Мера прощения Чернобровкин Александр
Вечером я пожаловался начальнику рации на скуку и был приглашен расписать пульку в преферанс. Пришел не с пустыми руками. Насколько я знаю, спиртное на судне осталось лишь у меня и старшего механика. Вообще-то, я предпочитаю пить на дурняк, но сегодня такой же случай, как и с боцманом, когда потратишь мало, а получить можешь то, что ни за какие деньги не купишь.
У начальника рации уже сидели третий механик и доктор. В преферанс можно и втроем играть – зачем же я им понадобился? Наверное, чтобы втесаться мне в доверие и отхватить «дворцовые» должности получше. Как я понимаю, покойный Помпа проявил себя таким Тираном, что при нем могли существовать лишь Пофигисты и Лизоблюды да единственный Оппозиционер и тот – Володя. Теперь появился нормальный тиран – я, и «дворцовые» структуры начали восстанавливаться, но место Теневого Лидера до сих пор не занято. Уж не Маркони ли хочет его отхватить?
Я не люблю преферанс. Забава иностранная – не смухлюешь. Разве что иногда последуешь первому правилу преферанса – посмотри сначала карты соседа, свои всегда успеешь. Перед игрой выпили по пятьдесят грамм. Несмотря на работающий кондиционер, в каюте было душно, и водка, как мне кажется, не добиралась до желудка, выкатывалась крупными каплями на шею и грудь. Все, кроме Дока, шмыгали носами. Простуда – самая распространенная болезнь в тропиках. В каютах, благодаря кондиционерам, плюс тридцать, а на палубе плюс пятьдесят. Забежишь пару раз с палубы в надстройку – и шмыгаешь носом. Один доктор здоров. Не потому, что доктор, а потому, что не выходит из надстройки. Он из тех, кто живет под девизом «Что бы ни делать, лишь бы ничего не делать». И внешность у него какая-то закругленная, обточенная, похож на гальку морскую. Не за что уцепиться, чтобы полюбить или возненавидеть его. Разве что глаза со словно бы припухшими веками, между которыми хочется вставить спичку, чтобы открылись пошире и смогли увидеть, что в мире есть многое, из-за чего стоит пошевелиться. Впрочем, в прошлом рейсе он не был, следовательно, до одного места мне.
Меня интересовал начальник рации. Играл он отчаянно, будто ему кровь из носу надо было просадить многомиллионное наследство, да ставки малы, никак не получается. Наверное, от огорчения у него постоянно запотевали очки, и Маркони протирал их подолом рубашки. Во время торга я и третий механик подзуживали его, заставляли заказывать непосильную игру. Но дураку везло: что ни прикуп, то в масть. Я не заводил разговор об убийстве, слушал Маркони, подталкивая его похвалами. Впрочем, в понуканиях он не нуждался, недержание речи у него было хроническим. За полчаса игры я узнал, что родители у него в разводе. Отец капитаном был, но после ухода жены запил и посадил судно на мель в Ла-Манше. Оставшись без любимой работы, запил еще круче и угорел, налакавшись какой-то гадости на спирту. Начальник рации до сих пор не может простить матери развод. Неудачная женитьба родителей удерживает его от подобного шага, несколько лет живет с женщиной, но не расписывается.
– Мотовка жуткая! – рассказывал начальник рации, побивая чужую карту с плеча, будто шашкой рубил. – Но как-то бестолково деньги тратит. Ну, понимаю, в кабаках бы гудела или красивые шмотки покупала, а у нее словно в воздухе растворяются. Колотил-колотил ее – не помогает.
– Бил? – удивился я. – Глядя на тебя, Дмитрич, не подумаешь!
Маркони снял очки, протер рубашкой стекла.
– А никто не верит. Все думают: очкарик, интеллигент. А я... – Он с улыбкой потер шрам на лбу. – В прошлом году, в конце лета, ушел я в отгулы. Моя примадонна быстренько расфинькала деньги, с приятелем бутылку раздавить не на что было. Решил я дурака не валять, устроиться в котельную кочегаром на зимний сезон. Сами знаете, котельная зимой – лучшее место посидеть и выпить: тепло, сухо и милиция не беспокоит. Местные бичуганы – постоянные гости, через месяц знал всех из своего района. Так вот, они тоже думали, что я интеллигентишка паршивый. Особенно один, Свищ, – вы его не знаете. Как-то выпивали мы компанией, он и давай права качать. А я без слов хватаю бутылку – и в лобешник бах! Он кувырк с мешка, на котором сидел. Оклемался минут через десять. Когда рану на лбу ему заделали, он и говорит: «Да ты свой чувак, оказывается!»
Уж не ему ли самому заехали бутылкой? Нет, шрам у Маркони старый, наверное, в юности заработал и, наверное, здорово накомплексовался из-за него, поэтому и радуется, наградив другого такой же отметиной.
– Свой – потому, что пакостный? – произнес третий механик буднично, словно спрашивая, который час, и тем же тоном объявил самую крупную игру: – Мизер.
Мизер был «ловленный». Я сидел на прикупе, поэтому не вмешивался, наблюдал, как доктор и начальник рации раскручивают неудачливого игрока. Третий механик мне нравился, чем-то напоминал он Володьку: и внешне, и упрямством, и прямолинейностью. Видит, что поймают его, а не сдается.
– А эту взятку не возьмешь? – ехидно спрашивал начальник рации, кладя карту на стол так, как скупые люди – сторублевку на прилавок.
– Спасибо, обойдусь, – отвечал Андрей. Казался он спокойным, но иногда возле рта подрагивала жилочка под кожей.
– Ну, тогда вас ждет «паровозик» взяточки на четыре, – злорадно предупреждал Маркони.
– Может, кто-то другой и всунул бы, а у тебя масло в голове не той марки.
Проиграв, третий механик швырнул карты на стол и долго щелкал зажигалкой, никак не мог прикурить.
– Масла в зажигалку добавь. У тебя же той марки, – поддел Маркони.
– Заткнись!
Да, ведет себя третий механик как мальчишка. А всего на три года моложе меня. Впрочем, что с него возьмешь, с маслопупа. Как говорили в мореходке, не могу смотреть без смеха на балбеса-судомеха.
– Пора на вахту собираться, – сыграв еще один круг, объявил третий механик. До полуночи было тридцать пять минут – хватило бы партию закончить, но, видимо, достал Андрея начальник рации, который, пользуясь любой паузой, изображал едущий паровоз.
