Ранние грозы Крестовская Мария
Отца она немножко дичится; в душе они очень любят друг друга, но говорить между собой не умеют.
Павел Петрович несколько раз принимался говорить с ней, подделываясь под ее тон, даже не раз принимал участие в ее играх; только из этого ничего не выходило: девочка отвечала неохотно и смущенно, а к его играм относилась с каким-то недоверием.
– Отчего же ты не хочешь играть с папой? – спрашивала, бывало, Марья Сергеевна.
– Да я, мамочка, не умею.
– Как же это так, не умеешь? Ведь со мной же умеешь, и с няней умеешь, и даже одна…
– Так ведь то, мамочка, в самом деле…
– То есть как это – в самом деле? – недоумевает слегка Марья Сергеевна.
– Ну, да, когда я с тобой играю, или с няней, или одна… ну, как это?.. Я не знаю…
Девочка краснеет и запинается с виноватым и смущенным лицом, не умея подыскать точного слова.
– Тогда мы по-настоящему играем…
– А с папой разве не по-настоящему?
Наташа чуть не плачет, она не умеет выразить ясно эту тонкую разницу.
Отец серьезен, всегда занят и на вид немного холоден. Наташа привыкла видеть его всегда за бумагами и слышать: «Наташа, тише, не шуми, папа занимается!» И потому видеть его играющим ей как-то странно и смешно. Она улыбается, когда он начинает бегать и прыгать вокруг стола и представлять медведя, чтобы позабавить ее, но улыбается так, как улыбаются взрослые на игры детей. Взрослые знают, что дети «только играют», то есть проделывают все это нарочно, а Наташа знает, что отец именно тем и портит игру, что «нарочно играет». Она чувствует, что эта игра не увлекает его, как увлекается она сама своими играми, и это невольно расхолаживает ее.
Ей даже делается почему-то совестно, тогда как с матерью она возится целыми часами, бегает, кувыркается, визжит и всей душой входит в игру.
После обеда Павел Петрович, поцеловав жену и дочь, уходит к себе в кабинет заниматься.
Наташа бежит вместе с матерью в комнату Марьи Сергеевны. Эту комнатку они обе очень любят. Она такая вся хорошенькая, уютная, мягкая… Марья Сергеевна садится за какое-нибудь вышивание перед рабочим столиком на маленький диван. Лампа с белым колпаком обливает ярким светом только доску стола да пестрые узоры на канве в белых, с голубыми жилками, руках Марьи Сергеевны. Остальная комната тонет в мягком полусвете.
Наташа притащит на этот диванчик все свои книги и любимых кукол. Ей хочется, чтобы все были вместе, и она, плутовато косясь на мать, забирается за ее спину в самый уголок дивана с ногами, чтобы не так страшно было. Тут ей так хорошо, тепло, уютно, и, грызя свои леденцы и яблоки, она вполне счастлива своим детским нетребовательным счастьем.
Котенок Васька также вдруг откуда-то появляется и всегда вспрыгнет на диван так тихо и неожиданно, что Марья Сергеевна и Наташа невольно вскрикнут; высоко подняв свой пушистый хвост, он начинает ласкаться к ним, громко мурлыча и назойливо подставляя свою полосатую мордочку с розовым носом прямо к их лицам.
– Пусти, Васютка, – говорит Марья Сергеевна, а Наташа тихо смеется и щекочет ему за ухом.
Васютка, выбрав себе, по-видимому, уютное местечко, укладывается наконец и, свернувшись клубочком и лениво прищуривая на огонь глаза, продолжает блаженно мурлыкать. Он каждый раз норовит присоседиться где-нибудь на плече или на коленях Наташи.
– Ах, мама! – вскрикивает, как будто с недовольным видом, Наташа. – Он опять ко мне на шею забрался!
– Ну, сгони его! – говорит Марья Сергеевна.
Но Наташе, в сущности, это очень нравится, она не хочет сгонять его. Он такой теплый и так смешно мурлычет у нее под самым ухом.
– Ну, уж пускай его! – снисходительно разрешает она.
– Ну, а чего же ты утром боялась его? – вспоминает Марья Сергеевна.
– Да он утром, мамочка, тигр был, страшный такой.
