!»[470]

Но как ни старалась она его успокоить и согреть, жизнь в Крыму становилась день ото дня невыносимее:

«Голубчик мой, Собусенька, не уезжай из Москвы, пока не получишь Вольфсоновских денег, иначе, видит Бог, нам их никогда не получить… А без денег в Феодосии невыносимо. Кредиторы так и лезут… А знаешь, Санечка, у тебя висела картинка – потерпевший корабль лежит на боку. Я ее с 28 года не люблю, как посмотрю – нехорошо от нее на сердце. Вчера в 5–6 веч. ее вытащила из-под стекла и сожгла, и стало легче. Ты на меня не сердись за это, милый».[471]

Порой ей не хватало денег даже на почтовую марку. Крутикову, своему юристу, Грин в это время писал:

«Мои обстоятельства так плохи, мрачны, что я решаюсь попросить тебя о помощи – делом.

Если мы не уплатим 1 ноября 233 р. вексельных долгов – неизбежна опись, распродажа с молотка нашего скромного имущества, которым с таким трудом обзаводились мы в течение 6 лет… Я в тоске, угнетен, не могу работать».[472]

«Дорогой Николай Васильевич!

У меня что-то вроде бреда на почве страха „крупных материальных бедствий“. 24 февраля опишут все барахло, которое еще у нас осталось, а те вещи так и пропали».[473] Далее в письме следует приписка рукой Н. Н. Грин: «Да, Николай Васильевич, положение еще хуже, чем А. С. пишет, т. к. из-за (1 нрзб) и беспокойства он не может работать… Не сетуйте на наши вопли, но нам очень, очень тяжело…»[474]

Позднее, комментируя эти письма, Нина Николаевна сделала приписку:

«Декабрь 1929 г. Юрисконсультант Союза Н. Крутиков недобросовестно ведет наши дела с издательством Вольфсона „Мысль“. Мы в Феодосии голодали».[475]

А в более поздних мемуарах содержится рассказ о том, как она просила Крутикова проследить, чтобы Грин пришел на суд не пьяный, потому что пьянство могло дурно отразиться на исходе дела.

«Какой-то из последних судов был назначен в Ленинграде. Мы жили уже два месяца в Москве. Александр Степанович порядочно пил. Он знал, что судбище это для нас чрезвычайно важно. Данные были в нашу пользу. На суд должен был ехать и Крутиков…

Крутиков очень мне обещал печься об Александре Степановиче как о брате.

Поехали. Через несколько дней вернулись, проиграв. Грин имел удрученный вид и набрякшие, в раздутых венах, руки – признак большого пьянства. Спросила Крутикова, был ли Александр Степанович трезв на суде. „Абсолютно трезв“, – заверил он. Через несколько дней пришло из Ленинграда письмо от брата Александра Степановича – Бориса, в котором он сожалел о проигрыше и том, что на суде Александр Степанович был совершенно пьян».[476]

Быть может, именно по совокупности всех этих причин и вышел таким печальным, трагическим последний роман Александра Грина «Дорога никуда», лучшая, хотя и не самая известная его книга, которая именно в эти годы создавалась.

«В тяжелые дни нашей жизни росла „Дорога никуда“. Грустно звенели голоса в уставшей, измученной душе Александра Степановича. О людях, стоящих на теневой стороне жизни, о нежных чувствах человеческой души, не нашедших дороги в жестоком и жестком практичном мире, писал Грин».[477]

Это, пожалуй, слишком лирическая и мягкая оценка этого романа. На самом деле «Дорога никуда» сурова и жестока.

В «Четвертой прозе» Осипа Мандельштама есть знаменитые слова, которые обычно при цитировании урезают: «Все произведения мировой литературы я делю на разрешенные и написанные без разрешения. Первые – это мразь, вторые – ворованный воздух. Писателям, которые пишут заранее разрешенные вещи, я хочу плевать в лицо, хочу бить их палкой по голове и всех посадить за стол в Доме Герцена, поставив перед каждым стакан полицейского чаю и дав каждому в руки анализ мочи Горнфельда. Этим писателям я запретил бы вступать в брак и иметь детей. Как могут они иметь детей – ведь дети должны за нас продолжить, за нас главнейшее досказать – в то время как отцы запроданы рябому черту на три поколения вперед».

Странно применимы эти речи к Грину. Горнфельд, с которым Мандельштам судился по обвинению в плагиате и писал о нем ужасно, несправедливо, злобно, был одним из немногих литературных друзей Грина, у самого Грина не было детей, но то, что писал Александр Степанович, не было разрешено – это был ворованный воздух. В «Дороге никуда» он обжигающ, как на высокогорье.

Первоначально Грин хотел назвать свой роман «На теневой стороне», но однажды на выставке в Москве он увидел картину английского художника Гринвуда «Дорога никуда», которая сильно поразила его. Поразило и то, что фамилия художника похожа на его собственную, и в честь этой картины он назвал свой роман.

За название Грина сильно ругали. И в самом деле, назвать так роман в 1929 году, в год великого перелома, было вызовом всему, что происходило в стране, и советская критика не преминула это отметить.