Танцевать на трупе врага – приятное удовольствие. Только надо и меру знать, иначе ноги начнут проваливаться, испачкаются трупным ядом. Маркони этого не понимал или не хотел понимать.
– Гордыня, гордыня обуяла! – заявил он вслед ушедшему третьему механику. – Думал, шибко грамотный, вывернется. Нет бы сразу одну взятку взять, смириться, а он понадеялся, что с дураками играет, норов показал.
– Ну, это возрастное, – попробовал я успокоить его. – Я, когда был третьим...
– Третьим помощники всегда с гонором, – перебил меня Маркони. – В прошлом рейсе у нас был... ну, ты, наверное, знаешь.
– Тот, который помполита грохнул?
– Он самый. Тоже фрукт был...
– Какой?
– Гнилой! – злобно произнес начальник рации.
Есть у Володьки удивительная черта: каждый человек как бы проецировал на него свои недостатки. Скажи мне, кем ты считаешь Володю, и я скажу тебе, кто ты.
– Ну что, еще партийку распишем? – переменил я тему разговора. Спешить с расследованием незачем: никуда Маркони от меня не денется. – А то рано еще спать.
– Мы поэтому и позвали тебя. Только разыграемся, тут бац – третьему на вахту.
Ах, вот зачем! Обидно. Все-таки интересней сражаться с претендентом на роль Теневого Лидера. Ну ладно, потерпим ради друга.
17
В свою каюту вернулся в пятом часу утра и только начал раздеваться, как зазвонил телефон. Я поднял трубку.
– Старпом. – Привычка называться по должности настолько въедается, что и на берегу первый месяц отвечаю так на звонки, и подруги моей жены, пока не привыкли, обычно извинялись, говорили, что ошиблись номером, и перезванивали.
– Капитан просит подняться на мостик, – не без ехидства сообщил четвертый помощник.
У Мастера кончилась водка, поэтому он превратился во всеобщее наказание: ходит и нудит. Как ни странно, но капитаны-разгильдяи воспитывают самостоятельных штурманов в отличие от капитанов-перестраховщиков, которые сутками торчат на мостике. В начале старпомовской карьеры мне пришлось поработать с капитаном позапойнее Сергея Николаевича. Мне доводилось делать за него почти все, в том числе швартовать судно. Этому лучше научиться молодым, пока действуешь уверенно и смело, а потому – точно. А если первая самостоятельная швартовка падает на преклонные годы, то противно смотреть на такого капитана, как его колотит мандраж, как срывающимся голосом подаются бестолковые команды и во всем обвиняются помощники, или рулевой, или солнце, ослепившее только его, как, держась за сердце, плетется он после швартовки в свою каюту, где пачками глотает валидол или бутылками жрет водку. Подозреваю, что спивается большая часть капитанов не от скуки, а от страха. Сергей Николаевич относится именно к этой части, а пить ему сегодня нечего.
– Иду, – ответил я.
В ходовой рубке темно, лишь тускло светились аксиометр на рулевой колонке, тахометры на панели управления двигателями да от локатора, когда четвертый помощник отрывался от экрана, на подволоке появлялся бледно-зеленый овал. Капитан бегал с крыла на крыло, хотел, видимо, и сам глянуть на экран, но никак не решался отогнать четвертого помощника. Гусев безучастно стоял у рулевой колонки, готовый переключить с авто– на ручное управление, и медленно поворачивал голову, провожая взглядом Мастера. Такое впечатление, будто он охраняет рулевку и решает, не тянуть ли капитана за ногу, чтобы не подходил близко.
Я легким прикосновением к плечу заставляю четвертого помощника отойти от локатора, прижимаю лицо к резиновому тубусу, похожему на рупор, поставленный на экран. Тубус нужен, чтоб не мешал свет извне. Резина еще теплая и влажная, присасывается ко лбу, вискам и щекам – профессиональное потосмешение. На экране монотонно движется по кругу светящийся радиус и как бы наливает зеленым потускневшие пятнышки – буи, суда, берега. Малаккский пролив, выходим на траверз Сингапура. По всему экрану, будто мошки слетелись теплой летней ночью к горящей на веранде лампочке, отбиваются отметки маленьких суденышек, джонок. Обычно это деревянное корыто с парусом и навесом. Локатор берет их плохо. Вроде бы чисто у тебя по курсу, и вдруг прямо перед носом вспыхивает маленькая точка, и еле успеваешь увернуться от нее. Или не замечаешь и не успеваешь. И не слышишь: деревянная джонка – не препятствие для современного крупнотонажного судна, а шум двигателей обеспечивает вахтенному спокойную совесть.
Как-то шли мы здесь за американским супертанкером. На этих громадинах работают лихие ребята. Они ставят судно на авторулевой, а сами отправляются спать в каюту: плевать им на всякую деревянную шелупень. Пришлось нам подбирать «оплеванных». Случайно спасли их. Я был вторым помощником, нес дневную вахту, стоял у двери, ведущей на правое крыло. Что-то у меня забарахлила зажигалка, и я попросил у матроса спички. На лету не поймал их, а когда наклонился, увидел у борта обломок джонки, за который держались два человека. Потом оказалось, что людей трое: отец, сын и годовалая дочка, которая так вцепилась в длинные курчавые волосы папаши, что в оторванных от головы кулачках осталось по клоку. Мы предлагали туземцу выписку из судового журнала – документ для суда, но он отказался. Местные жители относятся к большим теплоходам так же, как мы к урагану – не повезло.
Сейчас мы идем средним ходом и отклоняемся вправо от рекомендованного курса. Неподвижный радиус на экране, обозначающий курс судна, проходит правее скопления маленьких точек – джонок. Мне это не нравится. И не только потому, что не люблю перестраховки, но еще из-за желания поскорее добраться до порта выгрузки. Я отрываюсь от экрана, замечаю, что Сергей Николаевич сонно клюет носом, и предлагаю:
– Идите спать.
– Здесь побуду, – обиженно, будто заставляю бодрствовать, отвечает он. – Трудный участок – мало ли что?
– Без вас не справимся? – поддеваю я.
– Ну... нет... я не потому... – оправдывается капитан.
Сказал бы честно, что не доверяет мне, что отвечать все равно ему, и тогда бы я заткнулся, забился в противоположный угол рубки и прокемарил тихонько. Но у Сергея Николаевича не хватает духу говорить правду. За что и будет сейчас наказан.
