Чижик – пыжик Чернобровкин Александр
Часть первая
Шел хуй по хую.
Видит — хуй на хую.
Взял хуй за хуй,
Захуярил на хуй.
Это моя любимая дурка, своеобразный талисман, обычно повторяю ее про себя, когда иду на дело. Она подзадоривает, приводит в то неповторимое настроение, когда все становится похуй.[1] В моей светлой голове до ебени матери всякой словесной хуйни, которая прилипла к моим мозгам, как говно к штиблетам. Чего только там нет! Как и заведено в России испокон веку, я учился чему-нибудь и как-нибудь в самых неожиданных местах. Побывал даже там, куда собака хуй не совала.
Ладно, хватит пиздоболить, займемся делом. Я вдыхаю сочный, с кислинкой аромат шашлыков, смачно сплевываю заполнившую рот слюну и шагаю в ту сторону, где их жарят. Это рынок славного города Толстожопинска — одного из областных центров нашей необъятной родины. У входа на рынок сидит что-то худое и грязное, облаченное в лохмотья — этикетка от денатурата — и скрипучим голосом клянчит милостыню. Судя по остаткам одежды, этикетка раньше была бабой, по седой жидкой бороденке — мужиком, по трупному запаху — в живых ее нет, никогда не было и быть не могло. Обычно я не подаю: на хуй нищих, сам в лаптищах! Сегодня — на счастье — делаю исключение, роняю, как в урну, «рваный» и с презрением наблюдаю, как купюра исчезает в корявой ветке-ладони и беззубый рот прошамкивает что-то, напоминающее традиционное напутствие катал — картежных шулеров:
— Талан на майдан!
— Шайтан на гайтан! — отвечаю я, потому что шулер и мошенник — два брата-акробата: один — хуй, другой — лопата.
Я прохожу мимо коптящего мангала, возле которого шустрит, наебывая по мелочи, широкоплечий в заду и курчавый ара, такой смуглый, будто его самого с утра-пораньше надели на шампур и повертели над раскаленными углями. Не помешало бы и мне отведать свежего мясца, но на охоте надо быть голодным, иначе расслабишься и останешься без добычи. Вклиниваюсь в поток покупателей и плыву с ними между рядами, торгую ебальником — разглядываю разложенные на прилавках шмотки. Смотреть, в общем-то, не на что, барахло советское, никому не нужное. Разве что на женские трусы, безразмерные, потому что к таким огромным пока не придумали размер. Есть женщины в русских селеньях! Начинаешь верить, что выражение «самолет разбился — пиздой накрылся» — это не поэтический образ, а случай из жизни. В конце рынка, в закутке между дырявым забором и тремя заколоченными киосками, где тусуется с десяток цыган, я выныриваю из потока. Вороные внимательно вглядываются в покупателей, выискивают лохов, а на мусора — тумбоподобного старшего сержанта — ноль внимания, как на подельника. Лохи подгребают к ним сами, смотрят забугорные шмотки, примеряют, торгуются, чуть ли не наступая на сапоги сержанту. Ему это вскоре надоедает и мусор сваливает вальяжной походкой обосравшегося. Теперь наступает мой черед кое-кого причесать.
Не знаю как вам, а мне все вороные на одно лицо, разве что цыгана от цыганки отличу и то по цветастой юбке. Я подхожу к самому длинноногому и коричневогубому и с видом дяди-сарая говорю:
— Мне сказали, у вас тут плащ можно купить. Кожаный, импортный. Не подскажешь, у кого?
Цыган смотрит на меня снизу вверх, справа налево и по диагонали сверху вниз. Меня можно принять за опера — с кем поебешься, у того и наберешься, — но вороной правильно решает, что серьезный легавый такой мелочевкой заниматься не будет да и одевается поскромнее.
— На тебя? — спрашивает он.
— На меня, — киваю, — но только модный, хуйня не нужна.
— Как скажешь, командир! — сверкает он золотыми зубами. — Пойдем со мной.
Мы заходим в промежность между двумя киосками, следом подваливает десятилетний цыганенок с огромным баулом. Старый вороной достает из баула черный турецкий плащ из мягкой кожи, новый, муха не еблась, а если еблась, то в тапочках. Цыганенок отходит на несколько шагов и внимательно следит, перенимает опыт. Сегодня ему будет чему поучиться. Кто играет шесть бубен, тот бывает наебен. Я снимаю зимнюю куртку, не старую, но совковую, не в меру безобразную, даю ее подержать вороному, а сам надеваю плащ. Как на меня шили! Вороной разглаживает плащ на груди и плечах, одергивает полы, восхищенно цокая языком и выкрикивая междометия. Знает он их всего два — «ах!» и «ух!». Мне надоедает его слушать, поэтому задаю самый каверзный вопрос торговли:
— Сколько?
Вороной уходит от ответа, продолжая расхваливать кожу, которую я стягиваю с себя и обмениваю на куртку. Быстро вдев руки в рукава, изображая, что не май месяц, а всего лишь март, я просовываю их дальше, в карманы, большие и глубокие — мечта несуна. Минут пять мы с вороным торгуемся, я умудряюсь на четверть сбить цену, загнутую вдвое.
— Лады! — наконец-то соглашаюсь я, достаю из кармана пачку денег и начинаю отслюнявливать.
Цыган взглядом как бы облизывает каждую купюру. Их много, вдвое больше, чем стоит плащ. Когда вороной убеждается в этом, я прячу их в карман куртки и говорю:
— Все-таки дорого! А ну, дай еще раз померю.
Я снимаю куртку, вручаю ее вороному, взамен беру плащ, а сам бросаю косяки на цыганенка. То ли старый успел незаметно для меня дать маячок, то ли молодой сам смекалистый, но он сразу же растворился в толпе. Я натягиваю плащ и настолько увлекаюсь этим мероприятием, что не сразу замечаю, как вороной исчезает вместе с моей курткой и деньгами — делает сквозняк.
— Эй! Стой! Стой, курва семисекельная!..
Куда там! «Москва-Воронеж» — хуй догонишь, а догонишь — хуй возьмешь! Я не шибко-то и гонюсь. Народ вокруг улыбается: будешь знать, долбоеб, как связываться с цыганвой! Я трусцой бегу за ним, потом сворачиваю к выходу, будто перепутал с кем-то. Выбравшись с рынка, проходными дворами выхожу на соседнюю улицу, где у тротуара ждут меня темно-зеленые «жигули-девятка». Сев за руль, я достаю из кармана пиджака ту самую пачку денег, которую, как считает цыган, он украл вместе с курткой. Он же не просек, что карман в куртке дырявый и деньги совершено случайно оказались в пиджаке. Жадность и глупость — две нивки, на которых можно вечно косить золотую капусту.
- Хулиганом я родился
- И хожу — головорез.
- Когда мать меня рожала,
- Из пизды с наганом лез!
Я потомственный вор в законе: мой отец был первым секретарем горкома КПСС. Он погиб, когда мне было тринадцать. Одним хмурым, дождливым утром мое детство из цветного превратилось в черно-белое.
