Лесная крепость Поволяев Валерий
Пока летели, Сарычев думал о том, что хорошо военному человеку жить без семьи: семья сковывает, это всё равно что медлительный, обрюзгший от скарба обоз, пристроенный к современной, привыкшей к скорости армии. С обозом армия превращается в медлительный передвижной колхоз, где на первом месте стоит еда – ох и хороша же бывает распаренная гречневая каша, заправленная шкварками, а к еде, как обязательное добавление, поросячий визг да стук ложек, которыми так ловко умеют управляться опытные едоки. Тьфу! Ладно, вернёмся на старое место, к тому, что холостяку легче, чем женатому. Майору Сарычеву, например, легче, чем его ведомому капитану Новикову: Новиков больше думает о доме, о двух маленьких дочках, о жене, оставленной в Душанбе, чем о военных делах. Лицо Новикова делается тёмным, удлинённым, черты обостряются, щёки втягиваются под скулы, глаза гаснут: младшая дочка Новикова часто болеет, и капитан тревожится о ней.
Другое дело – Сарычев. Он холостяк, у него нет привязки к земле, к жизни, которая есть у женатого человека. Сарычев пожевал губами и сузил глаза: это как сказать, есть или нет привязка, и женатый человек, и холостой одинаково сильно любят жизнь и одинаково чувствуют боль, и кровь у них одинаковая… Хотя по убитому женатику плача будет, конечно, больше, чем по холостяку.
Второй пилот Федяев поглядывал на Сарычева искоса, поблескивал глазами, но заговорить не решался – считал, что командир не в духе.
Они шли низко, очень низко – на высоте примерно десять метров, иногда вообще жались к земле, чуть не сдирая на ходу колёсами камни, а скорость держали предельную – двести восемьдесят километров в час. Земля с тяжёлым гудом проносилась под вертолётами, скручивалась спиралью и устремлялась вверх, в жёлтые, задымленные в любую пору дня и в любую погоду небеса и только там, в далёком далеке, приобретала свои обычные очертания: горы становились горами, складчатыми, недобрыми, с тёмными угрюмыми щелями, из которых в любую секунду может выплеснуться огонь крупнокалиберного пулемёта, а равнина – равниной. Хотя равнин тут раз-два и обчёлся, низкий полёт – самый лучший в этой местности, душманы редко когда засекают, где идёт вертолёт. А стоит подняться над хребтами, как вся нечистая сила здешняя будет знать, куда движется машина, кто в ней находится, что везёт и когда полетит обратно.
– Чего у тебя, Федяев?
У Федяева брови чёрные, густые, сросшиеся на переносье – настоящие янычарские, а глаза какие-то беззащитно-доверчивые, очень яркие, по-девчоночьи синие, наверняка красивой казачке должны были достаться, женщине, а достались мужчине. Федяев был родом с Кубани, хлеб, реки и кубанское небо ему снились по ночам, он тосковал по дому и домашним, но никогда в этом не признавался, хотя яростная синь его глаз в минуты печали угасала, возникало там что-то горькое, далёкое, мелькали мелкие проворные рыбёшки да беззвучно шевелились сморщенные, сожжённые нещадным здешним солнцем губы.
– Я думаю о том, что ни в одном учебнике не расписаны такие полёты, как наш.
– Ни в одном учебнике не расписаны и войны, которые никто никогда никому не объявлял.
– Вы, командир, говорите так, как будто со мною политзанятия проводите.
Слева возник тёмный, страшновато голый огромный каменный выступ, перегораживающий ущелье, по которому шли вертолёты, чуть ли не пополам, свободного пространства было мало, и у Федяева, который уже несколько месяцев летал с Сарычевым и по этому ущелью ходил не раз, невольно изменилось, поползло вниз лицо – показалось, что они сейчас врежутся в выступ. Сарычев не сбавил скорости ни на йоту и поднимать машину над выступом не стал, он её только чуть подвернул, приподнял брюхо и опустил винт и так, боком, на скорости вогнал вертолёт в щель.
Оглушающе громко стучал двигатель, у самого лица проносились камни, ноги упирались в небо, пахло порохом, дымом и машинным маслом, сердце Федяева сжималось в невольной тоске: а ну как врежутся, ведь точно сейчас врежутся! И Федяев невольно закрыл глаза и задержал в груди воздух. Кожа на лбу и щеках у него стянулась, во рту сделалось сухо, в следующий миг он усилием воли открыл глаза и удивился тому, что увидел – вертолёт уже шёл ровно.
Задание, которое получил в этот раз Сарычев, было простым: забрать группу десантников, окруженную на горном пятаке душманами, со всех сторон обложили ребят, двое суток отбиваются, отбиться не могут. Сарычев покосился на Федяева, невольно улыбнулся. Тот перехватил улыбку.
– А помните, как я чуть пулю из «бура» в пятую точку не получил?
Этого Сарычев не помнил, но на всякий случай утверждающе кивнул. Дно ущелья круто поползло вверх, появились глубокие выбоины – надо было следить за землёй. В просвет, образовавшийся впереди, проворно втиснулось солнце, колючий свет ударил по глазам, ослепил, ожёг, и Сарычев на мгновение сбросил скорость. В следующий миг снова дал газ.
