Лесная крепость Поволяев Валерий
– Всё равно в помещение надо ворваться, – сказал Ломоносов, – тогда мы всё поймём и узнаем: где мадам находится, как давно ушла отсюда и куда и что в этом «куда» делает.
– Шума будет много.
– А мы – ножиками. – Маленький солдат неожиданно улыбнулся, словно бы вспомнил что-то приятное. – В своё время вы ножом очень лихо действовали.
– То была необходимость.
– Сейчас – тоже необходимость, товарищ лейтенант. – Ломоносов потянулся к голенищу валенка, достал оттуда нож. – Кто со мной?
Людей, владеющих ножом, во взводе Геттуева не было, это Сергеев был ножевиком и проводил среди своих подопечных специальные занятия, покойный Ерёменко ножиком баловался, а Геттуев, мирный добродушный человек, старался таких страстей избегать.
– Пошли, – сказал Чердынцев маленькому солдату, – пошли вдвоём… Может, обойдёмся без выстрелов.
– Попытка – не пытка, товарищ командир.
Они беззвучно поднялись на крыльцо. В предбаннике управы мирно дремал, сидя за старым скрипучим столом, молодой упитанный полицай в тёмной форме со значком ворошиловского стрелка, пришпиленным к карману. Как открылась дверь, он не услышал, почувствовал лишь, как в натопленное помещение втиснулся хвост холода, ударил по ногам, полицай поднял голову.
– Закрывайте за собой дверь, козлы деревенские, – тихо и грозно произнёс он, приняв Чердынцева и Ломоносова за обычных райцентровских обывателей. Автоматов, висевших за их плечами, он не разглядел.
Ломоносов стремительно шагнул к полицаю, резким движением ладони поддел его под подбородок, голова у полицая задралась, будто тыква, в глотке что-то булькнуло, словно из бутылки вытекли остатки воды. Маленький солдат ловко провёл лезвием по горлу полицая, нож у Ломоносова был острый – он едва не отделил голову от плеч. На стол полицай лёг уже мёртвым.
– Напрасно, – тихо сказал Чердынцев. – У кого мы теперь узнаем, где находится фельдшерица?
– Найдутся такие люди, товарищ командир, и двух минут не пройдёт, как отыщем…
Помещения управы Чердынцев помнил ещё по первому налёту на райцентр – кабинет Шичко должен находиться на втором этаже… Если, конечно, она не подобрала себе другой. Чердынцев прижал к губам два пальца – тихо! Ломоносов замер.
Были слышны два негромких спокойных мужских голоса, раздающиеся в коридоре: полицаи, видать, местные, вели обычный разговор про коней, пиво и какую-то Люську, которая до войны любила разбавлять пиво водой. Чердынцев прислушался – не возникнет ли третий голос?
Нет, не возник. Чердынцев на носках прошёл немного вперёд, заглянул за угол коридора и показал напарнику два пальца – двое, мол. Махнул рукой – пошли! Маленький солдат ткнул себя в грудь и отклячил большой палец вправо – дескать, он берёт на себя правого говоруна, Чердынцев согласно наклонил голову – он возьмёт левого – и шагнул в коридор.
Коридор был освещён слабо – собственный нос даже невозможно разглядеть, говоруны, полицаи средних лет, прервали беседу и уставились на людей, внезапно возникших в коридоре.
– Чего вам тут надо? – истончившимся, словно бы после болезни, ребячьим голосом спросил один из них, много раз битый жизнью, с продырявленной шкурой, опытный мужичок, он что-то почувствовал, но предпринять что-либо не успел, Ломоносов, размахнувшись снизу вверх, всадил ему нож в подгрудье, Чердынцев приставил нож к горлу второго полицая.
– Шичко здесь?
– Ассия Робертовна? Нет её тут, – просипел тот дыряво, враз потеряв от страха голос, – домой ушедшая.
– Кто-нибудь ещё есть в управе?
– Нет. Сегодня у немцев праздник, нас домой отпустили, выдали по бутылке водки на руки…
«Праздник – это хорошо, – отметил про себя Чердынцев, – даже очень хорошо». Полицай, которого он держал на острие ножа, скосил глаза вниз, на валявшегося на полу приятеля, дёрнулся, будто от укола током, и замычал пугливо, с хрипом – ну ровно проколотая автомобильная камера: «М-м-м…»
– Тихо, тихо… – успокаивающе произнёс лейтенант. – Где живёт Шичко, знаешь?