Разбудили меня, пробиваясь сквозь убаюкивающий шорох дождя, плач матери и лающий мужской голос. Лаял на матушку легавый, подполковник Муравка. Он был частый гость в нашем доме, называл себя другом семьи, на что батя шутливо предлагал: «Будь другом — насри кругом!». Муравке нужны были какие-то документы. Позарез требовались, судя по красному еблищу и ярости, с какой он рвал ворот серо-синей форменной рубахи, словно она передавливала горло. Маман сидела в кресле и хлюпала носом. Последние года три, c тех пор, как у отца появилась постоянная любовница, она часто этим занималась, и я привык не принимать ее слезы всерьез. Чем больше баба плачет, тем меньше ссыт. Необычным было то, что орал на нее не батя и не я, которые имели право это делать, а какой-то поганый мусор, и то, что на нее не напала, как обычно, икотка, а продолжала реветь. Она успела вымочить слезами носовой платочек, обшивку кресла и ковер в радиусе метра три. Красный ковер с желто-зелено-синими полосами и ромбиками, напоминающими клубок змей, беззубых, добрых, был последним цветным воспоминанием детства. Потом матушка встала и прижала мою голову к своей груди, теплой и мягкой. Я вдыхал успокаивающий запах ее тела и волнующий — ее любимых французских духов и пытался понять, что она хочет мне сказать. Повторив раз пять мое имя, она наконец выдавила: «Папа…» и так прижала меня к себе, что я чуть не задохнулся. Было темно и тесно, как в пизде у негритянки. Спросить бы у хуя, как он в пизде дышит. Но эти дурки я узнал позже, когда встал на крыло. А в тот день, еще не подозревая, что выкинут из орлиного гнезда и падаю с высокой скалы, я сам пытался из него выбраться — вырывался из объятий матери. Откуда-то из другой темноты донесся голос Муравки:
— Автомобильная катастрофа… мокрый асфальт… занесло на повороте… Не верил мне, что со всяким такое может случиться!.. Оба насмерть — и он, и она…
При слове «она» меня попробовали еще глубже втиснуть в теплую темноту. Я не должен был знать, что у бати была любовница. Маманя все еще считала, что я верю в аистов, а я уже года два хуй дрочил и подыскивал, куда бы его воткнуть. С наибольшим удовольствием я бы выебал батину любовницу, вкусы у нас совпадали. Я запомнил ее наклоняющейся ко мне. Вырез платья отвис, открыв полушария больших упругих сисек. Она почти никогда не носила лифчик. Пепельные волосы, загнутые на концах вовнутрь, тоже опускались, затеняя лицо, красивое, с лазурными глазами и сочными губами. Она произносила бархатистым голосом с низкими нотками:
— Папин сыночек! Ой, снятся кому-то кислицы!
Она как в жопу глядела. Времени на это у нее было предостаточно, потому что жила в соседнем доме и частенько бывала у нас с пятилетней дочкой и мужем, вторым секретарем горкома Ереминым. Батя о нем говорил: «Жена его будила: „Вставай, вставай, мудило!“» Дочку отдавали под мое чуткое руководство и правильно делали. Я познакомил ее со своим хуем. Тонкие пальчики осторожно обхватывали окаменевшие мышцы, нежно сдавливали хуй и отпускали, передвигались по нему, стягивая шкурку с залупы. Залупа была красная и с сизой каемкой. Указательный пальчик вминался в поджавшуюся, морщинистую мошонку с редкими короткими волосками, теребил яйца. Потом она возвращалась к хую, сгибая и отпуская его, и с интересом наблюдала, как он пружинисто выпрямляется и покачивается, успокаиваясь, и роняет прозрачную тягучую каплю смазки из приоткрывшегося устья. Я в порядке обмена информацией дотошно обследовал пизденку, гладенькую, с двумя вертикальными складками, которые легко разлеплялись, открывая розовую влажную мякоть и еще две складочки. Куда надо засовывать — я тогда не знал. Пробовал тыкать везде, но малышка с криком выскальзывала из-под меня и соглашалась повторить только за вкусную конфету и обещание больше не делать ей больно. Я советовался с друзьями, которые утверждали, что переебали полкласса, пробовал применить их советы на деле и… начал утверждать то же самое. Да и друзья ли они были?! Вскоре я убедился, чего они все стоят. И сделал вывод: в пизду друзей, в пизду подруг, я сам себе пиздатый друг.
А Муравка продолжал наезжать на матушку. Как и у каждого нормального русского человека, у меня врожденная антипатия к милиции. Да и они сами друг друга ненавидят сильнее, чем бандитов. Послушал я подполковника, базар его гнилой, поднакопил злости, высвободился из материнских рук и изрек тоном не мальчика, а обладателя встающего хуя:
— Ты! Быдло! Пшел вон!
Мусор стоял с открытой пастью так долго, что даже ленивый стоматолог успел бы запломбировать ему все зубы. Матушка перестала отгораживать меня своим телом от легавого и как бы спряталась за меня. Из них двоих она оклемалась первой и тем тоном, каким выпроваживала из класса нашкодивших учеников, потребовала:
— Я прошу вас уйти.
— Мне нужны документы, — попробовал настоять на своем Муравка.
— Не сейчас. Оставьте нас.
Мусор свалил, бормоча под нос что-то невразумительное, наверное, статьи процессуального кодекса. Документы — уголовные дела на него и еще на нескольких членов городской верхушки — он так и не получит. Матушка сожжет их в тот же вечер. Дура набитая! То, какую силу имеют эти папки, я знал. Однажды ночью я шлепал в туалет поссать. Путь мой пролегал мимо батиного кабинета. Там горел свет и рыдал мужик. Женский плач вызывает у меня смешанное чувство злости и жалости, а мужской — только презрение, но такое огромное, какое надо пройти пизде, чтобы стать хуем. Из-за двери послышался батин голос:
— Хоть бы брал по чину, а то палка колбасы копченой — тьфу!.. Борзых щенков тебе не подносили?.. Ах да, ты собак не любишь…Хватит ныть, не баба! И головой не тряси, перхоть сыпется — рога перетертые.
— Это все ты, ты!..
— Ну да, это я требовал у председателей колхозов мешки картошки и огурцов. Укроп и петрушку тоже брал? Пучками, перевязанными черной ниткой, как у бабулек, что под магазинами торгуют. Кстати, почему они до сих пор там торгуют?! Я же поручал тебе заняться этим.
— Проводили рейды, наряды милиции дежурят — не помогает ничего.
— Знаешь почему? Отлично знаешь! Потому что милиционер тоже на лапу берет — чем он хуже второго секретаря горкома?!
Дослушать мне не удалось, батя подошел к двери, и я чухнул в туалет, а когда вышел оттуда, в кабинете было тихо. Я потом прочитал в деле, как второй секретарь Еремин за полтонны картошки, бочонок меда и центнер мяса помог председателю отстающего колхоза «выполнить» план. Дела лежали в тайнике в кабинете отца. Тайник был оборудован в книжном шкафу между двойной задней стенкой. Я случайно обнаружил его и ознакомился с содержимым. Перечитав несколько раз уголовные дела, я получил на всю жизнь заряд презрения к законам и людям, которое необходимо умному в России, чтобы выжить.
- Наша Маша лучше вашей,
- У нашей — синие трусы
- И на пизде три волосины,
- Как у дворника усы!
Кто бы ни сидел со мной за столиком в ресторане, официантка все равно даст счет мне. А хули ей остается делать?! Я похож на мусора больше, чем многие мусора на воров. И одет я в костюм-тройку — визитную карточку совковой номенклатуры. Правда, так еще одеваются те, кто очень хочет покомандовать, но пока вынужден отыгрываться на собственных детях, когда жена оставит его и их без присмотра. Темно-серый костюм сидит на мне так же органично, как на членах политбюро, и умник подобран в тон и завязан красиво. Я сам его завязываю, научился этому без особого труда. Все забываю спросить у матушки: может, я и родился с умником на шее?
Официантка — разбитная бабенка с массивными золотыми сережками, похожими на люстры, — окидывает меня внимательным взглядом, задерживается на голдяке на безымянном пальце левой руки и на умнике и приходит к неприятному для себя выводу. Она потупляет глаза с голубыми тенями — любимым цветом работников советской торговли и сферы обслуживания, который как бы отметает все подозрения в объебывании, — и воркующим голосом спрашивает:
— Что будете заказывать?
Если бы я был настоящим обэхээсэсником, то встал бы и ушел: разгадали. Но я не отброс общества, поэтому сначала делаю заказ про себя: «Суп из семи залуп, рыбу — сверху чешуя, а внутри — ни хуя, пирожки горячие, на хуях стоячие», а потом вслух и несколько иной:
— Триста грамм водки, сто пятьдесят черной икры, семьдесят пять сливочного масла…
Количество грамм я произношу четко, будто вколачиваю хуем сваи, чтобы окончательно утвердилась в мысли, что я обэхээсэсник, и уже более спокойным тоном продолжаю:
— …салат «Столичный», котлеты по-киевски, шашлык из осетрины…
В общем, заказ богатый. На таком официантка наваривает половину своей месячной зарплаты, но меня не наебет ни на копейку. Хотя мне эти копейки очень даже похуй. Для меня важнее, что принесут все самое свежее, самое лучшее, а не скомбинируют из объедков.