– Не беспокойтесь, справлюсь не хуже вас.
– Нет, ну все-таки...
– Сергей Николаевич, – обрывает Гусев, – иди отсюда на...
В бытность мою четвертым помощником один матрос – не помню уже фамилию – послал меня по этому адресу. Через секунду матрос валялся на палубе с расквашенным носом. С того дня даже капитан – жуткий матерщинник – ругал меня только цензурными словами. Люди обращаются с нами так, как мы им позволяем.
– Вот так вот! – Капитан отчаянно махнул рукой, издал звук, похожий на всхлип, и добавил, убегая с мостика: – Ну, я не знаю!
Я подождал пару минут и приказал Гусеву:
– Пошли помалу влево.
Неподвижный радиус на экране, размазываясь, напоминая раскрывающийся веер, как бы пополз влево. Когда он добрался до узкого, изломанного просвета в скоплении точек, я приказал:
– Так держать.
– Сто тридцать два, – доложил Гусев новый курс.
Я определил по локатору место судна, проложил новый курс на карте. Получалось, что на рекомендованный вернемся через час. Меня это не устраивало. Я подошел к машинному телеграфу и дал полный ход. У капитана в каюте стоят репитеры тахометров и гирокомпаса, знает об изменении курса и скорости, но, уверен, не хватит у него смелости вернуться на мостик и отменить мои приказы. Будет он стоять у иллюминатора и, трясясь от страха, ждать гулкий удар, который возвестит о гибели какой-нибудь джонки. Полез не на свое место – получи.
– Ставь на авторулевой, – говорю я матросу, – и иди на камбуз, сваргань чаек и что-нибудь к нему.
– Давно пора! – не скрывая радости, говорит Гусев и, как мне показалось, насмешливо смотрит на четвертого помощника: мол, видишь, старпом не боится оставаться ночью на мостике без матроса.
Четвертому помощнику не до него. Посмотрев на экран локатора, он понял, что я собираюсь сделать. Отвечать не ему, поэтому с интересом наблюдает за мной. Пусть наблюдает. Я покажу ему высший класс судовождения – ночной проход по локатору через скопление судов на полном ходу. Может, научится чему-нибудь. По крайней мере, одно – как избавляться от капитанской опеки – он уже усвоил. Если приходишь к капитану неопытным штурманом, то как бы много лет ни работал с ним, как бы хорошо ни владел мастерством, все равно, как сын для отца, будешь для него неоперившимся птенцом. До тех пор, пока не набьешь ему морду. В переносном, конечно, смысле. А можно и в прямом: быстрее дойдет.
– Стань около руля, – приказываю я.
Скорее всего, помощь четвертого помощника мне не потребуется, но у рулевой колонки он не будет меня отвлекать. Когда идешь по локатору, лучше не отрываться от экрана, чтобы не испугаться и не наломать дров. Это напоминает сказку, в которой герой должен пройти через кишащий чудовищами лес, и, если герой испугается и оглянется, его разорвут. На экране локатора все кажется неопасным, будто бы выдуманным. Светятся себе несколько точек, одни ближе, другие дальше от центра, где как бы нахожусь я. И вот я медленно пробираюсь между этими точками, приближаясь к некоторым почти вплотную. Если сейчас оторваться от тубуса и глянуть в иллюминатор, то совсем рядом, прямо у борта судна, увидишь ходовые огни и темный силуэт, тем более что море скрадывает расстояние. Но мне некогда оглядываться, я слежу за бледно-зелеными точками, наливающимися светом после каждого прохода через них подвижного радиуса и подползающих к центру или отползающих от него, оставляя за собой бледный шлейф на том месте, где были раньше. По тому, куда направлены шлейфы, я определяю, куда движутся джонки. Движение это относительное: я – центр экрана – считаюсь неподвижным, а все, что меня окружает, даже берега, движется. В уме мне приходится переводить его в истинное и соответственно маневрировать. Переводы надо делать быстро, иногда за доли секунды, и одновременно принимать решение о маневре. Неправильное решение – хана джонке. Утешаешься поговоркой наших кавказских шоферов: два-три человека задавил – с кем не бывает?!
На мостик пришел Гусев с чаем и бутербродами. Я ставлю свой стакан на приемо-передающий блок локатора, рядом кладу толстый, в два пальца, кусок хлеба, на который намазан сантиметровый слов масла, а сверху прилеплена дюймовой толщины ветчина – щедрая рука у Сереги! В мой рот бутерброд влезает с трудом. Утешаюсь мыслью, что Гусев относится ко мне хорошо, ведь для его уровня развития лучшим считается то, что больше. Отрывая лицо от тубуса, но не отрывая глаз от экрана, я отгрызаю куски бутерброда и запиваю их чаем. Иногда не успеваю откусить, приникаю к тубусу с хлебом в зубах и, когда обстановка разряжается, одними губами отщипываю размякший кусок. Время от времени даю матросу команду взять чуть левее или правее, и он, не снимая судно с авторулевого, подкручивает по градусу, не давая системе рассогласоваться.
Вот и осталось позади скопление джонок, вот и выбрались мы на рекомендованный курс. Я командую Гусеву, и он быстро поворачивает. Я последний раз смотрю на экран локатора и глубоко, с чувством выполненного долга вздыхаю: фу-у, отстрелялись... И тут только замечаю, что уже светло и что миль на семь видно и без локатора.
Зачем я все это делал? Зачем рисковал чужими и, главное, своей жизнью? Мог же не менять курс, выбранный капитаном, а спокойно прокунять четыре часа в лоцманском кресле. Скорее, из протеста против капитанской трусости показывал удаль, решив, что если уж торчать на вахте, то сделать так, чтобы она пролетела, а не ползла, как осенняя муха по иллюминатору. Или чтобы убедиться, что мне все удается, как в судовождении, так и в расследовании, что нашел ниточку и теперь размотаю клубок.
18
После завтрака состоялись похороны. Проходили они на корме. Любопытных собралось много, но родственники покойного отсутствовали, и, наверное, поэтому особой скорби не замечалось, наоборот, посмеивались. Не от душевной черствости, а скрывая жалость, которая вроде бы неуместна.
Сергей Гусев накладывал последние стежки длинной цыганской иглой с просмоленной ниткой на парусиновый мешочек, в котором лежал труп. Мертвая птица казалось сильно похудевшей, едва ли толще своих ножек. Коготки подогнулись, будто цеплялись за невидимую ветку. Тараканья диета не пошла птице впрок. Мы ведь часто травили их всякой химией, которую они пожирали с превеликим удовольствием, а если и дох какой, то, наверное, от обжорства.