– Ах ты, девчурка глупая! – смеется мать.
Наташа заваливается совсем за спину матери; из-за рук Марьи Сергеевны видно только с одной стороны беспокойные ножки, а с другой – смеющееся плутоватое личико девочки.
– Ну, мамочка, рассказывай что-нибудь! – уговаривает она мать просящим тоненьким голоском.
– Что же тебе рассказать?
– Что-нибудь, мамочка, милая, ну, пожалуйста… Ну, хоть старое что-нибудь.
Наташа страстно любит эти вечерние рассказы матери.
Марья Сергеевна, начавшая со сказок, перешла мало-помалу в своих рассказах к живым людям, к биографиям своих бабушек, тетушек, сестер и к воспоминаниям собственного детства. Ей самой нравится перебирать эти давние странички своей жизни. От них веет чем-то таким далеким, почти позабытым и наполовину уже исчезнувшим, но все-таки милым и интересным для нее: особенно годы молодости вспоминаются всегда такими свежими, отрадными, счастливыми, хотя в то время они, быть может, совсем и не были так счастливы и отрадны.
Чем больше рассказывает Марья Сергеевна, тем и вспоминается все больше, все яснее. Кажется, вся жизнь, шаг за шагом, картинка за картинкой, бежит перед нею и вновь переживается ею.
Наташа слушает с потемневшими из-за расширившихся зрачков глазами, с ярко разгоревшимся лицом. Ее воображение страшно работает, люди и картины плывут перед ней совсем ясными, живыми. Иногда она прерывает каким-нибудь вопросом:
– А тетя Лиза с вами тогда жила?
– Тети Лизы тогда еще совсем не было! Наташа поражается.
– Совсе-ем не было? – протяжно удивляется она. – А где же она была?
– Она еще не родилась в то время.
Наташа несколько мгновений молча смотрит на мать, точно о чем-то думает.
– А дядя Петя был?
– Петя был; он уже учился тогда в гимназии и только на лето приезжал к нам. Такой кургузый был, краснощекий и перед нами, девочками, ужасно важничал своим мундиром! А раз он нашалил что-то, и с него в наказание сняли мундир, и он целую неделю ходил в курточке и панталонах. То-то уж мы над ним смеялись – за все его важничанье ему отплатили.
Наташа задумчиво смотрит куда-то вдаль.
– Как странно, – тихо говорит она, – дядя Петя, и вдруг в курточке, тети Лизы совсем не было, а теперь есть… Тебя, мама, сначала тоже не было?
– Конечно, мой ангел.
– И папы? И бабушки?
– И папы, и бабушки…
– А было когда-нибудь, что совсем, совсем никого не было?
– Да, девочка, сначала и земли не было, и людей не было, Бог потом все сотворил; вот будешь учиться, все узнаешь.
– Где же все это, мамочка, было?
Часто Наташа задает такие вопросы, на которые Марья Сергеевна не всегда находит ответы.
– Ну, слушай дальше!
Но у Наташи уже образовался свой ход мысли, и вопросы интересуют ее теперь больше рассказов о тете и бабушке.
– Ну, а вот дедушка был, а теперь его нет! – восклицает она, по-видимому все еще занятая своими мыслями.
– Дедушка умер и пошел к Богу!
– К Богу, это на небо, значит?
– На небо.
– Мама, как же говорят: Бог далеко и высоко; ведь Он же на небе, а ведь небо видно, а если что далеко, так нельзя видеть. Как же это?
– Бог везде, милая, и на небе, и на земле. Не прерывай же меня, если хочешь слушать.
– Ну, хорошо, хорошо, не буду, рассказывай, мамочка, дальше.
Но через минуту она опять прерывает мать:
– Мама, на небе никогда никто не был?
– Никто.
– И никак нельзя попасть?
– При жизни нельзя, а после смерти все, кто праведно жили, там будут.
– Там, мамочка, верно, очень хорошо. Ты, мамочка, не знаешь, как там? – задумчиво моргая глазами, говорит она.
– Этого никто, дитя мое, не знает.
– Ну, хоть немножечко не знаешь ли?
– Да слушай же, Наташа, а то я перестану.
– Нет, нет, мамочка, я не буду больше, ни одного словечка не буду.