Опубликованная в журнале «Сибирские огни» рецензия называлась «Никудышная дорога». В «Красной нови», откуда был уже изгнан Воронский, некто под псевдонимом И. Ипполит писал: «Буржуазная природа творчества Грина не подлежит сомнению, это его роднит с западными романистами, отличает же то, что он выражает идеологию распада, заката данной группы. У ней нет былой жизнерадостности, исчезают бодрые ноты – остались безвыходный пессимизм и мистический туман. Отчаявшись в физической силе, она апеллирует к спиритической. Эту стадию разложения мы застаем в романе. В некотором смысле он звучит символически. Где выход? Куда идти? – спрашивает Грин. – Увы! „Дорога никуда“. Дороги нет!»[478]

Но ни мистического тумана, ни спиритизма, ни готики, как в «Джесси и Моргиане», в этом романе нет. «Дорога никуда» – наименее фантастический из романов Грина. Это история жизни молодого человека. Что-то вроде «Золотой цепи», но без чудо-златоцепей, волшебных дворцов и роботов. Живет на свете юноша по имени Тиррей Давенант, работает официантом в ресторане «Отвращение». Такое название дал своему заведению хозяин, и меню в кабаке соответствующее.

1. Суп несъедобный, пересоленный.

2. Консоме «Дрянь».

3. Бульон «Ужас».

4. Камбала «Горе».

5. Морской окунь с туберкулезом.

6. Ростбиф жесткий, без масла.

7. Котлеты из вчерашних остатков.

8. Яблочный пудинг, прогоркший.

9. Пирожное «Уберите!».

10. Крем сливочный, скисший.

11. Тартинки с гвоздями.

Это для того, чтобы привлекать посетителей, но те все равно приходят редко. И вот однажды в это самое «Отвращение» случайно заглядывают дочери богатого человека по фамилии Футроз. Спускаются, как ангелы на землю, и жизнь юноши Давенанта чудесным образом переворачивается. Сами по себе барышни ни за что не догадались бы помочь мальчику, но функцию посредника, а в сущности – благородного провокатора берет на себя некто Орт Галеран, единственный завсегдатай кафе, который симпатизирует Давенанту и предлагает дочерям Футроза ему помочь.

«– Подарите немного внимания этому молодому человеку, который стоит там, у вазы с яблоками. Его зовут Тиррей Давенант. Он очень способный, хороший мальчик, сирота, сын адвоката. Ваш отец имеет большие связи. Лишь поверхностное усилие с его стороны могло бы дать Давенанту занятие, более отвечающее его качествам, чем работа в кафе… Возьмите на себя роль случая. Право, это неплохо…»

Две девочки – одной из которых семнадцать лет, а другой двенадцать – охотно эту роль на себя берут, и так Давенант попадает в дом к богачу Футрозу. Тот дает ему денег, снимает для него квартиру, покупает хорошую одежду, обещает интересную работу, и кульминацией этого счастья становится день, который проводит Давенант в доме Футроза с его дочерьми и их друзьями. Он выигрывает в состязании по стрельбе приз – серебряного оленя и чувствует себя необыкновенно счастливым.

А затем все в одночасье обрывается. На сцене появляется отец Давенанта, этакий Федор Павлович Карамазов, только написанный Грином. Нищий бродяга Франк Давенант, прослышав о необыкновенном везении своего сына, которого бросил, когда ребенку было пять лет, и которого с тех пор не видел, приходит к нему, требует денег, вина, а затем советует соблазнить старшую из дочерей, чтобы выклянчить у Футроза побольше денег, и обещает научить, как это сделать. В этом черном человеке есть нечто от Гинча, от Геза или даже Блюма из раннего рассказа «Трагедия на плоскогорье Суан», но со зрелой и по-своему оригинальной философией, которую Давенант-старший излагает сыну.

«Есть два способа быть счастливым: возвышение и падение. Путь к возвышению труден и утомителен. Ты должен половину жизни отдать борьбе с конкурентами, лгать, льстить, притворяться, комбинировать и терпеть, а когда в награду за это голова твоя начнет седеть и доктора захотят получать от тебя постоянную ренту за то, что ты насквозь болен, вот тогда ты почувствуешь, как тебе достались высота положения и деньги, конечно. Да так ради чего же ты так искалечился? Ради собственного дома, женщин и удовольствий. Еще можешь утешаться тем, что несколько ползущих вверх дураков будут усердно твердить твое имя, пока не подползут усесться либо рядом с тобой, либо еще повыше. Тогда они плюнут тебе на голову. Понимаешь, о чем я говорю?

– Я понимаю. Вы – неудачник.