Гусев зашил мешок, привязал к нему «в ногах» большой болт, положил на обрез доски-дюймовки. Он и Остапенко подняли доску и, исполняя губами похоронный марш, понесли к борту. Шагали медленно и тянули ногу, как часовые у мавзолея. Добравшись до фальшборта, Сергей положил свой конец доски на планширь, перешел к напарнику. Взявшись одной рукой за доску, второй оба отдали честь: Гусев – правой, Остапенко – левой. Исполняя губами гимн Советского Союза, они медленно подняли конец доски. Саван пополз по ней и, замерев на миг на краю, точно запнувшись перед решительным шагом, соскользнул в белесо-голубые буруны за кормой.
Слева от меня стояла дневальная Нина. Обхватив руками плечи, она смотрела на похоронщиков с удивлением, будто в саван зашит живой человек, но почему-то никто, кроме нее, не понимает этого. Когда саван застрял на краю доски, Нина подалась вперед, словно хотела подхватить его. Левее нее стоял Маркони. Он усмехнулся, но правая бровь поднималась и опускалась, будто покачивалась на волнах. Рука потянулась к брови, наверное, чтобы унять тик. Нет, к очкам, которые были протерты о рубашку на груди. Без очков лицо начальника рации было как у простуженного человека – с воспаленными глазами и набрякшим носом. Оно повернулось ко мне, хотело что-то сказать, но нас опять разъединила дневальная, отшатнувшаяся назад.
– Не хотел бы, чтобы меня так похоронили, – произнес я. – А если живой? Пытаешься вырваться, всплыть, а тебя утягивает все глубже, глубже – бр-р!..
Дневальная посмотрела на меня с жалостью, будто я действительно иду ко дну, зашитый в саван, а она ничем не может помочь.
– Хорошо, если акула перехватит, – продолжал я. – Перекусит меня напополам – и конец мукам!
Нина, прикрыв рот ладошкой, то ли всхлипнула, то ли взвизгнула, то ли хихикнула и убежала в надстройку. Реветь, наверное. Начальник рации проводил ее страстным взглядом. Где-то я читал, что у некоторых сексуальных маньяков желание вызывает вид смерти, покойника. Нет, куда-то не туда я лезу, все подряд на Маркони гружу. Наверное, в подсознание наше заложено фильмами и книгами, что убийца должен обладать всеми существующими на земле пороками. А в жизни бывает совсем наоборот.
Помню, на летних каникулах после восьмого класса пришел я с приятелем на танцы. В перерыве подошел к нам паренек из параллельного класса, смирный такой, стеснительный, постоянно пиджачок одергивал, коротковатый на него. Пойдемте, говорит, ребята, выпьем на прощанье, и показывает трехлитровую бутыль самогонки. Выпить мы всегда были пожалуйста. Дернули по первой, я и спросил: «Уезжаешь учиться?» Да нет, отвечает, в тюрьму сажусь. Оказывается, часа два назад вернулся его отец домой пьяный и начал бить жену. Сын заступился за мать, во время потасовки схватил подвернувшийся под руку топор и... Мать отдала ему все деньги, что были в доме, сказала, чтоб бежал, прятался где-нибудь, а он купил самогона, выпил с нами и пошел сдаваться. Мы проводили его до райотдела милиции. На пороге он долго прощался с нами. Открыл тяжело, двумя руками, стеклянную дверь, точно она была стальная, а закрыв за собой, обернулся, прижался к ней лбом. На отрешенном лице появилась и исчезла грустная, теплая улыбка. Казалось, что стоит он на задней площадке автобуса, который вот-вот тронется. Обычный пассажир обычного автобуса...
Маркони, правда, поступил не совсем обычно. Подойдя к фальшборту, он плюнул в клокочущую кильватерную струю. Плюнул со смаком, как на могилу врага. И потер шрам на лбу. Если бы шрам не был старым, я бы подумал, что схлопотал его начальник рации от помполита, и сейчас, как бы вторично похоронив обидчика, не может понять, почему шрам не исчезает.
Ко мне подошел боцман, отвлек от наблюдения.
– Я попервах против был, – начал оправдываться на всякий случай Степаныч, но, не заметив в моих глазах осуждения, перестроился на ходу, – а потом думаю, пусть хоронят. Все-таки божья тварь... Им, правда, смешно, не понимают...
– Молодые, дуркуют.
– Во-во, здоровые жеребцы, дури хоть отбавляй. Раньше бывало...
Слушать о том, что раньше и волны были выше и море солонее, я не имел желания.
– Извини, Степаныч, радиограмму надо отправить, – перебил я и заспешил за начальником рации, уходящим в надстройку.
Само собой, никаких радиограмм отправлять мне не надо. Служебную, сводку в пароходство на восемь утра, уже отстучали, а от личных я стараюсь воздерживаться. Я приучил жену, что если молчу, значит, все в порядке. Получи она сейчас радиограмму, даже с самыми нежными комплементами, подумает, что разводиться собрался. Или что-нибудь похуже. Однажды, позабыв о разнице во времени, позвонил я домой через спутник из Атлантики. Слышимость была настолько хороша, будто говорю из телефона-автомата, что на углу нашего дома. Жена жутко перепугалась: мне показалось, что слышу, как стучит об ее ухо телефонная трубка в трясущейся руке. Еще больше, наверное, испугался тот, кто отрабатывал за меня на супружеском ложе. В общем, ночь я им обломал. Жена долго поминала этот звонок: мол, ну и шуточки у тебя!
