Девять с половиной недель Макнилл Элизабет

Впервые за все то время, что мы были вместе, и впервые в жизни я кончаю одновременно с ним. После он облизывает мое лицо. Каждый раз теплое прикосновение его языка оставляет неожиданно холодный след, когда пот и слюна начинают испаряться в кондиционированном воздухе комнаты.

Он останавливается, и я открываю глаза. «Но ты все равно бьешь меня, – шепчу я, – даже если я делаю то, что…» – «Да», – говорит он. «Потому что тебе нравится меня бить». – «Да. Мне нравится смотреть, как ты вздрагиваешь, держать тебя, слушать, как ты меня умоляешь. Мне нравятся звуки, которые ты издаешь, когда не можешь сдерживаться, не можешь дать отпор. Я люблю синяки и шрамы на твоей заднице, потому что знаю, откуда они взялись». По моему телу проходит дрожь. Он привстает и стягивает с дивана старый плед, который обычно лежит свернутый, под диванной подушкой, расправляет его резким движением, накрывает меня, поправляя под подбородком обтрепанный шелковый край. «И еще потому, что тебе этого хочется». – «Хочется, – отвечаю я шепотом. – Не тогда… не тогда, когда…» – «Я знаю», – произносит он у самого моего уха, запустив руки мне в волосы.

Никто не видел моего тела, кроме мальчика по имени Джимми, кроме женщины, имени которой мне не сказали, и кроме него. Иногда, принимая ванную или увидев себя в зеркале, я начинала разглядывать синяки – рассеянно и с легким любопытством, как обычно просматривают фотографии чужих родственников. Мое тело не имело ко мне никакого отношения. Оно было всего лишь приманкой, бутафорией – он мог использовать его, как ему было угодно, чтобы возбудить нас обоих.

Раздевая меня в ванной, он произносит: «Я пригласил на сегодня массажиста». Он бросает мою блузку на белый кафельный пол. Я перешагиваю через пояс юбки и присаживаюсь на край ванны, чтобы он мог снять с меня туфли. Потом встаю опять, и он снимает с меня трусы. Ему нравятся мои трусы – белый хлопок, куплены в «Вулвортс». Юбка ему тоже нравится; сегодня утром, неторопливо застегивая ее на мне, он сказал: «Это моя любимая, воздает по заслугам твоему заду». Я смотрю, как он наклоняется, включает воду; поколебавшись секунду, выбирает из пестрого ряда теснящихся на бортике бутылок одну, затем снова наклоняется, опускает в воду палец, подкручивает немного левый кран и аккуратными движениями сыпет зеленый порошок под пенящиеся струи воды.

Внезапно мне становится очевидно, насколько странно это выглядит: идеально сшитый деловой костюм, галстук ровно посередине между накрахмаленными концами воротничка – этот человек как будто собирается выступить с речью, или давать интервью перед камерой, или готовится к судебному заседанию по делу об очередном бракоразводном процессе. Ничего из этого он не делает, а просто наклоняется в своем костюме над быстро наполняющейся ванной, одной рукой опираясь на край, а пальцем другой пробуя воду, от которой уже валит пар.

Он втягивает носом воздух: «Хороший запах, да? Сладковатый, и, конечно,“не погружает в аромат трав”, как они разливаются на упаковке, но все равно приятный». Я киваю. Он улыбается мне такой нежной, почти блаженной улыбкой, что у меня сразу встает ком в горле: человеку больше ничего не нужно для счастья – только маленькая комната, наполненная паром, пахнущая лавандой и чуть-чуть мятой.

Он выходит из ванной и возвращается с наручниками. Защелкивает их у меня на запястьях и поддерживает меня за локоть, когда я перешагиваю через бортик. Вода сначала обжигает, но оказывается идеально теплой, стоит мне только лечь в полный рост.

Наполненная на три четверти водой ванна достаточно глубока, и мне приходится приподнимать подбородок, чтобы не наглотаться мыльных пузырей. Только выключив воду, он, наконец, ослабляет узел галстука и снимает пиджак.

Я слышу, как он возится на кухне – шаги отзываются на кафельном полу, а потом их скрадывает ковер в гостиной. «…Делился тайнами своей души» – голос Криса Крисофферсона заскользил над хлопьями пены. Радио он слушал ради классической музыки, но включил ее в моем присутствии только однажды, поскольку в каком-то давно забытом разговоре я упомянула мимоходом, что мне нравится песня, которая играет, а эта радиостанция как раз моя любимая. Он сказал тогда, что сейчас на других частотах должны передавать не самый известный концерт Вивальди, который он никогда раньше не слышал. «Не стоит даже объяснять, ты что! – запротестовала я. – Это твоя квартира, переключи, конечно!» Он улыбнулся и, подмигнув мне, сказал: «Я знаю», а потом пришел к выводу, что концерт Вивальди был не самый лучший, но все-таки стоил того, чтобы его послушать.

«…Она спасала меня от холода каждую ночь…» Он возвращается с бокалом шабли, опускается на корточки возле бортика и правой рукой подносит бокал к моему подбородку – «…отдал бы каждый будущий день за один вчерашний…» – а другой убирает с поверхности воды пену. Я делаю глоток, и ледяное вино обжигает мне язык. «…Прижимая ее к себе…»

Он садится на унитаз и одной рукой расстегивает на себе жилет, одновременно делая три больших глотка. «Его зовут Джимми. Судя по акценту, он ирландец. Слышала когда-нибудь, чтобы массажист был ирландцем?» – «Нет», – отвечаю я со смехом. – …Слово свобода означает всего лишь… – «Я думала, что они всегда шведы». – …нечего терять… «Я тоже так думал. Или французы». …Ничто не имеет смысла… «Зачем ты его позвал?» …и за это не надо платить… «Глупый вопрос. Чтобы сплясал для нас на кухонном столе, наверное». …Господи, так легко было быть счастливым… «Ты рассказывала мне как-то про тот массаж» …мне так легко было быть счастливым… «Я подумал, что ты захочешь еще раз».

Я думаю – ну конечно, теперь нужно все время иметь в виду, что стоит мне что-то сказать – все, что угодно, – и он это запомнит. Он слышит каждое мое слово, и к этому непросто привыкнуть: мне редко приходилось встречать таких людей. Мои слова не просто вызывают реакцию или интерес – он сразу делает вывод. Если я зачитала ему вслух кусок рецензии на книгу в «Ньюс-уик», на следующей неделе он пойдет и купит мне эту книгу. Мы можем часами пить и болтать ни о чем в какой-нибудь субботний вечер, и он будет рассказывать о том, как ему было девять и он гостил летом у тети и собирал чернику, и я скажу что-нибудь вроде: «Черника. Черника – это прекрасно», и будет уже за полночь, когда он выйдет купить газету и вернется полчаса спустя с «Таймс» в одной руке и пакетом в другой, а в пакете – коробочка черники. Он вымоет ее, высушит и очистит от листочков, пока я буду читать раздел «Досуг», потом выльет литр сливок в салатную миску и гигантскими пригоршнями накидает туда черники и будет кормить меня, пока я не скажу, что еще одна ложка, и меня стошнит. Он улыбнется тогда и доест последние несколько ягод, плавающих в сливках. А когда я наконец спрошу, где, черт возьми, он достал чернику в такое время, он ответит с серьезным видом, что вырастил ее на углу Шестой и Гринвич, а потом с громким хлюпаньем допьет сливки, опрокидывая миску обеими руками.

Массажист приехал около восьми. Невысокий, коренастый, лет двадцати на вид. Пышная копна волнистых светлых волос, мускулы перекатываются под рукавами синтетического пиджака, надетого на темно-синюю футболку. На нем джинсы и кроссовки, а в сумке с логотипом авиакомпании «Айслэндик» полотенце и бутылка масла. Мне приказано снять рубашку и лечь на живот. «Я буду смотреть, – объявляет он молчаливому Джимми. – Я хочу научиться, на случай, если вы будете заняты». – «Я всегда свободен», – бубнит Джимми себе под нос и обрушивается на мои плечи. Его скользкие от масла ладони теплые и широкие – гораздо шире, чем можно было предположить при его росте. Мои руки безвольно опускаются вниз, рот приоткрыт, приходится сосредоточиться, чтобы не вывалился язык. Его ладони поднимаются медленно, но неуклонно вверх по моим ребрам, глубоко разминая тело. Снова плечи, и он возвращается к поясу. Каждый раз, когда его ладони устремляются вниз, я издаю едва ли не мычание. «Давайте я попробую», – раздается надо мной голос. Большие руки отпустили мою спину. Мои веки кажутся такими тяжелыми, что я не могу поднять их, как будто опускаюсь под воду. Его руки холоднее, и прикосновения кажутся очень легкими. Массажист поправляет его, не говоря ни слова, показывает, что нужно делать, и я снова чувствую на спине холодные руки, опускающиеся на мою спину теперь с гораздо большей силой. Большие ручищи опустились на мои бедра, пропустив ягодицы, накрытые полотенцем. Икры, затем ступни. Учитель и ученик поочередно берут каждую ступню одной рукой, осторожно надавливая ладонью другой. Меня переворачивают. Каждое действие повторяется снова, теперь я лежу на спине. Я уже давно потеряла контроль над собой и сопровождаю каждое движение этих медвежьих лап, вминающих меня в простыни, блаженными стонами. Он повторяет за массажистом, теперь гораздо более уверенно, и эффект от этого не меньший, чем от прикосновений этих чудовищных ручищ. Каждая моя мышца расслаблена, тело горит. Кто-то накрывает меня простыней и выключает свет.