– Неудачник, Тири? Смотри, как ты повернул… Ты ошибся. Мой вывод иной. Да, я неудачник – с вульгарной точки зрения, – но дело не в том. Какой же путь легче к наслаждениям и удовольствиям жизни? Ползти вверх или слететь вниз? Знай же, что внизу то же самое, что и вверху: такие же женщины, такое же вино, такие же карты, такие же путешествия. И для этого не нужно никаких дьявольских судорог. Надо только понять, что так называемые стыд, совесть, презрение людей есть просто грубые чучела, расставленные на огородах всяческой „высоты“ для того, чтобы пугать таких, как я, понявших игру. Ты нюхал совесть? Держал в руках стыд? Ел презрение? Это только слова, Тири, изрекаемые гортанью и языком. Слова же есть только сотрясение воздуха. Есть сладость в падении, друг мой, эту сладость надо испытать, чтобы ее понять. Самый глубокий низ и самый высокий верх – концы одной цепи. Бродяга, отвергнутый – я сам отверг всех, я путешествую, обладаю женщинами, играю в карты и рулетку, курю, пью вино, ем и сплю в четырех стенах. Пусть мои женщины грязны и пьяны, вино – дешевое, игра – на мелочь, путешествия и переезды совершаются под ветром, на палубе или на крыше вагона – это все то самое, чем владеет миллионер, такая же, черт побери, жизнь, и, если даже взглянуть на нее с эстетической стороны, – она, право, не лишена оригинального колорита, что и доказывается пристрастием многих художников, писателей к изображению притонов, нищих, проституток. Какие там чувства, страсти, вожделения! Выдохшееся общество приличных морд даже не представляет, как живы эти чувства, как они полны неведомых „высоте“ струн! Слушай, Тири, шагни к нам! Плюнь на своих благотворителей! Ты играешь унизительную роль деревянной палочки, которую стругают от скуки и, когда она надоест, швыряют ее через плечо». Возразить на это невозможно.

Сын и не возражает. Он умоляет отца покинуть город и не портить ему жизнь, но Франк Давенант находит странное удовольствие в том, чтобы нагадить, и не скрывает этого. Он отправляется к Футрозу клянчить деньги, говоря, что его послал сын, и Давенант, сгорая от стыда, понимает, что больше никогда не переступит порог этого дома. Единственное, о чем он мечтает, – увидеть в последний раз семью Футроза, уехавшую на несколько дней в Лисс в театр, и для этого идет пешком, выбиваясь из сил, но в тот самый момент, когда видит дочерей Футроза у входа в театр и бросается к ним, он падает и оказывается в больнице «Красного Креста» с воспалением мозга. На этом заканчивается первая часть.

О «Дороге никуда» неплохо написал современный писатель Макс Фрай, а точнее тот, кто за этим псевдонимом скрывается.

«„Дорога никуда“ – возможно, не самая обаятельная, но самая мощная и разрушительная из книг Александра Грина. Наделите своего героя теми качествами, которые вы считаете высшим оправданием человеческой породы; пошлите ему удачу, сделайте его почти всемогущим, пусть его желания исполняются прежде, чем он их осознает; окружите его изумительными существами: девушками, похожими на солнечных зайчиков, и мудрыми взрослыми мужчинами, бескорыстно предлагающими ему дружбу, помощь и добрый совет… А потом отнимите у него все и посмотрите, как он будет выкарабкиваться. Если выкарабкается (а он выкарабкается, поскольку вы сами наделили его недюжинной силой) – убейте его: он слишком хорош, чтобы оставаться в живых. Пусть сгорит быстро, как сухой хворост – это жестоко и бессмысленно, зато достоверно. Вот по такому простому рецепту испечен колдовской пирог Грина, его лучший роман под названием „Дорога никуда“».[479]

Во второй части, там, где Давенант выкарабкивается, у него другое имя – Джемс Гравелот. Он – хозяин гостиницы, которую ему подарил некто Стомадор. Подарил просто так, потому что плохо шли дела и Стомадор ни на что не надеялся. Отчасти это снова вариант чуда, как в «Алых парусах», но более будничного. Юный Гравелот-Давенант сумел хорошо повести дело, гостиница его процветает, а сам он имеет репутацию порядочного человека. Но однажды (у Грина это часто встречающийся мотив: нарушаемое внезапным событием ровное течение жизни либо в лучшую, либо в худшую сторону, и композиционно эта ситуация зеркально отражает то, что было в первой части, когда перед Тирреем явились дочери Футроза), так вот, однажды нелегкая заносит в гостиницу компанию молодых людей высшего света: циничного богача Ван-Конета, его любовницу Лауру Мульдвей и их друзей. Между благородным Гравелотом и негодяем Ван-Конетом вспыхивает ссора. Ван-Конет, собирающийся жениться из-за денег («Я женюсь на своей обезьянке и залезу в ее защечные мешочки, где спрятаны сокровища»), цинично отзывается о некой паре влюбленных, покончивших с собой, и эта история горячо обсуждается Давенантом и его служащими. Делает же Ван-Конет это для того, чтобы произвести впечатление на присутствующую при сем молодую девушку по имени Марта, которая работает в гостинице, и специально для ее ушей Ван-Конет говорит о покончивших с собой:

«„Должно быть, утолив свою страсть, оба поняли, что игра не стоит свеч“.

Марта покраснела под прищуренным на нее взглядом Ван-Конета и без нужды переместила тарелку».

А дальше следует замечательная по накалу сцена:

«– Сногден, как зовут тех ослов, которые продырявили друг друга? Как же вы не знаете? Надо узнать. Забавно. Не выходите замуж, Марта. Вы забеременеете, муж будет вас бить…

– Георг, – прервала хлесткую речь Лаура Мульдвей, огорошенная цинизмом любовника, – пора ехать. К трем часам вы должны быть у вашей невесты.

– Да. Проклятие! Клянусь, Лаура, когда я захвачу обезьянку, вы будете играть золотом, как песком!

– Э… Э… – смущенно произнес Вейс, – насколько я знаю, ваша невеста очень любит вас.