– Ассия Робертовна? Конечно, знаю. Много раз ей домой всякую еду носил…
– Прислуживал, значит?
– Да вы что, товарищ хороший! Она приказывала, я приносил. Женщина всё ж…
– Да не женщина она… – У лейтенанта невольно помрачнело, пошло морщинами лицо, даже губы и те покрылись морщинами. – Обычное исчадие… На немецком празднике она не может быть?
– Не-а, дома она. Немцы её не очень жалуют. Это – после казни девочек-школьниц. Комендант был против, чтобы казнить детей.
«Выходит, не все немцы одинаковые, – мелькнула мысль у Чердынцева в голове, в то же мгновение он отогнал эту мысль от себя, – всё равно они все – враги».
– Пошли… – Чердынцев повёл головой в сторону. – Показывай, где живёт твоя разлюбезная начальница.
– Одну минуточку, – вмешался Ломоносов, обхлопал одежду полицая в поисках оружия.
– Пистолета у меня нет, – услужливо подсказал тот, – не положено, винтовка моя – в караулке.
– Смотри, не вздумай фортель какой-нибудь выкинуть. – Ломоносов демонстративно поправил на плече автомат. – Иначе живо продырявлю.
– Что вы, что вы… – испуганно забормотал полицай и поднял руки кверху.
Вышли на крыльцо.
– Ну что, тихо? – спросил Чердынцев у Геттуева, большой глыбой вытаявшего из темноты.
– Пока ни одного выстрела.
– Три человека – со мной, – распорядился Чердынцев, – а ты, Максим, пока проверь управу, забери в оружейной комнате затворы у винтовок – выбросим их по дороге – и боеприпасы… Жди нас здесь – мы мигом!
Он шагнул в темноту и в ту же секунду растаял в ней, следом шагнули маленький солдат с полицаем и также растворились: ночь нынешняя была словно бы специально сотворена для партизанских операций – тёмная, с позёмкой и посвистами ветра. Следом за командиром в темноту шагнули три бойца из геттуевского взвода.
Полицай вначале шёл уверенно, потом, на перекрёстке двух переулков неожиданно замешкался и после короткого раздумья шагнул влево.
– Ты чего? – встревоженно спросил Ломоносов.
Полицай остановился, вытер рукавом мокрый нос и ткнул рукой в правый переулок:
– Там немцы могут быть. Лучше их обойти.
– Ну ты и орёл, – коротко рассмеялся Ломоносов, лейтенант придержал его:
– Погоди! Может, нам вначале напасть на немцев, а уж потом заняться фельдшерицей?
– Уйдёт ведь, товарищ командир! Как только услышит стрельбу, так сразу и усвистит. И поминай, как её звали.
– Тоже верно. Пошли! – Чердынцев шагнул влево.
– А ты молодец, мужик. – Ломоносов хлопнул ладонью по плечу полицая. – Заботишься о нас.
– Будешь заботиться, когда жизнь дорога, – пробормотал тот беззлобно, с обеспокоенными нотками бывалого человека, вляпавшегося в нехорошую историю.
Минут пять они шли молча. Ломоносов, словно бы предчувствуя что-то, взял автомат на изготовку.
– Сюда, к тому вон дому, – молвил полицай, сворачивая к высокой, не так давно, судя по всему, перед самой войной, окрашенной светлой масляной охрой изгороди. В доме за изгородью призывно светились окна дома. Всего окон в этом справном доме было пять – хорошие хоромы возвёл себе какой-то хозяин, надёжные, просторные, надеялся, наверное, прожить без войны, но война началась, и неведомо теперь, живёт хозяин тот здесь или нет, зато дамочка одна, служка фашистская, живёт. – Сюда, – повторил полицай и, подойдя к калитке, перегнулся. Нашарил изнутри щеколду, с тихим стуком отодвинул её. – Сюда вот.
Чердынцев скинул «шмайссер» с плеча.
На крыльце полицай гулко потопал валенками, сбивая с них трескучие ледышки, потом, разглядев стоящий у двери старый голячок – ободранный веник, – пошмурыгал им по обуви, опять потопал валенками и уж потом стукнул костяшками пальцев в дверь. Подёргал её – дверь была закрыта, – снова постучал.
Наконец в сенцах загремело попавшее под неловкую ногу ведро, и недовольный женский голос поинтересовался:
– Кто это?