Я слышу короткий свистящий шелест пиджака, в рукав которого просунули руку, а после – словно закрывается дверца холодильника и хлопок пивных банок. Теперь я различаю только неясный звук голосов, который совсем убаюкивает меня, и я почти засыпаю. «…двадцать пять сверху». Снова свет лампы. Мне приказывают лечь поперек кровати лицом вниз. На ноги мне наброшена простыня. Скрипит дверца шкафа и вторая, свежая простыня с громким хлопком разворачивается надо мной – накрахмаленная, только что из прачечной; прикосновение прохладного хлопка на моей спине и плечах. Кто-то расстегивает ремень и скрипит кожей, резко выдергивая его из петель на брюках.

Моя спина как будто распалась на фрагменты: накрытые простыней, мягкие, гладкие, погруженные в сон после массажа части тела и обнаженная кожа, ощетинившаяся от напряжения, остро ощущающая каждой клеткой поток прохладного воздуха из кондиционера.

«Что-то не так, Джимми?» Неясное бормотание. «Вы обратились не по адресу». Покашливание. «Ты не понял, – ровным голосом. – Я же сказал, ты не причинишь ей вреда, обещаю. Она ведь не сопротивляется? Не зовет соседей? Это ее возбуждает, правда, она тащится от этого». – «Почему вы сами ее не ударите». – «Хорошо, тридцать». Матрас накреняется под тяжестью тела, опустившегося на кровать справа от меня. Несколько ударов – моя голова прижата к сгибу локтя.

«Такими темпами ты здесь на всю ночь застрянешь». Его голос звучит совсем рядом с моим лицом, я чувствую запах пива и пота. Матрас снова колышется – тело справа пересаживается на другой край. Его ладонь в моих волосах, моя голова откинута назад. Я открываю глаза. «Тридцать пять». Удары становятся сильнее. Он сидит, скорчившись, возле кровати, наши лица почти касаются друг друга. На белках его глаз красные прожилки, зрачки расширены. Я вздрагиваю, и каждый удар заставляет мое тело изогнуться. «Сорок», – произносит он тихо. У него на лбу блестят капельки пота. Тело надо мной упирается коленом в середину моей спины, и от очередного удара мой рот широко открывается. Я молча сопротивляюсь, колочу ногами, пытаюсь высвободить волосы из его кулака и отодвинуть от себя его лицо. Он жестко сдавливает оба моих запястья одной рукой, другой продолжая держать меня за волосы, и резким движением запрокидывает мою голову назад. «Ну давай, твою мать, давай, пятьдесят», – шипит он и своим ртом заглушает вырвавшийся у меня стон. Очередной удар – мне удается вырваться и закричать во весь голос. «Хватит, Джимми», – произносит он, как будто разговаривая с официантом, который принес слишком большую порцию, или хнычущим ребенком в конце трудного дня.

Все это время неизменными оставались правила, регулирующие мое дневное существование. Я была независима, я самостоятельно содержала себя (за исключением ланчей и еще того факта, что счета за газ и телефон в моей пустующей квартире свелись к минимуму), самостоятельно принимала решения, делала выбор. Согласно правилам, вступающим в силу ночью, я становилась беспомощной, полностью зависящей от чьей-то опеки. Никаких решений, никакой ответственности. Никакого выбора.

Я это обожала. Обожала, обожала, обожала.

Стой самой минуты, когда за мной закрывалась его входная дверь, мне ничего больше не нужно было делать, я становилась вещью, которой находили применение. Кто-то взял мое существование в свои руки, все до последней детали. Я потеряла контроль над своей жизнью, а значит, мне было позволено терять контроль над собой. Несколько долгих недель я наслаждалась всепоглощающим чувством облегчения – с меня сняли бремя ответственности, знакомое каждому взрослому. «Можно я завяжу тебе глаза?» – это единственное важное решение, которое мне позволили принять. С тех пор мое согласие и несогласие перестало быть предметом обсуждения (хотя нет, пару раз протест сыграл свою роль: сделал очевидной силу моей пагубной зависимости). Расстановка приоритетов (материальных, интеллектуальных, нравственных), взвешивание альтернатив, анализ последствий – все это потеряло смысл. Осталось только изысканное удовольствие, давно забытое наслаждение: стать сторонним наблюдателем своей собственной жизни и, отказавшись от всякой индивидуальности, отречься от самой себя.

Утром я плохо себя чувствовала. Мне не стало лучше после завтрака, а к 11 часам – только хуже. Во время ланча я окончательно поняла, что простужена. Я заказала себе на работу куриный бульон, чтобы съесть прямо за столом, но первая же ложка оставила на языке привкус прогорклого масла, и я не смогла заставить себя съесть еще хоть одну. В три часа дня я прихожу к выводу, что это не просто временное недомогание. Я говорю секретарю, что заболела, и еду домой – к себе домой.

У меня едва хватает сил на то, чтобы захлопнуть за собой дверь. В лицо мне ударяет затхлый запах. В квартире стоит жаркая духота. Перед запертыми окнами витают частицы пыли, зеркало над камином сияет радужными разводами. Я забираюсь на кровать – меня бьет дрожь, но я не могу заставить себя лечь под одеяло. Я хватаюсь за угол покрывала, и у меня получается натянуть свисающий край себе на плечи. Солнце бьет прямо мне в лицо, которое, кажется, уже пылает ярким пламенем. Когда я приподнимаю голову от подушки, чтобы попытаться встать и закрыть ставни, мне не удается преодолеть сонливость, и глаза закрываются сами собой.

Телефонный звонок пробуждает меня от кошмара, в котором меня пожирают орды гигантских огненных муравьев. Я откидываю покрывало и, не открывая глаз, прикладываю к уху трубку. «Что случилось?» – произносит он. «Я, наверное, заболела», – бормочу я. Теперь мне страшно холодно, как будто подо мной лед, а не хлопок и полиэстер (нельзя гладить). «Я сейчас приеду», – говорит он. В трубке раздается щелчок, а потом гудки. «Не надо», – отвечаю я и замираю с телефонной трубкой на груди. И правда заболела, думаю я, и мое сознание раскручивает, как волчок, зрительный образ этого слова. Я никогда не болею, а тут, в разгар лета, какая глупость, ужасная…

На сей раз я просыпаюсь от звонка в дверь. Я не шевелюсь. Звонки, отрывистым стаккато, снова и снова. В конце концов звон становится невыносимее мысли о том, что придется встать. Я добираюсь до двери, так и не открыв глаз. Я повторяю: «Хочу остаться здесь», – а он в это время подхватывает меня, пинком закрывает за собой дверь и ведет к лифту. «Не хочу, чтобы кто-то был рядом, когда я болею, ненавижу», – бормочу я ему в шею. «Хочу болеть в своей постели», – произношу я наконец, так громко, как это только возможно в моем состоянии. «Ты слишком сильно болеешь», – говорит он, поддерживая меня в вертикальном положении в лифте. Меня так клонит в сон, что я не могу ответить. Он то ли несет, то ли тащит меня к такси. Путаница из рук и ног, снова лифт, и я в его постели, постели, которая знакома мне лучше, чем моя собственная, раздетая и в одной из его рубашек.

Сквозь туман в моей голове я слышу его слова: «Я только спущусь куплю градусник». Я чувствую холодное стекло у себя во рту, потом уже не чувствую, и слышу, как он разговаривает по телефону. Рука трясет меня за плечо. «Это… один мой друг, он выезжает на дом». В поле моего зрения появляется розовощекий человек, улыбающийся сияющей улыбкой, полной идеальных квадратных зубов, которые непрерывно меняются местами с пугающей скоростью. Мне в рот засовывают палочку, кто-то смотрит горло. И снова звучит его голос: «…в аптеку за лекарством», а потом мне нужно проглотить таблетки. Я опять пытаюсь объяснить, что предпочитаю быть одна, когда болею, и твердо следую этому принципу с подросткового возраста. Но у меня слишком сильно болит все тело, и кажется, что следование принципу уже не стоит таких усилий.

Я просыпаюсь в полумраке, часы показывают четыре. Боль во всем теле стала сильнее, но, по крайней мере, рассеялся туман в голове. «Ты спала почти сутки, – говорит он, появляясь в дверном проеме. – Хорошо, что ты проснулась, как раз нужно принимать лекарство». – «Что ты мне даешь?» – «То, что Фред прописал. У тебя грипп». – «Почему ты здесь?» – спрашиваю я, и он улыбается: «Я здесь живу». У меня нет сил, чтобы ответить на шутку. «Почему ты не на работе?» – «Я позвонил им, сказал, что заболел. И за тебя позвонил. Нужно, чтобы с тобой кто-то посидел пару дней». – «Не нужно», – но я еще не произнесла этих слов, а уже слишком хорошо понимаю, что да, мне нужно, чтобы кто-то посидел, что он совершенно правильно сделал, что остался дома, что я хочу, чтобы обо мне заботились. Я замолкаю, и он не говорит ни слова.