– Любит? А вы знаете, что такое любовь? Поплевывание в дверную щель.

Никто ему не ответил. Лаура, побледнев, отвернулась. Даже Сногден нахмурился, потирая висок. Баркет испугался. Встав из-за стола, он хотел увести дочь, но она вырвала из его руки свою руку и заплакала.

– Как это зло! – крикнула она, топнув ногой. – О, это очень нехорошо!

Взбешенный резким поведением хозяина, собственной наглостью и мрачно вещающей ссору Лаурой, так ясно аттестованной золотыми обещаниями разошедшегося джентльмена, Ван-Конет совершенно забылся.

– Ваше счастье, что вы не мужчина! – крикнул он плачущей девушке. – Когда муж наставит вам синяки, как это полагается в его ремесле, вы запоете на другой лад.

Выйдя из-за стойки, Давенант подошел к Ван-Конету.

– Цель достигнута, – сказал он тоном решительного доклада. – Вы смертельно оскорбили девушку и меня.

Проливной дождь, хлынувший с потолка, не так изумил бы свидетелей этой сцены и самого Ван-Конета, как слова Давенанта. Баркет дернул его за рукав.

– Пропадете! – шепнул он. – Молчите, молчите! Сногден опомнился первым.

– Вас оскорбили?! – закричал он, бросаясь к Тиррею. – Вы… как, бишь, вас?.. Так вы тоже жених?

– Все для Петронии, – пробормотал, тешась, Вейс.

– Я не знаю, почему молчал Баркет, – ответил Давенант, не обращая внимания на ярость Сногдена и говоря с Ван-Конетом, – но раз отец молчал, за него сказал я. Оскорбление любви есть оскорбление мне.

– А! Вот проповедник романтических взглядов! Напоминает казуара перед молитвенником!

– Оставьте, Сногден, – холодно приказал Ван-Конет, вставая и подходя к Давенанту. – Любезнейший цирковой Немврод! Если, сию же минуту, вы не попросите у меня прощения так основательно, как собака просит кусок хлеба, я извещу вас о моем настроении звуком пощечины.

– Вы подлец! – громко сказал Давенант.

Ван-Конет ударил его, но Давенант успел закрыться, тотчас ответив противнику такой пощечиной, что тот закрыл глаза и едва не упал. Вейс бросился между ними.

В комнате стало тихо, как это бывает от сознания непоправимой беды.

– Вот что, – сказала Вейсу Мульдвей, – я сяду в автомобиль. Проводите меня».

Все заканчивается вызовом на дуэль, но стреляться ВанКонету не хочется, и против Давенанта затевается интрига: Марту и ее отца подкупают, а Давенанту в гостиницу под видом двух ящиков книг приносят контрабандный товар. Следом появляются таможенники, Давенант успевает в последний момент скрыться, попадает на корабль, который опять-таки везет контрабанду, вступает в бой с таможенниками, убивает как минимум шестнадцать человек и оказывается в тюрьме, где ему грозит смертная казнь.

Психологизма здесь меньше, чем в первой части, но действия гораздо больше. О случившемся становится известно тем, кто принимал участие в судьбе юноши, – Орту Галерану и Стомадору. Они пытаются его освободить, делают подкоп, но когда ценой невероятных усилий им удается добраться до камеры, в которой находится их протеже, оказывается, что Давенант болен, у него распухла нога из-за раны, полученной в бою, и выйти на волю он не может.

«– Все-таки прости жизнь, этим ты ее победишь. Нет озлобления?

– Нет. Немного горько, но это пройдет».

Это очень важные слова, которые отражают идею произведения и противопоставлены тому, что говорит отец Давенанта в первой части романа: «Мы с Гемасом здорово выпили вчера. Знаешь, ты ему понравился. Это человек с головой. Он говорит: „Я понимаю вашего сына, но он летит и будет лететь, как бабочка на огонь, пока не спалит крылья“. И – добавлю я сам – пока, корчась и издыхая, не проклянет все лукавые огни мира!»

Крылья спалил, но не проклял. Как герой, так и его создатель. Только последняя была у него просьба: «Стомадор, обратись к первой женщине, которую встретишь. Если она стара, она будет мне мать, если молода, – станет сестрой, если ребенок, – станет моей дочерью».

Этой женщиной оказывается Консуэло, несчастная жена Ван-Конета. Так закольцован сюжет романа.

Консуэло предпринимает отчаянную попытку спасти Давенанта, ей удается добиться отмены казни и пересмотра приговора, но на хеппи-энд Грин не пошел: гангрена Давенанта необратима.

«– Зачем умирает чудесный человек, ваш друг? Я не хочу, чтобы он умирал.

Она встала, утерла слезы и протянула руку Галерану, но тот привлек ее за плечи, как девочку, и поцеловал в лоб.

– Что, милая? – сказал он. – Беззащитно сердце человеческое?! А защищенное – оно лишено света, и мало в нем горячих углей, не хватит даже, чтобы согреть руки».

