Лесная крепость Поволяев Валерий
Шичко стукнула носком сапожка по подпорке и осталась довольна.
– Ладно. Плети отменяются. – И, видать, вспомнила своего незабвенного старлея, хахаля и командира, добавила: – Можете взять с полки пирожок.
Полицаи-плотники недоумённо переглянулись: какой пирожок имеет в виду начальница? Где пирожок? И с чем он? Первый плотник пирожки любил, особенно с повидлом, горячие, он даже облизнулся… Но пирожка не было.
А Шичко тем временем небрежно махнула работягам перчаткой и ушла. Полицаи присели около виселицы на корточки, достали из кармана по дешёвой немецкой сигаретке и с наслаждением втянули в себя едкий табачный дым.
– Всё-таки надо отдать должное немчуре – они всё умеют делать лучше нас. В том числе и это. – Первый плотник приподнял руку с аккуратной, как детский мизинец, сигареткой, с шумом всосал в себя воздух, смешанный с дымом, прополоскал им рот и с наслаждением выдохнул.
От сигаретки после такой мощной затяжки осталась лишь треть. Он глянул на окурок и произнёс с сожалением:
– Горит только дюже быстро. Как порох. Вот тут немчура малость не рассчитала…
– А может, наоборот, специально это сделала? – угрюмо пробормотал его напарник.
– Для чего? – Брови на лице первого плотника поднялись недоумённым домиком.
– Чтобы клиенты почаще в магазин за сигаретами бегали… больше проданных сигарет – жирнее карман, больше выручки, толще кошелёк.
– Не, немчура на такую хитрость не пойдёт, это только наши жулики могут… У наших нет ничего святого.
– Ты думаешь, что у немцев есть что-нибудь святое?
– Ну-у… – Первый полицай замялся – не знал, что сказать и вообще что привести в пример, покрутил догоревшей сигареткой в воздухе.
– Пхе! – презрительно произнёс второй полицай. – Нет слов – душат слёзы.
– Кого душат, а кого и нет.
– Это что же выходит – на нашей виселице будут душить каких-то несчастных школярок? – Второй полицай докурил сигаретку, сунул её себе под каблук, придавил и горестно покрутил головой. – Эхе-хе-хе. Никогда не думал, что буду принимать участие в убийстве детей.
– Наше дело – сторона: убивать будем не мы, убивать будут другие.
– Да, наше дело – не рожать, сунул, вынул да бежать. Но нас во всех грехах обязательно обвинят, вот увидишь, вместе со всеми под одну раздачу попадём.
Первый полицай дёрнулся, будто от укола, крякнул и достал из кармана ещё одну сигаретку.
– Ну и зануда же ты, до самой печёнки способен дырку просверлить.
– Извиняй! Но лучше задуматься и быть готовым к тому, что в нас будут кидать гнилые яблоки с тухлыми яйцами, чем ничего не думать и не быть готовым ни к гнилым яблокам, ни к тухлым яйцам.
Вели полицаи разговор, и вроде бы беспокойным он был, а главного они не касались, поскольку оба знали – за верную службу оккупационным властям, за то, что сколотили эту виселицу, в них не гнилью будут кидать – кидать будут другим, счёт выставят жёсткий, и оплатить его придётся сполна.
Чердынцев благополучно довёл свой небольшой отряд до базы, расселил новеньких по землянкам, велел пригреть их, помочь, не то ведь с непривычки они будут маяться, постесняются даже спросить, где находится нужник. Рукой отодвинул в сторону Мерзлякова, сунувшегося было к нему с докладом – чуть позже, Андрей Гаврилович, – и рванул к своей землянке: как там жена?
Наденька чувствовала себя неважно. Чердынцев присел перед топчаном, где лежала Наденька, взял её руки в свои. Поцеловал пальцы.
– Что случилось, Надюш?
Она виновато улыбнулась в ответ.
– Мелочи, не обращай внимания.
Голос у Наденьки был слабым. Чердынцев занервничал.
– Ну как не обращать внимание, как не обращать внимание?.. Тебя тут хоть кормили, пока меня не было? – воскликнул он, понимая, насколько нелеп этот вопрос, но не задать его он не мог.
Наденька вновь улыбнулась.
– Смеёшься? Меня просто закормили, Жень! – Она сделала сытое, довольное жизнью лицо, будто девчонка с праздничной открытки.
– Закормили? При скудном-то партизанском рационе? Не верю.
– Увы, Жень, это так.
Лейтенант вновь поцеловал её пальцы.