Марья Сергеевна опять начинает прерванный рассказ, Наташа мало-помалу входит в него и снова интересуется бабушками и тетушками, но вдруг она начинает хохотать.
– Чего ты? – удивляется Марья Сергеевна.
Но Наташа заливается раскатистым хохотом и даже не может говорить.
– Я, мамочка, все думала, какая это бабушка маленькая была, и вдруг она показалась мне!.. Смешная, смешная такая, лицо старое, как теперь, и очки также, а платьице коротенькое, и сама маленькая, и панталончики…
Марья Сергеевна невольно улыбается: бабушка в таком виде кажется и ей ужасно смешной…
– И вдруг, мамочка, ее мама на нее рассердится и велит ее высечь!
И Наташе так живо представляется картина, как секут бабушку, что она начинает даже захлебываться от хохота. Марье Сергеевне и самой смешно, но она старается внушить дочери, что над старшими смеяться грешно.
– Как нехорошо, Наташа! – говорит она, стараясь сказать строгим голосом. – Я рассержусь на тебя.
– Ну, мамочка, мамуся, милая, не надо, ведь это же смешно, правда, ведь смешно? Да?!
– Ну, полно, полно.
Но через мгновение она стихает и опять задумывается о чем-то.
– Мамочка, ведь все люди должны быть сначала маленькими?
– Конечно все.
– Ни одного не было прямо большого.
– Ни одного!
– А потом стариками? Да?
– Да, если доживут!
На минуту воцаряется тишина. Наташа о чем-то думает. Марья Сергеевна считает крестики своего узора. Наташа сбила ее и со счета, и с нити рассказа.
– Я вдруг старуха, а бабушка маленькая – как странно! – задумчиво начинает Наташа опять. – Мама, а какая я буду старухой? А? Посмотри, такая? Да? Похожа?
Она морщит всю свою мордочку и выдвигает вперед нижнюю губу, стараясь изобразить на своем лице старческую физиономию.
– Похоже?.. Мамочка, смотри! – говорит она, шепелявя и тряся головой…
Марья Сергеевна не выдерживает и, взяв ее головку в обе руки, нежно целует ее в сморщенный носик. Наташа обхватывает ее руками и прижимается к ней.
– Ты тоже, мамочка, старухой будешь?
– Тоже!
– Неправда! Ты красавица, ты всегда красавицей будешь! Да, да! Скажи да, мамочка! Пожалуйста. Я не хочу, чтобы ты старухой была.
– Ну да, да! Я еще не скоро старухой буду, не бойся!
– Нет, совсем не надо!
– Совсем нельзя.
Наташа внимательно и задумчиво рассматривает лицо матери, лаская его руками и целуя ее глаза, лоб, щеки и рот.
– Ну, хорошо, будь старухой, только не скоро, очень не скоро; вот что, вместе со мной, когда я буду старухой, тогда и ты, хорошо? Ах, мамочка, как это смешно будет: мы будем две бабушки, старенькие, седенькие такие…
Марья Сергеевна смеется:
– Ох, уж действительно, это очень не скоро! Когда ты бабушкой-то будешь, меня и на свете тогда не будет.
– Как не будет? – огорчается Наташа. – А где же ты будешь?
– Где? Умру, как дедушка.
– Мамочка!
И Наташа с громким криком бросается к матери и обхватывает ее руками, прижимаясь вся к ней, точно боясь, что Марья Сергеевна сейчас же уйдет от нее. Смерть матери так страшно пугает ее, кажется ей такою ужасною и невероятною, что она тут же начинает плакать. Марья Сергеевна, встревожившись ее слезами, нежно утешает ее, но девочка, прижимаясь к ней ближе, горько всхлипывает:
– Я не хочу… Не надо… Мамочка, милая… Пожалуйста… не надо…
– Да нет, глупенькая; ведь это не скоро еще будет…
– Совсем, совсем… не надо… я не хочу…
– Ну, хорошо, хорошо, мордочка моя, совсем не умру.
– Мы вместе… вместе, в одну минуту… пожалуйста, мамочка… Да?.. Хорошо?
– Ну хорошо, давай вместе помирать!