– Я с этим самым летел… – Федяев беззвучно пощёлкал пальцами, словно бы пробовал, каков из себя солнечный свет, из какой материи состоит, из мягкой или твёрдой. – Ну, с капитаном из соседней эскадрильи, который недавно орден Красной Звезды получил… во память старческая! – Молодой Федяев снова беззвучно пощёлкал пальцами. – Совсем бестолковка дырявой стала, – потрогал голову, – ничего не держится, как в худом кошельке: бросил – и мимо!
Сарычев знал скромного, очень молчаливого капитана, недавно награжденного «Звёздочкой», безотказного и доброго, на таких людях, принято говорить, воду возят, фамилия у него была из тех, что нечасто встречается, и подсказал Федяеву:
– Политыко.
– Вот-вот, Политыко! – неожиданно по-ребячьи обрадовался подсказке Федяев. – Шли мы нормально, стрельбы никакой не было, всё тихо-мирно, я сидел справа по борту, потом решил переместиться на левый край – показалось, что оттуда «стрелкой» могут ударить. Благополучно, значит, переместился, вгляделся в горную муть и почувствовал, что вертолёт наш в ту же минуту здорово тряхнуло. Словно он колёсами на валун наехал. Выходит, по машине били. С правого борта, значит, били. Я мигом переметнулся к правому борту, на свое сиденье. Сел и тут же вскочил – показалось, что на битое стекло сел. Больно. Рванулся и разодрал брюки. Присмотрелся: ба-ба-ба! И нехороший такой холодок по коже пополз. Мурашки кусачие, коготками царапаются, ползут медленно, сыпь выбивают – в сиденье дырка. Такая, что кулак пролезает – во! – Федяев поднял руку, сжал пальцы в кулак и с каким-то победным видом, торжествующе выворачивая голубовато-яркие белки глаз (самих глаз не было видно, только белки), помотал кулаком перед собою. – Хотели взять, да не взяли – из «бура» били, а меня на месте не оказалось… – Федяев захихикал меленько-меленько, дробно, по-ребячьи. – А говорят, Бога нет. Ну, если Бога нет, так кто-то же ещё есть. – Федяев ткнул пальцем в потолок. – Кто всё видит, всё знает? Вы верите в Бога, командир?
Федяев был с Сарычевым на вы – штука на войне редкая, здесь все на ты, и понятно, почему на ты. Сарычев неопределенно поднял плечи, склонил голову набок. В следующий миг сбросил скорость, прижал вертолёт ко дну ущелья – показалось, что с ближайшей гряды полоснуло жёлтым резким огнём, сейчас раздастся грохот, по обшивке секанёт металл, в кабине запахнет дымом и окалиной, но было тихо. Видать, на гряде действительно находились люди и наблюдали за вертолётами – солнце огнём отразилось в стеклах бинокля, – но машины не тронули, пропустили. Сворачивать с курса и атаковывать наблюдателей Сарычев не имел права – у него была другая задача. Надо вот только засечь яркий секущий сверк, поставить на штурманской карте точку, и всё.
Он бросил Федяеву:
– Приметь место!
Наверное, у лётчиков все-таки есть бог, свой бог – об этом не раз писали, да и сами лётчики часто об этом говорят, верят в приметы, в нечаянно попадающиеся мятые рубли и хлебные крошки, ссыпанные в ладонь, верят в удачу, в свою звезду, слабо мерцающую лучиками в огромном пространстве. Может, та вон серенькая звезда, которую Сарычев только что увидел в просвете, и есть бог? У каждого лётчика свой персональный бог, поскольку каждый имеет свою персональную звезду. Важно только, как эта звезда светит, тепло или холодно, и как велика её помощь человеку.
Как-то Сарычев шёл на задание с «нурсами» – неуправляемыми реактивными снарядами – накрывать банду одного муллы, пришедшую из Пакистана и вырезавшую пуштунский кишлак, шёл вот так же низко, цепляя колесами землю, выжимая из вертолёта всё, что можно было выжать, спешил, взлетая на каждую каменную горбушку, ныряя в каждый увал, весь рельеф ущелий своим вертолётом повторял, ну будто бы старательно срисовывал всякую встречающуюся на пути неровность. И всё на предельной скорости.
От таких полётов потом обязательно немеет, делается чужим мозг, пространство уменьшается до размеров пятака, ориентиры исчезают, ноги и руки начинают невольно дрожать, а в голове бьется-колотится что-то странное, незнакомое – то ли барабан неведомый музыкант опробывает, то ли кто-то, объявив тревогу, с силой прикладывается увесистой железкой к висящему на тросе лемеху. Но, несмотря на тревогу и усталость, на напряжение, которое ещё долго потом будет спадать, тело одновременно бывает наполнено радостью: полёт кончился, лётчик стоит на твёрдой надёжной земле и по лицу его невольно растекается – не появляется, не ползет или ещё какие там жгучие глаголы есть, а именно растекается блаженная улыбка: всё позади! Хотя, казалось бы, чего радоваться – завтра начнется новый день и пройденное придётся повторять.
Со временем Сарычев привык к таким опасным полётам, и ему начало казаться: иных полётов просто не бывает.
Так вот, летел Сарычев как-то на задание, шел, как и сегодня, на предельной скорости, впритык к земле и, вместе с ущельем совершив крутой поворот, вымахнул на ровное, какое-то домашне весёлое место. Место это было словно бы специально создано для пикников. Чистое, обжаренное солнцем, с хрустально-прозрачной речушкой, окаймлённой белой галечной крошкой и затенями, в которых можно было спрятаться от жара.