Пока она ебется над заказом, я оцениваю посетителей, определяю, кто к какой из трех категорий относится. Я делю их на служащих, блядей и пролетариев. Для первых кабак — рабочее место: хотят-не хотят, а каждый день приходят, потому что больше нечем заняться. Вторые — и бабы, и мужики — приходят подсняться или упасть на хвост. Третьи залетают сюда случайно, обычно с получки, пропиваются бессмысленно и беспощадно и все остальные дни месяца пролетают мимо. Я исключение, потому что для меня кабак в натуре рабочее место, здесь подыскиваю будущие жертвы, но заодно и оттягиваюсь, опровергая утверждение, что пизду и сиську в одну руку не возьмешь.
Через столик от меня сидит компания. Судя по прикиду и жестам, мажорные детки. Сам из таких, опознаю легко. Они из первой категории, самые яркие ее представители. Заправляет ими дылда примерно моих лет. У него вытянутая капризная харя и розовые уши, заросшие светлыми волосами, — поросячьи. Как по речке по Криуше плывет хуй — свиные уши. Где-то я его видел. Или где-то кого-то я видел. Да, напоминает он мне ушами сексуального маньяка, который тварил и убивал малолеток. Я столкнулся с ним на этапе, он еще был жив. Везли его туда, где из голов делают скворечники. Могли не довезти, потому что ебли и пиздили его даже пидоры. Очко у него было раздолбано до размеров черной дыры.
Справа от дылды сидит блондинка, может быть, натуральная. Я вижу ее в профиль. Обычно в профиль выглядят хуже, чем в анфас, но бывают исключения. С тем придыханием, с каким на девятнадцати очках открываешь следующую карту — валет или перебор? — я жду, когда блондинка повернется ко мне. Она изредка что-то произносит, коротко и вяло, почти не шевеля губами. Наверное, отвечает на вопросы рыжего, который сидит наискось от нее и пиздоболит без умолку. Он весь в котоне, как в гондоне, но даже этот его наряд не привлекает внимания блондинки. Если бы она была мужчиной, я бы подумал, что думает о чем-то неприятном, безысходном. Но она всего лишь баба, и думать ей анатомия влагалища не позволяет. Мужчина глазами следит за звездой, а женщина мир постигает пиздой. Там и надо искать причину недовольства жизнью, которая у баб бывает двух видов: хуевая и ни в пизду. Здесь, скорее всего, второй случай.
Блондинка почувствовала мой взгляд и повернула голову медленно, тоже с придыханием: туз или недобор? Туз и даже козырный. Но в твоей ли игре? Наши взгляды схлестнулись. Это самый важный момент в отношениях с бабами. Любовь бывает только с первого взгляда. Подсознание, не заебанное дурацкими фантазиями и требованиями, выдает однозначный ответ: да или нет. Мужчина должен выдержать взгляд, потому что в этот момент характеры занимаются армрестлингом. Не выдержишь — не лезь к ней, не твое. Победишь — момент истины — прелестный миг щемящего кайфа, лоскот в яйцах, когда баба первой опускает глаза, сдаваясь на твою волю. У нее в этот миг еще и матка опускается. Судя по покрасневшим щечкам блондинки, ей этот миг доставил большое удовольствие. Первый экзамен я сдал на оценку «отлично». Теперь предстоит второй, менее важный, — на решительность. Я не гляжу на блондинку, делаю паузу, чтобы она успела пригладить чувства и разлохматить волосы, а заодно и раскрутить в себе мой образ до идеала. В это время появляется официантка и заботливо, бережно, словно перед объявившемся после долгой отлучки любовником, расставляет тарелки. Закончив, ждет: сейчас ли начну проверку?
— Ко мне дама придет. Принесите еще один салат, шашлык, кофе, мороженое и бутылку шампанского, — увеличиваю я заказ.
Шашлык — это, конечно, лишнее. Блондинка поковыряется в салате, попробует мороженое и выпьет сначала шампанское, чтобы захмелеть и стать раскованнее, и сразу же — кофе, чтобы протрезветь и не наделать глупостей. В общем, не до еды ей будет. А если до еды, тогда мне надо сливать воду.
Официантка огорченно вздохнула и пошла на кухню выполнять заказ. Ничего, она мне все простит, когда узнает, что не мусор, что на этот раз заслуженные неприятности миновали ее.
Блондинка, как это всегда случается с бабами, сделала все наоборот: разлохматила чувства и пригладила волосы, чтобы я не укололся, когда спикирую на нее. Боковым зрением она следит за мной, прикидывая, не переместиться ли ей в какое-нибудь другое место, где мне удобнее будет снять ее. Пусть подергается: баба мается — пизда слипается.
Я медленно выпиваю стопарь холодной водки. Последний глоток — горячий комок — секунды три гоняю по рту. Тихо выдыхаю потеплевший воздух. Зело борзо! Я считаю, что водку надо пить до тех пор, пока воспринимаешь ее вкус. Обычно он пропадает после третьей рюмки. Дальше начинается нажирание. Поэтому больше трех пью только в порядке исключения. А вот закусить люблю от души. Я проглатываю бутербродом с маслом и черной икрой, затем перехожу к салату. «Столичный» — фирменное блюдо провинциальных кабаков от Калининграда до Владивостока. Единственное место, где его не найдешь, — хорошие столичные рестораны. Ну вот, подзаправились. Теперь можно подумать о душе и хуе, что, впрочем, одно и то же.
Оркестрик заиграл что-то ни быстрое, ни медленное, каждый танцует, как хочет. Собутыльники блондинки ломанулись на танцплощадку, где, как люди, порядком надоевшие друг другу, ударились в быстрый танец. Она осталась за столиком. Дает посадку.
Я плавно выхожу на крыло, пикирую на нее. Мягко, но требовательно, беру ее под локоток и заставляю подняться, одновременно произнося:
— Пойдем потанцуем.
Ей по бабьей глупости хочется поломаться, набить себе цену, но так как уже встает, подчиняясь моей руке, то и выебываться не имеет смысла. Для чего встает?! Чтобы поссать сходить?! Да и не люблю я ломак, предпочитаю тех, которые сдаются без боя в виду явной симпатичности избранника. Это слабакам нужно повоевать, чтобы приглушить комплексы.
Походка у нее классная, с поджатой задницей, женственная, но не блядская. И не сутулится, хотя рост выше среднего женского и даже мужского. Она кидает косяк: не длиннее ли меня? Нет. Я вышел ростом и хуяней — спасибо матери с батяней.
Мы добрались до танцплощадки, я обнял блондинку и прижал поплотнее. Третий экзамен — на физиологическую совместимость. Мое тело сразу же среагировало на ее. Нравятся мне и ее духи, гармонирующие с запахом волос, который мне то же по кайфу. Что-то похожее и с тем же результатом проделывает она. И наступает второй момент истины. Я несколько раз прыгал с парашютом — чем бы дитя не тешилось, лишь бы за хуй не вешалось. Незабываемые впечатление оставили два прыжка: первый простой и первый затяжной. Так вот, первый момент истины напоминает первый простой прыжок, а второй — первый затяжной.
Блондинка обмякла. Коленки, наверно, подгибаются. Она бы с удовольствием повисла на моей шее, но боится, что приму за шлюху. Я обнимаю ее покрепче. Мои руки вдавливаются в ее теплое тело, как бы рассекают мясо и дотрагиваются до ребер, которые ходят часто-часто. Даже сквозь пиджак я ощущаю ее горячие пальцы на плече и сиськи, проколовшие мою одежду и тело и щекочущие сосками позвоночник. Умеют бабы раствориться в мужике. Причем полностью. Но так же легко и быстро выщелучиваются, и без остатка. Ей все время хочется посмотреть мне в глаза, но пизда к хую` — лица не увидать. Если танец затянется, она может окосеть. От нее исходят невысокие волны тревоги, боится, что спрошу что-нибудь, а у нее все тело и в том числе рот забиты чувствами, ляпнет глупость. Я молчу. И так все ясно. Когда мне говорят, что баба — существо загадочное, я говорю: да, но только для самой себя и прочих безмозглых. Просто мужикам некогда ими заниматься, есть дела поважнее. Если же дело — бабы, то оказывается, что загадочного в них — что сам туда засунешь. Блондинка поняла, что пытать ее в такой ответственный момент не собираются. Волны тревоги исчезли, она полностью отдалась чувствам. Бедра ее задвигались плавнее, заерзали по вставшему хую. От нее пошел такой фон, будто ее заклинило на очень высокой и яркой ноте. Поплыла мокрощелка. Теперь из нее не только веревки, но и канаты можно вить.