На второй день он снова был дома, и утром следующего дня тоже. Я провела пять дней в постели, а все выходные сидела на диване или дремала. Он купил поднос для постели – роскошную вещь с ножками, отделением для газет и чем-то вроде полки, которая откидывалась наверх на петлях, как пюпитр. Он кормил меня аспирином и антибиотиками. Он варил мне непонятный напиток, которым я питалась три дня, прежде чем спросить, что пью; оказалось, что это смесь абрикосового сока, грейпфрутового сока и рома (снять с огня, как только начинает кипеть). Я сидела в его лыжном свитере, откинувшись на спинку кровати в кондиционированной спальне, прислушиваясь к отдаленным звукам раскаленного июля за окном – как будто на другом континенте. Здесь, внутри, окна были закрыты ставнями; я пила дымящееся желтое варево и крепко засыпала после пол-литровой кружки. Спустя какое-то время начались супы, потом молочные коктейли, которые он покупал на углу (ванильные и клубничные). Вскоре мы вернулись к привычному распорядку наших обычных ужинов. К тому времени я уже не спала целыми днями. Сознание вновь было ясным, хотя по-прежнему казалось, что мое тело сбросили вниз с большой высоты. Он перетащил телевизор в спальню и пульт положил на подушки рядом со мной. Принес кипу журналов. По вечерам он садился в кресло рядом с кроватью и пересказывал мне сплетни с моей работы, которые специально для этого выпытывал у моей коллеги, приглашая ее на ланч. После читал мне газеты. Он научил меня играть в покер и давал выигрывать. Спал на диване в гостиной.

Со мной так не нянчились с тех пор, как я в восемь лет переболела ветрянкой.

Если я хочу успеть к маминому дню рождения, сегодня последний день, когда у меня есть шанс придумать, что ей подарить. Изнурительно жаркая суббота. Но на первый взгляд и не скажешь, что на улице почти 30 градусов: воздух в «Сакс» охлажден для удобства роящихся, перекатывающихся волнами толп одуревших посетителей. Мы склонились над одной из ювелирных витрин, показывая друг другу пальцем кулоны и тонкие золотые цепочки. Я остановила свой выбор на кулоне в форме сердца: под крышкой миниатюрное изображение букетика незабудок, ручная работа… и внезапно слышу его шепот: «Укради». Я резко выпрямляюсь, опрокидывая гору свертков, которую женщина рядом пыталась прижимать бедром к краю витрины. Я вижу, как его спина растворяется в толпе.

Уши у меня горят так, что волосы, кажется, вот-вот запылают. Я дожидаюсь, когда кровь отхлынет от лица, наблюдая, как на левой руке, лежащей на витрине, пульсирует вена, потом вена пропадает из поля моего зрения, и я вижу свою ладонь – она сжимает кулон в форме сердца.

Продавщица стоит в метре от меня, разговаривая одновременно с тремя посетителями. У нее под глазами круги, и натянута кожа вокруг улыбающегося рта. Нечестно красть в субботу, произносит тихий голос у меня в голове. Только взгляни на нее: она сжимает край прилавка, словно обороняясь, она устала, особенно устала от того, что приходится быть вежливой; она бы с удовольствием наорала на нас: дайте вздохнуть! валите отсюда! хочу домой! «Подло, – продолжает тихий голос, – могла бы сделать это, например, во вторник утром, и почему вообще ты выбрала именно этот эпизод своей жизни, чтобы начать воровать в магазинах? Никогда ведь даже монетки не подобрала, оставленной кем-то в телефонной будке…» Я беру второй кулон в правую руку, и еще – первую попавшуюся цепочку и говорю громко, обращаясь к продавщице: «Я возьму вот эти, можно, будьте добры». Она улыбается и произносит: «Мои любимые».

Я мнусь со своей пластиковой картой в руках, подписываю чек, хватаю сверток. …Он стоит, прислонившись к автобусной остановке через дорогу. Он машет мне рукой и почти одновременно стучит в стекло медленно проезжающего мимо такси. Ждет, открыв для меня дверь, пока я перейду дорогу и сяду на заднее сиденье, садится сам, говорит водителю свой адрес и громогласно заявляет: «Неплохой тариф, если позволите, да еще и кондиционер». И только тогда протягивает мне руку. Я кладу кулон – скользкий в моей горячей ладони – на его сухую ладонь. «Я купила второй, – говорю. – Не смогла просто так уйти». Он смеется, взъерошивает мне волосы и притягивает к себе. Я кладу голову ему на грудь. Рубашка похрустывает, и от нее исходит все тот же безупречный запах мыла, как если бы он только что вышел из душа. «Я не совсем так себе это представлял, – произносит он, – но ничего, сойдет». И с наигранным недоумением: «Ты что, дрожишь?» – он крепко сжимает меня за плечи.

Он доволен мной, но, кажется, не придает этому большого значения. И у меня появляется мысль: он был заранее уверен, что я это сделаю, у него не возникло не малейшего сомнения. Я зарываюсь лицом в его рубашку и закрываю глаза. На это ушло одно мгновение, это почти не стоило усилий; веселая шалость.

Дома он надписывает адрес на конверте, заворачивает кулон вместе с ценником (39 долларов 95 центов) в несколько слоев туалетной бумаги, кладет в конверт и приклеивает марку. «Сбегай вниз и отправь по почте, там была хорошая девушка. Они получат это уже во вторник». Я недоуменно смотрю на него, потом на конверт. Он щелкает пальцами: «Знаешь, что мы забыли? Оберточную бумагу для подарка твоей маме, почему ты не завернула прямо там? Я схожу в магазин, а когда вернусь, надеюсь, этого дурацкого выражения на твоем лице уже не будет. Дорогая, ты не Форт Нокс сегодня взломала».

Несколькими днями позже он показывает мне чудесный нож – я никогда таких не видела раньше. Я сижу у него на коленях, и он достает его из внутреннего кармана пиджака. У него серебряная рукоятка с перламутровой инкрустацией. Он демонстрирует, как с легким щелчком выскакивает серебристая сталь лезвия и исчезает снова между двумя половинками узорчатой рукоятки. «Хочешь попробовать?» Узкая рукоять аккуратно ложится мне в ладонь – прохладное прикосновение кажется знакомым, как будто этот нож был подарен мне много лет назад – в знак наступившей зрелости.

Я неохотно возвращаю ему эту замечательную вещь. Он снова открывает его и слегка прикладывает конец лезвия к моему горлу. Я запрокидываю голову назад, и еще дальше, и еще, пока удается отклоняться. Стальной конец кажется безобидным – как зубочистка. «Не смейся, – говорит он. – Он пройдет прямо через…» – но я все равно смеюсь. И он знал, что так и будет, и когда я не выдерживаю и начинаю хохотать, он уже давно отодвинул лезвие от моего горла. «Я убрал лезвие в последний момент, – произносит он. – В последний момент, понимаешь?» – «Из всех мужчин, которых я знала, самые дурацкие шутки у тебя», – говорю я гортанным голосом, все еще запрокинув голову назад. «Даже не пытайся соблазнить меня байками о своих прежних любовниках, – отвечает он. – Это пошло. Так делает всякое быдло». – «Это про меня. Я наконец-то показала тебе свое истинное лицо». – «Истинное лицо. Какая невыносимая самонадеянность. Как будто я не знал, кто ты такая, с первой же минуты, как увидел тебя». – «Ах так, – выпрямляюсь я. – Ах, так?» Я не знаю, что еще сказать, но мне и не приходится. Он прерывает мои неуклюжие подростковые потуги облечь в слова бессвязный поток мыслей: «На следующей неделе ты кого-нибудь ограбишь. Проще всего будет в лифте, можешь надеть свой театральный костюм. Не говори мне заранее. А теперь слезай с меня, я и так теперь три дня не смогу ходить».

Я уже знаю, в каком лифте это произойдет. Я часто заходила в офис к своей подруге, когда мы договаривались пообедать вместе. Он в двух кварталах от моего. Мне было известно, что второй этаж здания уже несколько месяцев свободен, а дверь на лестницу – заперта. На следующий день у меня встреча в три. Через полтора часа я сажусь в метро и еду к нему домой, вместо того чтобы вернуться в офис. Стоит влажная духота, и в метро неприятно. Как мужчины выдерживают в такой одежде, в середине июля. Я начинаю потеть в рубашке и костюме, и женщины в платьях без рукавов кажутся мне легкими и воздушными, как будто сейчас поднимутся в воздух. Я нащупываю продолговатый предмет у себя в кармане, как будто ожидая каких-то указаний от него – то ли оберег, то ли инструкция.

Я несколько раз обменивалась приветствиями с консьержем. Сейчас он не узнает меня, и это кружит мне голову – я как будто стала невидимкой. Я стою перед списком компаний, искоса поглядывая на людей слева: две женщины ждут лифта, останавливающегося на верхних этажах, мужчина средних лет – перед дверями лифта на нижние этажи. Я вхожу в открывшиеся двери лифта, который обслуживает этажи с 1го по 18й. Трое мужчин и женщина внезапно проскакивают перед нами. И тогда я захожу в лифт вслед за человеком средних лет. Он нажимает на кнопку 9го этажа, я – на 2й. Еще прежде, чем закрываются двери, в моей ладони оказывается узкая серебряная рукоять. Игривого щелчка лезвия почти не слышно из-за гудения лифта, взмывающего вверх. Конец лезвия замирает у его горла – шея выгибается назад знакомым мне движением. Я вытягиваю свободную руку. Кожаный бумажник – еще теплый на ощупь – ложится мне на ладонь в то мгновение, когда открываются двери. Я делаю шаг вперед. Мы смотрим друг на друга, и тени лежат на наших лицах, как на фотографиях рубежа XIX–XX веков. Двери закрываются. Никто из нас не произнес ни слова. Я делаю десять шагов к лестнице, спускаюсь на один пролет, распахиваю серую дверь в вестибюль. Консьерж с пластиковым стаканчиком в руках обменивается шутками с почтальоном. Я выхожу мимо них через крутящиеся двери здания. Два квартала до метро, потом вверх по ступенькам в нескольких милях южнее, еще четыре квартала до его дома.