Я пошатался по судну, заглянул в спортзал. Полюбовавшись покрытыми пылью спортивными снарядами, решил не беспокоить их, а то уж точно не засну. Странно, прошли почти сутки, как я встал с кровати, а сна ни в одном глазу. И в то же время не могу и не хочу делать ничего: сладкие вялость и одурь заполнили голову и тело. Такое впечатление, словно меня окунули в бочку с теплым медом, который мешает двигаться, он впитывается в поры и попадает прямо в мозг. Я решил смешать эту сладость с кислой работенкой – подтянуть отчетность по военной подготовке. День в неделю я должен посвящать занятиям с личным составом, а результаты записывать в специальную тетрадь. Кончено же, никакой старпом этого не делает. Глупо тратить время на то, что никогда не пригодится. Я записал темы занятий, благо вояки облегчили работу, выдав график, чему и в какой последовательности учить, а потом набрал с подволока результаты, с которыми матросы и мотористы сдали зачеты, и поставил оценки – всем четверки и пятерки, кроме повара. Стряпая занятия комсоставу, я поставил два трояка: четвертому помощнику как самому молодому по возрасту, и четвертому механику как самому старому в пароходстве четвертому. Думаю, не обидятся. В моринспекции капитан-наставник по военной подготовке за тройку столько крови из них выпьет, что вампиру нечего будет делать. Как-то, по молодости, поинтересовался я у этого капитана-наставника, зачем мне знать маневры для защиты от оружия времен Отечественной войны. Разве уклонишься от торпеды с головкой самонаведения или от атомной бомбы? Но спорить с военными – что трактор задницей пятить. Остается утешиться тем, что кондовы они во сем, в том числе и в составлении учебных планов. Даже человек, не имеющий представления о предмете преподавания, сможет отчитаться о проведении занятий. Инструкции составлены примерно так: возьмите в правую руку ложку, зачерпните, держа ее в горизонтальном положении, вогнутой стороной вверх, из тарелки суп и т. д. Опорожнивший тарелку за пять-десять минут получает оценку «отлично», за десять-пятнадцать – «хорошо», за пятнадцать-шестьдесят – «удовлетворительно», а какую ставить жравшим больше часа – обычно не указывается. Вроде бы нудная работа, а не прибавила сна в мои глаза. Я все еще пребывал в странном состоянии полудремы. На ум приходило выражение древних греков, которое утверждали, что люди делятся на живых, мертвых и тех, кто в море, и хотелось перефразировать, что люди делятся на спящих, бодрствующих и тех, кто в море.
Я снял рубашку, пропахшую потом ночной вахты, надел чистую, жесткую и шуршащую, словно накрахмаленная, – спасибо Раисе Львовне! – и пошел к начальнику рации. Надо дожать его до прихода во Вьетнам, чтобы оттуда отправить в Союз: все Володьке меньше в тюрьме маяться. Я шел по коридору и прикидывал, как будут развиваться события после того, как выбью признание из Маркони. В то, что выбью, – не сомневался. Представил, как он будет тереть шрам, спускаясь по трапу на причал, где будут поджидать трое из посольства, одетые в строгие серые костюмы. Посадят начальника рации в черную «Волгу» – на заднее сидение, он в центре, двое в сером по бокам – и повезут в аэропорт.
Я стукнул костяшкой указательного пальца по полированной, цвета мореного дуба двери каюты и, не дожидаясь разрешения, открыл ее. Комингс не переступил, замер с занесенной над ним ногой. Все-таки я был прав, считая Маркони нормальным человеком. Нормальным – по советским морским меркам. Он лежал на кровати на боку, спиной ко мне. Сперва я увидел красное ухо, потом – мерно двигающуюся загорелую руку, которая словно вталкивала в пах бледно-красную, напряженную плоть.
«Коммунисто-онанисто!» – вспомнилось мне обидное прозвище, которое выкрикивали визгливыми голосами пьяные итальянские проститутки, которые подкатили на микроавтобусе в Ливорно к трапу нашего, только отшвартовавшегося судна и которым помполит не позволил подняться на борт. Маленький и худой, первый помощник, казалось, бодал их предводительницу, длинноногую грудастую девицу, упираясь руками ей в плечи, а головой – в ложбинку между сиськами и проваливался в нее, как в омут, а загорелая и побагровевшая его лысина сливалась с красным платьем, выделялись лишь седые пряди на висках и на затылке, похожие на серебристые рога, острые концы которых уже впились в податливое женское тело. «Коммунисто-онанисто!» – кричала предводительница, а подруги, издевательски хохоча, повторяли с пьяной тягучестью, как припев, второе слово.
Я как-то странно, точно съехал на лыже с бугорка задом наперед, переместился на одной ноге на полметра от двери, закрывая ее за собой, и бесшумно, точно боялся разбудить спящего, отпустил ручку. Свободный конец ручки поднялся, и раздался щелчок закрывшегося замка. Щелчок был похож на те, которые издавали старые фотоаппараты, и я увидел на переборке как бы цветное фото – загорелую руку на бледно-красной плоти.
Заметил меня Маркони или нет? Наверное, да. Теперь я буду для него врагом номер один: люди не прощают того, кто заимел возможность ударить их в незащищенное место. Сколько ни убеждай их, что не воспользуешься возможностью, не успокоятся, пока не уничтожат тебя или не узнают о тебе что-нибудь подобное. Хоть сам займись тем же и пригласи начальника рации посетить тебя не вовремя. Впрочем, ничего страшного не произошло. Ну, возненавидит меня Маркони – ну и что? Ему, как скорпиону, положено. Придется, правда, отложить на время расследование. Поругаем себя немножко за это и утешимся мыслью, что ругать себя – удел удачливых, неудачники проклинают других.
19
Жара все-таки лучше переносится на ходу, чем на стоянке. Я лежу на кровати, ощущая, как к мокрой от пота спине прилипает, будто вторая кожа, простыня, и с глупой надеждой смотрю на надрывно гудящий вентилятор. Кажется, что воздух, обработанный его лопастями, нагревается еще сильнее, по крайней мере облегчения не приносит. Выключить бы эту бесполезную тарахтелку, но она едва ли не единственный источник звуков на теплоходе. Третью неделю мы стоим на рейде, ожидая причала для разгрузки, и, скорее всего, простоим еще три. До того, как в Южном Вьетнаме начали строить социализма, это был один из лучших портов Юго-Восточной Азии. Складывается впечатление, что социализм – кратчайший и самый верный способ испоганить все.
Стоим мы далеко от берега. Рейдового катера не дождешься, хоть семь лет назад их здесь было пруд пруди, а добираться на собственном мотоботе долго и стремно, погода может за час скурвиться. Вроде бы тихо и солнечно, на небе ни тучки, и вдруг – чертова свистопляска, свалившаяся непонятно откуда. Из-за этого мы и перебрались на дальний рейд. Сперва стали на ближнем, рядом с десятком других судов, чуть ли не в середину их. Стадный инстинкт – основное руководящее чувство для трусов типа Сергея Николаевича. На вторую ночь стоянки задул ветрюган. Я поднимался на мостик, проверял, надежно ли стоим. Вроде бы да. Но под утро ко мне в каюту влетел капитан.