Оркестрик решил, что порядком навьебывался, и внезапно музыка оборвалась. Блондинка нехотя стронулась с балдежной ноты и малость отстранилась от меня. Лицо ее начало застывать, терять обычную славянскую расплывчатость в периоды расслюнявленности души. В глазах появилась бедная мыслишка, по-бабьи глупая: слишком хорошо, бойся! Не давая мыслишки развернуться и окрепнуть, представляюсь. Имя называю свое, а не из очередной легенды. Интуиция подсказывает, что на этой пизде застряну надолго.
Она стоит рядом со мной на почти опустевшей танцплощадке и после недолгих схваток рожает:
— Ирина.
Это одно из тех имен, с которыми у меня связаны приятные воспоминания. Начинаются они в детстве — так звали дочку любовницы моего отца, мой первый секстренажер. Не убирая руки с ее талии, я направляю Иру к моему столику. Я не спрашиваю, хочет ли она перебраться ко мне — хочет, но стесняется, — а заставляю подстраиваться под мою волю.
— Твои друзья не обидятся, что ты со мной посидишь?
Она на ходу награждает меня улыбкой за приятное нахальство. Я помогаю ей сесть, и в тот же миг, будто за соседним столиком поджидала, появляется официантка и ставит бутылку и тарелки. Иру такая самоуверенность немного шокировала. Она собиралась высказать какое-нибудь фе, но встретилась с моим борзым взглядом и потупилась, порозовев щечками, как первоклассница после первого поцелую на первом уроке с первым соседом.
Я наливаю ей шампанское, себе — водки и предлагаю тост:
— За то, что мы наконец встретились!
На чей конец — и так ясно.
Совместная выпивка быстро размывает стенки, которыми мы отгораживаемся от незнакомых. Ирина постепенно подсгребла расплескавшиеся чувства, заговорила спокойнее, даже пошутить изволила. Мы то же умеем заправлять пиздунца. Минут через пятнадцать она слушала меня с приоткрытым ротиком. Когда услышанное удивляло ее, острый кончик языка дотрагивался до верхней губы, а когда смешило, откидывала голову и заправляла волосы за ухо, показывая тонкое запястье с нежной кожей и голубыми стрелками. Зрачки ее бирюзовых глаз, большие, как у обкуренной планом, не смотрели, казалось, а впитывали меня со скоростью не менее кило в минуту. Так меня хватит не более, чем на час, не дотяну и до первой палки.
Я даю себе передышку — разливаю шампанское и водку, а потом с аппетитом закусываю. Ира, как я и предполагал, нехотя ковыряется в салате и поглядывает на свой столик. Там сидят три кобеля и одна сучка, худущая, как велосипед в понедельник. Такая троих не потянет, хотя и говорят, что худые злоебучие. Я собирался настукать им по ебальникам, если начнут возникать, но быки не ведутся, жуют силос без эмоций, даже, как мне показалось, рады, что избавились от Ирки. Тот, который с ушами маньяка, кроме бутылки ни на что больше не смотрит; у рыжего ботало подвешено так, что не может находиться в состоянии покоя; третий — очкарик с жестами учителя математики — производит впечатление стойкого онаниста. Вроде бы все у них есть, а какие-то надломленные, напоминающие собак, перееханных легковушкой: остались живы — и зачем?!
Зато за соседним с ними столиком, где сидят два бухих подсвинка, явно недовольны, что красивую телку сняли не они. Особенно дергается тот, в котором побольше сала. Другой, видимо, его шестерка, потому что при одинаковом росте умудряется заглядывать снизу вверх, постоянно его притормаживает. Зря, мне похуй кого пиздить: трех бычков или двух подсвинков. Шестерка пошептался с официанткой, и та привела двух сосок, размалеванных, как импортный гондон. Такие высосут все из карманов и всего лишь капельку из хуя. Первое — за ночь, а второе — за пятилетку, не быстрее. На их столе посуды становится в два раза больше, зато еды и выпивки в три раза меньше. Халявы помнят старый способ наема на работу: чем больше жрешь, тем лучше работаешь. Хуйня это все! Чем больше жрет, тем больше срет. И еще стучит, сука яровая, на тех, кто живет лучше.
Ирина все реже облизывает верхнюю губу и поправляет волосы. Ей хочется более энергичного продолжения. Я и сам не прочь переместиться туда, где не так стадно. Держат меня в кабаке подсвинки. Появилось у меня предчувствие, что поимею с них и нехило.
Они договорились с сосками, официантка притаранила им сверток с закуской и три бутылки коньяка. Оба, судя по обручалкам, женатые, значит поедут на дачу или к корешу-холостяку, где нахуярятся до поросячьего визга, и утром в туалете найдут трясущейся с похмела рукой не хуй, а прыщ медицинский — раз поссать и кончится, долго будут брызгать мимо унитаза и еще дольше вспоминать, выебли кого-нибудь или их самих вдули. Так и не вспомнят — в этом их счастье.
Шестерка пытался расплатиться с официанткой, но не очень шустро, совсем даже медленно, и его семерка успел сделать это сам. Денег у него было вагон и маленькая тележка и не боялся показывать. Значит, из новых кооператоров. Он пришел в кабак повыебываться, поэтому я и не смог сразу определить, к какой категории отнести его. Что ж, в калачных рядах и не таких видали.
Я подзываю официантку. Счет уже готов, она кладет его передо мной и напрягает пизду и очко. Ни ебать, ни намыливать у меня нет времени и желания. Я расплачиваюсь и даю щедрые чаевые. Последние не столько для официантки, сколько для Иры. Бестолковые бабы по количеству чаевых в первый день знакомства определяют, широкая ты натура или в мужья и такой сойдешь. Начиная со второго дня ты должен быть скромнее, потому что тратишь уже не свои деньги, а ваши. Официантка все еще не врубается, что ее наебали. Я подмигиваю на прощание и показываю глазами на Иру. Мол, благодари ее, что осталась без неприятностей.
Ира не спрашивает, куда мы направляемся. Веду уверенно — и ей этого хватает. Решила сыграть ва-банк. И во взгляде искорки, словно перебравшиеся туда из бокала с шампанским, и ожидание чего-нибудь покруче крутого кипятка. Странно, ей лет девятнадцать-двадцать, красива, а будто ни разу не обжигалась с мужиками. Скромно приписываю такое ее поведение своей неотразимости.
В вестибюле народа ни много, ни мало. У гардероба покачиваются четверо молодцев. Судя по рожам и жестам, из фабричного стойла, отпущены в ночное по поводу получки. Напиться — напились, а снять кого-нибудь — не получилось. Ничего, если девок не найдут, на хуях прокатятся. Рядом с ними стоят подсвинки с блядями. Они уже оделись и втроем направляются к выходу, а семерка задерживается, сует чаевые гардеробщице, шустрой бабульке. Дает много, потому что она чуть ли не до земли кланяется. Он смотрит на нее и балдеет с самого себя. Он, быдло, всю жизнь унижался, а теперь хочет отмыться, унижая других. Даже если кто-то так же, как ты, добровольно пожрал говна, это не значит, что ты перестал быть говноедом, просто вас стало двое. Можно и в этом найти утешение. Деньги он сует в жопник — задний карман штанов. Лучше бы прямо на пол бросил — все больше труда вору. Ну, как у такого лоха не посунуть лопатник?! Я останавливаюсь рядом как раз в тот момент, когда он трогается с места. Подсвинок налетает на меня.
— Поосторожней! — возмущаюсь я, но не сильно, чтобы не разозлился.
— Прости, брат! — извиняется он, брызгая слюной.
Я отталкиваю его прямо на четырех пролетариев. Им только и нужен повод, чтобы растратить припасенную на баб энергию. Сначала на словах. Я успел сунуть гардеробщице свой и Ирин номерки и получить плащи, пока подсвинок перебрасывался хуями с пролетариями и обещал выебать всех в радиусе десяти километров. Наши плащи, черные, из мягкой кожи, были похожи, как брат и сестра. Мелочь, но приятно.