У меня достаточно времени, чтобы переодеться в свою собственную одежду и снять грим с лица прежде, чем он вернется домой. Я сижу на диване, делая вид, что читаю вечернюю газету. Он произносит: «Ты сегодня рано, – и потом: – Я купил эту чертову отбивную, заплатил за нее столько, что теперь мне кажется, что она золотая». Я не поднимаю глаз от газеты – буквы сливаются у меня перед глазами. Проявляется замедленная реакция на то, что я сегодня сделала: мне требуется усилие, чтобы удержаться от всхлипов, я не понимаю, почему у меня болят бедра, а мышцы влагалища сокращаются и разжимаются, почему я чувствую возбуждение, как будто его язык подталкивает меня к этому, несмотря на разделяющее нас воздушное пространство, ставшее внезапно тонким, ненадежным.

Газета бесшумно падает мне на колени. Он заметил лежащий на столе бумажник. «Ах, вот… – произносит он и ставит на пол кейс. – Открой его».

Открой его… открой… открой; мое тело воспринимает его слова, как будто они не имеют никакого отношения к бумажнику. Я соскальзываю с дивана и оказываюсь на коленях перед низким столиком. Он опускается на пол рядом со мной, разминая мне шею и плечи. Я достаю, одну за другой: маленькую записную книжку, чековую книжку, карту «Американ Экспресс», карту «Дайнерс Клаб», карту «Мастер Чардж»; водительские права, тонкий черный многоразовый карандаш, мятую бумажку с двумя нацарапанными ручкой номерами телефонов; визитку флориста, визитку похоронного агента, вырванное из журнала «Вилладж Войс» объявление о скидках на столярные работы, розовый чек из химчистки на Третьей авеню, 321 доллар.

«Хм», – произносит он. Его подбородок лежит у меня на правом плече, левая рука обвивает меня, ладонь ласкает мне грудь. Правой рукой – он просунул ее под моим правым локтем – он аккуратно раскладывает на столе содержимое бумажника.

«Леонард Бёргер, 14 августа, 1917 года», – зачитывает он мне на ухо водительское удостоверение. «Какое удачное имя они ему придумали – наш Лео по гороскопу лев. Хотя, может быть, его зовут Лен. Но к чему здесь карточка похоронного агента? А столярные работы? Может, он приценился к гробам, ситуация с рынком похоронных услуг его не устроила, и он решил довериться какому-то бродяге под кайфом, который умеет управляться электропилой? Или, может, ему просто нужны кухонные шкафы…» Он говорит, что я должна позвонить по номерам на бумажке, и протягивает телефон: первый номер занят, постоянные гудки, второй не отвечает.

«Это становится скучно, – говорит он. – Позвони Лену, или Лео. Скажи, что его бумажник в мусорном контейнере в конце улицы». – «Этой улицы? – спрашиваю я. – Хочешь, чтобы он приехал сюда?» – «А что, я хотел бы на это посмотреть». – «Мы не знаем его номера», – мой голос кажется мне незнакомым, а мой поступок в лифте – недоступным пониманию. Он показывает мне первую страницу записной книжки: «Пожалуйста, вернуть…», а дальше его имя, адрес и телефон. Подходит женщина. «Бумажник мистера Бергера находится на углу такой-то улицы». Она переспрашивает высоким голосом: «Что?» – а потом: «Кто?..» – но он уже делает мне знак повесить трубку. «Я дам ему полчаса», – говорит он и уходит приготовить мне ванну.

На столе, накрытом к ужину, уже стоит салатная миска, когда он подводит меня к окну гостиной. Мы стоим бок о бок. Он снова и снова проводит ладонью по моим ягодицам. Маленькая желтая машинка, как будто в миле от нас – далеко внизу, подъезжает к тротуару, и из нее вылезает крошечный человечек. Игрушечная машинка уносится зигзагом, а игрушечный человек бежит к мусорному баку. «Попробуй так», – говорит он едва различимым голосом мне на ухо и, улыбаясь, протягивает мне полевой бинокль. Размытое, растянутое, словно на киноэкране, лицо – серое, напряженное – оказывается в миллиметре от моего. Я узнаю бородавку на левой щеке. Большие бусины пота поблескивают на лбу в крупных морщинах. Ушная мочка, над которой торчит из уха пук серых волос, кажется, была когда-то неудачно проколота.

Он спрятал бумажник под какой-то газетой. «А что, если кто-тонайдет его раньше?» – спросила я. «Тогда Леонарду не повезло». Но его никто не взял, и даже нет необходимости копаться в мусоре. Гигантская рука в сетке вен поднимается в воздух, осторожно приподнимает газетный лист с новостями спорта, и низкое солнце бросает отблеск на ремешок часов. Я опускаю бинокль. И вот игрушечный человечек хватает крошечную вещицу, замирает, крутя головой, машет рукой возникшей внезапно маленькой модели такси и скрывается из вида.

Тошнота поднимается со дна моего желудка. Я сглатываю с усилием. На мгновение во рту еще остается кисловатый привкус. Я вытягиваю руки над головой, далеко, как только могу, и чувствую мышцами плеч, груди, живота, что что-то во мне сместилось, начало соскальзывать, хотя по-прежнему кажется, что меня сейчас вырвет. Ощущение набирает силу и глубину, как будто маленькие ручейки по всему моему телу собираются в единый поток. Он кружит меня, сжав в стальных тисках мои плечи, и трясет так, что голова болтается из стороны в сторону. Его руки оказываются у меня на горле, я опускаюсь на пол с закрытыми глазами. Я обвиваю кольцом своих рук с сомкнутыми запястьями его шею и переплетаю голени у него на спине.

«Не стоило того, правда? – Он улыбается мне поверх вилки с кусочком стейка. – Какая-нибудь подсадная утка из“ Скрытой камеры”, и та играет поживее». Но глаза у него блестят лихорадочным блеском, и я заранее знаю, что такой же блеск он видит в моих глазах.

Я никому не разрешала читать мои дневники. Они представляли собой набор судорожных записей, которые я делала в раскачивающихся вагонах метро, старательно прикрывая рукой листок от пассажиров, стоящих надо мной и бросая нервные взгляды на соседей справа и слева. Нервничала я даже у себя за столом, выкраивая пятнадцать минут между встречей с клиентом и собранием руководства. Или в одиночестве, ночью, перед ярким экраном без звука, где Тео Коджак тяжело бежал по узкой улице за очередным жуликом, только что свернувшим за угол и бесшумно обрушивающим на пути мусорные баки. Или в запертой на ключ ванной, скорчившись на холодном полу и включив воду, чтобы мужчина, лежащий в моей постели, не догадался, что я пишу: «Это становится чем-то… раньше я хотела… давно должны начаться…» Несколько месяцев ежедневных лихорадочных записей, заброшенных на следующие полгода по непонятной причине – и только отрывочные фразы: «Март, 8. Идет дождь, волосы – кошмар».

Я всегда с недоверием относилась к людям, которые публикуют свои дневники. Для меня это было сравни насилию – зачитывать кому-то свой дневник. Настоящий дневник должен быть тайником, а прочитанный посторонним, он теряет свой смысл – и становится не более чем набором фраз вроде «Идет дождь, волосы – кошмар».

Несколько лет назад я застала одного своего любовника с моим дневником в руках. И хотя я знала, что у него бы не хватило времени прочитать хоть слово – так быстро я вернулась; что он не понимал, почему у нас все не складывается и, наверное, надеялся найти там подсказку; что не стоило оставлять его с моим дневником наедине и что это, очевидно, стало для меня просто предлогом – все равно я сразу поняла, что вот и все, все кончено. Я не произнесла ни слова, а он смущенно закрыл тетрадь. Я ушла и несколько недель не могла думать о нем, не добавляя мысленно: «…и к тому же читал мой дневник».

С тех пор, как мы познакомились, я писала каждый день, сначала по три-четыре предложения, а потом целыми страницами. Когда однажды он достал тетрадь из моего открытого кейса и начал ее листать, я почувствовала, как по позвоночнику поднимается целая волна странных ощущений: беспокойство, сменившееся облегчением, предвкушением, ликованием. Как я могла раньше жить без этого? Он читает эту тетрадку, как долго я жила без этого, и некому было меня прочесть. Испещренные обрывками полузабытых латинских фраз мелкие подростковые каракули, которые, казалось мне, никто не смог бы расшифровать – даже я иногда не могла этого сделать несколько недель спустя.

Все это время я бросалась к комоду, заслышав дверной звонок, засовывая тетради под ночные рубашки и носовые платки; все это время я в последнюю минуту оглядывала комнату, чтобы что-то, чего никто не должен был видеть, о чем никто не должен был знать, не осталось на виду. Все время быть вынужденной искать укромный уголок; мрак одиночества, унылое «личное пространство». Это прошло, думала я, прошло, теперь он знает обо мне все, теперь нечего прятать. Я села на пол перед диваном и смотрела, как он читает.