– К Ассии Робертовне! Передайте, что Григоренко, дежурный из управы пришёл.
– А до завтрева подождать не мог?! – Недовольство в женском голосе сменилось злостью.
– Раз пришёл, значит – не мог, – невозмутимым тоном ответил полицай. – Открывайте!
За дверью заскрежетал железный засов – выдвигался он трудно, заржавел, видать, в этом доме не было мужика, чтобы привести его в порядок, потом заскрежетал другой засов, размером и мощностью поменьше. Дверь отворилась.
Полицай решительно шагнул в сенцы, вытер рукавицей нос.
– Ассия Робертовна где?
– У себя. Ужинает.
– Скажите ей – Григоренко пришёл. Гри-го-рен-ко. Дело у меня срочное.
– Ладно, – смиряясь, проворчала недовольная женщина – объёмная, грузная, занимавшая половину сенцев, – я поняла: Гри-го-рен-ко. Проходи. А это кто с тобой? – воззарилась она на Чердынцева и маленького солдата.
– Это наши. – Полицай небрежно махнул рукой. – Из управы… Со мной пришли.
– Ладно. – Грузная женская фигура нехотя отодвинулась в сторону. Проворчала: – Нанесёте мне тут грязи.
– Грязь не сало, потёр – и отстало, – произнёс полицай, хихикнул довольно: очень уж ладно он высказался. И главное – к месту.
Испуг, навалившийся на него в управе, похоже, прошёл, он вновь почувствовал себя в своей тарелке, перестал бояться партизан.
Чердынцев сильным движением руки отодвинул хозяйку в сторону, шагнул вслед за полицаем в нагретое помещение.
Фельдшерица сидела за столом в форме, украшенной какими-то оловянными бляшками и значками, ушитой по талии, делающей её фигуру очень стройной, и ужинала. Она почти не изменилась, точнее, совсем не изменилась, у неё было всё такое же точёное лицо, гордый постав головы, как у греческой богини, длинные ресницы, нежная матовая кожа, застенчивый румянец на щеках. Красивая женщина! Но, странное дело, увидев эту красивую женщину, Чердынцев ощутил, что в нём растёт, ширится и вот-вот переполнит его некое брезгливое чувство – ну будто бы он съел что-то не то, какую-то заплесневелую пакость, способную вывернуть наизнанку не только человека…
На столе перед фельдшерицей в тарелках находилась еда сугубо русская, не немецкая – яичница-глазунья, порезанная на квадратные доли, в каждом квадрате – оранжевый, схожий с маленьким солнышком желток; сало с прожилками, тонко и умело напластанное, хлеб-ситник пшеничный, пышный, недавно испечённый, и хлеб ржаной, душистый, ноздреватый (Чердынцев давно не пробовал такого хлеба), в алюминиевой миске высилась горкой домашняя, обильно начесноченная колбаса; в одной половине блюда – кровяная, напластанная крупными скибками, с другой – обычная, варёная, из прокрученного мяса, для вкуса подкопченная на ольховом дыму… Неплохо питалась начальница полицейской управы!
Богатый стол этот венчала бутылка старой, ещё довоенного производства водки, которую в Москве повсеместно величали «красноголовкой» – горлышко бутылки и пробку прямо на заводе заливали красным сургучом. Продавалась в Москве и «белоголовка» – со светлым сургучным горлышком, но она в магазинах появлялась реже, особой популярностью не пользовалась, и знатоки наперебой утверждали, что вкус у неё хуже, чем у «красноголовки».
Выходит, в райцентре имелись немалые запасы популярной водки, раз часть её досталась фельдшерице. Большую часть, конечно, забрало себе немецкое начальство из комендатуры для своих нужд и потребностей, меньшая досталась разным сошкам типа этой дамы…
Водки в бутылке оставалась ровно половина, в гранёном стакане, стоявшем рядом, плескалось немного, чуть на самом донышке, значит, всё остальное фельдшерица выпила. На столе среди тарелок лежал пистолет. Марку можно было даже не определять, марка известная – вальтер. В немецкой армии вальтеры выдавали только офицерам.
– Ну, Григоренко, чего у тебя? – не поворачивая головы, хриплым голосом спросила фельдшерица, ловко ухватила бутылку изящной рукой и налила себе полстакана. – Что случилось?