И она улыбается своей девочке с любовной тихой лаской и нежно качает ее на руках, точно баюкает.
Мало-помалу Наташа успокаивается. Марья Сергеевна хочет достать ей в утешение из комода грушу, но после подобных предположений Наташа уже не отпускает ее и не отходит от нее ни на минуту. Она бегает в течение целого вечера, шаг за шагом, вслед за матерью, держась даже за ее платье, точно боится, что Марья Сергеевна умрет сейчас же. И после подобных разговоров они становятся еще нежнее друг к другу.
И мать, и дочь страстно любят эти вечера, для них это самое лучшее время дня, и они обе с нетерпением дожидаются вечера, но по-разному. Наташа – нетерпеливо и сознательно мечтая о них, Марья Сергеевна – спокойно и скорее бессознательно…
Темы беседы никогда не истощаются. С каждым годом рассказы и воспоминания подходят все ближе к переживаемой эпохе, и Марья Сергеевна с удовольствием думает, что, когда Наташе минет семнадцать-восемнадцать лет, воспоминания разрастутся, разговоры станут еще задушевнее. Эта привычка – делиться с дочерью всем, посвящать ее в каждый маленький уголок своей жизни – дает возможность и самой Марье Сергеевне как бы еще раз пережить всю жизнь.
Наташа быстро развивалась; у нее никогда не было подруг и товарок-однолеток, ее единственной, но зато постоянной подругой была ее мать. Эта дружба со взрослым человеком невольно развила ее быстрее и приучила чувствовать и думать по-взрослому раньше, чем в большинстве случаев начинают другие дети.
Когда Наташа поступила в гимназию, то их образ жизни отчасти переменился. По вечерам больше рассказывала сама Наташа, а не Марья Сергеевна. Множество новых лиц и впечатлений охватили девочку. Ее все интересовало и занимало. В течение дня она замечала мельчайшие подробности своей новой гимназической жизни и вечером спешила делиться ими с матерью. Потом они вместе садились за уроки. В отношении Марьи Сергеевны Наташа была бессознательною деспоткой. В своей любви к матери она доходила до полного обожания, но зато и не хотела ни на минуту расставаться с ней.
Куда бы мать ни шла, что бы она ни делала, Наташа непременно хотела «вместе». Даже свои вечерние уроки она хотела готовить непременно вместе. «Мамочка, мы вместе», – просила она требовательным тоном избалованного ребенка, который знает наперед, что ему не откажут. Марья Сергеевна, действительно, почти ни в чем не могла отказать ей; и если бы к девочке не перешла по наследству кротость матери и спокойная твердость отца, то мать, вероятно, скоро бы испортила ребенка.
Наташа была для нее маленьким кумиром, ее жизнью, ее прелестным деспотом, подчиняться которому ей, в сущности, даже нравилось.
Женщины не умеют и почти не могут жить без этих «слепых» привязанностей, из которых они делают себе богов и деспотов. Им нужно боготворить и подчиняться, и если они не сделают себе такого кумира из мужа, то делают его из ребенка, иногда даже из братьев или отца, смотря по тому, кто есть и кого жизнь ставит в более или менее подходящие для этого условия.
Жизнь Марьи Сергеевны почти с первых дней молодости сложилась не только спокойно и безмятежно, но даже немного монотонно. В семнадцать лет она вышла замуж за Павла Петровича, которому тогда было около тридцати пяти. Была ли она влюблена в своего будущего мужа, это она понимала довольно смутно, и в то время дать себе в этом отчет не сумела бы. Но он ей нравился и, что порой имеет еще большее значение, нравился окружавшим ее. Ей все говорили, что она делает прекрасную партию. Павел Петрович имел хорошее положение и средства, был еще молод, очень представителен и пользовался отличной репутацией.
Если бы судьба столкнула его с более пожившей женщиной, чем была тогда его жена, то, вероятно, такая женщина полюбила бы его глубже, нежели была способна на то семнадцатилетняя девочка. У женщины, много пережившей и страдавшей в прошлом, рождается и более мощное чувство, чем у наивной девочки. К тому же для каждого возраста женщины есть свой излюбленный тип мужчины, а Павел Петрович, с его холодной сдержанностью, спокойной рассудительностью и немоложавой наружностью, всего менее мог увлечь воображение своей семнадцатилетней невесты.