Пикниковую площадку точно посередине пересекала линия-высоковольтовка. Сарычев не успел приподнять вертолёт над линией – ни силы у двигателя, ни времени на это не хватило, зато успел до мельчайших деталей рассмотреть, что это за линия – и толстый, глянцево-чёрный, словно бы отлитый из чугуна провод, и желтовато-светлые, будто вырезанные из кости изоляторы, и переходной бандаж, похожий на лубок, который накладывают на сломанную ногу, он даже буквы, начертанные на стволе железной опоры прочитал. На всё у него хватило времени, кроме одного…
Он думал, что электрический удар швырнет машину на камни, рассыплет по деталям, а от людей оставит пепел, но, видать, была его звезда счастливой, и светила эта звездочка ярче других. Машину действительно повело вниз, людей встряхнуло, в кабине запахло гарью, от слепящей вспышки в глазах стало темно, иллюминаторы вылетели – они просто обратились в прозрачную сталистую крошку, но люди остались живы. И машина жива. Во всяком случае, полуослепший и полуоглохший Сарычев смог довести её до Кабула.
Там кое-как посадил вертолёт, заглушил мотор и долго сидел в звонкой полой тиши, соображая, как же он все-таки остался в живых – по всем законам должен был погибнуть, превратиться в горку крупного серого пепла, в воздух, в спекшийся камень, в жаркое, во что угодно, а он уцелел.
Что это может значить? Под каким таким счастливым небом он вырос? Сарычев больно, чуть ли не до крови закусил губу – ещё не хватало копаться в сентиментальных мелочах. Небо у всех одно, и воздух один – главное, чтобы его хватало.
Он повёл крутыми плечами, тесноватый выгоревший комбинезон, который Сарычев одевал чуть ли не на голое тело, затрещал.
Старухи из сарычевского детства говорили, что у счастливых растут волосы, а у несчастных ногти. Жуткая, если хорошенько вдуматься, примета и, видать, точная: Сарычев, которому всегда везло – тьфу, тьфу, тьфу три раза через плечо, – был гриваст, как стиляга конца пятидесятых годов: любая женщина могла позавидовать его волосам – густым, жёстким, спелого пшеничного цвета, без единой седой нитки.
Солнечную горную проплешину миновали быстро, промелькнула она щемяще-светлым, очищающим душу пятном и исчезла – двойка вертолётов вошла в тёмное, промозглое и бесконечно длинное ущелье. За одним ущельем последовало второе, как две капли воды, похожее на первое, потом третье, четвёртое, и через двадцать минут вертолёты пришли на место. Каменная площадка, где десантники держали оборону, была крохотной, поэтому приземлялись по очереди: вначале Сарычев – напарник его в это время висел в воздухе, страховал командира, потом напарник, а Сарычев страховал его.
Взяли десантников и, благополучно миновав заслон огня, нырнули в ущелье.
– Ну, кажется, всё… – Федяев облегчённо поддел пальцами шлем вверх и вытер со лба мелкий искристый пот, потом оттянул горловину комбинезона и потряс ею, остужая тело.
– Ещё не всё, – жёстко проговорил Сарычев.
– Всё, – упрямо мотнул головой Федяев, чёрные янычарские брови кустисто приподнялись. «Будто лесопосадка, – подумал Сарычев, – как растут! Мичурин никак руку приложил». – У нас трюм под загрузку.
– На обратной дороге на нас могут перчика насыпать.
– Что, это самое чует? – Федяев похлопал ладонью по груди, снова потряс горловину комбинезона. Маленький вентилятор, прикреплённый на прозрачной плексиглазовой стойке перед ним, прохлады не давал.
– Ракетницы готовы?
– В этом районе «стрелок» не должно быть, разведка не докладывала.
Наивный человек Федяев, ну будто бы первый день, как родился, на всё синими счастливыми глазами смотрит: вчера тут ракет-«стрелок» не было, сегодня будут. Душманы давным-давно освоили их. Американские «стрелки» – это небольшие тепловые ракеты, которые умеют пристраиваться в след любого самолёта либо вертолёта и по тёплой струе, бьющей из двигателей, настигать цель и входить точно в сопло.
Но, как говорится, голь на выдумку хитра – и от «стрелок» изобрели защиту.
Сарычев снизил вертолёт, он снова начал цеплять колёсами за камни – не цеплял, конечно, но почти цеплял, Федяеву даже показалось, что он слышит, как свистит уносящаяся назад земля, но на деле что он мог услышать, кроме вязкого грохота двигателя да сарычевского голоса, раздающегося в наушниках? Вытащил из брезентовых кобур две ракетницы, проверил их. Лицо его потяжелело, яростная синь глаз сделалась ещё более яростной. Склонив голову набок, Федяев прислушался: как там ведут себя пассажиры-десантники?
Десантники вели себя тихо. Сарычев предупредил Федяева:
– Смотри внимательнее по сторонам!
В ответ Федяев молча приложил руку к вытертому до рыжей ворсистости лётному шлему. Сарычев подумал, что сейчас второй пилот улыбнётся, но Федяев не улыбнулся – не до шуток было, и удовлетворённый Сарычев, который любил, чтобы юди на работе вели себя серьёзно, отвернулся, направил вертолёт в каменную излучину, возникшую справа.