У полицая сразу и голос пропал, и ноги начали дрожать – при виде начальницы наступило некое онемение. Он выдавил из себя что-то невнятное, сплющенное, слова тут же смялись, как непрочные бумажки из-под конфет, и превратились в обычное мычание:
– М-м-м-м!..
– Перестань мычать! – раздражённо потребовала Шичко.
Полицай дёрнулся, сгорбился, враз уменьшаясь в росте, в это время его беззвучно обошёл Ломоносов, очень лёгким, каким-то невесомым движением ухватил за рукоять пистолет, лежавший на столе.
Шичко невольно вздрогнула, выпрямилась:
– Это что такое?
– Ничего, мадам, – небрежно произнёс Ломоносов, – обычная экспроприация.
– Ты кто? Как ты тут очутился? – матово-нежное лицо Шичко налилось грубой помидорной краской.
– Кто? Дед Пихто. Слышала про такого?
Фельдшерица стремительно соскользнула со стула и кинулась к внушительному, блистающему лаком комоду. Ломоносов понял – в комоде явно спрятан ещё один ствол, ухватил Шичко за руку.
– А ну стой, падла!
– Прочь от меня! – резко, на визгливой ноте выкрикнула Шичко, попыталась выдернуть руку.
– Тих-ха! – повысил голос маленький солдат, ткнул фельдшерицу стволом автомата в бок.
Та глянула на Ломоносова негодующе, проколола его зрачками, будто гвоздями, и втянула голову в плечи, сразу становясь маленькой и беспомощной – точно таким же только что стал полицай Григоренко. Ломоносов крепко сжал её локоть – не вырваться.
– Пошли!
– Куда? – Глаза Шичко неожиданно наполнились слезами. – Никуда я не пойду!
Чердынцев подхватил её под второй локоть.
– Пошли, пошли…
– Не пойду!
– Не пойдёшь – силой выволочем. – Лейтенант ухватился покрепче и приподнял Шичко над полом. Та дёрнула ногами один раз, другой, дёрнулась сама, пробуя освободиться, но не тут-то было, Чердынцев сделал несколько шагов к порогу, неся фельдшерицу, будто некий целлулоидовый манекен, вытащенный из-под витринного стекла модного магазина. Ломоносов помог ему.
К Чердынцеву, по-утиному переваливая своё тело с одной ноги на другую – слишком полной она была, – кинулась хозяйка.
– Пальто хоть возьмите, ироды, – вскричала она. – Ася замёрзнет без пальто.
– Пальто ей не понадобится. – Маленький солдат с трудом отстранил женщину от Чердынцева. – Ни к чему…
Лейтенант вытащил трясущуюся, дёргающуюся, переполненную немым мычанием Шичко на улицу, попросил Ломоносова:
– Кляп сооруди – в рот засунем. Не то она на весь райцентр заорать может.
– Зачем сооружать? У меня кляп уже готовый. – Ломоносов выдернул из кармана тряпичную скрутку, ткнул торцом в губы бывшей фельдшерицы. – А ну, открой рот, падла! – потребовал он от Шичко.
Та плотно стиснула зубы.
– Открой, открой! Если не разожмёшь зубы, я их стволом автомата выкрошу, поняла? Тогда нечего будет сжимать! – Ломоносов с силой втиснул кляп фельдшерице в рот, довольно кивнул и поправил сползшую на нос шапку – мешала смотреть. – Куда двигаем, товарищ командир?
– На площадь, – тихо ответил тот, – к виселице.
– Хорошее дело, – одобрил Ломоносов решение командира. Шичко промычала что-то, дёрнулась, но её уже подхватили ребята из взвода Геттуева. – Держите эту дамочку крепче, – предупредил их маленький солдат, – я вперёд пойду.
Он провёл группу к площади, примыкавшей к маслобойне, без осложнений – ни один человек им не встретился по пути, первым выскочил на площадь и предостерегающе поднял руку: стой!
Было на удивление тихо, просто не верилось в то, что до сих пор не прозвучал ни один выстрел. Значит, и у второй группы, у Сергеева с Крутовым, тоже всё идёт удачно… Где-то недалеко возникла и исчезла, прихлопнутая дверью, патефонная музыка – звук пластинки был слышен хорошо.