Будь у нее натура более пылкая, Манечка, вероятно, не замедлила бы влюбиться хотя бы в своего кузена, красивого кавалергарда, с которым так любила танцевать. Но молоденькая Манечка до такой степени еще не сформировалась, что ее натуру даже предсказать было очень трудно. Она вся была еще в будущем.
Во всяком случае, в то время это была миленькая, очень благовоспитанная барышня, скорее застенчивая, чем бойкая. Не очень худенькая, но и не полная, с хорошо посаженной на не округлившихся, еще полудетских плечах, грациозной головкой, больше миловидной, чем красивой. Хороши были только глаза: большие, темные, вечно переливающиеся, какого-то неопределенного цвета, но чаще всего великолепного синего отлива. Эти глаза сияли детскою чистотой и несложностью ясной, непорочной мысли…
Марья Сергеевна была сиротой и жила у своего опекуна-дяди, а потому даже и родственно не была ни к кому особенно горячо привязана. Она, конечно, любила родню дяди, но не так, как любила бы родную мать или отца.
Выйдя замуж, она инстинктом поняла, какого надежного, безгранично, хотя и спокойно, любящего друга приобрела она в муже. Чем больше узнавала она его душу, ум, характер, тем больше начинала ценить и уважать его. Через год она была уверена, что более умного, великодушного и честного человека трудно найти. Раз она могла это понять, влюбиться в него, как часто влюбляются молоденькие жены в своих мужей уже по выходе замуж, было бы нетрудно, найди она в нем самом больше для этого причин. Но обстоятельства сложились иначе. Павел Петрович был прекрасный муж и плохой любовник. В нем не было ни тех порывов, которые так нравятся женщинам, ни даже особенной страстности в характере.
Если бы он, хоть шутя, увлекся бы другой, в ней, наверное, проснулась бы вся страсть влюбленной женщины. Женщинам нравится страдание, причиняемое им любовью, и чем мужчина больше причиняет им этих страданий, тем больше и страстнее любят они его. Но Павел Петрович для подобных отношений был и слишком хороший муж, и слишком занятой человек. Ему и в голову не приходило, что такой натуре, как его жена, необходимы были время от времени сильные впечатления, и что чем дольше будет дремать эта, в сущности, страстная натура, тем с большей силой прорвется она когда-нибудь наружу.
Давай Павел Петрович своей жене хоть временами возможность этих ощущений посредством ревности к ней, ревности к нему, временного охлаждения и просыпающихся потом с новой силой порывов страстной любви, вся сила чувства, дремавшего в Марье Сергеевне, разменялась бы на эти мелочи, и они благополучно миновали бы опасное время молодости, жаждущей бурь, и дожили бы, наконец, до того предела, когда ничто уже неопасно, потому что мало-помалу все страсти замирают и успокаиваются в человеке, уступая дорогу старости.
К сожалению, Павел Петрович заботился только о том, чтобы окружить жену комфортом и полным спокойствием, которого желал и искал сам, – он пережил уже свои бури.
В глубине души сама Марья Сергеевна всего менее подозревала, что ей нужно нечто подобное. Она находила своего мужа лучшим из людей и сознавала, что имеет все: и прекрасного мужа, и полное семейное счастье, и хорошие, вполне обеспеченные средства, словом, все, что требуется для беспечальной жизни, а потому совсем искренне считала себя одной из счастливейших женщин, и скажи ей кто-нибудь, что для обеспечения и продолжения ее семейного счастья нужно еще то-то и то-то, она первая вознегодовала бы и назвала бы это ложью.
Зато весь запас нежности и страстности она перенесла на ребенка.
В своем тихом и безмятежном спокойствии Марья Сергеевна с годами расцветала все пышнее, красивее, и к тридцати годам миленькая девушка превратилась постепенно в красавицу. В чем именно заключалась ее красота, сказать было трудно. Она вся расцвела ровно, красиво, изящно.
За последнее время Марья Сергеевна инстинктом женщины начала чувствовать в словах, взглядах и ухаживаниях мужчин что-то совсем новое… Иногда, поймав на себе жадный взгляд мужских глаз, она вспыхивала и невольным движением поправляла тонкое кружево на груди бального платья. Эти взгляды если не пугали и не смущали ее, то, во всяком случае, как-то странно удивляли и тревожили.