Господи, как же всё здорово в жизни придумано! Мужчина и женщина встречаются, происходит это по велению природы и имеет высокий смысл – поддерживают один другого, вместе отмеривают вёрсты, которые им надлежит пройти, вместе строят дом, вместе воспитывают детей, стараясь с кровью своей перелить, передать им всё лучшее, что получили когда-то сами от собственных родителей, и если очень любят друг друга, то и умирают вместе. Чердынцев собрал пальцы Наденьки в горсть, пощекотал ими себе губы, потом приложился к ним лбом, подумал в который раз, что, будь его воля, он никогда бы с Наденькой не разлучался и вместе с нею, в один день, в один час, в одну минуту, ушёл бы в мир иной…
Но человек предполагает, а Бог располагает. Как получится у них с Наденькой, как распорядится судьба их жизнями, никто не знает.
Он подумал о ребёнке, ощутил сладкое тепло, натёкшее в виски, от которого ему сделалось хорошо, покойно, так хорошо не должно быть человеку на войне, но ему было хорошо.
– Как маленький? – тихим шёпотом, едва шевеля губами, спросил он.
– По-моему, ему неплохо, – таким же, едва приметным шёпотом ответила Наденька. – Не хулиганит, не дёргается, ногами не бьёт, не ругается – значит, всё в порядке.
– Но сейчас ему рано дёргаться и бить ногами, он ещё слишком маленький. Вот подрастёт, тогда почувствуешь, какой он.
Наденька, беззвучно дохнув теплом на Чердынцева, рассмеялась.
– Много ты знаешь!
В следующий миг она затихла, и он затих – усталость взяла своё. А может, и не усталость, может, думы разные наползли в голову, наполнили Чердынцева тревогой… Что с ним будет, с ним и Наденькой, кто скажет?
– Надя, тебе надо эвакуироваться на Большую землю, – сказал он, – у тебя ребенок… Наше с тобою будущее… – В следующий миг он понял, что произносит какие-то безликие, затёртые слова, протестующе дёрнул головой, а ведь где-то он услышал их, где-то подцепил, и они запали в голову…
– Ещё рано. Пару месяцев я могу побыть с тобой, может быть, даже ещё больше, а потом да, потом надо будет уезжать…
Чердынцев задержал в себе вздох – очень хотелось бы, чтобы с женой всё было в порядке, как хотелось бы, чтобы она как можно дольше пробыла с ним, потом протестующе шевельнулся и проговорил упрямо:
– Всё равно тебе надо эвакуироваться.
В ответ – тишина. Наденька решила промолчать: у неё была своя правота, у Чердынцева своя, и обе правоты надо было совместить.
Райцентр затих, он буквально съёжился, как некое живое существо в предчувствии страшных событий, люди по-прежнему почти не выходили из домов, если выходили, то с бледными, осунувшимися лицами и опущенными глазами, они боялись смотреть друг на друга, будто были в чём-то виноваты, и говорить что-либо боялись, встретившись где-нибудь случайно, разбегались молча, испуганно, отводя глаза в сторону либо вовсе не поднимая их. Все знали, что молодая учительница Пантелеева находится в руках у Аськи-полицейской, а с преподавательницей – трое учеников, две девчонки и один парнишка; раньше было пятеро, но двоих Аська отпустила. Все местные, с малых лет райцентровскому люду знакомые, росли на виду… Страшные две виселицы приготовлены для этой четвёрки, учительницы и её учеников, вот ведь как…
Затих райцентр, поугрюмел. И природа в местах здешних, кажется, изменилась – ветер стал дуть сильнее, молодые ёлки из снега выворачивает прямо с корнями, скрежещет, словно старый дед вставными челюстями, воет, вгоняет народ в нервную оторопь…
А Шичко тем временем спорила с комендантом.
– Великая немецкая армия не можно бороться с детьми, – в очередной раз упёрся комендант, словно бык, воткнувший в землю рога.
– Это не дети! – возражала ему в крайнем волнении Шичко, у неё голос иногда даже сдавал, в нём, будто в дисковой пиле, отлетали зубья, начальница полиции взвизгивала, делала на коменданта охотничью стойку и перечёркивала рукой пространство. – Это полновесные враги рейха! Они могут навредить гораздо более взрослых. Это очень опасные существа. Вы недооцениваете их, господин гауптман.
В конце концов коменданту надоело спорить с дамой, он приподнял одну мохнатую бровь, под которой тускло поблёскивало стёклышко монокля, стекло выпало из-под брови, и комендант, словно бы разом обессилев, вяло махнул рукой.