Он как в воду глядел, Сарычев: через семь с половиной минут после того, как Федяев обнажил ракетницы, из разъёма одной из каменных седловин тихо и невесомо выскользнула лёгкая серебристая пылинка, едва приметная в пространстве, и направилась к вертолёту. Сарычев не видел её – засёк востроглазый Федяев, протёр глаза, – действительно он заметил эту пылинку или она ему почудилась? Нет, не почудилась – пылинка уже перестала быть пылинкой, она шла к ним, на глазах увеличиваясь в размерах, искрясь в солнечном свете. Федяев подобрался, отодвинул в сторону прозрачную плексигласовую форточку, чтобы было удобнее стрелять, и, прицеливаясь к «стрелке» – что за зверь? – задумчиво пожевал губами. Ни страха, ни дрожи в его лице не было.
Ракета сделала полукруг, заходя в хвост вертолёту. Федяеву показалось, что она неподвижно зависла в воздухе, приготовилась к прыжку, но пока ещё не прыгнула. Федяев сжал зубы, высунул руку в форточку и навёл на безмятежно-мирную, дорого поблескивающую в лучах «стрелку» ствол своей старой, не раз побывавшей в деле ободранной ракетницы. Когда он выстрелит, «стрелка» среагирует на всплеск выбитых из ракетницы огней и отвернёт от Ми-8: жар ракет более сильный, чем жар вертолётных сопел. Хотел выстрелить, но что-то удержало его, и он невольно закусил нижнюю губу зубами. На висках у Федяева проступил пот – мелкий, искристый, едкий, – Федяев всегда жаловался, что пот у него, будто кислота, глаза, если не уследишь, может выесть, и вздыхал обречённо, вытаскивал из кармана какую-то рваную, сплошь в дырах и прогорелостях тряпку – очередной платок, съеденный потом, демонстрировал его окружающим, как некое наглядное пособие, – лицо его выострилось: и нос, и подбородок, и даже кончики ушей стали острыми, какими-то напряжёнными – Федяев перестал походить на самого себя.
Но Сарычев не глядел на Федяева – у него была другая забота: лавировать в ущельях, выбирать наиболее безопасный путь, а Федяев… Федяев справится со «стрелкой» и без Сарычева.
Хотя вертолёт шёл с большой скоростью, трясся, словно машину допекал приступ лихорадки (металл бездушен, но, как считал Сарычев, способен болеть теми же болезнями, что и человек), увы, ракета шла со скоростью куда большей, чем Ми-8, она догоняла вертолёт, а Федяеву почему-то казалось, что ракета стоит на одном месте. Стоит, и все тут – как зависла в воздухе, так и продолжает висеть, никак она не может оторваться от вертолёта.
У Федяева невольно задрожала рука – старая ракетница была тяжёлой, пальцы быстро занемели, и Федяев задержал в себе дыхание, ожидая: когда же ракета стронется с места, когда начнет приближаться? Или она передумала и сейчас оторвётся и пойдет вниз, рухнет на прозрачно-сизые, успевшие нагреться на солнце камни?
Вот ракета качнулась, стрельнула острым серебряным лучиком, стараясь угодить Федяеву в глаза, но Федяев пропустил секущий больной луч сквозь себя и нажал на спусковые собачки ракетницы. На обе сразу.
Длинный дымный сноп вымахнул из стволов, вначале он был бесцветно-серым, неприметным, потом окрасился в яркую, светящуюся розовину, будто по воздуху провели невидимой сочащейся кистью, «стрелка» мгновенно среагировала на дымный след, дрогнула, отклоняясь от курса, и поплыла, набирая скорость, в сторону, за двумя пушистыми огненными шариками. Федяев бросил ракетницу на пол, поднял вторую, высунул ствол в форточку.
Повторный дуплет делать не пришлось – «стрелка» ушла за алыми светящимися шариками в камни. Федяев облегченно вздохнул, когда услышал взрыв.
– Молодец, Федяев! – похвалил командир, подмигнул второму пилоту, по радио предупредил своего ведомого капитана Новикова, чтоб тот тоже был начеку, посматривал налево-направо, а вдруг откуда-нибудь выплывет еще одна «стрелка», снова вывернул голову и вторично подмигнул Федяеву. – К десантникам сходи, Федяев, предупреди, чтобы тоже посматривали по сторонам – коли один раз врезали, то врежут и второй.
– Есть! – Федяев расплылся в улыбке, лицо его сделалось широким, черты помельчали, густые янычарские брови разошлись, он неторопливо выбил из расстрелянной ракетницы пустые гильзы, хотел было швырнуть в распахнутое оконце вертолёта, но вовремя остановил самого себя и сунул гильзы под сиденье.
Сарычев никак – ни жестом, ни словом, ни поворотом головы – не отозвался на это, лишь только выровнял вертолёт, качнувшийся от взрыва, в следующий миг уголки губ у него удовлетворенно дрогнули: правильно поступает Федяев, после себя лучше всего не оставлять никаких следов. Картонные гильзы от ракетницы – это следы. Ребята из десантных батальонов, когда ходят на задание, даже окурки за собой подбирают, ничего не оставляют: ни бумажек, ни консервных банок, ни полиэтиленовой упаковки, ни пуговиц, всё сгребают в один мешок, потому никогда по внешним приметам не определишь место, где они побывали, так и лётчикам не надо после себя оставлять следов. Федяев загнал в спаренный ствол ракетницы два новых заряда. Потетешкал тяжёлую, похожую на обрез ракетницу в руке и положил её себе под ноги.
Потом поднялся и, горбясь, цепляясь пальцами за ребристые выступы, выбрался из кабины к десантникам.