Пластинка была немецкая, и музыка – соответственная, записанная на студии где-нибудь в Берлине… Шичко, подстёгнутая бравурными звуками, дёрнулась в одну сторону, в другую, но бойцы держали её крепко – Ломоносов предупредил, что за птичку доверили им. Шичко замычала, пытаясь выплюнуть кляп, но добилась того, что конвоир вогнал тряпичную затычку ей ещё глубже в рот.
К виселице фельдшерицу уже волокли, как неподвижный сноп, только носками своих нарядных сапожков Шичко чертила след – длинные неровные борозды, то расширяющиеся, то сужающиеся, идти она уже не могла: поняла бывшая фельдшерица, что с нею собираются сделать.
Один из бойцов, волокших начальницу полиции, неожиданно громко засопел, покрутил головой из стороны в сторону.
– Братцы, вы ничего не чуете? Ссаками вроде бы пахнет.
Напарник его, волокший фельдшерицу с другого бока, подтвердил хмуро и брезгливо:
– Она обоссалась, я это ещё несколько минут назад заметил.
– Тьфу! Не только обоссалась – хуже… – Первый конвоир зажал пальцами нос.
На виселицах болтались верёвки, их для устрашения жителей снимать не стали, оставили, верёвки обледенели, отяжелели, висели неподвижно, страшно.
Под одну из таких верёвок, под петлю, поставили Шичко. Держаться на ногах она по-прежнему не могла, ноги подкашивались, гнулись, уходили то в одну сторону, то в другую. Фельдшерицу с двух сторон под мышки подхватили бойцы, встали рядом, не давая ей упасть.
Чердынцев глянул вверх – петля болталась довольно высоко, чтобы до неё дотянуться, нужна была табуретка или скамейка. Маленький солдат попытался изловчиться, подпрыгнул, но куда там – не достал.
Дядя Коля Фабричный тоже задрал голову, крякнул и отодвинул в сторону бойцов, поддерживающих Шичко.
– Посторонитесь-ка, громодяне! Всё учи вас, молодых, учи… – кряхтел он по-стариковски, становясь на четвереньки. – Давай-ка, Иван, забирайся на меня…
Ломоносов всё понял, с ходу, по-обезьяньи ловко вспрыгнул на спину Фабричного, дотянулся до петли, раздвинул её, распрямил, чтобы было удобнее накинуть на голову фельдшерице, скомандовал сверху бойцам, державшим Шичко:
– А ну, поднимайте сюда эту тварь!
Последние слова его потонули в грохоте недалёкой автоматной очереди. Похоже, началось.
– Поднимайте быстрее! – подгонял бойцов маленький солдат.
На площадь, хрипя моторами, выскочили сразу два патрульных мотоцикла, полоснули лучами фар по собравшимся. Чердынцев ударил очередью по фарам, потом, опережая пулемётчика, по нему.
Угодил точно – и фары мотоциклов погасли, и пулемётчик, выбитый очередью из люльки, откатился в сторону, распластался на снегу, похожий на большую мятую тряпку. Бойцы, державшие фельдшерицу, начали спешно поднимать её к петле. Один из мотоциклистов, ещё живой, сумел стянуть с себя через голову автомат, висевший у него на груди, дал ответную очередь. Чердынцев стиснул зубы, прошёлся ответной очередью по мотоциклисту, с досадой отметил: не попал. Слева и справа от него также застрочили автоматы. Мимо, мимо! Третья очередь оказалась меткой – мотоциклист, подвернув под себя руки, опустился на руль. Готов!
Лейтенант развернулся и, увидев почти рядом с собою бело-восковое лицо фельдшерицы с торчащим изо рта кляпом, плоские от страха глаза, невольно отшатнулся от неё. Потом, потянувшись одной рукой, выдернул кляп. Шичко взвыла что было мочи.
Бойцы напряглись, приподняли её ещё немного, и маленький солдат, изловчившись, накинул на её голову петлю. Стрельба уже шла кругом, не было в райцентре, наверное, места, где бы сейчас не стреляли. Чердынцев проговорил фельдшерице в лицо громко, печатая каждое слово, хотя понимал, что вряд ли она в эту минуту что-либо соображает, но лейтенант посчитал необходимым это сделать:
– От имени советской власти… За измену Родине!
– Не надо! – давясь слезами, закричала Шичко.
Бойцы отпустили фельдшерицу. Тело нырнуло на полметра вниз, вытянулось, ноги, обутые в роскошные сапожки, задёргались, каблуки звонко застучали друг о друга, голова подломилась, поползла набок, почерневший рот распахнулся сам по себе, обнажая неестественно красивые, ровные белые зубы.