«„Дорога никуда“ стала дорогой тех, кто отягчен эмоциями, чья душа от этого стоит незащищенной, одинокой, никому не нужной глубоко. Эти люди погибают, им нет места и пути на земле», – писала Нина Грин.[480]

«В „Дороге никуда“ происходит непрерывное крушение романтических иллюзий героев, – охарактеризовал этот роман В. Е. Ковский. – Давенант воображал отца „мечтателем, попавшим в мир иной под трель волшебного барабана“, а увидел прожженного мошенника; вместо дружбы с прелестными девушками его ждет одиночество и тюрьма; люди, им облагодетельствованные, его же обкрадывают; женщина, за честь которой он вступился, предает; чистая и пылкая любовь Консуэло адресована негодяю Ван-Конету; надежда Галерана встретить в Футрозах верную память о прошлом не оправдывается – для них знакомство с Давенантом обратилось в „древнюю пыль“…

И рядом со всеми этими катастрофами звучит спокойная проповедь Галерана: „Никогда не бойся ошибаться, ни увлечений, ни разочарований бояться не надо… Будь щедр. Бойся лишь обобщать разочарование и не окрашивай им все остальное. Тогда ты приобретешь силу сопротивляться злу жизни и правильно оценишь ее хорошие стороны“».[481]

Это почти завещание. Или наставление. И на фоне того, что происходило в стране и что ее ждало, звучало более чем современно и было не уходом от действительности, но сшибкой с нею. Боем, каким был бой Давенанта с таможенниками, в каждом из которых, по мысли героя, сидит маленький Ван-Конет. И вот этого печатать в толстых журналах никто не осмелился.

Грин отдал роман в издательство «Федерация» весной 1929 года.

В своих мемуарах Н. Н. Грин писала:

«О гонораре А. С. сговорился с Алекс. Николаев. Тихоновым и никого никогда он не вспоминал с таким отвращением, как торговавшегося с ним кулака».

Грин требовал 250 рублей за печатный лист, потом снизил цену до 200. Сговорились на 187 рублях 50 копейках за лист. Когда Грин пришел в издательство подписывать договор, увидел, что там обозначена цена 180. Долго он ругался с Тихоновым, но тот не уступил.

«„Я подпишу договор по 180 р., принужден к этому, а мои 7 р. 50 к. пусть пойдут Вам на гроб“, – сказал Грин на прощание».[482]

За «Дорогу никуда» на Грина обиделась Вера Павловна Калицкая. Она сочла, что в образе негодяя Ван-Конета Грин изобразил себя, а в образе Консуэло ее. Хотя даже если это и так, чего было тут для нее обидного, неясно.

А между тем как раз в тот год, когда была написана «Дорога никуда», был арестован по делу Геолкома муж Калицкой Казимир Петрович, и Грин предложил Вере Павловне похлопотать за арестованного у Горького.

«Дорогой Саша, спасибо тебе за участие. Пожалуйста, сходи к Алекс. Макс. Только если это тебе не неприятно. Все так затихло, так заглохло, что это начинает действовать на нервы. Писем от К. П. не имею, свиданий не дают. Говорят, что пока идет следствие, не дадут. Вот о чем, если можно, попроси Ал. Макс.: не может ли он узнать – когда кончится следствие и в чем же собственно дело. Невинность безусловная и полная, но хотелось, чтобы выяснили они это поскорее».[483]

Калицкий был вскоре освобожден за недоказанностью обвинения. А у Гринов жизнь становилась все хуже. Кончились те четыре ласковых, хороших года, которые они провели в доме на Галерейной улице. Квартиру пришлось оставить и переехать подальше от моря. Подступала бедность, из которой им уже не суждено было выбраться до самой смерти Александра Степановича.

Летние месяцы 1929 года они провели в Старом Крыму, небольшом уединенном городе, окруженном ореховыми рощами. Там они сняли комнату в маленьком саманном доме с двускатной железной крышей, принадлежавшем агроному Шемплинскому. Описание этого дома содержится в книге крымского поэта Николая Тарасенко «Дом Грина». В этой же книге приводится воспоминание о Грине вдовы Шемплинского Марии Васильевны:

«Запомнился цвет лица. Нездоровый, землистый. Жесты скупые. Чужих здесь не было, держался свободно, самим собой. Часто улыбался. Его „выдавало“ выражение глаз: то высокомерное, то детски доверчивое. Чувствовалось: человек честный, негнущийся, ни на какую фальшь не пойдет…

Запомнилась одна его фраза – своей необычностью и серьезным тоном. По какому поводу была сказана, уже и не помню, а звучит так: „Мы, матушка, или всей душой, или – всей спиной к людям“».[484]

Осенью Грины вернулись в Феодосию, откуда Александр Степанович писал Ивану Алексеевичу Новикову, писателю, который был редактором «Дороги никуда» в «Федерации» и стал самым верным другом Грина в последние годы его жизни:

«Дорогой Иван Алексеевич!

Сердечно благодарю Вас за хлопоты. Оба Ваши письма я получил и не написал Вам доселе лишь по причине угнетенного состояния, в каком нахожусь уже почти два месяца.

Я живу, никуда не выходя, и счастьем почитаю иметь изолированную квартиру. Люблю наступление вечера. Я закрываю наглухо внутренние ставни, не слышу и не вижу улицы.