– Ладно, делайте что хотите! – сказал он.
Ближе к вечеру Шичко в сопровождении полицейских на двух санях отправилась на железнодорожную станцию – отвезла на поезд дорогого папаню, выхлопотала для него специальный литер, дающий право садиться на немецкие поезда, с этим литером дорогой родитель и отбыл на балтийские просторы, поближе к пенистому серому морю.
Дочка, проводив отца, отряхнула ладони – с глаз долой, из сердца вон, дорогой папаня ей изрядно надоел – и скомандовала своим подопечным:
– Гоним домой!
На следующий день состоялась казнь. С самого утра, едва тёмный ночной морок над крышами райцентра начал редеть, в нём появились жидкие серые проталины, по домам пошли полицаи, они стучали прикладами винтовок в двери и выкрикивали зычно:
– Выходи, народ, на главную площадь – представление будет!
– Какое представление? – задушенными, испуганными голосами спрашивали люди и невольно ёжились, словно бы хотели вжаться в землю, они знали, что за страшное представление ждёт их.
– Придёте на площадь – увидите! Местный театр готовит вам хороший спектакль. – В голосах полицаев звучала наигранная бодрость, и сами они держались бодро, а вот глаза… Испуганные, мечущиеся глаза выдавали их – полицаи сами страшились того, что должно было произойти, давились бодрыми выкриками: – Все на площадь!
Они боялись Шичко.
А Шичко сейчас была занята одним делом – слишком уж чёрным, избитым выглядело после пыток лицо учительницы, с таким лицом её нельзя было выводить на площадь, и начальница полиции ломала себе голову, не знала, как быть. Забелить всё извёсткой – слишком грубо получится; краской – краску такую не сразу подберёшь, да потом краски телесного цвета ни в России, ни в Германии не выпускают, её надо составлять из многих других красок; мелом – и мелом не получится… Оставалось одно – убрать подбитые черноты и синяки пудрой.
Шичко не выдержала, зачертыхалась: это сколько же пудры придётся потратить на одну только преступную бабскую рожу? Но делать было нечего. Шичко достала из стола картонную коробочку с пудрой. Довоенное производство, московская фабрика «ТэЖэ». Начальнице полиции эта пудра нравилась – была мягкая, не вызывала раздражения… Конечно, пудра, привезённая из рейха, лучше, запах имеет райский, нежности она необыкновенной, но пудра «ТэЖэ» тоже на дороге не валяется, её тоже жалко тратить…
Тем более на кого тратить – на врагов Великой Германии… Шичко стиснула пальцы в кулак, жёстко хрястнула по столу – коробочка с пудрой даже подпрыгнула. Хорошо, драгоценный порошок не рассыпался, не лёг млечным путём на зелёное сукно, обтягивавшее стол. Шичко накрыла пудру ладонью и позвонила в колокольчик, вызывая к себе помощницу Эльзу. Та вошла в кабинет неслышно – сутулая, в круглых железных очках, неудобно оседлавших горбатый вороний нос, немногословная.
Начальница полиции ногтём подбила к ней коробочку с пудрой.
– Сходи в камеру, где сидит эта самая… – Шичко покрутила пальцами в воздухе, будто болт какой завинтила в пространство. – Ну эта… которую мы должны казнить первой…
– Э, поняла, – неторопливо произнесла Эльза.
Шичко вторым ударом ногтя подбила коробочку ещё ближе к помощнице.
– Наштукатурь её, убери синяки, чтобы рожа выглядела прилично… Да пудру не транжирь особо, береги! Понятно?
– Всё понятно, – прежним неторопливым, лишённым всякого выражения тоном проговорила Эльза. Подхватила коробку и исчезла из кабинета, словно бы её и не было.
В дверь заглянул Федько. Широкая, с тёмными, будто нарисованными углём бровками физиономия его была озабочена. Шичко нервно вскинула голову:
– Ну что там ещё?
Федько выпятил нижнюю влажную губу.
– Да ничего, Ассия Робертовна, всё в нормальке.
– Тогда чего пришёл? Народ, что ли, собираться не хочет?
– Собирается понемногу, а куда ж он денется? Сгоняем, как и было велено.
– Так чего тебе надо?
Федько выпятил нижнюю губу ещё больше, весь вид его выразил недоумение, он часто похлопал глазами, будто подцепил ресницами соринку, и отрицательно мотнул головой:
– Ничего… Ничего не надо!