По ним ещё раз ударили «стрелкой». Десантники первыми заметили серебряный пенальчик, плывущий в воздухе, подняли крик, Федяев, резко посунувшись к форточке, чуть не вынес её головой, сморщился от боли, сплюнул себе что-то в ладонь, потянулся было за ракетницей, но стрелять второму пилоту не пришлось – пенал был уведён в сторону новиковским вертолётом, оттуда точно угодили по пеналу спаренным выстрелом.
Федяев выдернул из кармана свой изожжённый потом платок, жалобно сморщился и показал его Сарычеву.
– Это надо же, а?
Командир согласно наклонил голову.
– Крепкий организм!
– Сплошные убытки.
– Тебе бы с такими исключительными способностями какой-нибудь цех по переработке отходов заменить – большая бы польза народному хозяйству была.
– Спасибо, командир, – снова сморщился Федяев – на этот раз он обиделся, рот его выгнулся дугой, шов на бровях разошёлся, они расклеились и, вопреки обыкновению, расплылись в разные стороны. Но долго обижаться Федяев не умел, он просунул в дырки платка сразу три пальца и повертел рукою. – Дамская перчаточка!
– Только на балах появляться.
– А насчёт пользы народному хозяйству я подумаю. Когда вернёмся домой, командир…
– Тьфу, тьфу, тьфу, – трижды плюнул через плечо Сарычев.
Им осталось лететь совсем немного, когда вдруг совсем близко, из-за камней в упор по сарычевскому вертолету ударил «дешека» – так тут называют все крупнокалиберные пулемёты, послышался треск лопающегося металла, потом резкий, вышибающий мурашки на коже грохот, Федяев подшибленно вскрикнул. Отзываясь на этот вскрик, заохал один из десантников. Сарычев даже не шевельнулся на своем командирском сиденье. Уходя от очередей, он резко повел вертолёт вверх.
Что-то, видать, случилось в мудрой машине, что-то надсеклось – вертолёт перестал слушаться Сарычева, и Сарычев, напрягаясь, с трудом проталкивая сипенье сквозь стиснутые зубы, мокрый и враз сбросивший в весе – у него даже шея сделалась худой, как у голодного школяра, жилы на ней напряглись, кожа туго обтянула крутые монгольские скулы, – продолжал вести вертолёт вверх.
Пулеметная очередь ещё раз настигла их, встряхнула вертолёт, переднее стекло неожиданно заволокло дымом (хотя не должно было заволочь, даже если бы вертолёт полыхал целиком), металлическая крошка выбила кровь на сарычевской щеке, но он и на это никак не среагировал, всё продолжал тянуть машину вверх.
Вертолёт начало трясти, лопасти как-то расхристанно, словно бы и в них тоже что-то разладилось, взбивали воздух, вспарывали задымленную синь, будто ткань, с дребезжанием и хряском, пулями отсекло кусок колеса, и бесформенная железка эта, с которой так и не слетела резина, обгоняя вертолёт, унеслась вперед, а потом, блеснув седой истертой поверхностью покрышки, нырнула вниз и исчезла. Сарычев спокойно, с окаменелым, окропленным кровью лицом, ни на то не реагируя, продолжал тянуть вертолёт вверх, к срезу старой, до дыр изъеденной ветром и дождями скалы.
Откуда-то сбоку ударил ещё один пулемет, дымная светлая струя опасно вспорола пространство (у Сарычева мелькнуло тревожное, холодное: «Все, в капкан влезли»), но пулемёт бил неприцельно, он простреливал другое ущелье, стыкующееся с этим километрах в двух, и Сарычев враз вырубил белёсую струю второго пулемёта из сознания. Он тянул и тянул вертолёт вверх, уходя от первого пулемёта. А тот всё продолжал грохотать где-то сзади, крупные пули вышибали огонь из камней, плясали, щелкали об обшивку машины, вертолёт хрипел болезненно, трясся – он словно бы смерть собственную чуял. Сарычев, в свою очередь, понимал, что чувствует машина, этот «живой-неживой» механизм, и щурил глаза холодно, жёстко: сейчас было не до жалости.
Даже до собственной крови и до той не было дела – в горле у него что-то болезненно сжалось, глотка обварилась холодом, на глазах выступили слёзы. В следующий миг холод медленно пополз вниз.
Вертолёт снова сильно тряхнуло – опять попали! – из трюма вторично донёсся крик, педали управления ушли из-под сарычевских ног, и он, страшась того, что могло произойти, хотел немедленно что-то предпринять, но не успел, и слава богу, что не успел – педали вернулись обратно. Сарычев зажал зубами стон, с благодарностью подумал о вертолёте и о неведомых людях, создавших его – все-таки прочно и надёжно сделана машина, хоть и трещит в полёте, и трясётся, и пули отвести от себя не может, а всё живёт, до последнего живёт, дышит, дымит, стремится вызволить себя и человека из беды.
В момент опасности время растягивается: сколько минут Сарычев потратил на думу о вертолёте – одну, две, три? Не минуты он потратил, а секунды – жалкие краткие миги, которые ничего не значат в жизни человеческой, а на самом деле значат всё.