– Старпом!.. Старпом!.. – как-то странно, с жалобным поскуливанием, кричал Сергей Николаевич мне в ухо и тряс за плечо.
Я открыл глаза, увидел над своим лицом искривленную страхом и обидой капитанскую физиономию и подумал, что мне снится кошмар, без которых не обходятся душные тропические ночи.
– Старпом! Нам..! – закончил он матерным словом, которое совпадает по смыслу и рифмуется со словом «конец».
И исчез.
Я закрыл глаза, обреченно собираясь досмотреть эту чушь, но снов больше не было. Зато был свет в первой комнате моей каюты. Уж его-то я точно выключил перед тем, как лечь. Я понял, что капитан не явился мне, а действительно забегал. Судя по его перекошенной физиономии, случилось что-то важное.
Я вскочил в штаны, накинул рубашку и побежал на мостик. Там было темно и спокойно, лишь локатор монотонно жужжал, заглушая завывание ветра и шум дождевых струй и отбрасывая на подволок светло-зеленые отблески. На мостике не было никого, кроме Гусева, который стоял у рулевой колонки, облокотившись на нее и примостив подбородок на кулаках.
– Где капитан? – спросил я.
– Бегает! – насмешливо ответил матрос.
– А четвертый помощник?
– На баке.
– Что он там делает? Что случилось?
– Якорь ползет.
Я подошел к локатору. Он был переключен на самую малую шкалу дальности и четко отбивал соседнее судно, которое почти вплотную приблизилось к центру экрана. Я выскочил на крыло мостика и увидел позади нашего судна и совсем рядом соседнее.
– Машину готовят? – спросил я, уверенный, что уж это-то сделали.
– Нет.
Мысленно обматюкав капитана, я связался с машинным отделением. На вахте там второй механик – человек исполнительный, беспрекословно и быстро выполняющий приказы. Обычно механики забывают о том, что главные двигатели – всего лишь часть судна, берегут только их. Второй механик спокойно выслушал приказ и пообещал выполнить максимально быстро. Потом я связался с баком, узнал, что боцман уже там. Его разбудил капитан – хоть что-то полезное сделал. Я приказал приготовить якорь к подъему.
Вскоре второй механик доложил, что главные двигатели в рабочем режиме.
– Боцман, вира якорь! На самой быстрой скорости!
– Вира якорь! – продублировал боцман.
Он забыл выключить спикер, и мне было слышно, как звякают звенья якорь-цепи о клюз и шестерню брашпиля. Перезвон был чистый. Время от времени ему вторила рында – судовой колокол, сообщая, какая смычка якорь-цепи выходит из воды. Старая школа: молодые боцмана устно докладывают.
Рында зазвонила часто-часто.
– Якорь встал! – дополнил боцман сигнал словами.
– Выбирай на малой, – приказал я ему и толкнул судно вперед работой одного двигателя.
Наш теплоход медленно, как бы нехотя, отошел от соседнего, на который почти навалился. Я видел, как на нем бегают люди, заводят большие кранцы в том месте, где мы должны были стукнуться. Да можно было и не смотреть: динамик радиостанции буквально разрывался от воплей вахтенного штурмана или капитана.
– Якорь грязный! – доложил боцман.
– Что поймали?
– Вроде камень, плита, прямо в середку угодили.
Хорошо, что не чужую якорь-цепь. Я отвел судно еще чуть дальше от соседнего, лег в дрейф и приказал боцману:
– Действуй, Степаныч!
Объяснять ему незачем. Боцман и сам знает, что надо отдать якорь, чтобы он стукнулся о грунт, а потом выбрать и опять отдать – и так до тех пор, пока плита не отцепится. Угораздило нас попасть прямо на нее. Она хоть и тяжелее якоря, но скользит по грунту, поэтому нас и понесло.
На мостик влетел капитан. Вихры на его макушке напоминали рога, несколько пар, уживающихся на одной голове. Наверное, такие растут у несчастливых многоженцев. Впрочем, многоженец не может быть счастливым: с каждой новой женой количество без увеличивается в геометрической прогрессии.
– Деда будил! – доложил истеричным голосом Мастер. – Спит, сука! Пьяный! Вот!
– Ну и пусть себе спит, – сказал я.
– Как?! Мы тут, понимаешь... а он!..
– Все в порядке, – успокоил я.
Объяснив, почему пополз якорь, я сообщил, что собираюсь перейти в дальний рейд, в сторонку от других судов.
– Вот так вот! – произнес капитан тем тоном, каким говорят: «Знай наших!»
Я даже не засмеялся. Зато четвертому помощнику, который вернулся с бака, сделал втык, чтобы знал, кого надо будить в первую очередь, если что-нибудь случилось. Умеешь создавать ЧП, умей и расхлебывать.
– Как получилось, что оказались так близко к соседнему судну? Спал? – спросил я, когда капитан опять убежал с мостика.
– Нет.
– А чем же ты занимался, что некогда было в локатор глянуть или хотя бы на крыло выйти?
– Я глядел... – виновато ответил он. Зазнайство с него, наверное, выдуло ветром на баке.
– Если и дальше будешь так смотреть, очутишься во впередсмотрящих, – пообещал я. Впередсмотрящих назначают из матросов.
Отчитал его, а себя поймал на мысли, что и со мной иногда такое приключается: смотришь – и не видишь. И чем продолжительнее рейс, тем чаще такое бывает.
– Якорь чист! – доложил боцман.
– Отлично, – сказал я. – Готовь оба якоря к отдаче.
Позабыв включить ходовые огни, я привел судно на дальний рейд и встал там на два якоря. Теперь нам не страшен никакой шторм, разве что ураганище необычайной силы, но такие случаются раз в несколько лет. Думаю, наш год еще не наступил.
На мостик пришел старший механик – как всегда аккуратно одетый и причесанный, но с припухшим и злым лицом.
– Что у вас произошло? – спросил он таким тоном, словно машинное отделение – автономное плавсредство, не имеющее к теплоходу никакого отношения. Дед ко всем обращался на вы и все к нему так же.
– Якорь пополз, а капитан с перепугу в штаны наложил! – ответил ему Гусев.
Старший механик будто не слышал матроса, смотрел на меня. Я бы с удовольствием повторил слова матроса, но раз для Деда субординация превыше всего, придется подыграть.