Мой маленький ручной ястреб – единственное „постороннее общество“, он сидит у меня или у Нины Николаевны на плече, ест из рук и понимает наш образ жизни».[485]

Этот ястреб одна из самых известных птиц в русской литературе. С ним на плече Грин сфотографировался и из всех своих фотографий любил больше всего именно эту. Гуль был куплен за рубль у уличного мальчишки. Новый хозяин приучил беспомощного птенца брать мясо из рук, а потом выпускал его летать, и ястреб возвращался, радуя Грина одной из последних оставшихся ему радостей. Но однажды с птицей случилось несчастье. Ястреб попался в зубы кошке, и на теле у него возникли две большие раны. Грины пытались его выходить, перевязывали, давали самую питательную еду, и он постепенно поправился, но летать уже больше не смог и на всю жизнь остался калекой. Александр Степанович очень привязался к нему, много с ним возился, тренировал и все хотел, чтобы к птице вернулась способность летать, но жизнь ястреба оказалась недолгой. Однажды он упал в холодную воду и простудился. Они пытались его выходить, согревали в вате, давали пить и есть, но птица от всего отказывалась.

«Под вечер Александр Степанович предложил покормить Гуля насильно. Решили поить молоком. Александр Степанович принес корзину в столовую, стал вынимать Гуля и вдруг сказал сдавленным голосом:

– Он давно умер, совсем холодный. Бедная ты наша птица, страдалица, лишенная счастья летать».

О Гуле Грин написал рассказ, где все происходит иначе, чем в жизни.

«Когда я спросила Александра Степановича, почему он так написал, он ответил:

– Мне хотелось, чтобы так случилось…»[486]

Все это немножко похоже на его собственное желание полететь. И на его собственную смерть.

«История одного ястреба» была напечатана в 1930 году. В том же году Грин пишет и публикует один из самых последних своих рассказов «Зеленую лампу». Сюжет его безыскусен и прост и на первый взгляд кажется вторичным по отношению к тому, что создано раньше. И тема старая – провокация как двигатель жизни.

«Мне надоели обычные развлечения, а хорошо шутить можно лишь одним способом: делать из людей игрушки», – слова, которые мог бы произнести и Хоггей из «Погасшего солнца», и Консейль из «Сердца пустыни», произносит возвращающийся из дорогого ресторана хорошо одетый господин по фамилии Стильтон, обнаружив на улице замерзающего голодного безработного Джона Ива.

Место действия – Лондон. Год – 1920-й. (Тот же, что и в «Крысолове».) У Стильтона на счету 20 миллионов фунтов, он изведал все, что может изведать в своей жизни сорокалетний холостой мужчина. Все ему приелось, и он делает безработному Иву следующее предложение: в течение многих лет тот должен не покидать комнаты в центре Лондона, каждую ночь ставить на подоконник зеленую лампу, получать за это 10 фунтов ежемесячно и ждать, пока на него, может быть, не свалится богатство.

Ив почитает себя счастливчиком, вытянувшим лотерейный билет, а Стильтон объясняет своему другу, такому же богатому, как он, мотивы своего поступка: «Когда вам будет скучно, приходите сюда и улыбнитесь. Там, за окном, сидит дурак. Дурак, купленный дешево, в рассрочку, надолго. Он сопьется от скуки или сойдет с ума… Игрушка из живого человека – самое сладкое кушанье».

Проходит восемь лет, и в больницу для бедных, находящуюся на лондонской окраине, привозят старика, который сломал ногу, оступившись на черной лестнице темного притона. Ему делают операцию, и наутро нищий, разорившийся миллионер Стильтон узнает в прооперировавшем его хирурге Джона Ива, свою живую игрушку, человека, который не терял времени даром и выучился на врача.

«Один из последних рассказов Грина „Зеленая лампа“ мы могли бы отнести к разряду программных. Недаром его название в английской интерпретации – Green lamp – фонетически соотносится с Greenland (каламбур, вполне доступный при поверхностном знании языка). Метафора, на которой построен рассказ, – свет лампы (искусственный, случайный) становится символом надежды, призрачной, малоутешительной, но помогающей жить и творить. Эта метафора (скорее даже аллегория) приводит нас к мысли, что литература, мифотворчество и шире – вообще искусство – единственный возможный ориентир в мире зла, единственный источник света. Для кого-то (для того же Готорна, например) он освещал дорогу к Богу. Грину этот свет служил маяком в его идеальном мире, мире, где есть Бог, в отличие от того, в котором ему приходилось физически существовать», – заключает Алексей Вдовин.[487]

С точки зрения творческого пути Грина «Зеленая лампа» была важной вехой. В ее свете было отчетливо видно, что он никуда не сворачивал, но продолжал упрямо идти своей «никудышной дорогой».

Глава XVII

«СУД, НУЖДА, ВИНО, ГОРЕЧЬ И ЛЮБОВЬ»

Слова, вынесенные в название этой главы, – цитата из комментария Нины Грин к ее переписке с мужем.

«1930. Феодосия. Опять А. С. из-за безденежья едет один в Москву. Зиму провели отчаянно. Книги не продавались, с „Мыслью“ шел безнадежный суд. Летом (в июле) поехали в Москву вдвоем, прожили тяжело 2 месяца, досуживаться с „Мыслью“ поехали в Ленинград, где жилось бесконечно тяжело: суд, нужда, вино, горечь и любовь. А. С. так много пил и, клянясь каждый день, что не будет больше, снова пил, что я сказала ему, что нашла себе место и уйду от него, если он не даст мне отдыха».[488]

Об их жизни в Питере в тот год сохранилось воспоминание Вл. Смиренского, поэта, литературоведа и бескорыстного биографа Грина, к которому Нина Николаевна относилась весьма отрицательно, имея на это чисто личные, женские причины, речь о которых впереди.