Я только что позвонила ему на работу, надеясь услышать голос девушки в приемной, повторяющей название компании и, нежным голоском: «Минуточку, пожалуйста». Надеясь, что минуту спустя мне ответит его секретарша: «…наверное, вышел пообедать, во всяком случае, мне ничего не говорил, что-нибудь передать?» Мне нужно это услышать. Я ушла из офиса в 10:30, хотя никаких встреч не планировалось, а вместо этого вот.

Он перезванивает. «Мы с тобой – анахронизм, – шепчу я в трубку и хриплым голосом. – Бродить в тоске по дому мужчины в понедельник днем – это ненормально». Чашка какого-то приторного кофе, растянутая на несколько часов, сигареты – одна за другой, минуты проносятся мимо. «Мне страшно». Мне и должно быть страшно, думаю я, – даже сейчас, когда я говорю с ним по телефону, я чувствую, как за моей спиной яркой цепочкой пылают все сожженные мной мосты, словно сигнальные маяки всего, что я оставила ради него: ясная и понятная (пусть и немного поношенная) схема существования, выработанная десятилетиями. Мои глаза широко открыты, словно под гипнозом, и я все равно не понимаю, на что смотрю. Теперь уж точно стоит начинать беспокоиться, странно было бы проводить вот так целые дни. Рефлексы в порядке, хорошо смазанный мозг + подвергнутый тщательному анализу механизм эмоций – все работает как часы. Новые события при недостатке информации неизбежно нарушают привычный порядок; еще сильнее его нарушают следующие за этим события, и тревога все сильнее…

«Анахронизм, – повторяет он за мной и затем, помолчав мгновение, продолжает беспечно: – Может, так и есть, кому какое дело. У нас все хорошо». – «Что мне делать?» – говорю я. «Наверное, лучше вернуться в офис, – отвечает он. – Работать лучше на работе. Или подожди до трех. Если не начнешь работать к тому времени, ты знаешь, что будет».

Он спланировал за меня день, все четко и ясно, поделено на отрезки, столько-то времени на это, полчаса на то, не надо больше ходить туда-сюда по комнате. Я сделаю так, как он сказал. Я всегда буду делать то, что он мне скажет. «Всегда» – слишком сильное слово, лучше таких остерегаться, сама знаешь. А что, если я нашла наконец что-то совершенное? «Всегда», «никогда», «вечно», «бесконечно»: я вечно буду его любить, буду любить бесконечно, никогда не перестану и всегда буду делать то, что он говорит, – можно ли найти более суровую религию? Бог гнева, на веки вечные, неутолимое желание, раскаленный рай. Я, кажется, стала верующей и одновременно перебежчиком, предателем всего, чему так старательно себя учила: не отвергай меня, никогда не оставь меня, желание неутолимо, и пока он любит меня, я спасена.

Я ставлю кухонный таймер на полтора часа. Через полтора часа будет три, я углублюсь в новый договор, эту толстую папку нужно изучить, нужно выработать стратегию. А пока я буду печатать. Мне рассказывали об одной женщине: в тот год, когда она написала свою первую книгу, она жила с мужчиной, и каждый вечер, в 11, он включал телевизор на полную громкость и говорил: «Когда ты уже перестанешь печатать?» Она научилась распознавать переломный момент, когда нужно было прекращать – где-то между двумя и тремя часами ночи – к этому времени он в ярости начинал швыряться стульями, книгами, бутылками.

Печатать. Вставлять бумагу, нажимать на расшатанные клавиши. Более или менее правдивое воспроизведение процесса: все происходит по его воле. Сонная рабыня, сидя на рассвете у ног своего господина, рассказывает мелодичным голосом, будто поет нежную колыбельную, что случилось ночью; небеса озаряются светом, и они, бесконечно усталые, засыпают, раскинув руки.

Быстро печатаю – 50 знаков в минуту? Не так быстро. Можно я стану его секретаршей, брошу свою приятную бессмысленную работу и буду проводить с ним круглые сутки? Беверли, это ее любезный голос отвечает по телефону: «…вышел пообедать, мне, по крайней мере… передать?» Он говорит, она из Квинса, и еще, что «им больше платят на Манхэттене, зачем иначе им тащиться сюда из Квинса». Мое сознание вяло отмечает его слова. И я ничего не отвечаю, но равнодушный, жесткий тон, которым он это говорит, отзывается у меня в животе и между бедер: «Конечно, приходится им больше платить, зачем иначе…» Безликие девушки из Квинса или откуда-нибудь еще, они совсем как я. Я – одна из них. Но любит он МЕНЯ, и МОЯ голова лежит на сгибе его локтя, для МЕНЯ он раскуривает сигарету, осторожно щурясь, и вставляет между моих губ – мой рот приоткрыт и ждет, что он еще в него вставит. Язык, капли вина, свой член, большой палец, кусочек горького шоколада, два пальца или четыре, половинку жареного гриба, язык и снова член. Для МЕНЯ он раскуривает сигарету, огонек которой светится в темноте между моих губ, и наши влажные бедра прилипают друг к другу, и он произносит, тихо, неспешно: «Как иначе заставить всех этих Беверли притащиться из своего Квинса?»

Еще пятнадцать минут, и пора работать. Он так уверенно это произнес, как будто знал, что мне нужно делать, хотя не мог этого знать. «Если не начнешь работать…» Из живота поднимается медленная, сладостная судорога, бедра становятся липкими. Вчера, когда наш ужин подошел к концу, из соседнего окна послышалась дурацкая песенка: ребенок пел весело, шумно, не попадая в ноты. Я крикнула: «Что за надоедливый мальчишка там шумит?» Он засмеялся. Ребенок не услышал меня. …что-то странное, не вяжется совсем с нашей эпохой… Эпоха – семидесятые, середина лета. Не вяжусь с ней я.

К тому времени, как абсолютная предсказуемость каждого моего оргазма стала в моей голове свершившимся фактом, мое тело, конечно, уже давно к этому привыкло. Ошибки быть не могло – этот человек обладал надо мной властью. Каждый раз, когда он возбуждал меня, я кончала – как искусно сработанная заводная кукла. Я давно забыла, каково это – быть не в настроении, не хотеть секса, как будто со мной этого никогда не случалось, как будто я только читала в книгах, что такое бывает. Дело было не в моей ненасытности, а в неизбежности реакции. Он делал то, что делал, и я в конце концов, всегда, без исключения, кончала. Вариации возможны были только в прелюдии.

Я выхожу из туалета, где только что торопливо причесалась, помыла руки, накрасила губы. Повернув за угол и быстрым шагом направляясь в свой офис, я слышу, как одна из коллег отвечает на телефонный звонок. Сейчас 18:15, пару минут назад у меня закончилась деловая встреча. Стоит мне только добраться до своего стола, взять кейс и выйти за дверь, как звонит мой телефон. «Это тебя, радость моя», – произносит веселый голос – это тоже мой коллега, с которым семь лет назад у нас завязалась крепкая дружба после непродолжительного романа, мы начали работать здесь в один и тот же день. Раздается щелчок, и линия переключается. «Пора уже, давай, отель“ Челси”, комната номер…» – «Я даже не знаю, где это», – говорю я. «Ты как будто только что с вокзала». – «Я живу в этом городе столько же, сколько и ты». – «Я знаю, милая, но в этом и проблема – ты в нем по-прежнему не ориентируешься». – «Ориентируюсь, – возражаю я. – Я не обязана знать адреса всех дешевых гостиниц…» Я склонилась над столом, волосы свисают по бокам, как шоры у коня. Я держу трубку левой рукой, а в правой – карандаш, который медленно и аккуратно выписывает крестики вокруг надписи «отель Челси», нацарапанной на картонной обложке блокнота. Овальный венок из маленьких ровных иксов завершен, и я обвожу карандашом первую букву слова «отель», раз за разом. На моем лице застыла улыбка, и голос в трубке доносится обрывками: «…никогда не слышала… не останавливалась?.. любой в Нью-Йорке… достопримечательность. Полчаса».

Водитель такси никогда не слышал об отеле «Челси». Ему удается отыскать адрес в изорванной в лохмотья книге. (Она представляет собой набор разрозненных листов, которые уже не держатся под обложкой, усеянных масляными пятнами и таких грязных, что я удивляюсь, как ему вообще удается что-то на них разобрать.) Ехать недалеко.

Маленький вестибюль заставлен разрозненными предметами мебели, а стены покрыты пыльными картинами, каждой из которых, кажется, не больше двух десятилетий. Кроме меня и портье за стойкой в дальнем конце вестибюля, здесь только женщина, которая сидит на черной скамье с подушками из искусственной кожи, поставленной под прямым углом к камину. Ее изборожденное морщинами лицо кажется маской на крошечной, будто усохшей голове. Высокие каблуки туфель усеяны зелеными блестками. Спущенные клетчатые носки обнажают белые изящные икры, как у юных танцовщиц; в серую твидовую юбку заправлена футболка с логотипом «Никс», на шее висит шнурок с чем-то вроде собачьей бирки. Она читает комикс про Человека-паука, на коленях лежит толстая библиотечная книга – «Птицы Южной Америки». Я с сожалением отворачиваюсь, чтобы не глазеть.