– Ничего страшного, – ответил я. – У меня к вам дело есть – может, спустимся ко мне?
В коридоре я коротко рассказал Деду, что произошло. Он только хмыкнул, наполнив коридор запахом свежего перегара.
– Да, чуть не забыл, – произнес я, словно это не пришло мне в голову прямо сейчас, – не одолжите мне бутылку водки? Что-то у меня биологические часы сдвинулись, засыпаю под утро. Отшвартуемся к причалу, сразу верну.
Старший механик погладил правый ус с задумчивым выражением лица, точно вспоминал, где эта бутылка запрятана.
– Одолжить не могу: не в моих правилах. Но если зайдете ко мне, угощу.
– Можно и так.
В каюте старшего механика было темно и душно, как в подводной лодке, – так сказать, условия, приближенные к боевым. И это при том, что каюта больше моей и в ней работает кондиционер и горит настольная лампа. Дед сел за стол, церемонным жестом предложил мне занять второй стул и как бы продолжая этот жест, плавно опустил руку к стоящему на палубе картонному ящику. Позвякав в нем бутылками, будто на ощупь выбирал нужный сорт водки, вытащил «Лимонную». Хрустальные рюмки наполнил расчетливыми и точными движениями. Уверен, что в обеих рюмках водки поровну.
– Ваше здоровье! – предложил я тост.
Старший механик как бы дважды поблагодарил меня: сперва вскинув и опустив брови, а потом кивнув головой. Видимо, привык пить молча. Да и о чем говорить с умным человеком, отраженным в зеркале? Он знает столько же, сколько и ты, и делает то же самое, только рюмку держит не в правой руке, а в левой.
Бутылку мы раздавили минут за сорок. Догадываюсь, что произвел на старшего механика хорошее впечатление своим молчанием. Он хотел было еще раз запустить руку в картонный ящик, но, отодвинув уголок плотной черной шторы, увидел, что солнце уже принялось за работу, произнес:
– Жду вас после ужина.
– Постараюсь быть, – пообещал я.
Я сдержал обещание. В эту ночь мы проговорили три бутылки за четыре часа. Расправившись с последней, с старший механик процедил, уставившись в дно рюмки:
– Однозначно.
Что именно однозначно – можно только догадываться. Но если, опьянев, болтун замолк, а молчун заговорил – надо уносить ноги. Дед словно и не слышал моих прощальных слов, сидел неподвижно, как пингвин на льдине, даже брови не вскинул. И не предложил прийти после ужина. Что ж, спасибо ему и на этом, по крайней мере, заснул я быстрее, чем закрыл дверь своей каюты и проснулся к завтраку, чем несказанно удивил буфетчицу. С тех пор, как судно вошло в Малаккский пролив у меня перевернулся суточный цикл, я будто забыл о существовании Раисы Львовны. Первые дни она довольно странно поглядывала на меня, особенно когда заставала разговаривающим с поваром. Нина и Вера подозрений у нее не вызывали. Странно: считал, что хоть в этом другие думают обо мне не хуже, чем я о себе. Ее подозрения обидели меня, и следующие две недели я усердно развеивал их.
И сейчас она лежит рядом со мной, спит, уткнувшись носом в подушку. Моя жена любит засыпать, уткнувшись носом в мое плечо. Если сделать поправку на жару, то обе женщины имеют одинаковую привычку. И не только эту. Иногда мне кажется, что Раиса – моя жена, поменявшая тело. По крайней мере, ненавижу сейчас буфетчицу так же, как иногда свою ненаглядную. Наверное, женщины инстинктивно выбирают ту манеру поведения, которая наиболее удобна и выгодна в общении с данным мужчиной. Выходит, сколько бы у меня ни было женщин, все они будут вести себя одинаково – не одному мне вставлять физиономию в прорезь картин.
Простыня сползла с тела Раисы, обнажив загорелые ноги и белые ягодицы. Простыни еще влажные. Перед тем, как лечь, Рая намочила обе под краном и постелила на кровать. Обдуваемые вентилятором, они с полчаса холодили наши тела. За это время надо уснуть. Не успел – лежи и мечтай, как бы убил любовницу, похожую на жену, или жену, похожую на любовницу.
Нет, все-таки плохо, когда кому-то рядом хорошо. Тем более, если в твоих силах восстановить справедливость. Надо лишь «неловко» перевернуться на бок...
– Что? – испуганно спросила Рая, резко, словно от горячей сковороды, оторвав голову от подушки.
– Ничего, спи, – отвечаю я. Если теперь сумеешь...
Она переворачивается на спину, натягивает простыню, прикрывая грудь. Сиськи влажны от пота, и простыня прилипает к ним, облегает, как лифчик.
– Такая чушь приснилась, – жалуется Рая. – Будто забеременела... Вечный женский страх.
– Может и правда? – спрашиваю раздраженно. Я уже вышел из того возраста, когда подобное известие вызывает мстительную радость: справился с тобой, голубушка, теперь ты побегай за мной!
– У меня дважды была внематочная. Теперь даже захочу – не получится.
– Обидно?
– Не знаю. – Она тыкается носом в подушку.
Если заревет, пойду в душ. Буду стоять под текущей из холодного крана теплой солоноватой водой до тех пор, пока не станет скучно.
– Это из-за Вальки, – глухо, в подушку, произносит Рая, – жаловалась утром, что залетела.
– От второго помощника?
– Ни от кого. У нее постоянно задержки на неделю-две, пора бы привыкнуть. А то шум подымет... В прошлом рейсе истерики закатывала, вены собиралась вскрывать. Первый помощник внушение сделал – задержки как не бывало! – Она прижалась ко мне, потеснила немного, точно хотела столкнуть с кровати и отправить делать втык камбузнице. – После завтрака пристала ко мне, спрашивала, больно ли делать аборт. У Нинки, говорю, спроси, она лучше знает.
– Почему?
– Недавно делала, перед рейсом.
– И спросила?
Раиса хихикнула.
– Они же друг друга терпеть не могут. В прошлом рейсе Валька сначала на третьего помощника глаз положила – того самого, ну, ты знаешь, – а ему вроде Нинка нравилась. Валька их обоих возненавидела. Такие концерты закатывала! А потом окрутила второго помощника и успокоилась.
– Как окрутила? Он же женат.
– Ну и что?.. Если не с любимым, какая разница...