Пулемёт ещё раз смог достать до них, прежде чем вертолёт дотянул до выщербленной скалы, прикрылся ею, а оттуда по скользящей уже пошел вниз, в пёстрое, с редкими, пьяно растущими во все стороны деревцами ущелье. Некий неведомый художник, оформлявший это ущелье, наверное, был под хмелем – одно деревцо мелконькое, тонкое, как спичка, растёт ровно, свечой смотрит вверх, другое, стоящее рядом, согнуто дугой, сваливается вниз и свешивает голову в опасную каменную бездонь, третье скручено в три восьмёрки, чередующиеся одна за другой, четвёртое по-змеиному обвивает рыжую гранитную валежину – у каждого деревца своя жизнь и свой рисунок. Сарычев вздохнул и покосился назад: как там ведомый, капитан Новиков?
Вертолёт Новикова появился через минуту. Он вынырнул снизу, даже не вынырнул, а словно бы вытаял из белёсой пыльной мути, небольшой, беззащитный в своей кажущейся невеликости и хрупкости, беззвучный. Ведомый сориентировался точно – когда Сарычев уходил от пулемёта и тянул вверх, Новиков прижался к земле и пополз по ущелью буквально по-собачьи, прижимаясь брюхом к камням. Хотя куда уж там прижиматься, идти ниже было невозможно, и всё-таки Новиков сумел снизиться, люди, сидевшие за «дешека», не достали до него.
Пристроился к Сарычеву. Майору сделалось ещё легче – за Новикова он боялся не меньше, чем за себя и за свой вертолёт, в следующий миг лицо его дёрнулось, перекосилось от боли – из разбитой форточки откололся кусок пластика и ударил по окровяненной щеке. Сарычев сглотнул слюну, надеясь с ней сглотнуть и боль – детская вещь, но иногда помогает, – на этот раз не помогла, и Сарычев невольно стиснул зубы. Поглядел на Федяева.
– Как ты тут?
– Живой, – глухо, словно бы из далекого далека, отозвался Федяев и потряс головой. Приборный щиток перед ним был испачкан кровью.
– Ты в приметы веришь, Федяев?
Вопрос был неожиданным, совсем не к месту, и у любого другого человека вызвал бы озноб, оторопь, удивление, если бы в кабине оказался кто-нибудь из десантников, то невольно б подумал: рехнулся Сарычев, но только не Федяев, он просипел сквозь зубы что-то невнятное, задавленное, потом произнес четко и чисто.
– Верю.
– Раз веришь, значит, до Кабула дотелепаем… – И Сарычев, с трудом преодолевая боль в посечённой щеке, улыбнулся.
Машина тянула еле-еле, дымила, хрипела, кашляла – видать, несколько пуль попали в мотор, и Сарычев, внешне спокойный, уверенный в себе и в своём вертолёте, а внутренне напряжённый, настороженный, до звона в висках стискивал зубы, сопротивлялся боли и слабости, молил неведомого бога, машину и самого себя, не давал ей клюнуть носом вниз, проскрести пузом по камням, обессилеть окончательно.
В каждом из нас живут два человека: один тот, которого мы знаем, он очень хорош, он ведом нам по поступкам, по движению дней, по жизни нашей, по всему, что с нами происходит, второй – неведомый, трезвый, критично ко всему настроенный, жёсткий, неуступчивый, помогающий держаться в трудную минуту. Именно этот второй Сарычев и тянул сейчас вертолёт.
По дороге Сарычева ещё один раз обстреляли из «дешека», но не достали – майор вёл вертолёт слишком низко, пулемётчики не могли бить себе под ноги, а потом их отвлек Новиков: вывернулся из прожаренной тени ущелья и с угрожающим грохотом пошёл на пулемётное гнездо. Пулемётчики бросились врассыпную, стремясь побыстрее забиться в щели и выбоины, на ходу теряя галоши и головные намотки, им показалось, что вертолёт ударит сейчас «нурсами». Но «нурсов» на машине Новикова не было, капитан брал душманов на испуг.
– Молодец, Новиков, молодец, Лёня, – немо зашевелил губами Сарычев, чувствуя, как боль и слабость наваливаются на него, подминают, стараются согнуть, сплющить в лепёшку, и, сопротивляясь, он замотал резко головой, вытряхивая из себя слабость и боль. Напрасно он это сделал – боль стала нетерпимой.
Чтобы уйти от боли, надо думать о чём-то постороннем либо, наоборот, о чем-то очень близком, вызывающем тепло и благодарное щемление: о доме, о родных, о жене, которой у Сарычева, увы, не было, ещё о чем-нибудь, о переулках детства, о школе и учителях, это отвлекает, уводит боль в сторону, и человеку обязательно делается легче.
Впереди, в длинном опасном разрезе ущелья засветилась задымленная глубокая розовина: там начиналось чистое пространство, зажатая горами спокойная долина, в которой находился Кабул. Тянуть осталось немного, совсем немного, но Сарычев чувствовал, что он доходит – стеклянная крошка посекла ему не только лицо, в его теле, похоже, сидели осколки. Вначале, в горячке полёта, он их не чувствовал – те вошли в тело безбольно, стремительно, ничем не дав о себе знать, хотя должны были дать, ибо металл не поражает без боли. Сарычев их не чувствовал, а сейчас чувствует, бок его намок, во рту сделалось кисло, в голове звон, во всех мышцах – слабость, словно бы в каждый порез, в каждую малую пробоину из него вытекала жизнь.
И бог знает, чувствовал ли ещё когда-нибудь Сарычев себя так, как чувствует сейчас, хуже, чем в эти минуты ему никогда не было.