Я выхожу из крошечного лифта в пустынный мрачный коридор и осторожно опираюсь на узорную кованую решетку перил. Вниз уходят ряды лестничных пролетов, кажущиеся в тусклом свете бесконечными. Я резко откидываюсь назад, разозлившись на саму себя. Конечно, там много пролетов, говорю я себе, это 12й этаж. …Я стараюсь ступать легко, но мои шаги все равно громко отдаются стуком каблуков по каменному полу. Перед тем, как открыть нужную дверь, я делаю глубокий вдох и чувствую облегчение, когда можно наконец отгородиться от тишины и зияющей пустоты лестницы.

На сей раз никаких свертков на кровати, никакой записки. Крючки из дешевой мелочной лавки, напоминающие те, на которые у себя дома я вешала всякие памятные мелочи, усеивали стены, как жирные мухи, – стены, кстати, давно пора было красить. Белые квадраты под крючками еще больше подчеркивают серость окружающей обстановки: казалось, что кому-то пришлось спасаться бегством отсюда, спешно бежать, и не было даже времени собрать вещи – едва успели сдернуть со стены семейные портреты в дешевых рамках. Мертвый таракан лежит на краю раковины рядом с краном и второй, поменьше, – возле сливного отверстия в ванной.

Я присаживаюсь на одноместную кровать, накрытую рыжим шерстяным покрывалом, и матрас подо мной резко проваливается вниз. Я прислоняю кейс к ноге и, вместо того чтобы спустить с правого плеча ремешок сумки, сильнее прижимаю ее к себе локтем и левой рукой цепляюсь за ремень.

Наконец раздается звонок. «Разденься, – говорит он. – В верхнем ящике лежит шарф, завяжи глаза». В ближнем левом углу ящика аккуратно сложен широкий и тонкий белый платок с узором из маленьких розовых цветочков по краю: я получила его в подарок от друзей на день рождения года три назад. Я снимаю темно-синюю футболку и льняные брюки – я уже отвыкла раздеваться сама, собственными руками.

Дверь открывается. Он запирает ее за собой и, сложив руки на груди, прислоняется к косяку. Я чувствую, как моя улыбка замирает на лице, бледнеет и стремительно тает. Он делает три шага, отделяющие его от кровати, рывком сдергивает покрывало и простыню с моего тела, с кровати и дает мне такую пощечину, что я падаю вбок, раскинув руки. На мгновение я перестаю понимать, что происходит. «Только не плачь, – произносит он вкрадчиво. – У тебя еще будет повод. Это ведь было совсем не сложно сделать».

«Жуткая комната, – говорю я. – Невыносимо было бы сидеть здесь в одиночестве и ничего не видеть». – «Ты, похоже, мало что можешь вынести. Ты вообще что-нибудь в состоянии сделать в мое отсутствие?» – «Я не знала, что…» – «Давай уже. Надоели разговоры».

Я складываю шарф и кое-как стягиваю его на затылке. Он просовывает палец между моей бровью и шарфом, потом еще два пальца; развязывает шарф и переделывает узел. Полоска света из-под нижнего края повязки исчезла. Слышно шуршание целлофановой упаковки, треск рвущейся бумаги, щелчок его зажигалки, и сигарета оказывается у меня во рту. Он складывает мою левую ладонь так, чтобы в нее могла поместиться маленькая пепельница – я чувствую прикосновение холодног стекла. Выкурив две сигареты, я откашливаюсь, открываю рот – но тут раздается стук в дверь. Его шаги по деревянному полу, он отпирает дверь, тихие голоса. Второй голос такой же низкий, как у него, но чем-то отличается – женщина? «Вовремя…» – произносит он, дальше я не могу разобрать: «Хорошо, тогда…» и «…приступай».

Следующие десять минут на меня снова надевают одежду – женщина, теперь я в этом уверена: она постоянно касается меня грудью, большой и мягкой на ощупь. Я все время чувствую неясный запах духов: сладкий, но не приторный; не слишком чувственный, но с явственным оттенком мускуса; и еще вербены. У нее длинные ногти, она ниже меня, она недавно выпила виски, а после прополоскала рот. У нее жесткие волосы, целая копна, они тоже постоянно касаются моей кожи.

Я пытаюсь представить, что за одежду она надевает на меня. Трусы маленькие, из какого-то скользкого материала, резинка немного натирает там, где заканчивается лобок. Она застегивает у меня на голенях молнии высоких сапог. Мои ступни выгибаются – у сапог высокий каблук и толстая платформа. Юбку она натягивает мне через голову и застегивает сзади. Я сминаю ее между большим и указательным пальцами – материал холодный и скользкий, как у резинового дождевика – винил: на мне виниловая юбка, которая заканчивается на уровне кончиков моих пальцев (мои руки свисают по бокам). Бюстгальтер. «Наклонись, солнце, – произносит прокуренный голос игривым заговорщическим тоном. – Давай-ка сделаем, чтоб было красиво». Я наклоняюсь вниз, и она поправляет мне грудь – берет каждую в ладонь, сжимает, притягивает одну к другой и засовывает снизу и по бокам по куску ваты. Когда она позволяет мне выпрямиться, я ощупываю часть, которая выступает из тугого кружева: груди прижаты друг к другу, обычно у меня это бывает только, когда их касаются мужские руки. Мысль о том, что у меня теперь такой экстравагантный бюст, заставляет меня рассмеяться. «Что смешного?» – спрашивает он. «Посмотри только, – отвечаю я. – Представь себя на моем месте. В отеле, с повязкой на глазах, кто-то засовывает твою грудь в узкий лифчик, за который с 12 до 18 лет ты бы душу продала, но мама не разрешила бы. Представь себе эту картину и скажи потом, что тебе не смешно». – «Понимаю», – произносит он.

Тем временем на меня надето что-то вроде майки. Без рукавов, заканчивается в паре сантиметров от пояса, а начинается там, где моя грудь скрыта жестким кружевом. Виниловая мини-юбка, размышляю я, майка, из которой все вываливается, сапоги на платформе – да я проститутка.

Времени решить новую загадку у меня нет. С глаз снимают повязку. Передо мной в тусклом угасающем свете громоздится гигантский светловолосый парик в духе Долли Нортон, венчающий лицо с густо накрашенными глазами и глянцево мерцающим темно-коричневым ртом. Черная прозрачная майка с вырезом, обнажающим огромный бюст в кружевном лифчике; лиловая виниловая юбка до середины бедра, лакированные сапоги – это мой близнец: мы, в своих одинаковых нарядах, как соперницы в каком-то непонятном конкурсе. Я молчу.

Каждый из нас неподвижен. Только когда я сажусь на скрипучую кровать, сформулировав наконец вопрос, он произносит: «Сделай остальное».

Остальное – что занимает почти полчаса – это парик, такой же, как у нее, и щедрый слой косметики: баночки, тюбики и кисти она извлекает из позолоченного ящичка, а тот, в свою очередь, из недр огромной сумки. Несмотря на все усилия, ей не удается приклеить к моим векам накладные ресницы. Я никогда этого не делала и не могу ей ничем помочь – мои веки каждый раз начинают истерически трепетать. Тогда она покрывает мои собственные ресницы комьями туши, дает высохнуть первому слою (хлопочет между тем над моими веками с баночкой переливчатых зеленых теней) и накладывает второй, потом третий. Сильно нажимая, она обводит мои губы коротким твердым карандашом, а потом заполняет пустующее пространство своей темно-коричневой помадой и покрывает густым слоем «вазелина». Немного ударов и уколов своей огромной расческой по моему парику, и она произносит, довольная своей работой: «Пора посмотреть, что получилось, дорогая, зеркало там». Я бросаю взгляд на него. Он сидит на единственном в комнате кресле, закинув ногу на ногу, руки в карманах. Он молчит. Я медленно иду к двери в ванной, на которой висит зеркало: узкая косая трещина на нем ограничивает равносторонний треугольник в верхнем левом углу.

От того, что я увидела в зеркале, обычно отводят глаза, находясь в компании, или бросают быстрый и незаметный взгляд, если уверены, что их никто не видит: проститутка с Восьмой авеню. Не очаровательная ночная бабочка из парижского кафе, как в «Нежной Ирме», но жуткая, грубо размалеванная уличная нью-йоркская шлюха, в дешевом парике и с ухватками свободолюбивых 60х, готовая одновременно обслужить клиента и обчистить его бумажник; женщина, которая в сюжете об очередной облаве в шестичасовых новостях закрывает лицо пластиковой сумкой.

Я оборачиваюсь к ним… «Я не могу даже развернуться и уйти, – думаю я, – не в таком же виде…» Мы трое смотрим друг на друга в этой жалкой маленькой комнате: проститутки-двойняшки и расслабленно откинувшийся в кресле чисто выбритый человек в темно-синем костюме в тонкую полоску, накрахмаленной розовой рубашке и галстуке в маленький белый горошек. «Ты прекрасно выглядишь, дорогуша», – говорит одна проститутка другой. «Я плачу тебе не за то, чтобы ты разговаривала», – дружелюбно отзывается человек в кресле. «Тебе что, не нравится? – настаивает проститутка. – Ты разве не так хотел?» – «Ты же не из спортивного интереса это делала, – говорит он, так же любезно. – А этот наряд не стоил и трети того, что ты за него запросила». – «Сложно, между прочим, найти шмотки, которые совпадали бы точь-вточь, да и с размером проблема…» – «Всем хочется поболтать, кроме меня», – произносит человек. «Раздень меня. И сегодня можешь не торопиться, у нас полно времени. А ты сядь и смотри: у профессионала можно набраться опыта, тебе есть чему поучиться».