Чердынцев выдернул из кобуры ракетницу, нажал на курок, послал в воздух зелёную, сыро зашипевшую ракету – сигнал, что можно отходить.
Из-за забора, окружавшего маслобойню, вывалились несколько немцев, с ходу открыли стрельбу. Бойцы, находившиеся рядом с Чердынцевым, поспешно попадали в снег, начали огрызаться огнём.
– Иван! – крикнул лейтенант Ломоносову. – Этих деятелей надо обойти и ударить по ним с тыла, иначе они хрен нам дадут выскользнуть отсюда.
– Счас сделаем, товарищ лейтенант, не беспокойтесь! – Маленький солдат метнулся в сторону, за ним ещё двое, скрылись в темноте, слабо освещённой вспышками выстрелов, собственно, только по вспышкам и можно было понять, кто где находится.
Чердынцев оглянулся на виселицу. Фельдшерица висела в петле неподвижно – успокоилась навсегда, вытянула длинные ноги в роскошной обуви. Под ней лежал кто-то, судорожно цеплял одной рукой снег, пытаясь загрести хотя бы немного, но у него ничего не получалось. Лейтенант вгляделся, расстроенно выругался – это был дядя Коля Фабричный… Как же тебя угораздило, дядя Коля?
Громыхнул взрыв гранаты, вверх плоско взметнулось пламя, рассыпалось на мелкие брызги, взрыв откинул в сторону смятую каску, сорванную с головы какого-то несчастного баварца или франкфуртца, она докатилась до самой виселицы, стукнулась о деревянную опору и, отскочив от неё, завертелась волчком на снегу.
За первым взрывом последовал второй – Ломоносов свою задачу выполнил.
– Фабричного заберите! – приказал Чердынцев, позвал громко: – Ломоносов!
А Ломоносова и звать не надо было, он уже находился рядом с командиром.
– Ваня, эвакуация дяди Коли Фабричного – на тебе. Отвечаешь головой.
– Понял, товарищ лейтенант! – Ломоносову не надо было объяснять, что надо делать, а чего не надо. Двое разведчиков подхватили дядю Колю под мышки и потащили прочь с площади, Ломоносов с автоматом метнулся в сторону, увидел что-то подозрительное, на бегу дал очередь, сбил кого-то с ног, присел к земле, перезаряжая автомат, в магазине кончились патроны, снизу снова открыл стрельбу.
Услышав за собою топот, Чердынцев развернулся, увидел двух немцев с винтовками – озябших, в пилотках, глубоко натянутых на уши, даже самому непонятно стало, как он их разглядел в темноте, видать, в пиковых ситуациях, в моменты опасности зрение наше обостряется предельно, становится звериным, вскинул автомат.
Короткая очередь цели не достигла, да и охолодевшие на русском морозе фрицы не очень-то хотели воевать, они отвечать не стали, а просто плюхнулись мордами в снег и застыли, будто мёртвые. Чердынцев усмехнулся и побежал вслед за бойцами, тащившими Фабричного.
Сейчас главное – без потерь отступить из райцентра. А как сделать, чтобы без потерь? Знал бы это лейтенант – подсказал бы самому себе, но чего не знал Чердынцев, того не знал. И бойцы не знали.
Всё будет зависеть от того, как сработают взводные командиры, как поведут себя Сергеев, Крутов, Геттуев. Война – штука непредсказуемая, на ней бывает всякое. А всякая ситуация, в том числе и пиковая, состоит из тысячи разных случайностей; собранные вместе, случайности составляют закономерность.
Перед тем, как скрыться за забором маслобойни, Чердынцев огляделся: как там ведут себя фрицы в пилотках? Те продолжали лежать на снегу. У-умные.
Соединяться было решено за райцентром, у дороги – у двух групп были разные пути отхода. Когда Чердынцев прибыл на место встречи, Геттуев был уже там. Максим – молодец, добыл несколько санок, на которых в деревнях возят воду, на них поставил пустые ящики, крашенные в защитный цвет, с немецкой маркировкой, набил их добром, взятым в управе, в отдельном мешке, тяжёлом, здоровяк Геттуев приволок затворы от винтовок.
Приподняв мешок за горловину, взводный коротко доложил командиру:
– Вот!