Одевались мы, наблюдая, как мочат подсвинка. Несмотря на грозный вид и еще более грозные обещание, свалился он после первого удара и больше не дергался, только хрюкал, когда его буцали. Заебал Кирюха свинку, хуй пожарим свежанинку. На семеркино счастье бабы в вестибюле подняли визг и попрыгали ребятам на шеи — хороший повод познакомиться. Ира не визжала, лишь крепче вцепилась в мою руку. На драку смотрела с азартом, точно сама метелила подсвинка. Я не стал обламывать, дал ей досмотреть до конца. Бой и секс как-то связаны между собой. Я после удачной драки превращаюсь в грозного ебаря по кличке Неутомимый. Да и бабы, когда посмотрят на мордобой, становятся чувственнее, горячее.
Моя «девятка» поджидала меня у входа в ресторан. Я купил ее две недели назад, нулевую, муж матери подсобил. Откинувшись, я почти месяц жил у матушки, чтобы мусора поменьше мозги ебли. Она долго хранила верность папане, надоедая мне избыточной материнской любовью, но когда я двинул по этапу в третий раз и надолго, обзавелась мужем, полковником в отставке. Он боялся моего приезда. По его понятиям вор в законе — это тупой урка, у которого недостаток извилин компенсируется избытком татуировок. Я, в свою очередь, считаю, что у вояк отсутствие мозгов возмещается количеством звездочек на погонах. В отличие от полковника, я оказался прав. Поразило его уже то, что приехал я в новом костюме, при белой рубашке и галстуке, а когда сели за стол и я пообщался с маманей на английском, французском и немецком, полковник был сражен наповал. Он владел только немецким и то со словарем, даже с двумя.
Он работал директором досаафовской автошколы, куда я и был зачислен, чтобы участковый поменьше на меня лаял. Раньше я не питал особой любви к машинам, предпочитал ездить пассажиром. Батя давал покататься на служебной «Волге». Я пофорсил перед корешами и на этом закончил. Не царское это дело — в пизде ковыряться: прикажу — выебут. Есть шофер, пусть и возит. Теперь же, прокатившись пару раз на полковничьей «Волге», я решил обзавестись собственными колесами.
Сев за руль, я сразу вспомнил, чему меня учил отец, повел машину уверенно. Кстати, она очень напоминала батину служебную, мне кажется, именно поэтому маман и вышла замуж за отставника. Мы с ним пару раз даванули на кухне, поболтали о том о сем, и он пришел к выводу, что я хоть и вор, но в законе — как бы в генеральских чинах, а он всего лишь полковник и субординация требует… В общем, зауважал он меня хоть и по-военному, зато от всей души, и через месяц я имел права и справку в мусорятник, что работаю в автошколе шофером и часто езжу в командировки. Надзор мне теперь был похую.
Мы с Ирой сели в «девятку», я запустил движок. Пока он прогревался, достал из кармана толстый темно-коричневый лопатник с золотой монограммой в верхнем правом углу. Света ресторанных огней было достаточно, чтобы рассмотреть добычу. Деньги были разложены по отделениям: мелкие, крупные и валюта. Раньше валюту в нычках держали и боялись пиздануть о ней кому бы то ни было. Пока я сидел, здесь многое поменялось. Я переложил крупные и валюту себе в карман, а лопатник швырнул на тротуар. Пусть погуляет по рукам.
Ира с недоумением посмотрела на него, потом на меня. Сообразив что-то, перевела взгляд на крыльцо, где шестерка и одна из блядей поддерживали семерку, и все поняла. Выражение мордашки не изменилось, только в теле появилась напряженка: не свалить ли, пока не поздно? Движок уже прогрелся и можно было ехать, однако я не спешил, давал Ирине время сделать правильный выбор. В подобных ситуациях любопытство в бабах перебарывает порядочность. Позже они объясняют это надеждой исправить преступника, на худой хуй — любовью, ни одна еще не призналась, что нарвалась на незнакомые дела и с радостью сунула в них нос. А семерка стоял, покачиваясь, на крыльце, размазывал по еблищу темную юшку и трусливо оглядывался. Сломался, подсвинок. Нет, теперь уже не подсвинок, а боров.
- Мы ебали — не пропали
- И ебем — не пропадем.
- В смысле, лодку захуярим
- И по морю поплывем.
На похороны отца приехал первый секретарь обкома Перегудов. Это был седой мужик с грубым лицом, на котором крупными буквами было написано единственное чувство — чувство долга. Сталинская выучка так и перла из него. Странно было, что он умудрился выжить в брежневской компашке, и не менее странно, что, кроме советской власти, любил еще и моего отца. Может быть потому, что не имел собственных детей, а мой батя был похож на того сына, которого хотел иметь хозяин области, или может быть потому, что Перегудов всю жизнь делал только то, что надо, а мой старик вытворял, что хотел, и при этом успевал и с делишками управиться, и водки попить, и баб поебать. На днях заканчивался испытательный срок, который Перегудов назначил моему отцу отбыть в первых секретарях горкома, и мы должны были перебраться в Толстожопинск. Однако бате суждено было навсегда остаться в Жлобограде. Народу на его похороны привалило дохуя и больше. Простой люд его любил. Быдло уважает тех, кто умело ебет и их, и своих шестерок. Бабы дружно ревели, мужики держали на мордах строгость и сожаление, а мне было весело. Я балаболил с дочкой секретаря райкома, красивой девахой на год старше меня. У нее уже проклюнулись сиськи и зачесалась пизденка, и я готов был унять этот зуд. Мы тихо перекидывались тонкими, как жидовский бутерброд, намеками и еле сдерживали смех. Разве можно было нюнить в чудный, солнечный, бабьелетинский день?! Уверен, что батя не обиделся на меня. Он сам жил по принципу «Эй, держи хуй бодрей!»
На поминках Перегудов дернул стопарь водки, что-то пробурчав перед этим, и повалил на выход, даже из приличия не притронувшись к закуске. Зажрался — хуй за мясо не считает. Ну и соси хуй, как Сталин трубку. О нас с матерью и не вспомнил, любовь старого мудака распространялась только на батю. Кто-то из бывших отцовых холуев, желая обратить на себя внимание, напомнил первому секретарю обкома о нас. Перегудов на ходу прохрипел:
— Позаботьтесь.
Заботиться предстояло новому первому Еремину, мужу любовницы моего отца, погибшей вместе с ним. «Бывают в жизни злые шутки», — сказал петух, слезая с утки.
Что выпало на долю матери — не знаю, она никогда не жаловалась, хотя раньше казалась мне манной кашей, размазанной по столу. Такое впечатление, что ей досталась по наследству от мужа часть его силы, стойкости. Мне тоже кое-что отвалилось, благодаря чему я и выжил.
С неделю меня не трогали. То ли жалели, то ли — что скорее всего — ждали команды нового хозяина города и не могли поверить, что на меня теперь можно безнаказанно наезжать. А затем понеслась пизда по кочкам!
Начали учителя. Им по долгу службы положено было пример подавать. Я получил первую в жизни двойку, а следом еще несколько, хотя тупостью не страдал с детства. Ученики правильно поняли наставников и прореагировали, как умели. Мой одноклассник и самая верная шестерка, сын завуча Веретельников попытался опустить меня в одиночку. Дрались за школой. Я быстро справился с ним, завалив под куст на опавшие листья. Когда я сидел на Веретельникове и задавал традиционный мальчишеский вопрос: «Сдаешься?», на меня налетели толпой бывшие мои холуи. Отпиздячили на славу, еле дополз до дома. На улице еще держался, а запершись в своей комнате, упал ниц на кровать и заревел, как девчонка. Наверное, предчувствовал, что плачу последний раз в жизни. Сейчас у меня слезы текут лишь на ветру и когда выхожу из теплого помещения на мороз, что иногда ставит меня в неловкое положение. Отводил душу до прихода матушки из школы. Гардеробщица стукнула ей, что мне вломили. Маман побулькала угрозами, собралась исполнить их тотчас, но тут я неловко повернулся и вскрикнул от боли в пояснице. И мать сломалась. Она осела на пол рядом с кроватью и зарыдала раза в три мощнее, чем я перед этим. На следующий день она пойдет в гороно и откажется от директорства в пользу Веретельникова-старшего. Я узнаю об этом через несколько лет, в течении которых буду считать, что сняли ее по приказу Еремина. Как ни странно, он не трогал, не до нас было. Сначала запил, но скрутила язва, попал в больницу. Там подлечили и отправили в санаторий, а когда вернулся, надо было сдавать дела и переезжать в область. Перегудов решил иметь у себя третьим секретарем первого из Жлобограда, кого — не суть важно. Зато начальник милиции Муравка, который умотает в Толстожописк вместе с Ереминым (попутного хуя в жопу им обоим!), до отъезда попил из нас кровки. Он дважды шмонал наш дом и дачу, перерыв, как кабан под дубом, но так и остался с хуем. Матушка сообщила ему, что сожгла документы, показала ворох пепла, но Муравка ей не поверил. Я запомню это.