Я как будто приросла к этому куску истертого пола перед дверью в ванную. Она начала раздевать его (я никогда не заходила дальше верхней пуговицы на рубашке) привычно и умело, как мать раздевает маленького мальчика, чтобы искупать, а тот слишком устал после дня, проведенного на улице, и просто стоит и ждет, когда она наконец бросит на пол грязную одежду, опустит его в ванну, а потом – пижама и спать.

Он ложится на спину и говорит (глядя не на меня, а на женщину рядом с ним): «Быстро села в кресло, хочешь, чтобы я за тебя это сделал?» Я машинально иду на другой конец комнаты и сажусь. Машинально смотрю, как она залезает на продавленную кровать, как опускается на колени у него между ног. Я не могу сдержать дрожь, даже плотно сдвинув колени и прижимая костяшки пальцев к зубам. Юбка колом задирается наверх, обнажая черный треугольник трусов и ее зад. Несколько секунд меня занимает только безупречная белизна ее кожи, а сознание отмечает с удивительной объективностью и даже с вежливым изумлением, какие интересные формы могут принимать подобных размеров ягодицы. Пышные желтые кудри ее парика откинуты назад и возвышаются между ее лопаток, нависая облаком там, где сходятся его ноги. Сначала слышны только сосущие звуки, потом он делает резкий вдох и издает стон. Мне хорошо знаком этот звук. Я воображала, что он принадлежит только мне, что это как выигрышный лотерейный билет, как поощрение, комплимент моему таланту и умению… Мои прижатые к щекам кулаки покрылись серыми разводами потекшей туши. Ее рука у него между ног, голова опускается и поднимается долгими неторопливыми толчками. «Да, вот…» – шепчет он и потом: «Господи…»

В моем кулаке выдранный клок желтой мочалки, вся копна соскальзывает назад, и я отбрасываю ее за спину, запуская обе руки в ее тонкие светло-каштановые волосы с отчетливыми прожилками серого. «Что за…» Она подскакивает; мешанина тел, и он уже сидит на краю кровати, перекинув меня через левое бедро, правым зажав мои колени; левой рукой он приковал мои запястья к пояснице. Он задирает скрипнувший винил и говорит: «Передай мне ремень», просовывая палец между моей кожей и эластичной тканью и спуская жесткую езинку трусов мне на бедра.

Я стискиваю зубы – мне в новинку ощущение слепой ярости и злости. Не буду, не буду, пусть бьет меня, не останавливаясь, я звука не издам… Учительница во втором классе говорит угрюмому мальчику, который выше и крупнее всех нас – когда он роняет карандаш или даже ничего особенного не делает: «Пусть твой отец положит тебя к себе на колени, спустит штаны и научит уму-разуму». Она говорит это беззлобно, и становится жутко от беспечности ее тона; раз в неделю волна смущенных смешков поднимается в притихшей классной комнате, и 28 детей склоняют головы над партами с непреодолимым чувством стыда, который они сами не смогли бы себе объяснить. Я не вспоминала об этой учительнице и о чувстве разложения и удушья, которое она во мне пробуждала, с тех пор, как в третьем классе перешла в ведение грубоватой мисс Линдли. А теперь вот омерзительная картина во всей своей полноте. Она унизительнее всего того, что он делал со мной до сих пор. Все остальное – быть прикованной к кровати, скрючиваться на полу в наручниках и цепях – нежные ласки по сравнению с этой принудительной близостью двух тел, когда висишь вот так, задом кверху, будто на блюде, слушая, как кровь с шумом приливает к голове…

И конечно, в конце концов я издаю громкий вопль. Он останавливается, но не отпускает меня. Прохладной ладонью он осторожно поглаживает мою кожу, пальцами прослеживая линии от ремня; ладонь нежно проскальзывает между моих бедер, от коленей и выше, и снова вниз, и опять, медленно, вверх. «Дай мне“ вазелин”, – произносит он, – и держи ее руки». Он раздвигает мне ягодицы и пальцем надавливает на анус; ладонь у меня между ног, один скользкий палец легко входит между сомкнутыми губами. Я напрягаю каждую мышцу. Я пытаюсь сосредоточиться на желтых спиралях, которые вращаются у меня перед глазами на черном фоне плотно сжатых век, я стискиваю зубы, ногти впиваются в ладони. Отчаяние сильнее, чем в первый раз, когда он ударил меня. Я не вынесу, только не так, пожалуйста, не надо… Мое тело начинает поддаваться под медленно нарастающим давлением, вынуждающим меня жадно изгибаться на его ладони. «Ты думаешь, что знаешь, чего тебе хочется, милая, – почти шепчет он мне на ухо, – а все равно делаешь то, чего хочет твоя п…да» – яростный толчок. «Заткни ее», – говорит он, и мой рот накрывает ладонь, пахнущая духами, в которую я впиваюсь зубами, сильно, как только могу. Теперь у меня между зубов скомканный шарф, и кто-то крепко держит его, тяжело дыша у меня над правым ухом. И снова у меня во рту ничего нет, его руки ласкают меня – на сей раз мое тело уступает гораздо быстрее. «Пожалуйста, я не вынесу, пожалуйста, дай мне кончить» сменяется после очередного толчка простым «пожалуйста…» – Меня швыряют на кровать, всхлипы, заглушенные подушкой, кажутся далекими даже мне самой, меня касается язык. Подушки больше нет, надо мной его лицо, но язык все еще там, внизу, исторгает из меня стоны. Моя голова у него на плече, он растянулся рядом во всю длину своего тела, крепко прижав меня к себе рукой, пальцы приложив к моим губам, она сидит на нем верхом. Мы с ней совсем рядом друг с другом, мы смотрим друг другу в глаза, когда он кончает.

Я еду в метро, сижу в углу вагона. Прошло всего два месяца, чуть больше девяти недель, вот уже два месяца, как я потеряла контроль над собой. Напротив меня – мальчик, кудри падают на круглый лоб, рубашка расстегнута, в руках он неподвижно держит раскрытую книгу. Я неподвижно смотрю на него, мое тело кажется мне вязким, текучим. Он тоже смотрит на меня, пару раз пытается улыбнуться. Я сжала руки на коленях, одной ладонью обхватив другую. Я смотрю без улыбки. Я сознаю свою новую власть – и мальчик через проход от меня тоже. Не новая, конечно, даже, наверное, древняя, просто я никогда о ней не подозревала; власть уходить.

Я схожу на станции Вест Форс. Мальчик вытягивает шею. Открывает рот, когда я оглядываюсь на него, резко вскакивает, неловко бросается вперед, но двери уже закрылись.

Парнишка в метро тоже почувствовал это, через меня. Это, наверное, сочится из моих пор. За последние два месяца я каждую ночь узнавала о себе что-то новое, и подводное течение становилось сильнее с каждым часом; руки прижаты к кровати над головой, прерывистое дыхание, и в голове тикает: «Что-то новое». Новая власть: уязвимость, порочная разве что в силу своей безусловности, и тем не менее естественная, как трава или как асфальт в Нью-Йорке. Уходить. Возьми меня, все что угодно, сделай это, все, что угодно, возьми меня, все, что хочешь, убей меня, если захочется этого. Но только сначала привяжи меня. Посмотри, мои глаза закрыты, на моей щеке следы твоих пальцев, влажные волосы лежат там, где упали, когда голова откинулась на подушку. А лучше расскажи мне сначала, как будешь бить, расскажи шепотом, пристегни наручники к ножке стола и корми меня, скорчившуюся на полу. Я буду брать тебя в рот между кусочками печеной трески и жареной картошки, а ты – медленно приставлять стакан с вином к моим губам, пока оно не потечет по языку. Мои глаза закрыты, и тебе приходится определять, как близко поднести бокал, на меня нельзя рассчитывать. Вино течет по подбородку, и никто не вытирает его, а дальше, и одному богу точно известно, что будет дальше: толстые шрамы и сдавленный крик – в первый раз. Ты касаешься шрамов, я смотрю, как твой член снова растет, я смотрю, как ты касаешься шрамов, и чувствую, как он снова растет, мы не отрываем глаз друг от друга.

Прошли недели, и сдержать крик уже не получается. Может быть, добавить струйку крови? Каково это – ударить до крови? Когда тебе четыре, ты не можешь постичь, каково это – быть пятилетним. Если тебе никогда не приходилось кричать, когда уже нельзя не кричать, то ты не знаешь, что это такое. А я знаю – это все равно что кончить. Вдалеке раздается звук, он имеет какое-то отношение ко мне, но никакого отношения, конечно, ко мне не имеет – никакой моей ответственности. Мое тело поддается, сдается. Никаких ограничений. Какие-то странные звуки вдалеке, но на меня нельзя рассчитывать.

Позади – годы бесконечного притворства. Симуляции экстаза и жалкое, скудное ощущение контроля: пых-пых-пых… «О-ох, дорогая». Всего несколько лет назад один мужчина шептал своему лучшему другу, когда я переступала порог гостиной: «В постели – бомба». А я ни разу не кончила с этим человеком, ни разу за десять месяцев нескончаемых потуг, но он все равно остался доволен. Я смотрела на него сверху вниз, тяжело дыша, пока он кончал: прикрытые глаза, красное лицо, зато я контролирую ситуацию. И все. А этот может принять меня, взять меня, иметь меня, пусть забирает все, как же я этого жду.