Такие пустые ответы, как и пустые разговоры, беседы вообще, очень раздражали начальницу полиции, она уже открыла рот, чтобы врезать Федько как следует, по первое число, словом, но Федько уже не было, и Шичко ограничилась тем, что раздражённо дёрнула головой и, словно бы устав от стояния, опустилась в кресло, поёрзала в нём, устраиваясь поудобнее.
Конечно, дятел этот приходил с одной целью – отговорить её от казни. Тоже, заступник нашёлся. Шичко с негодующим шумом втянула в себя воздух, ноздри у неё сделались широкими, будто у африканской женщины, которую начальница полиции живьём не видела, на книжных картинках полюбовалась вдоволь, и этот туда же! Мало ей одного коменданта, теперь в радетели затесался старший полицай… Фу!
Эльза вернулась через двадцать минут, доложила бесстрастно:
– Заключённая к казни приготовлена.
– Морда у неё очень страшная?
– Вполне подходящая.
– Народ на площади не испугается?
– Не должен.
– Молодец! – похвалила Шичко свою помощницу. – Только Пантелеева не заключённая, а, как заявил мне комендант, арестованная.
– Что в лоб, что по лбу, Ассия Робертовна.
– Ладно, иди, знаток современного словоблудия! – Шичко приблизилась к зеркалу, оглядела себя – хорошо ли она смотрится?
Смотрелась она неплохо, только коменданту почему-то никак не понравится, совсем не обращает на неё внимания господин гауптман. Шичко недовольно подёргала ртом – комендант не только на неё, он вообще ни на кого не обращает внимания, ни на одну женщину в Росстани. Это наводит на определённые мысли. А понравиться гауптману начальнице полиции очень хотелось, тогда многие вопросы можно было бы решать в одно касание, без споров и разногласий.
Она достала из стола губную помаду, подкрасила себе губы, крепко сжала, словно бы хотела проверить, склеятся они или нет. Посмотрела на часы. Времени было ещё мало, а с другой стороны, чего тянуть-то? Пора. Раньше начнёшь – раньше закончишь. Или как там говорили бывалые уголовники из воркутинских лагерей: раньше сядешь – раньше выйдешь. Да, это так. Она натянула на себя шинель, плотно подпоясалась широким чёрным ремнём с висевшей на нём кобурой пистолета… Снова подошла к зеркалу, вытянулась. Сама себе понравилась – стройная, гибкая, как горянка, в хорошо подогнанной форме, в кепи с длинным козырьком, которое обычно мало кому идёт, а ей идёт. Казалось бы, фуражка эта германская должна была сделать её мужиковатой, грубой, а она, наоборот, сделала её лицо женственным, тонким, подчеркнула то, что ни платок, ни берет, ни шаль с кистями не подчёркивают… Шичко поправила на кепи оловянную «птичку» – орла, зажавшего в когтистых лапах лавровый венок с впаянной в него свастикой, стряхнула с форменного воротника невидимую пылинку и вышла в коридор.
Там уже в готовности толпился, погромыхивая сапогами по полу, наряд – собрались полицаи, которые должны будут вести к виселице несчастных узников, по два человека на каждого приговорённого. Шичко оглядела полицаев – по глазам ведь можно легко угадать, что в душе держит человек и как поведёт себя в ближайшие минуты. У всех полицаев физиономии были бодрые, красные, словно наждаком натёртые, ко всему готовые, а у одного лик – тусклый, взгляд безжизненный, и старался человек этот всё больше в землю смотреть, но никак не на начальницу…
Шичко это дело засекла, остановилась перед полицаем и, закинув руки назад, сцепила пальцы в один кулак, качнулась начальственно на ногах, словно лектор, пришедший в захудалый сельский клуб, с пятки на носок и обратно.
– Ну и чего ты, Легачёв, так поганенько выглядишь? Жалость, что ли, заела? А?
Тот не стал ничего отрицать, опустил глаза ещё ниже.
– Жалость, ваше благородие… – Начальницу он называл, как офицершу времён Гражданской войны, «благородием».
– Дурак ты, Легачёв. Я, конечно, могу заменить тебя другим человеком, но тогда ты как был бабой, так бабой и останешься. – Шичко вновь презрительно качнулась на каблуках своих роскошных сапожков.
Полицаи, стоявшие рядом с Легачёвым, захохотали. Шичко не обратила на смех никакого внимания, словно бы и не слышала его.
– Но я тебя менять не буду, останешься в конвое, который поведёт арестованных, понял?