После драки я два дня отлеживался, боясь вздохнуть на полную грудь и глянуть в зеркало. Жизнь казалась такой хуевой, что даже вешаться не хотелось. Несколько дней я шлялся по городу, подыскивая способ умереть поужасней. Пусть мои враги покорчатся от раскаяния! Им будет так же жалко меня, как мне самого себя! Ну и прочая хуйня… Потом догнал, что быдло совесть не мучает. Да и по наследству мне досталась твердая сердцевина. Дед был казак, отец — сын казачий, а я — хуй собачий?! Ну, уж нет, держитесь пидоры! Эта злость и помогла мне разобраться в самом себе и раз и навсегда поставить крест на мысли о самоубийстве. Лучше, конечно, с того света на всех ссать, чем на этом хуй сосать, но еще лучше — выстоять, не скурвиться и не ссучиться. Приняв это решение, я и нашел то, что мне нужно было — бакланью хазу (школу каратэ).
Школа — громко сказано. Три раза в неделю тренировались в заводском спортзальчике два с половиной десятка парней в возрасте от пятнадцати до тридцати. Каратэ тогда только появилось у нас. Учили русский вариант, без лишних японский вычурностей. Жизнь в нашей стране сложная, чайные церемонии некогда разводить, часто времени — на один раз по пиздюлятору заехать. Не успеешь — хуи-пряники поимеешь.
До семи вечера я шатался в этом районе, рабочей окраине города, голодный и полный сомнений. Помогут ли? Может, лучше на бокс записаться? В спортзал я вошел вслед за двумя парнями. Они ввалились в раздевалку, где их встретили радостными матюками, а я потоптался в полутемном коридоре и нерешительно протиснулся через приоткрытую дверь в зал. В нос шибанула смесь запахов искусственной кожи, гниющих досок, мужского пота и нестиранных носков. Метрах в пяти от двери стояли двое босых парней лет двадцати пяти. Один в белых коротких штанах и куртке типа самбистской, перехваченной черным матерчатым поясом, очень стройный, мне даже показалось, что с неестественно сильно вогнутой спиной, другой в обычных темно-синих трениках, закатанных до колена, и красной майке с белой цифрой «11» на спине. Второй рассказывал, как он вломил кому-то, пересыпая речь словами «хочиджи-дачи», «сейкен», «маваши-гери», «сукун-уке». Грозная музыка этих слов выдула из меня остатки сомнений. Да и победил в драке обладатель темно-синих треников, закончив ее «охуевающим уро-гери».
— Тебе чего, пацан? — заметив меня, спросил обладатель белой куртки и черного пояса.
— Записаться хочу.
— Куда? — спросил второй и подмигнул первому.
— На каратэ.
— Ты же после первой пиздюли соплями изойдешь! — хохотнул красномаечный.
Белокурточный посмотрел на него с укоризной и сказал мне:
— Тебе еще рано, мальчик. Подрасти немного и годика через два приходи.
— Не рано, — ответил я, сжав кулаки.
— У-у, какие мы грозные! — продолжал тащиться второй.
— Да и платно у нас… — сообщил первый.
— Сколько надо?
— Тридцать в месяц.
— Я заплачу.
— И где ты их возьмешь? Сберкассу поставишь? — выебывался красномаечный.
— Где надо, там и возьму.
Белокурточный посмотрел на красномаечного: знаешь этого пацана? Тот скривил морду и пожал плечами: вроде бы видел где-то, а где — не помню.
— Ты где живешь?
Я назвал улицу.
— О-о, из пыжикового квартала! — присвистнул красномаечный.
Белокурточный посмотрел на меня по-другому, будто увидел старого знакомого, которого не сразу признал.
— А как твоя фамилия, пыжиковый мальчик?
Я назвал. И лишний раз убедился, что моего отца знал весь город, и почти все если не любили, то относились хорошо.
— А я-то думаю, кого ты мне напоминаешь?! — воскликнул белокурточный. — На батю похож, ну, прямо копия! — и смутился, что упомянул о веревке.
Напрасно, не наступил он мне на хуй, не сделал больно. Для меня отец все еще живой. Я и раньше с ним редко виделся, иногда по несколько дней не встречались. Он возвращался домой, когда я уже спал, а уходил, когда я еще спал. Просто он сейчас уехал в командировку, далеко и надолго. А пока я за него для себя.
— Если бы не он, мы бы здесь не занимались, — сообщил белокурточный.
Позже он расскажет мне, как поймал отца у входа в горком и, пока поднимались по лестнице, пожаловался, что не разрешают вести секцию каратэ, мол, слишком жестокий вид спорта. Это для нас-то — евроазиатчины?!
— Пусть лучше спортом занимаются, чем водку жрут, — бросил батя на ходу своей шестерке, заправляющей в городе спортом.
И, по словам красномаечного, добавил:
— В здоровом теле здоровый хуй!
Наверное, он предчувствовал, что эта секция поможет его сыну выстоять в жизни. И не раз.
- «У каждого свой вкус!» —
- Сказал индус,
- Слезая с обезьяны,
- И вытер хуй листом банана.
Для справки: в лист банана можно вдвоем завернуться. Это какой же надо иметь хуище?! Про пизду молчу — испугаешь бабу толстым хуем! Они больше боятся изучающего взгляда. Многие потому и ломаются, что стесняются показать свои сиськи и жопу. У них, конечно, есть и то, и другое, но сегодня забыли надеть. Или нижнее белье, которое именно сегодня по ошибке надели не пасхальное. Только прожженные бляди и проститутки, которые не боятся ни ножа, ни хуя, ни любого взгляда, всегда готовы к тому, что ее прямо сейчас будут ебать. Судьба у них такая. Не понимают бабы, что если мужик хочет, ему по барабану, что там к пизде приросло и во что она упакована, а если не хочет, то какой же это мужик?!
Я вез Иру по скромно освещенным улицам. Мерно скрипели «дворники», смахивая с лобового стекла запоздавшие, мокрые, мартовские снежинки. В России хуевым может быть все сразу, а хорошим что-то одно: или жизнь, или погода.
Ирина открывает сумочку, смотрит на кошелек — на месте, берется за пачку болгарских сигарет, но вспоминает, что я за вечер ни разу не закурил, и передумывает.
— Куда мы едем? — спрашивает она как можно равнодушнее.
Каждая баба желает знать, где ее будут сегодня ебать. И сколько человек.
— Я один живу.
Она снова лезет в сумочку, берется за губную помаду. Опять передумывает. Она уже перехотела ехать ко мне, но никак не решится сообщить об этом. Сейчас попробует спровоцировать ссору, чтобы я сам послал ее не на хуй, а в пизду.
— Помедленнее едь, — начинает она накручивать себя до оборотов двигателя «девятки».
Я не спорю, сбрасываю обороты. И заворачиваю во двор — приехали. Такого поворота она не ожидала, забывает о ссоре, переключается на какие-то другие эмоции. Судя по заумному выражению лица, такие же глупые, как и предыдущие. Я наклоняюсь к правой дверце, открываю ее, вдохнув запах балдежных духов. Ух, сейчас мы будем тебя ебать, девонька! Она уловила мое настроение, сразу поглупела лицом до нормального женского — красивого — и довольно резво выпрыгнула из машины.