«За гранью» – называется порнофильм, который идет на углу Бродвея и 44й. За гранью, какой чудесный звук, он обещал, что мы сходим посмотреть. «Мы постоянно будем ходить в кино, – сказал он, – надо только пережить это, этот этап, на котором мы находимся». Он прав. Такой этап надо попробовать пережить. В глазах туман, в голове пьяный туман, а я несусь по узкому, извилистому краю обрыва, как будто это ровное пустынное шоссе, не замечая тумана и предупреждающих знаков. Он ведет меня, поддерживает меня, шаг за шагом, осторожно – совершенно трезв – и грань преодолена, потом еще одна, грани остаются на обочине. Я в открытом море. Через три дня я преступила свои принципы. Через два месяца я потеряла контроль над собой. Я давно перестала подсчитывать, сколько раз я кончила, сколько раз я говорила «прошу, не надо, ах, не надо». Я прошу каждую ночь, я рада просить. «Просишь чего», – шепчет он, и я снова кончаю, мой голос звучит издалека, это уже не мой голос. Каждую ночь мольбы, скрежет в горле, пустота в животе, липкие бедра, никакого контроля.

Слушай, Пресвятая Дева Мария, я теперь, как ты; мне уже не требуется контроль, он все сделает, он будет делать это, пока не убьет меня. Не сможет, не станет меня убивать, мы оба слишком для этого эгоисты. Так много способов заходить все дальше и дальше, вся жизнь впереди. Толстые рубцы и приглушенные крики – в первый раз. Мы вместе всего девять недель, и ушли далеко вперед от приглушенных криков. Есть бесчисленное множество вещей, которые способны сдеать люди, их не обязательно убивать. Первая струйка крови – остальным несть числа. И на всякий случай: если все-таки убьешь меня, то тебе придется искать другую, а где еще найдется такая, как я?

В ту ночь его простыня была испачкана струйкой крови. Он коснулся ее пальцем, попробовал на язык и размазал последние капли по моему рту, наблюдая, как запекается кровь на моих губах, и перебирая мокрые от пота волосы у меня на лбу. «Тебе это и правда необходимо, – сказал он. – Ты одержима этим так же, как я. Иногда посреди дня я возбуждаюсь и долго не могу успокоиться, представляя, как далеко мы можем зайти». Он медленно сколупнул большим пальцем запекшуюся на моей губе корочку. «А иногда мне страшно… – Он засмеялся. – Слушай, там после ужина остался пирог. Давай доедим его и пойдем спать, ты становишься невыносимой с утра, если не выспишься».

Утром после завтрака я чистила зубы и начала плакать. Он позвал: «Ты готова? – и потом: – Пойдем, милая, уже без двадцати». Несколько минут спустя он зашел в ванную, поставил кейс на унитаз, забрал у меня щетку и, вытирая слезы с моих щек, сказал: «У тебя на 9:30 назначена встреча, ты забыла?» и «Что, черт возьми, такое?» Он поцеловал меня в обе щеки, надел сумку мне на плечо, поднял свой кейс и взял меня за руку. Он закрывал дверь ключом, а я плакала, мы шли к метро, и я плакала, и он произнес: «У тебя есть с собой солнечные очки?» Он достал их сам из кармана моей сумки и нацепил их мне на нос, не справившись с одной из дужек, потому что никак не мог отыскать мое правое ухо.

Я все еще плакала, когда мы выходили из вагона. Мы преодолели первую половину ступенек – я плакала, преодолели вторую – я плакала. За несколько метров до турникета он вскинул руки, схватил меня и резко повернул к переходу на другую половину платформы, и снова вниз по ступенькам, в метро, потом вверх на лифте и в гостиную. Он почти толкнул меня на диван и закричал: «Ты можешь сказать?» и «Что, к чертям, происходит?»

Я не знала, что происходит. Знала только, что не могу перестать плакать. В шесть часов я по-прежнему плакала, и он отвез меня в больницу; мне дали успокоительное, и чуть позже я уже не плакала. На следующий день начался курс лечения, который длился несколько месяцев.

Я больше никогда его не видела.

Когда моя кожа приобрела свой обычный цвет, я переспала с другим мужчиной и обнаружила, неловко раскинув руки по кровати, что забыла, как с ними обращаться. Я снова отвечаю за свои поступки, я снова взрослая, и днем, и ночью. Возникла только неисправность в механизме ощущений: прошли годы, и иногда я задаюсь вопросом – поднимется ли когда-нибудь температура моего тела выше отметки «чуть теплый»?

Послесловие

В 1975 году мне было двенадцать, и моя мама пережила роман, который она описывает в «Девяти с половиной неделях». Я и не подозревала, что с ней происходит. У нас дома все было, как обычно: она втайне вела двойную жизнь.

Тем летом я уехала на каникулы к бабушке. Когда я вернулась в Нью-Йорк, мама, казалось, была в полном порядке. Она каждый день ходила на работу, в выходные встречалась с друзьями; ничего необычного. Примерно полторы недели спустя она внезапно начала плакать, и рыдания продолжались весь следующий день. Я позвонила двум ее подругам с работы, и они приехали к нам. Вместе мы отвезли ее в больницу. Нам сказали, что у нее серьезный нервный срыв и ей требуется помощь специалистов. Двумя годами раньше она перенесла тяжелую депрессию после случившихся друг за другом гибели сына, матери и отца. Друзья и родные решили, что неожиданный нервный срыв опять как-то связан с трагедиями, произошедшими в семье. Мама никому не открыла настоящей причины. Когда выяснилось, что ей придется на некоторое время остаться в больнице, моя семья решила, что мне лучше поехать пожить к бабушке. Два месяца спустя мама поправилась и снова вышла на работу – она была редактором журнала. Жизнь продолжалась, как прежде, и она никогда не заговаривала о том, что произошло на самом деле.

Никто не знал, что она начала записывать воспоминания об этом романе. Полгода спустя, в 1976 году, ей позвонил издатель Генри Роббинс – по поводу статьи о смерти ее сына, которую опубликовали в журнале. Генри был единственным, кому она показала рукопись «Девяти с половиной недель», и он сразу же решил издать ее. Имя настоящего автора было известно только ему и маминому агенту – Венди Вэйл. Они втроем заключили тайный договор, чтобы оградить меня от эмоционального потрясения, которое могла вызвать книга. Все документы были подписаны псевдонимом Элизабет МакНилл. В течение нескольких лет даже родственники и близкие друзья ничего не знали.

Я случайно узнала об этой книге, когда мне было девятнадцать лет. Мы с мамой поехали в ее родной город Грац, в Австрию на Осенний фестиваль. Она должна была читать фрагменты своих воспоминаний под названием «Вальс призраков», где она пишет о примирении с военным прошлым своего отца. Мама раскрыла своему брату тайну «Девяти с половиной недель», и однажды девушка моего дяди радостно показала на немецкий перевод романа в витрине местного книжного магазина, воскликнув: «Вот он!..» Она думала, что я буду в восторге, но я была смущена и задета тем, что меня не посвятили в такую важную тайну.

Мы с мамой сели и все обсудили. Она рассказала, что считала меня слишком маленькой, чтобы знать, о чем этот роман, когда он только вышел. Еще она сказала, что для нее большим облегчением стало то, что теперь я все знаю. И она наконец может поделиться радостью – скоро будет снят фильм. Мы опять были друзьями. Однако я по-прежнему не могла отделаться от беспокойства при мысли о главной теме книги. Я решила не читать ее, пока не выйдет фильм. К тому времени мне уже было 23, и мама даже назвала мне имя этого человека.

Только когда я начала писать это послесловие, меня вдруг осенило: каких, должно быть, усилий стоило держать это в секрете. Моя мама пошла на все, чтобы уберечь мое детство и юность от неприятных вопросов одноклассников, учителей и соседей. Оглядываясь назад, я чувствую нежность и признательность, я восхищена мужеством, которое потребовалось, чтобы пройти весь этот путь в одиночку. Я горжусь тем, что она нашла в себе силы отказаться от своего любовника и оскорбительной зависимости, на которую обрек ее этот роман. Я благодарна за ее решение: пусть она страдала, но ее дочь страдать не должна. Меня утешает и вдохновляет наследство, которое она мне оставила: доказательство того, что даже в самые тяжелые времена мы направляем свою судьбу, мы сами делаем выбор.

Урсула Дэй

Об авторе

Элизабет МакНилл – это псевдоним Ингеборги Дэй, автора книги воспоминаний «Призрачный вальс». Она была редактором журнала «Ms.», когда вышли обе книги. Ингеборги Дэй умерла в 2011 году в возрасте 70 лет.

Страницы: «« 12

Читать бесплатно другие книги:

На нашей планете почти шесть миллиардов жителей, только одних детей – миллиард! И каждый ждет в ново...
Повесть А.Етоева «Полосатая зебра в клеточку» продолжает цикл книг про супердевочку Улю Ляпину. На э...
«Планета лысого брюнета» – первая повесть из цикла книг про удивительную девочку Улю Ляпину. Ульяну ...
Я не верю угрюмым людям, утверждающим, что фантастика это книги второго сорта. Формула, что фантасти...