Обычно женщины говорят, что им без разницы, если любят. Наверное, это две стороны одной медали. Раиса еще что-то говорила, а я прокачивал камбузницу. Слишком поспешно за нее ухватился. Может быть, потому, что не имею возможности заниматься начальником рации. Кого ни расспрашивал, все подтверждают его алиби – сидел на дне рождении. Никто не видел, чтобы он выходил. Его бы самого давануть, может, проболтается, как ему удалось незаметно выскользнуть. И камбузница была на дне рождения. Выходила она или нет – не интересовался. Не слишком она подходящая замена Маркони. А с другой стороны – почему бы и нет? Стукнула сзади Помпу чем-нибудь тяжелым по голове, он упал грудью на планширь, приподняла ноги – и тело само сползло за борт. Наверняка первый помощник поизголялся над ней, когда делал внушение, – чем не повод для убийства? Заодно и с Володькой рассчиталась за отверженную любовь. Уверена была, что свалят на него. К тому же безнаказанность – сама по себе повод для преступления. Для меня уж точно.
20
Попробуй поверить, что наступает Новый год, если вокруг елки кружится целая эскадрилья жирных черных мух! Да и елка синтетическая, с неколючей синевато-зеленой хвоей, на которой лежит клочки серой ваты, и такая маленькая, что мухи напоминают воронье. Единственное, что настоящее в новогоднюю ночь – сама ночь. Впрочем, и она совсем не такая, как дома, не подсвеченная белизной снега, укрывающего землю, дома, деревья, а тропическая – чернее самой черной мухи.
Елка стоит на телевизоре в капитанской каюте. Перенесли ее сюда из кают-компании, где проходила, так сказать, официальная часть праздника. Там мы чинно сидели на своих обычных местах и пили разбавленный, теплый спирт, выделенный доктором. Док, видимо, собирался напоить пять тысяч человек, потому что в той жидкости, что стояла на столах в бутылках из-под болгарского нектара, от спирта остался лишь запах. Но и эту бурду выпили с удовольствием, а трезвенник второй механик даже умудрился захмелеть. Спирта хватило на час праздника, а потом «особы, приближенные к капитану» перебрались в его каюту. Среди них и я оказался.
Я противник подобных сборищ. Пить с подчиненными – глупость большая, чем не пить с начальством. Если бы не был уверен, что это мой первый и последний рейс на этом судне и что пьянка вряд ли будет отличаться от устроенной в день рождения старпома, то даже моей фуражки здесь не увидели бы.
Кроме меня новенькими из приглашенных были доктор и, как ни странно, Фантомас. За столом все не уместились, часть сидела на принесенных с собой стульях «во втором ряду» – позади более расторопных. Фантомас оказался у самой двери. Всякий раз, когда кто-нибудь входил или выходил, дверь ударяла по стулу, и старший матрос вздрагивал, точно от испуга. Рядом с Дрожжиным сидел начальник рации. Ему, как старшему офицеру и давнему собутыльнику капитана, полагалось бы сидеть рядом с хозяином каюты, но он бы оказался напротив меня. Уверен, что он тогда заметил, кто к нему вломился не вовремя. По крайней мере, встреч со мной избегает. Я этому рад, потому что всякий раз, когда вижу Маркони, мне становится неловко, будто он меня застукал, а не наоборот. Рядом со мной, справа, сидела Валентина. Ее посадил туда я. А меня усадил на свое место, во главе стола, капитан, и все отнеслись к этому, как к должному. Можно считать, что я утвержден в роли Тирана. Слева от меня сидела Риса. Получалось, что правая и левая мои руки – второй эшелон власти – женщины.
Правая моя рука не особо мне нравилась: не люблю истеричек. Стоит только глянуть на ее лицо – густые, черные, сросшиеся брови, тонкий с горбинкой нос, похожий на клюв, впалые щеки и бесформенный подбородок, – как на ум приходит нахохлившаяся наседка, которая никак не поймет, куда делись из-под нее яйца, и решает, клюнуть ли ей кого-нибудь или истошно закудахтать и захлопать крыльями. Уверен, что она из истеричек той породы, для которых гора трупов незнакомых людей – любопытное зрелище, а уколотый иголкой пальчик – причина для океана слез. И пила камбузница как-то по-птичьи: приложит стакан к вытянутым трубочкой тонким губам, захватит несколько капель и запрокидывает голову, будто помогает каплям скатиться в горло. Вот только зубы у нее словно чужие – крупные, лошадиные, такие при желании стакан перемелют в порошок. Поэтому, наверное, и отставляет стакан подальше, а ее жест понимают по-своему и доливают самогонки.
Банкует моторист Остапенко. Он разливает самогон из пластмассовой белой канистры, плеская на скатерть. Одним наливает больше, другим – меньше, но никто не обижается. Кому мало, выпивает и снова протягивает свою посудину. И серо-желтое пятно на скатерти становится все шире, обещая добраться до меня. Поят и Бациллу. Кобель, вылакав из блюдца грамм сто, бегал по каюте, тявкая задорно, словно щенок, и грыз ножки стульев. Какая животина не заведется на судне, обязательно из нее алкоголика сделают. Только кошки умудряются избежать этой участи. По-видимому, из-за врожденной чистоплотности.
Заметив, как сморщилась камбузница, клюнув самогонки, я поинтересовался:
– Невкусный?
Самогон, действительно, паршивый, отдает мылом. Наверное, дрожжей слишком много кинули.
– Противный, – ответила Валентина, скривив тонкие губы. – А вам нравится?
– Не сказал бы. Но чего не сделаешь ради... – я смотрю на нее заигрывающе, – Нового года.
Она довольно улыбнулась. Я не сомневался, что мой интерес не останется без внимания, еще не встречал женщину, даже влюбленную в другого, которая отказалась бы построить глазки.
– И как? – спрашивает она.
– Что? – переспрашиваю я, потому что вдруг понял, из-за чего не нравится мне камбузница.
Как-то, когда учился в школе, привел я домой свое новое увлечение. Мама оглядела мою подружку и, когда она ушла, посоветовал: «Бойся маленьких женщин с тонкими губами». Мама не смогла объяснить, на чем основана ее неприязнь к таким женщинам, ссылалась на завет своей матери, но слова ее запали мне в душу, с тех пор среди моих любовниц не было тонкогубых малышек.
– Новый год, – объясняет Валентина.
– А-а... – я стучу пальцами себе по лбу, изображая раскаяние в тупости. – Ничего!