Да и в самой себе она стала замечать что-то новое, странное. Часто, взглянув в зеркало, она несколько секунд не сводила с него любопытных синих глаз. Иногда, причесываясь или одеваясь перед зеркалом, Марья Сергеевна с довольной и слегка удивленной улыбкой всматривалась в свое лицо. Она смутно припоминала себя худенькой девушкой в кисейном платьице и почти не узнавала себя в этой красивой фигуре, отражавшейся в ее зеркале.
Мало обращавшая прежде внимания на костюмы, она, с некоторых пор, стала вдруг очень любить нарядные туалеты. Чем красивее становилась она, тем больше проявлялось в ней почти бессознательное желание быть еще интереснее и лучше. Хорошенькая женщина всегда немножко влюблена в свое лицо.
В дни молодости Марья Сергеевна не очень любила выезжать; она чувствовала себя для этого слишком застенчивой и молчаливой. Дома ей нравилось больше; тут ей было свободнее и легче. Бальные костюмы стесняли ее, и она не умела даже придумывать их. К ее гладенькой головке простые домашние платья шли гораздо больше. Выезжая иногда в бальном туалете с открытыми шеей и руками, она чувствовала себя такой неловкой, точно связанной и всегда старалась спрятаться где-нибудь в кружке старушек. Но с годами у нее появились навык и вкус. Мало-помалу она приучилась не теряться в большом обществе, и хотя не перестала быть все еще молчаливою, но на лице ее, вместо детски-застенчивого, явилось спокойное, несколько горделивое выражение светской женщины, привыкшей уже и к толпе, и к умению держать себя перед этой толпой. Бальные туалеты уже не стесняли ее – напротив, чувствуя себя в них особенно интересной, она даже слегка оживлялась и делалась развязнее. Раз она явилась на вечер в прелестном белом платье с желтыми розами у кружевного корсажа. Оно очень шло ей, и все ей говорили, что она замечательно интересна; многие даже не сразу узнавали ее. Это забавляло ее. И она улыбалась довольной улыбкой красивой женщины, сознающей, что она нравится и что на нее поминутно обращаются восхищенные взгляды.
Женщины любят возбуждать внимание. С этих пор она стала относиться с большей внимательностью к своим нарядам. Ей нравилось быть интересной, и она уже внимательнее выбирала цвета и фасоны платьев, шляп и тому подобных вещей. Постепенно у нее развился вкус, она изучила свое лицо и фигуру и прекрасно знала, что ей больше идет. Даже домашние платья она отделывала с большей обдуманностью и тщательностью.
Иногда, оставаясь дома, но, одевшись более удачно и находя себя особенно красивой и изящной, Марья Сергеевна невольно чувствовала сожаление (присущее исключительно женщинам), что ее никто не видит. Если женщина чувствует себя очень интересной, а любоваться ею некому, ей всегда делается немножко досадно и как-то скучно. Тогда невольно рождается желание «показаться», очутиться где-нибудь в толпе, все равно – на улице ли, в театре ли, на вечере ли – только в обществе, где бы она чувствовала, что на нее смотрят и любуются ею. Правда, иногда они довольствуются только одним ценителем, наряжаются только для одного и дорожат мнением только этого одного. Но тогда этот один заменяет для них все общество.
Марья Сергеевна была еще одной из серьезных женщин; вопросы выездов, туалетов, общества, развивающиеся у некоторых из ее сестер до грандиозных размеров, ей не казались еще очень важными и необходимыми.
Но, во-первых, у нее было слишком много свободного времени. Наташа поступила в гимназию, и ребенок уже не мог наполнять своей жизнью весь досуг матери. Часы, которые она привыкла проводить с дочерью, оставались теперь свободными, и порой она не знала, чем их заполнить. Заняться хозяйством? Но хозяйство давно уже было заведено раз навсегда, задержек в деньгах не было, волноваться, мудрить и выпутываться из разных мелких житейских дрязг не приходилось.