Легачёв переступил с ноги ни ногу и согласно кивнул, кивок был робким, неуверенным. Шичко осталась недовольна его поведением и, бросив через плечо: «Пришлите ко мне Федько», – вернулась в кабинет.
Федько, успевший познать нрав начальницы – ожидать та не любила, приказы повторять тоже, – нарисовался незамедлительно и вошёл в кабинет буквально следом за нею. Начальница полицейской управы с недовольным видом стянула с одной руки перчатку.
– Ты вот что, Федько, – проговорила она нервно, – присмотри-ка за Легачёвым, чего-то он мне не нравится. Ежели что будет не так, живо ему голову под микитки и – в управу. Там разберёмся.
– А ежели он пойдёт на какую-нибудь крайность?
– Такого быть не должно, но, если он всё-таки пойдёт, сорвётся с катушек, можешь застрелить его. Понял, Федько?
Федько заморгал недоумённо, потом сомкнул вместе два пальца, приставил их к виску и чикнул губами:
– Так?
– Не прикидывайся дураком, Федько! Я-то тебя хорошо знаю… Но имей в виду – сделать это желательно без свидетелей. Отволоки его куда-нибудь за сараи… Понял?
– Ежели, конечно, удастся, Ассия Робертовна.
– Никакие «ежели» не принимаются, Федько. Всё! – Шичко шагнула к двери, открыла её, выпуская старшего полицая.
Через десять минут из подвала вывели арестованных. Первой – Октябрину Пантелееву с белым напудренным лицом, сквозь пудру проступали чёрные кровоподтёки, всё-таки Эльзе не удалось до конца заштукатурить их, следом сестёр Вету и Вику Проценко, ослабших, тонких, как хворостинки, в изодранной одежде, едва державшихся на ногах. Последним вытащили на свет паренька с синяком, залившим половину лица, на вид испуганного, но шедшего без посторонней помощи. С левой стороны паренька конвоировал Легачёв, державший наперевес тяжёлую винтовку, с другого боку шёл невзрачный, с прикушенными губами полицай, очень похожий на налима, вылезшего из-под донного камня, бывший лагерник, фамилию которого Шичко несколько раз пыталась запомнить, но так и не запомнила. Знала только, что некормленый плоский человечек этот был здорово обижен советской властью, несколько лет провёл за решёткой и из тюрьмы его освободили немцы.
Начальница полиции шла рядом с конвоем, отступя от него метра три в сторону, поглядывала на полицаев, державших винтовки наперевес, на обречённых людей, на лице её играла яркая победная улыбка, а в глазах прочно застыло мстительное выражение.
Кому она хотела отомстить и за что? Или за кого? За убитого Чердынцевым старшего лейтенанта Левенко? За кого-то ещё? Жёсткий снег неприятно повизгивал под ногами. Интересно, герр комендант придёт на казнь или нет? Если не придёт, то придётся его чем-нибудь ублажить… Только вот вопрос – как ублажить, ежели он не допускает до своего, пардоньте, тела?
Когда Шичко увидела на площади коменданта в окружении двух офицеров и пяти автоматчиков, в голове у неё невольно грянула победная музыка, литавры ударили так, что барабанным перепонкам даже сделалось больно.
Она подошла к гауптману, небрежно козырнула. Тот вставил в глаз увеличительное стекло, ловко прихватил его сверху бровью, зажал, уставился зорко и недружелюбно на начальницу полиции. Спросил:
– Никак не могу понять, мадам, почему вам не жалко этих молодых людей?
– Не жалко, и всё тут, – коротко ответила та, будто отрезала. – Мне власть их жизнь испортила.
– Это будет грустное зрелище, – сказал комендант, приподнял бровь, и круглое занятное стёклышко, привязанное к шнурку, заправленному за ухо, свалилось на меховой воротник шинели.
– Всякий народ смотрит те зрелища, которых он достоин, герр гауптман, – не ударила в грязь лицом Шичко, нашлась, что ответить.
– Ну-ну… – сдаваясь, проговорил комендант. – Можете начинать.
Площадь была полна – полицаи постарались, согнали всех, кого застали дома, Шичко заметила, что у одной бабки судорожно подёргивались плечи, поняла – старая карга плачет, – недовольно вскинула голову: всыпать бы ведьме десятка два плетей… Но нельзя – будет перебор, как в игре в «очко».
– Вам надлежит произнести перед народом речь, – сказала Шичко коменданту.
– Обойдитесь без меня, пожалуйста, – очень чисто по-русски проговорил тот, – речь скажите сами. Битте!