Я живу в двухкомнатной квартире, которую подыскал для меня барыга. Она на пятом этаже и без черного хода. Я не собираюсь возвращаться на зону. Надоело мне полуграмотное быдло, общаясь с которым, и сам тупеешь. Буду теперь работать чисто, надеюсь, мозгов на это хватит. Мебель в квартире новая, но из разных гарнитуров. Складывалось впечатление, что хозяева, купив гарнитур, отбирали что-то одно, а остальное выкидывали. Кто эти хозяева — понятия не имею. Два раза в неделю приходит днем бабка из тех, что с моторчиком в жопе, шустро убирает и стирает, обращаясь с мебелью так же похуистски, как и я. Значит, не ее барахло.
Что-то в поведении Иры было не так. Мне все время казалось, что она хочет сообщить что-то неприятное, но никак не решится. Непохоже, чтобы у нее были месячные: не круглая дура, не поперлась бы сюда, раньше дала бы понять. Обычно так мнутся перед тем, как сообщат о каком-нибудь своем недостатке: родинке, шраме, волосах на груди или жопе. Не заметили — ну, и помалкивай, дура, не обламывай человеку кайф. Сначала не до того, потому что так хочешь, что ничего не видишь. Потом тоже не до того, потому что видеть ее не хочешь. И вообще, любить — это выковыривать себе глаза.
В прихожей висит большое зеркало и Ира останавливается перед ним. Ей, как и любой бабе, не нравится этот период — когда уже не чужие, но еще не еблись. Она любуется собой, заряжаюсь уверенностью. А я любуюсь ею, смотрю на волосы, которые поблескивают при ярком свете лампы, играют искорками, на узкую талию, на крутую попку и пытаюсь угадать, какие ноги скрывает длинная юбка. Ее тело уже рассталось с запахом плаща и сильнее пахнет женщиной, духи почти не слышны. Запах женщины — это чуть ли не главный признак воли, первые дни после зоны дуреешь от него, хуй сутками стоит выше шляпы.
Я подошел к Ире, обнял за плечи. Тело мягкое и теплое, косточки тонкие. Мой хуй прижимается к ее попке, мостится между ягодицами. Я развожу губами ее шелковистые волосы, добираюсь до шеи, целую коротко, еще и еще… Я не вижу ее лицо, но знаю, что зажмурила глаза и закусила нижнюю губу, чтобы не всхлипнуть от удовольствия. Мои руки добираются до ее сисек, больших, с трудом помещающихся в моих руках, сжимают их и поднимают вверх, пока упругие комки внутри них не проскальзывают, опускаясь, под моими ладонями. Ира вздрагивает и поворачивает ко мне лицо с закрытыми глазами, предлагает губы, приоткрытые, с поблескивающей от слюны красной губной помадой. Я поворачиваю ее всю, обнимаю крепче и заставляю привстать на мысочки. Бабам, как и прочим примитивным существам, важен количественный показатель, в данном случае — рост: чем длиннее, тем лучше. Вот я и даю ей почувствовать всем ее вытянувшемся телом и напряженными ступнями насколько я выше ее. Я прикладываюсь к губам, сочным и податливым. Обычно поцелуи мне не шибко вставляют, а вот Ирины губы оказались на удивление сладкими. Я подхватываю ее на руки и несу в спальню.
Половину комнаты занимает кровать. Что вдоль, что поперек ложись — станок ебальный. Бабка с моторчиком сегодня поменяла белье, и когда я сдергиваю покрывало, комната наполняется запахом ароматизированного стирального порошка и морозного воздуха. Создается впечатление, что простыня холодна, как снег. Я кладу на нее Иру, напряженную, с зажмуренными глазами, и быстро распаковываю — пуговицы так и летят во все стороны! Я завожу палец за резинку трусов сбоку, на шве, и резко дергаю. Порванные, они легко сползают по одной ноге. И еще быстрее расчехляюсь сам.
Ира успела прикрыть сиськи рукой. Видимо, считает, что слишком большие. Дура! Я развожу ее руки и ложусь волосатой грудью на набухшие соски. Одна моя любовница жаловалась, что у мужа грудь лысая, а ей все хотелось, чтобы хоть одна волосина зацепилась за сосок. Ну, Ириным не заблудиться бы. Я кладу ее руку на хуй, вздыбленный, потолстевший. Ее тонкие пальцы как бы нехотя прикасаются к нему, потом обхватывают смелее, сдавливают, двигают шкурку по напряженным мышцам, внутри которых настойчиво пульсирует кровь. Я раздвигаю ее ноги, приподнимаю, сгибая в коленях. Моя залупа упирается в лобок, покрытый густыми, мягкими и влажными волосами, опускается ниже, на мокрые губы. Ирины пальцы отскакивают от хуя, словно обожглись. И зря, не так бы больно ей было, если бы сама воткнула. Я медленно засовываю его. Идет туго, как в прорезиненную вату. И застревает. Этого я не ожидал. По морде целка, а по пизде блядь — такое мне часто попадалось, а вот обратное — впервые. Куда денешься от исключений?! Я малехо высовываю хуй и как бы с разгона втыкаю по-новой. Ирочка дергается и сдавленно икает. Преодолев упругую вату, хуй легко движется дальше, до упора, пока яйца пускают, и так же свободно выходит. Мне кажется, что он движется сам по себе, а я пытаюсь пристроиться к нему и отхватить чуть-чуть удовольствия. Ира уже пристроилась. Она еле слышно всхлипывает-стонет, когда хуй удачно проезжает по клитору или задевает какую-то складочку во влагалище. В ее стонах не столько кайфа, сколько удивления, что ебля так приятна. Кончить она не успевает. На первый раз обойдется, и так впечатлений через край, сейчас польются из пизды. Я сползаю с нее, перевожу дыхание. Заебись жить на речке Бизь!
Отхекавшись, поворачиваюсь к Ире. Она все еще с закрытыми глазами, успела натянуть на себя одеяло, но еще не разревелась. У баб особое отношение к слезам, они служат чем-то типа проявителя и закрепителя для необычных случаев жизни, которые хотелось бы надолго сохранить в памяти, независимо от того, хорошие или плохие. Если случай очень большой, обрызгивать его можно и на людях, чтобы побыстрее, а то растащат. Если не очень, тогда нужен близкий человек. Мужикам, чтобы стать друзьями, надо вместе выпить или, на худой конец, жизнью рискнуть, а бабам — обязательно пореветь. Поразмазывали взаимно сопли — подруги на веки вечные, то есть, до первого неподеленного мужика. Ира при мне не ревет. Значит, не считает близким человек.
Я завожу руку под ее голову, кладу на ее дальнее плечо. Легкое движение — и Ира уже на боку, лицом ко мне, причем носик уткнулся в мою грудь. В такой позе даже Маргарет Тетчер заревела бы. Ира то же вроде бы не против, но никак не решит, с какого всхлипа начать.
— Что так долго в целках ходила? Не попадался отважный парень?
— У-у, — мычит она.
Такое впечатление, будто у нее язык встал, поэтому и не может говорить.
— Серьезно?!
— Угу.
Выплюнула бы хуй изо рта и сказала внятно.
— Что — угу?
— Импотенты чертовы, все им не так!.. — с неожиданной для меня злостью произносит она.
Значит, кому-то предложила, а он не захотел и что-то вякнул по поводу ее внешности. Плохие на Руси делишки: хуев уж нет, одни хуишки. А бедная девочка зациклилась, поэтому и боялась ехать со мной.
— Прямо все импотенты?! — подшучиваю я.
— А этим не я была нужна, а папа.
— Кто он?
— Пенсионер областного значения.
— Давно?
— Вторую неделю.
Полторы недели назад в Толстожопинске было что-то типа демонстрации протеста. Сотни две интеллигентов-неудачников, хлебнув слишком много водки и перестроечных веяний, учинили размахивание гневными плакатами у местного Белого дома. Бывает, и хуи летают, а бывает, прыгают, и ногами дрыгают. В итоге попадали самые высокие головы в обкоме и облисполкоме.
— У тех, что с тобой за столиком сидели, предки тоже стали пенсионерами?
— Да. Кроме Генки.
— Это который с поросячьими ушами?
Она хихикнула.
— Нет, это Петька. Генка рыжий.
— Теперь понятно, почему он без умолку балаболил.
— Он всегда такой.