Смиренский писал: «В жизни Грина бывали тяжелые периоды, свойственные многим русским талантам. Он страдал тяжелой и страшной болезнью, которая в просторечье именуется „запоем“. В дни таких провалов Грин мрачнел, облик его менялся, глаза тускнели. Остановить его в эти периоды было почти невозможно.

Он предчувствовал приближение своих припадков и в такие моменты не доверял себе, боялся оставаться один. Его тянуло к вину с неудержимой силой. Несколько раз он приходил ко мне рано утром и, волнуясь, убеждал идти с ним.

– Все равно куда, – торопливо упрашивал он, – куда вы хотите, только я не могу быть один. Жена ушла по своим делам, в номере мне делать нечего – скучно, а если пойду бродить один, – я не могу вернуться.

В эти минуты Грин очень напоминал мне одного из своих героев – Августа Эсборна, который в ночь своей свадьбы вышел из дома на одну минуту, – и исчез на целую жизнь.

Конечно, я сопровождал Грина, и он сразу же веселел, начинал посвистывать или рассказывал мне какую-нибудь еще не написанную новеллу. Но бывали случаи, когда он не заставал меня дома и не мог удержаться от пагубной страсти. Тогда он вечером являлся ко мне, усталый и мрачный (вино его не веселило) – и упрашивал проводить его, непременно до самой двери, „чтобы жена видела, что я был у вас“.

И было совершенно ясно, что только она, эта застенчивая и милая женщина, и была для него единственным сдерживающим центром».[489]

«Трепач!», «Трепач он первого сорта!», «Это было страшно – по глупости и пошлости. Это равно Борисову!» – написано рукой Нины Николаевны на полях рукописи воспоминаний Смиренского.[490] И хотя это по-женски нелогично, но тем не менее очень понятно. Пьянство Грина было настолько болезненной темой, что никому не позволяла Нина Грин ее касаться. Только она могла об этом писать. Писать так, как Смиренскому и не снилось.

«Александр Степанович пьет. Пьет четвертый месяц подряд. Я задыхаюсь в пьяных днях. Так долго терпеть его пьянство мне ни разу еще не приходилось за всю нашу совместную жизнь – страдаю. Знаю, что ему тяжело, во много раз тяжелее, чем мне, но не могу не протестовать, хотя и договаривались когда-то о свободе его пьянства в Москве и Ленинграде. Александр Степанович оправдывал мне его тем, что это состояние помогает ему просить в долг, что трезвый он не спросит там, где спросит пьяный. А мне кажется, что наша жизнь катится под откос… Помню: часов в двенадцать дня пришел домой совершенно пьяный и окровавленный – где-то упал, обо что-то ударился головой. Шляпа была полна крови, лицо в кровавых струях… Иду с ним, а он так шатается, что даже я мотаюсь. Довела его до скверчика на Михайловской площади. Уселись на скамью. Слезы сами лились из моих глаз. Вокруг не было никого, и я их не стеснялась. „Саша, Саша, как мало ты меня жалеешь!“ – говорила я, плача. И он неожиданно заплакал. Выражались слезы пьяненько, но что-то в них было и от здорового духа Александра Степановича. Эти слезы меня в сердце ударили – не могу видеть мужских слез. Сидели, молча, погруженные в свои, должно быть, неодинаковые мысли. Я поднялась: „Пойдем, Сашенька“. – „А может, я лучше пройдусь, я очень пьян?“ – „Нет, дорогой, пойдем лучше домой, мы оба несчастные“. Дома он лег спать, а вечер прошел в какой-то странной душевной тихости, словно мы оба очнулись после долгой болезни. На следующий день Грин снова был пьян».[491]

Она чувствовала себя совершенно одинокой – ни пожаловаться, ни искать сочувствия ей было не у кого. А главное – она понимала, что сделать с этим что-либо уже невозможно. Алкоголизм Грина стал необратимым, и никакие договоренности более не действовали:

«Просила Александра Степановича: „Сашенька, ну будь другом, не попей водки неделю. Дай мне отдохнуть. У меня внутри так смутно, нехорошо, сумбурно. Я отдохну, душевно укреплюсь, и будет мне легче“. Он обещал. Видела – обещал искренне, страдая за меня. Но огонь алкоголизма уже разгорелся в нем бурно и пожирал его. Часто с горечью я думала: „Вот опять Питер показывает мне свои злые когти“».[492]

Последняя фраза не случайна. Грин не просто пил, но пил все в тех же литературных и окололитературных богемных компаниях, что и до революции, где были и вино, и «легкомысленные» женщины. В одну из таких компаний, где немолодая бледная дама со старой русской двойной литературной фамилией и папиросой в зубах вела вольный, переполненный циничными намеками рассказ, Нина Николаевна однажды случайно забрела, разыскивая мужа. Грин, хоть и был сильно пьян, поспешил увезти жену.