Когда Шичко приготовилась уже произнести первые слова своей речи и, выпрямившись, строгим взором обвела тёмный, словно бы обугленный горизонт, видневшийся за домами, под ноги ей кинулась какая-то полурастерзанная женщина в потёртом жеребковом жакете, обхватила руками нарядные сапожки начальницы полиции и заголосила так, что у Шичко мигом заложило уши. Это была мать сестёр-близняшек.
– Поща-ади-и! – просила несчастная мать, слюнявила губами нарядные сапожки.
Шичко брезгливо дёрнулась, попятилась от плачущей женщины.
– Да уберите же кто-нибудь её отсюда!
– Мама! – выкрикнула одна из близняшек, кто именно, было уже не разобрать – лица арестованных стали одинаковыми от побоев. – Не унижайся, мама, перед фашистскими подстилками!
– Подстилками – это что? – обратился комендант к переводчику и, продолжая любопытствовать, сунул под бровь стёклышко монокля. – Ковёр, по-моему… Да?
– Вы почти угадали, герр комендант. – Переводчик учтиво наклонил голову к начальнику. – По-русски это – продажная женщина.
– А при чём здесь ковёр? – В голос коменданта натекли хмурые нотки – когда он чего-то не понимал, то обязательно начинал хмуриться. – О ковёр вытирают ноги, а о продажную женщину ноги вытирать слишком дорого.
– Продажных женщин настоящие мужчины подстилают под себя, герр комендант, – вежливо, как даме на балу, пояснил учтивый толмач.
– Н-не понимаю… – В коменданта было трудно что-либо вбить, если он этого не хотел.
А над площадью висел надорванный, налитый слезами крик матери сестёр-близняшек, от которого с ближайших деревьев на людей сыпалась алмазная серая пыль:
– Пощадите моих девочек, госпожа начальница!
Двое полицаев пытались оторвать её от земли, поднять и отволочь в сторону, но не могли – переполненная горем мать была сильнее их.
– Пощадите моих девочек, прошу вас!
К ней примкнула старуха с трясущимися плечами – это была бабушка Вера, у которой квартировала Октябрина, – тоже повалилась на колени и, прилипая выцветшими нитяными чулками к жёсткому, но такому клейкому снегу, поползла к начальнице полиции, протягивая к ней руку и давясь слезами:
– Ы-ы-ы-ы-ы!
Всё было смазано, смято, превращено в кашу, в висках у Шичко полыхнул неведомый жар, она едва не заскрипела зубами, еле удержалась – начало церемонии было скомкано.
– Чего медлите, раззявы? – закричала она на подчинённых полицаев. – Чего рты пораскрывали? – добавила несколько крепких слов – видать, для убедительности. – Тащите их к скамейкам! – Ткнула рукой в виселицы, под которыми стояли табуретки – по одной под каждой петлёй. – Живее!
Петли обмёрзли на холоде, залубенели, сделались жёсткими – ни одна голова в них не пролезет, и это разозлило Шичко ещё больше. Краем глаза она засекла, что гауптман вновь сунул под бровь увеличительное стекло, выглядеть перед начальством взвинченной, нервной не хотелось, увиденное малость остудило её, и Шичко, шипя недовольно, по-гусиному втягивала воздух внутрь.
А арестованных не надо было вести к виселице, они сами подошли. Спокойно, без усилий переступая через страх перед смертью, с достоинством – понимали, что очень скоро наступит конец их мучениям, за смертью начнётся бессмертие и так больно, как было раньше, уже не будет. Главное, так больно больше не будет. Они были так спокойны, что Шичко позавидовала им.
Они умрут за Родину, за землю, на которой жили, а за что будет умирать она? Наивный вопрос! Но вопрос этот бывает наивен только до той поры, пока не коснётся человека впрямую, а когда коснётся и окажется, что высокой цели, оправдывающей смерть, нет, то приговоренный будет выть тоскливо, словно волк, угодивший в капкан, извиваться, кусать себе локти и просить маму, чтобы родила его обратно…
Никаких речей произносить она теперь уже, конечно, не станет – не та ситуация сложилась, и настроение приподнятое (для одних массовая казнь – тоска лютая, для других – способ отличиться) сошло на нет, было оно и не стало его, умеет герр комендант портить праздники людям, в общем, всё не то… «Надо быстрее сделать дело и – домой, домой, – решила Шичко, – плевать, в конце концов, на гауптмана с его доберманьей спесью, моноклем, увлечённостью Шопенгауэром и мужской никчемностью», – у него своя жизнь, а у Шичко своя.