– Молодец, Максим! Железо это надо будет утопить где-нибудь по дороге… В глубоком месте.
– Сделаем, – пообещал Геттуев. В том, что он обязательно это сделает, можно было не сомневаться.
– Одни санки надо освободить. – Чердынцев повёл головой назад, где тихо постанывал дядя Коля Фабричный (он был без сознания). – У нас один раненый.
– Нас пронесло, – сказал Геттуев, – мы без потерь. – И неожиданно добавил грустно: – До следующего раза.
– Тьфу, тьфу, тьфу! – суеверно отплюнулся через плечо Чердынцев. – Нам этого не надо.
– Что с начальницей полиции, товарищ командир?
– Висит.
– Туда ей и дорога. – Геттуев вытянул голову, прислушался с видом охотника, решившего узнать, где водятся утки, оспины на его лице побелели. – Похоже, стрельба в райцентре прекратилась.
– Значит, Сергеев ушёл.
Через десять минут подоспела вторая группа – под командой Сергеева. Лейтенант Сергеев был мрачен, сплюнул на снег кровью.
– Ранен? – спросил Чердынцев.
– Есть немного. Но не это главное – у меня двое убитых.
Чердынцев ощутил, что внутри у него зажёгся некий тоскливый огонь, поморщился… С другой стороны, чего морщиться, всякая операция обязательно предполагает потери. Раз на раз не приходится. Война есть война.
– Вынести убитых, я смотрю, не удалось…
– Нет. Слишком плотно насели немцы. Их вообще оказалось больше, чем мы предполагали.
Не знали ни Чердынцев, ни Сергеев, ни Ломоносов, что вечером, уже в сумерках, за два часа до прихода партизан, в райцентр прибыла комендантская группа из Брянска – командированные в глушь фрицы собирали тёплую одежду, бельё, шерстяные носки и варежки, вязаные «подгузники», позволяющие охранять мужское достоинство от укусов лютого здешнего мороза, меховые шапки, даже старые. Сборщики тряпья были неплохо вооружены – на случай нападения на них озверевших от поборов местных жителей у всех имелись автоматы с хорошим запасом патронов…
«Тряпичники» и пришли на помощь усиленному взводу и хозкоманде, которые находились под рукой у гауптмана.
– Коменданта взяли?
Сергеев отрицательно покачал головой, стёр кровь с разбитой нижней губы, оглянулся назад, пытаясь разглядеть в темноте дома райцентра, но всё поглотила ночь, и взводный проговорил раздражённо:
– Буквально из рук выскользнул. Больно уж ловким оказался, гад… Как налим.
– Жалко. Кто погиб?
– Одного вы должны знать, он из старичков, Овсяник его фамилия, второй… Второго вы вряд ли знаете, он из последнего пополнения, из военнопленных – тех, что вы освободили в лесу.
– Было такое дело. Как его фамилия?
– Фёдоров.
Конечно, может быть, Чердынцев и вспомнил бы Фёдорова, но времени на воспоминание не было, надо было уходить, лейтенант втянул сквозь зубы морозный воздух, словно бы остужал в себе боль, и выдохнул глухо и печально:
– Жаль…
По одному, шагая след в след, партизаны начали втягиваться в лес. Лес был чёрный, глухой, не видно в нём ни зги. Первым в цепочке шёл Ломоносов, вёл за собою людей, замыкающим – лейтенант Сергеев, перед ним на санках, утопая в снегу, тащили боеприпасы, впереди везли дядю Колю Фабричного, который так и не пришёл в себя. Задача у Ломоносова была сложная – вывести группу на старый след, а там идти будет уже легче.
Через час Ломоносов нашёл утерянную тропу, партизаны повеселели: раз дорога домой найдена, то до самого дома осталось не так уж и далеко, путевая ниточка обязательно приведёт к родным землянкам.
Ещё через час устроили привал с ночлегом – Чердынцев дал людям возможность отдохнуть до утра. Некоторое время он сидел у дяди Коли Фабричного, которого сняли с санок и положили на лапник, слушал, как тот сипит дыряво, с трудом, жалел, что далеко до Нади – Наденька бы живо сообразила, чем можно помочь раненому.