Я заметил, что самые болтливые — это рыжие и заики, последние даже спят с открытым ртом. С заиками все ясно, а вот почему рыжие — вопрос на засыпку.
— Папа целыми днями дома. Закроется в кабинете и ходит из угла в угол, — рассказывает она.
— Зато маман, наверно, не нарадуется: есть кого сутки напролет пилить.
Ира крепче прижимается ко мне и прячет лицо. Я перемещаю руку на ее щеку и обнаруживаю тонкую влажную тропинку. Ну, вот мы уже не чужие…
- Как у наших у дверей
- Раздают всем пиздюлей.
- Получай-ка, пидорас,
- Толстым хуем прямо в глаз!
Самое главное, чему я научился в бакланьей хазе, — вставать после того, как настукали по еблищу. Вставать и продолжать драку. До победы. Я до сих пор помню, как отрываю от пола гудящую, как улей, онемевшую голову, промокаю рукавом футболки кровь, хлестающую из разбитого носа, и продолжаю отрабатывать блоки в спаринге, и мой напарник Вэка, который был на два года старше и на полголовы длиннее, прекращает лыбиться. А тренер Андрей Анохин, тот самый белокурточный, произносит, обращаясь как бы ко всем:
— Кёку-сенкай — не для маменькиных сынков.
Маман сначала благосклонно отнеслась к моим занятиям каратэ. Я навешал ей, что в стране икебан и чайных церемоний все виды спорта так же красивы и утонченны. Первое мое возвращение с фингалом под глазом она перенесла спокойно, второе было списано на хулиганов, но после третьего захотела узнать, кто в доме хозяин. Мне выдвинули ультиматум: никаких каратэ, по вечерам никуда из дома, сидеть с ней и горевать о безвременно покинувшем нас отце, который последний год ебал кого угодно, только не ее. Я попробовал объяснить, потом — уговорить. В ответ слышал что угодно, кроме разумных доводов. Тогда я психанул и рявкнул любимую фразу бати:
— Заткнись, дура!
Она постояла с открытым ртом традиционные бабьи минут пять, а потом заревела. Как сейчас понимаю, от счастья: сын стал мужчиной, теперь есть на кого опереться. С тех пор все важные решения она принимала, посоветовавшись со мной, и давала мне в два раза больше карманных денег.
Мой день начинался в шесть утра. Я бежал в парк. Сейчас кажется, что погода всегда была мерзопакостной: дождь или снег, грязь и ветер, обязательно встречный. Ветер в харю, а я хуярю. Изредка попадались прохожие, которые смотрели на меня с иронией и завистью: нехуй ему делать, нам бы его заботы. В парке была спортплощадка с турником и шведской лестницей, где я под сонными взглядами собачатников и лай их питомцев делал упражнения на дыхание и отрабатывал каты. После школы, пока маман не было дома, я шел в гараж, холодный и пустой. Батя не хотел покупать машину, говорил, что хватит мороки со служебной. Машину у нас забрали, выселили бы и из служебного дома, но среди городской шишкарни в то время вошли в моду квартиры в доме с лифтом, в который все и перебрались, один батя жил в коттедже, чтобы не переезжать дважды. В гараже висела самодельная груша — мешок с песком и опилками и приделан к стене макевар — пружинящая доска из твердого дерева. Сделал все сам, хотя до этого считал, что руки у меня под хуй заточены. Получилось, конечно, не супер, но меня устраивало. Вторую тренировку я посвящал отработке ударов. Когда бил по груше, из мешка вылетали облачка пыли и сыпался песок, а когда по макевару, грохот стоял такой, будто крушу мебель. Четыре вечера в неделю я проводил в парке на спортплощадке, а по вторникам, четвергам и субботам шел в спортзал. Я заходил в раздевалку, переполненную невыветриваемым запахом мужского пота (позже я побывал во многих раздевалках, но везде запах был одинаков), и кто-нибудь, увидевший меня первым, радостно кричал:
— Чижик-пыжик пришел!
— Можно начинать тренировку! — подначивал другой.
А я запиздюривал в ответ:
— А ну, пошевеливайтесь, пацаны-мальчишки с грязным пузом, мои трусы вам по колено!
Жлобы, которым я был по пояс, каждый раз тащились с этой дурки так, будто слышали ее впервые. Особенно Бурдюк — двухметровый амбал в полтора центнера весом. Зачем при такой комплекции заниматься каратэ — об этом знал он один. Впрочем, почти все амбалы, которых мне доводилось встречать по жизни, не умели драться и были трусами, потому что жизнь не научила их бороться, никто ведь на них не нападал. Все эти ребята относились ко мне как к равному, не унижали, но и скидок на возраст не делали, и уважали только за то, что я не слабее их духом. С тех пор мне уже никогда не удавалось быть равным среди равных, я всегда оказывался выше.
Опаздывать на тренировку было больно. На сколько минут опоздаешь, столько ударов и получишь. Кидаешь кости на татами, и доброволец, твой заклятый друг, от души лупит тебе по жопе резиновой подошвой рваного кеда, который в свободное от работы время висит на стене, на видном отовсюду месте. Били умело, с оттягом, казалось, что татами вместе с тобой подпрыгивает. И попробуй покажи, что больно! Засмеют, затюкают, сам уйдешь из группы. Доставалось и во время тренировки за всякие нарушения да и за ротозейство. Стоило щелкнуть ебальником, как сразу по нему и получал.
После тренировки я в компании со своим спаринг-партнером Вэкой — неглупым и хитроватым пэтэушником, вожаком малолеток в Нахаловке, самострое на окраине города, — и еще тремя-четырьмя пацанами шли на практические занятия. Молотить друг друга в спортзале — процесс, конечно, интересный, но пресноватый, как онанизм — ебля вприглядку. Мы шли по темным улицам рабочей окраины и высматривали жертву. Нам нужен был пьяный мужичок или парень, случайно залетевший сюда из соседнего района. Прямо на глазах у него мы бросали на пальцах, кому начинать, а потом подбадривали жертву, чтобы продержался дольше пяти ударов. После пятого в драку разрешалось вступать всем. Особым шиком считалось завалить с первой пиздюли. Месяца через три у меня такое стало получаться. Вэка шмонал вырубленного, забирал деньги.
— Какая разница, кто их пропьет?! — сказал он в оправдание, когда в первый такой случай я начал пускать пузыри.
С добычей мы шли вглубь Нахаловки, здороваясь с кучками шпаны, которые скучали на скамейках, курили и лузгали семечки. У меня в классе поход в этот район даже в дневное время приравнивался к подвигу. Уйти отсюда небитым — что с хуя неебанным соскочить. Вскоре все меня здесь знали и доставали, особенно девки, дурацким вопросом:
— Чижик-пыжик, где ты был?
— На базаре хуй дрочил! — отвечал я, вызывая гогот парней и прысканье кошелок.
Вэка покупал самогона, кто-нибудь притаскивал закусь. Пока было не очень холодно, пили прямо на улице на скамейке, а когда долбанули морозы — у кого-нибудь на хате. Обычно у Таньки Беззубой — симпатичной давалки, у которой не хватало верхних резцов, отчего мордяха казалась на удивление блядской. Да она и была таковой. Точнее, не блядь, а подруга на ночь и притом очень добрая. Она жила с бабкой, которая в ее жизнь не вмешивалась. Бабка любит чай горячий, внучка любит хуй стоячий. В моей памяти Танька сохранилась сидящей на спинке скамейки под кленом, облетевшим, голым. Один разлапистый лист лежал на сиденьи скамейки, и Беззубая припечатывала его острым носком туфли в такт мелодии, которую слышала только она. Вэка стебался, что мелодия эта звучит так: «Да-ла-та-та-рам-да-ром». Танька лузгала семечки, вставляя их в левый угол рта, а шелуху выплевывала себе на юбку, короткую и натянувшуюся между раздвинутыми ногами, отчего видны были бледные ляжки и темное пятно между ними, которое я сначала принял за трусы.
— Красивенький мальчик, — сказала она, выплюнув шелуху. — Кто такой?
— Чижик-пыжик, — представил меня Вэка. — Из пыжикового квартала.
— Да-а?! — протянула Беззубая и пропела, подмигнув мне. — Чи-жик!