Она ощутила, как за воротник ей заполз холод, вцепился в кожу. Начальница полиции втянула голову в плечи, будто неопытная мокрогубая девчонка, перекрывая дорогу неприятной колючей струйке, и снова сделала решительный взмах рукой, подгоняя подчинённых:
– Не валандайтесь, живее действуйте!
Те подсадили арестованных на табуретки, накинули им на головы тяжелые мёрзлые петли.
Девчата-близнецы держались мужественно, молчали, тела их были невесомы, любой малый порыв ветра, даже самый ничтожный, способный лишь пыль с дороги поднять, мог сдуть их с табуреток, но ветра не было. Октябрина тоже молчала, глядела какими-то неживыми, словно бы остановившимися глазами на заснеженные крыши Росстани и молчала, держалась мужественно. А вот паренёк хотя тоже держался, не сваливался с табуретки, не гнулся, но глаза его были полны слёз – умирать не хотелось.
Шичко подтянула перчатки, будто голенища сапог, подошла к Октябрине, глянула ей снизу вверх в глаза – Шичко показалось, что Октябрина сейчас попробует вымолить прощение, заголосит, но всё произошло иначе.
Глаза у Октябрины ожили, проклюнулся в них неясный далёкий свет, она измерила взглядом начальницу полиции с головы до ног, пожевала избитыми губами, словно бы хотела что-то сказать, но не произнесла ни слова – вздохнула прощально и плюнула Шичко в лицо. Плевок цели не достиг, но разъярённая Шичко едва не подпрыгнула в воздух, зашипела по-кошачьи зло, развернулась, прочнее устраиваясь на земле, и лихо, ловко, не сходя с места, ударила сапожком по табуретке.
Табуретка отлетела в сторону. Октябрина повисла в петле.
Следом Шичко выбила табуретку из-под ног паренька, тот дёрнулся в воздухе, словно бы в него попала автоматная струя, нашпиговала тело свинцом, изогнулся мученически, пытаясь рукой дотянуться до шеи, и стих.
– Ну а вы, сучки малолетние, сталинские, может, вы чего-нибудь хотите сказать всем нам? – Шичко остановилась перед девочками-близнятами, поиграла желваками, сёстры почему-то злили её больше всех.
Одна из сестёр неожиданно выпрямилась, хотя ей на шею давила жёсткая грузная петля, приоткрыла побелевшие, заплывшие от побоев глаза, внезапно брызнувшие тяжёлой взрослой ненавистью, ещё чем-то, что обожгло начальницу полиции, и проговорила негромко, собрав на это последние силы:
– Ты сама сучка! – так же, как и учительница, пожевала вспухшими синими губами и плюнула в Шичко. Добавила, опасно покачнувшись на табуретке: – Гитлеровская.
– Доченька! – понёсся над угрюмо колыхнувшейся площадью крик, силы вконец оставили девочку, она сникла, и в то же мгновение Шичко выбила из-под неё табуретку.
Девочка – то ли Вика это была, то ли Вета, не понять, ни один человек на площади из знавших близняшек не разобрал этого – по-птичьи выкинула в стороны руки, будто крылья, и повисла над землёй. Людям, стоявшим около виселицы, показалось, что она куда-то полетела…
Следом Шичко выбила табуретку из-под ног второй девочки.
Не произнеся больше ни слова, Шичко круто развернулась на одной ноге – сделала это красиво, по-офицерски, словно бы её специально обучали шагистике, издали козырнула коменданту и направилась к дому, в котором располагалась полицейская управа.
Гауптман, глядя ей вслед без всякого монокля – стёклышко опешивший человек просто забыл навесить на глаз, так дурно он почувствовал себя, – только головой покачал. И непонятно, что это было – то ли осуждение, то ли восхищение, то ли ещё что-то, всколыхнувшее душу его, во всяком случае, вести себя так, как вела Шичко, он не умел, пороху на это не хватало и ещё чего-то – взрывчатки, способной рвать сталь, что ли…
Шичко очень быстро пришла в себя. Первым делом вызвала в кабинет старшего полицая, раскрасневшегося от холода, отчего-то весёлого – уж не от казни ли? Спросила:
– Ну что там, друг ситный Федько, как вёл себя человек, за которым я просила присматривать?
Федько переступил с ноги на ногу, с шумом втянул в ноздри простудную жидкость, заметил, что начальница поморщилась, и сказал:
– Да ничего себя вёл, нормально. Как и все.