«„Это знакомые не для тебя, Нинуша. Я, старый пьяница, могу с такими общаться, но не ты“. У меня снова возникло неприятное чувство, словно я заглянула в какую-то яму жизни Александра Степановича, которую я не знала и знать не хочу. Не хочу трещины на стекле».[493]

Перед смертью он покаялся перед ней за распутство.

«Зачем он сказал мне это, до сих пор не знаю. И, должно быть, знать не хочу. Если он сказал это, думая, что после его смерти я могу узнать нечто, могущее в моей памяти исказить образ его, то напрасно боялся. Мне известно, что человек иногда не властен над своими низкими инстинктами, что в нашей жизни могло случаться нечто, загрязняющее ее».[494]

Обыкновенно любящие жены в своих мемуарах о мужьях обходят эту тему стороной. Нина Грин была исключением. Писала обо всем, сдержанно и целомудренно. Писала потому, что не хотела легенд, и потому еще, что без этого и творчество его было бы до конца непонятно.

«Однажды Александр Степанович написал хороший рассказ „Измена“. Прочтя его мне до конца, он как-то странно говорит: „Ты не думай, Нинуша, что это я про себя“.

– Я ничего не думаю, кроме того, что не надо писать рассказ во второй раз.

И на сердце на мгновение стало больно; я вышла в соседнюю комнату и стала себя бранить. Через несколько минут, успокоясь, снова вошла в комнату Александра Степановича и молча поцеловала его в голову. Он так же безмолвно прижал меня к себе. И все».[495]

Рассказ «Измена», о котором вспоминает Нина Грин, был написан в 1929 году. Сюжет его довольно прост. Четверо друзей, подвыпив, едут к девицам. Наутро один из них просыпается и не может ничего вспомнить. Друзья рассказывают ему о том, что с ним было.

«– Мы хотели отправить тебя домой, но ты поехал ко мне. Ты не хотел, чтобы Джесси видела твое состояние…

– Послушай, – сказал Брентган, – я ничего не помню с момента, когда начал пить на пари в „Китайском принце“. Подними занавес!

– Лучше я его опущу! – расхохотался Лей. – То, что ты называешь „занавесом“, есть лишь полог кровати одной пикантной детки.

– Но это ты выдумал! – вскричал Брентган, помертвев и вскакивая».

Герой чувствует себя ужасно, он думает о жене, которой изменил, и о том, как скажет ей, что произошло: «Я не виноват, я стал только внезапно и тяжко болен стыдом. Я стал болен тем, что стряслось».

«Между тем, – сообщает рассказчик, – решение вопроса лежало не в логике, а в прекрасном и редком чувстве Джесси к нему. Это чувство нельзя было трогать ни грубой, ни жестокой рукой».

Последнее прямо касается Грина и его жены. Отношения с ней переставали быть лишь сферой его частной жизни, но делались частью его литературного творчества. Так было в посвященном Нине Грин рассказе «Брак Августа Эсборна», так было в посвященном Н. В. Крутикову рассказе «Ветка омелы», так было и в «Измене» с ее подчеркнутым моральным пафосом, как если бы текст писал протестантский проповедник. «В прозе Грина было что-то пуританское, по крайней мере, огромный пласт эротической литературы серебряного века не нашел никакого отражения в его текстах», – несколько упрощая и выпрямляя Грина, но в целом верно писал Алексей Вдовин.[496]

«Он вспомнил свою жизнь с Джесси, их любовь, понимание, близость и доверие. Над всем этим раздался злой смех. Брентган и Джесси были теперь такие же, как и все, с своей маленькой грязноватой драмой, до которой нет никому дела.

Брентган обратился к философии, именуемой парадно и гордо: „сеть предрассудков“. Философия эта напоминала отлично вентилируемый пассаж, с множеством входов и выходов. На одном входе было написано: „Особенности мужской жизни“, на другом: „Потребности в разнообразии“, на третьем: „Наследственность“, на четвертом: „Темперамент“ и так далее; каждый вход помечен был хитрой и утешительной надписью.

– Все это хорошо, – сказал Брентган, – но все это не приложимо к той правде, какая соединяет меня и Джесси. В области желаний все может стать „предрассудком“. Я могу выйти из такси и почесать спину об угол дома. Я могу не заплатить своих долгов. Могу сказать незнакомой женщине в присутствии ее мужа, что я ее хочу; если же муж вознегодует, – сошлюсь на искренность и естественность своего желания. Так же всякий другой может подойти к Джесси, а я выслушаю его желания и буду продолжать разговор о красивых ногах Эммы Тейлор.

Страницы: «« ... 7891011121314 »»

Читать бесплатно другие книги:

Бекке Уитни предложили выдать себя за двоюродную сестру, лежащую в коме. Молодая женщина, не признан...
Сестры Фоккенс – Мартина и Луиза – представительницы древнейшей профессии, истинные звезды квартала ...
Скромнице и тихоне Эстель пришлось сыграть роль эскорта по просьбе подруги. На приеме, куда Эстель п...
Элена вот-вот должна выйти замуж за красивого и, главное, любящего ее молодого человека. Но оказалос...
Сара была потрясена, когда к ней явился Девон Хантер, третий в списке самых сексуальных холостяков, ...
В книге представлена краеведческая, культурологическая и социально-экономическая характеристика 10 а...