Их обстреляли снова – в который уж раз! – в том месте, где огня вообще никогда не было, «дешека» негде ставить, и все-таки пулемёт там оказался. Вертолёт тряхнуло, он своим железным телом взял половину свинца, выпущенного в него, зачадил, засипел, сбиваясь в движении, чиркнул одной здоровой ногой по камням, подпрыгнул, потом чиркнул покалеченным колесом, затем снова прошёлся целым, взбил облако мелкой каменной крошки, и Сарычев, собрав последнее, что у него было, всю мочь, до крови зажав нижнюю губу зубами, приподнял вертолёт над землёй.
– Федяев, помоги! – просипел он.
Но Федяев не двигался. Кровь на его лице запеклась, сделалась чёрной, под цвет янычарских бровей.
Небо задрожало, покраснело над Сарычевым, в густой кровяной красноте его образовались тёмные пятна – дыры, что-то в этих дырах копошилось, двигалось, перемещалось с места на место, а что именно, не поймешь. Сарычев тряхнул головой: сгинь, нечисть, но нечисть не исчезала, и он невольно застонал. От бессилия, от того, что остался без помощи, один на один с машиной, даже бортмеханика нет рядом – тот сейчас явно с ракетницей в руках, как Федяев сорок минут назад, караулит горы, оберегает подбитый вертолёт от «стрелок».
«Лишь бы не потерять сознание, лишь бы не потерять сознание, – забилось в голове тревожное, вызывающее ожоги и немоту, от которой отсыхали пальцы, плохо слушались руки и ноги, глотку ошпаривало чем-то горьким, похожим на раздавленную желчь, и Сарычев вновь протестующее тряхнул головой. – Лишь бы не сдох движок… Сдохнет – тогда и я тогда сдохну!»
Качалась перед ним земля, качалось небо, вместе с землей и небом раскачивался вертолёт, мотался, тряся тяжёлой головой из стороны в сторону, Федяев, раскачивались люди, находящиеся в трюме. «Только бы не сдох движок… только бы не потерять сознание, только бы…» Кровью намок бок, силы окончательно истаяли, Сарычев сдавал, всё кружилось перед ним, вертелось в хороводе, но всё же он сопротивлялся, спасая ребят-десантников, раненого Федяева, машину, самого себя, хотя на себя ему было наплевать, он тянул и тянул вертолёт в Кабул.
Сарычев дошёл до Кабула, в густом красном мареве почти вслепую нащупал пыльный пятак площадки и, взбив винтами плотное высокое облако, опустил на него вертолёт.
Почувствовав, что напряжение рукояти шаг-газа ослабло, вырубил двигатель.
Наступила тишина, полая, сухая, в которой не было ни одного звука, ничего не было слышно, кроме звона в висках да надсаженного, хриплого стука покалеченного двигателя, продолжавшего раздаваться в голове. Сарычев попробовал оторвать руки от шаг-газа и не смог – они были тяжёлыми, страшно тяжёлыми, словно бы отлитыми из чугуна и плотно припаялись к головке шаг-газа. Сарычев напрягся, краснота перед его глазами сделалась ещё гуще и ярче, в густой красноте этой заполыхало что-то ещё более красное и более яркое, нестерпимое, ударившее по глазам. Сарычев застонал и повалился набок, попытался ухватиться за брезентовый ремень, привинченный к узкому проёму кабины, попытался удержаться, но не удержался и грохнулся на пол, не ощущая уже ничего – ни боли, ни слабости, не видя ничего – ни недоброй густой красноты, плавающей перед ним, ни слепящих зарниц, вспыхивающих в этой бездне.
Больше месяца пролежал он в госпитале и снова вернулся в часть. Вместе с ним вернулся и Федяев – исхудавший, с ярким женским взором и жгуче-чёрными, издали видными бровями. Федяева так же, как и Сарычева, посекли осколки, он потерял много крови. Ещё в вертолете были ранены двое десантников и один убит. Остальные остались живы.
– Ну и счастливчик же ты, Сарычев! – сказал майору замполит полка, когда тот переступил ворота небольшого лётного городка, сработанного из дощаников и палаток, и поздоровался с часовым, знавшим его в лицо. – Ох, и счастливчи-ик… – Замполит восхищённо покрутил головой. Был он моложе Сарычева и сохранил в себе непостоянство, школярскую задиристость и, что называется, несолидность, хотя звание имел такое же, как и Сарычев, – майор.
– Почему счастливчик? – Сарычев недовольно приподнял плечи, привычно бросил взгляд на недалёкий хребет, отделяющий Кабул от Баграма, – сглаженно оплавленный, задымлённый, такой близкий и домашний, но только до тех пор близкий и домашний, пока не полетаешь над ним и не попадёшь под огонь какой-нибудь душманской группы, которые тянутся в Кабул. Интересно, почему он ощущает в себе недовольство, вроде бы причин нет, а всё-таки внутри застойный клубок собрался, холодно там и туманно. Может, он что-нибудь предчувствует, а? – Почему? – повторил он вопрос.
Замполит оборвал свой смех, сделался серьёзным, озабоченным, около губ образовались складки, придавшие его лицу неожиданно горькое выражение.
– Ты же на одной лопасти в Кабул пришёл, разве не знаешь?
– Нет.
– Две лопасти были пробиты, одна крупной пулей… – Замполит приподнял правую руку, сжал большой и указательный пальцы в кольцо. – Вот такая дырка. Нет, не такая, больше! – Он развёл пальцы пошире. – С хороший грейпфрут, а вторая лопасть вообще на нитке держалась, её из гранатомёта просекли.