– За винтовку не хватался?
– Не было такого.
– Ладно. Будем считать, что вопрос снят, мне померещилось. Можешь идти.
– Спасибо! – невпопад произнёс Федько.
«Дурак набитый, – усмехнулась Шичко, не скрывая усмешки от полицая. – Только вот где взять умных? Умных людей в райцентре нет. Не родились ещё, не вывели их». Она вздохнула надсаженно, словно бы ей поручили решить непосильную задачу – вывести в Росстани породу умных людей.
Когда Федько уже переступил порог кабинета, начальница полиции проговорила негромко:
– Стой!
Федько остановился, замер с поднятой, согнутой на весу ногой:
– Стою, Ассия Робертовна!
– Да развернись ты!
Старший полицай послушно, на одной ноге, вторую он продолжал держать по-гусиному на весу, сохраняя равновесие, развернулся.
– У виселицы выстави пост, – сказала Шичко.
– Уже выставил, Ассия Робертовна!
– Весьма похвально, молодец, – одобрила его действия громко начальница полиции, а про себя добавила: «Хотя и дурак!»
– Только тут вот что… – Федько наконец опустил ногу, вздохнул освобожденно, словно бы поднятая нога чего-то ему перекрывала – то ли воздух, то ли мочу, бурая краска, прилившая к его щекам, стремительно отхлынула, лицо сделалось бледным. – Партизаны могут налететь… Один раз они уже налетали.
– С партизанами мы скоро покончим, – недовольно поморщилась Шичко и добавила многозначительно: – Этот вопрос – решённый. Сидеть в своих кустах им осталось недолго… Ну и что ты предлагаешь?
– Усилить пост пулемётом.
Шичко задумчиво пощипала пальцами нижнюю губу.
– А что, в этом чего-то есть, может, так и надо поступить. Действительно, вдруг эти сумасшедшие из своих берлог выкатятся? Нужно с господином гауптманом посоветоваться. Плохо, телефона нет…
У коменданта телефон имелся, он со своими немаками был связан прямым проводом, а вот с полицейской управой нет – то ли провода не хватило, то ли ума, и если понадобится о чём-нибудь предупредить его либо попросить помощи, то телефон заменяют только «свои двои» какого-нибудь полицая, обутого в разношенные сапоги, не всегда немецкие причём…
– Ладно, Федько, давай, готовь пулемётчика, – распорядилась начальница полиции, – меры предосторожности никогда не бывают лишними. А я всё-таки схожу к коменданту. Не то он на площади стоял с козьей мордой.
Когда она появилась в кабинете гауптмана, тот проворно поднялся со стула и, сунув под бровь увеличительное стекло, поспешил навстречу гостье.
– О-о, я был сегодня приятно удивлён, – проворковал он душевным тоном, – и поражён вашим хладнокровием и мужеством, мадам. – Он подошёл к Шичко и почтительно подцепил её руку, поднёс к губам – раньше он этого никогда не делал. – Я буду хлопотать о награде для вас…
Шичко было приятно услышать это, но тем не менее она сделала независимое лицо:
– Не за награды служим, герр гауптман!
– О, да, да! Но тем не менее награда всегда бывает хорошо!
– Хорошо… это верно. Мои источники донесли мне, герр гауптман, что может быть налёт партизан.
Командир отступил на несколько шагов от Шичко, стёклышко сверкнуло, пятнышком вывалилось у него из глаза и повисло на шнурке.
– Партизан? – переспросил комендант, на щеке у него задёргалась нервная жилка.
– Да, – твёрдым голосом подтвердила Шичко.
– Что вы предлагаете?
– Поставить у виселицы пулемёт. Ведь первое место, где появятся партизаны, будет виселица.
– Верное решение! – одобрил действия Шичко комендант, пальцами изловил стёклышко, сунул его под бровь. – Пулемётный пост поставьте также у себя в полиции, мы в комендатуре сделаем то же самое. Партизан встретим достойно. Как они того заслуживают. – Комендант негромко, как-то дребезжаще, будто горло у него было деревянным и ни с того ни с сего пошло трещинами, захохотал, потом оборвал смех и потёр руки. – Такая внезапная встреча станет залогом нашего успеха. Мне будет, что доложить начальству, более того, я постараюсь, чтобы об этом стало известно в Берлине. Целую вашу руку, фрау. – Комендант лихо, как молодой гусар, щёлкнул каблуками и поклонился начальнице полиции.