Он склонился к Фабричному – может, тот что-нибудь скажет, попросит воды или курева, но нет, ничего тот не говорил, только сквозь крепко стиснутые зубы наружу просачивался сдавленный стон, да ещё было слышно, как у дяди Коли что-то сильно хрипит внутри, булькает, клокочет, словно бы в нём прорвало какую-то жилу и теперь в дырку выхлестывает, булькая глухо, то ли кровь, то ли вода, то ли ещё что…
В разных концах поляны, которые партизаны облюбовали себе на ночлег, Чердынцев поставил двух дозорных, одного с одной стороны, второго с другой, чтобы их не захватили врасплох, кинул под себя несколько еловых лап и смежил глаза.
Несколько минут он ещё держался, боролся с сонной вялостью, фильтровал звуки, доносившиеся до его уха, пробовал по ним понять, что происходит вокруг и есть ли в ночной жизни леса что-нибудь опасное для партизан, вдыхал щекотный смолистый дух хвои, а потом сдался – не устоял, погрузился в плотный тёмный сон. Устал он очень, потому и не удержался.
Спал провально, будто нырнул в глубокую воду и лёг на дно, ни одного светлого пятна не увидел, очнулся от того, что кто-то тряс его за плечо.
Схватился за автомат – автомат находился рядом, вспышка тревоги, стремительно возникшая в нём, прошла. Он открыл глаза. Вначале ничего не увидел, потом в угольно-тёмном поле прорезался светлый круг, а посреди его – лицо маленького солдата.
Ломоносов продолжал трясти его.
– Товарищ командир, а, товарищ командир…
Чердынцев пошевелился, ощутил, как остыли, окаменели у него плечи, в мышцы натекла тяжесть.
– Ну? – Лейтенант застонал, в следующее мгновение задавил в себе стон, приподнялся. – Что случилось?
– Дядя Коля Фабричный помер…
Сна как не бывало, вместе со сном стряхнуло и сковавшую мышцы тяжесть, и ознобную боль, рождённую холодом.
– Как помер? – неверяще пробормотал Чердынцев.
– Я посты менял, подошёл к Фабричному проверить, как он, а дядя Коля лежит с открытыми глазами, холодный… Уже остыл.
– Эх, дядя Коля, дядя Коля… – сожалеюще прошептал Чердынцев, больше ничего сказать не смог, все слова словно бы пропали – ни в голове их не было, ни на языке. Лейтенант приподнялся, выбил в кулак застрявший в глотке кашель. – Сколько времени там накрутило?
Ломоносов глянул на дешёвые трофейные часики – очень красивые, – которыми обзавелись все разведчики, но ненадёжные.
– До подъёма ещё ого-го сколько – два часа. Десять раз можно выспаться. Что с дядей Колей делать будем? С телом то есть? – Вид у Ломоносова сделался виноватым, будто он проглядел что-то и упустил Фабричного.
– Повезём в лагерь. Там похороним. На партизанском кладбище.
– Есть похоронить на партизанском кладбище, – коротко, по-военному, будто дело происходило в действующей части, произнёс Ломоносов и исчез.
Чердынцев ощутил, как некая – впрочем, вполне понятная – обида перехлестнула ему глотку, дыхание забила мокреть, он попробовал вспомнить лицо Фабричного и не сумел, хотя видел его всего полтора часа назад, оно неожиданно стёрлось… Какие-то причуды бесовской силы. Если, конечно, такая сила существует, поскольку Чердынцев, как комсомолец, в бесовщину не верил.
Впрочем, наваждение скоро пройдёт, и лицо дяди Коли, увядающее, с пучками морщин под глазами вспомнится, и его испытующий, чуть насмешливый, исподлобья взгляд, и дела его, сотворённые во благо, – всё это будет жить в отряде. Пока отряд будет жив, будет жить и дядя Коля. Как же они потеряли Фабричного? Лучше бы оставили его в лагере. С другой стороны, останься Фабричный в лагере, были бы убиты другие. Судьбу не обмануть, если уж она решила ущипнуть партизан, то сделает это обязательно, своего не упустит. Эту чертовку не провести…
Чердынцев вставать не стал, хотя надо было бы, но дядю Колю этим не оживить, поэтому он перевернулся на другой бок, пытаясь улечься поудобнее, но ничего из этого у него не получилось, и лейтенант замер горестно, в неудобной позе, скорчившись, подтянул к подбородку колени и, подхватив их обеими руками, ощущая холод, проникающий в него снизу, и совсем не беспокоясь о том, что холод этот может оказаться опасным. В таком онемении пролежал до той минуты, когда надо было поднимать партизан.