Сарычев невольно прищурил глаза: даже представить себе невозможно, что будет, если в полёте сорвётся одна перешибленная лопасть, просто мокрое место останется, рваные куски металла, перепачканные кровью. Выходит, он действительно из породы счастливых и все худые приметы на него не действуют.
– Что молчишь, Сарычев? – спросил замполит.
– Думаю.
– О том, будет новая мировая война или нет?
– И об этом тоже.
– Третьей мировой войны не будет, Сарычев, могу сказать это твердо. – Замполит сделал многозначительное движение рукой, лицо его потяжелело, черты сгладились – он будто бы знал нечто такое, чего не знал Сарычев, и мог отвечать сейчас за целые государства. Впрочем, замполит именно таким и должен быть. – Никто не нажмёт кнопку первым, это точно, никому ведь не хочется умирать…
– Но зато будет такая борьба за мир, что… – Сарычев невесело усмехнулся, снова поглядел на задымленную седловину перевала, довольно пологую, аккуратную выемку, за которой начинался спуск в Баграм, сощурил глаза, словно бы к чему-то приценивался.
– В этом тоже есть доля истины, Сарычев, – произнёс замполит примирительно. Он должен был распечь Сарычева за выражение насчет борьбы за мир, но не распёк. Сказал: – Поздравляю тебя с возвращением в часть. – Поправился: – В родную часть.
Сарычев нагнул голову, вид у него сделался угрюмым, чужим – он, похоже, раздумывал над тем, что сказал ему замполит, – сморщился недовольно, лицо его сделалось печёным, будто у старика, потным – из всех пор неожиданно полило, как у Федяева. Замполит, переступив с ноги на ногу, хотел было сказать ему что-то ободряющее, поддержать, но Сарычев неожиданно улыбнулся широко, раскованно, светло, словно бы не был только что тёмным и угрюмым, Сарычев стал самим собою, произнёс громко, отзываясь на поздравление замполита:
– Спасибо! – провёл перед собою рукой, словно бы ощупывая что-то, видимое только ему, вздохнул облегчённо: все-таки он родился под счастливой звездой, факт есть факт. Пошёл не к своему дощанику, а к вертолёту. Забрался в кабину, на сиденье второго пилота и словно бы замер там, сидел долго, почти не шевелясь, думая о последнем полёте и жёстко щуря глаза: перед ним стремительно наматывалась на невидимый стержень горная пестрорядь, схожая с домотканым полотном, вручную сработанным деревенской старушкой, в приоткрытый бустер врывался ветер, он слышал захлебывающийся сырой звук своего мотора и молил машину, чтобы она выдюжила, не развалилась, прошитая очередями крупнокалиберного пулемёта, продержалась еще немного. Если машина продержится, то он, человек, обязательно продержится…
Через полчаса Сарычев выбрался наружу, взял у техников лестницу и приставил её к вертолёту. Вскарабкался наверх, к винту, долго осматривал каждую лопасть, потом удовлетворённо поцецекал языком – молодцы техники, всё заделали так, что комар носа не подточит: и лопасти новенькие, свежим лаком поблёскивают, и в корпусе ни одной дырки, залатаны добротно, штопка мёртвая. Медленно спустился на землю, снова взглянул в сторону задымленного Баграмского перевала.
Афганцы перевал называли по-другому, сложно и для русского уха непривычно, а Сарычев на свой лад: Баграмский – всё ведь понятно, а потом так принято – перевал, ведущий в селение, называть по имени селения.
А где то ущелье, из которого он вывалился, когда тянул на подбитом вертолёте в Кабул? Ущелья не было видно, воздух жемчужно переливался, брызгал искрами, дымился – он был густ и по-горному свеж, хотя день уже находился в разгаре, а Кабул стоял в котловине, слабо продуваемой ветрами, тут иногда всё сбивается в колтун и замирает, в воздухе висят пыль, обрывки бумаги, старые ссохшиеся листья. Куда ему придется лететь завтра? Проходить над Баграмским перевалом в горы, а потом по косой вниз, в долину к Джелалабаду, или нырять в то ущелье, где он был подбит? Сарычев задержал в себе дыхание: показалось, что при мысли об ущелье, где по нему били из «дешека», внутри у него что-то дрогнуло, сердце будто бы споткнулось о невидимый порог, участило свой бег – так это или не так? Он прислушался к самому себе: кто он – малый человек или большой? От чего это зависит – быть малым или большим, от самого себя или от движения… ну, допустим, звёзд, от внешних примет, от находок и потерь, от того, выдан кем-то неведомым, непознанным на руки счастливый билет или не выдан? Сарычев невольно усмехнулся – не надо быть философом, теоретиком, не его это дело, надо быть практиком, кем, собственно, он и является. А разные приметы, счастливые билетики, чёрные кошки, разбитые зеркала и рассыпанная соль – это хоть и важно в профессии лётчика, но дело десятое, пятнадцатое, двадцатое. Главное – человек, и только он. Будет человек – будет и удача.
Он поднял голову, вгляделся в небо, ничего там не нашел, потом подёргал рукою лопасти: крепко ли сидят? Никто ещё не приходил домой на вертолёте с двумя пробитыми лопастями, а он пришёл.
И надо будет – придёт ещё: Сарычев в самого себя и в свою звезду верил. Как верил в то, что про него отныне будут говорить «А-а, это счастливчик Сарычев, который…»
Действительно, счастливчик Сарычев, который…