Шить, вязать, читать…
Первое она не особенно любила, притом оно оставляло полный простор мысли, а значит, и скуке. Читать Марья Сергеевна всегда любила, только чтение с некоторых пор как-то странно действовало на нее. Часто говорилось о многом, чего она никогда не испытала и не знала. Иногда страстная любовь какой-нибудь героини, описание какой-нибудь сцены точно заражали ее самое любопытством и желанием чего-то, никогда еще не бывшего в ее собственной жизни.
Марья Сергеевна никогда не любила. Не любила той страстью, сполна захватывающей любовью, запас и потребность в которой всегда таятся в глубине души каждой женщины.
Читая теперь что-нибудь, слушая иногда рассказы и признания собственных подруг, Марья Сергеевна испытывала какое-то странное чувство… точно зависть. С ней самой никогда не бывало ничего подобного… Она еще никогда не слышала страстного шепота любви… Такой любви, какую ей приходилось наблюдать у других, о которой она инстинктивно догадывалась и которой бессознательно желала. Раз, читая какую-то вещь, она вдруг на половине страницы отбросила книгу с какой-то злостью в самый угол комнаты и порывисто вскочила с дивана. Лицо ее горело горячими пятнами, и сердце усиленно билось. Она подошла к зеркалу, прикладывая холодные пальцы рук к пылающим щекам, и остановилась перед ним, глядя на себя рассеянным взглядом. Несколько мгновений она стояла молча, ломая свои холодные руки, грудь ее тяжело поднималась, сердце билось все чаще и чаще, в горле щекотал какой-то сухой, судорожный спазм, и вдруг, разом опустившись на маленький табуретик перед туалетом, она беспомощно уронила руки на стол и, приникнув к ним воспаленной головой, разразилась неудержимым рыданием…
О чем она рыдала? Что ей нужно, чего недостает?.. Она и сама не знала, ее томила какая-то безотчетная тоска. Когда она наконец успокоилась, ей стало совестно этих беспричинных, глупых слез. Ее смущали и заботили эти странные порывы, и, усердно стараясь подавить их в себе, она тщательно скрывала их от мужа и дочери. Ей было неприятно, что кто-нибудь из них мог заметить это, она даже чувствовала себя точно в чем-то виновной перед ними, хотя определить суть своей вины не могла. Во всяком случае, она решилась бороться сама с собой и не поддаваться этим «глупостям».
Павел Петрович ничего подобного не замечал. Его дела на службе шли прекрасно, повышение за повышением, но зато прибавлялось и работы. Заниматься приходилось не только днем, но и по вечерам; иногда он просиживал за своими бумагами до глубокой ночи. Внутренний мир жены с его душевной работой и ломкой ускользал от его внимания.
Он видел только, что Мари всегда весела, спокойна, прекрасно одета и, по-видимому, очень счастлива. Придавать же особенное значение ярким пятнам на ее щеках и рассеянному выражению странно блестевших глаз ему не приходило даже и в голову.
Превращение Марьи Сергеевны из застенчивой домоседки в светскую женщину свершилось так постепенно, что его не заметил не только Павел Петрович, но даже и сама Марья Сергеевна, часто с недоумением старавшаяся припомнить, когда в ней «это» началось.
Одна Наташа угадывала что-то новое в своей матери, но и то больше детским чутьем, чем сознанием.
– Мамочка, ты сегодня опять куда-нибудь едешь? – спрашивала она за обедом.
– Да, в оперу.
Сначала Наташа выражала очень мало удовольствия по поводу частых выездов матери, но мало-помалу и она к ним привыкла.
– Ну хорошо, я буду смотреть, как ты станешь одеваться. Хорошо?
Для Наташи смотреть, как одевается мама, было «ужасным» наслаждением. Она забиралась на большое кресло подле туалета и, усаживаясь там с ногами, обхватывала руками согнутые коленки и, прижавшись к ним подбородком, смотрела на мать восхищенными глазами, внимательно следя в то же время и за горничной, помогавшей Марье Сергеевне одеваться. Изредка она кидала с заботливым видом отрывистые фразы:
– Тюник криво… Цветок лучше налево… Поправь вон тот локон…
Наконец туалет заканчивался. Наташа соскакивала с кресла и, схватив канделябры со свечами, делала матери последний «инспекторский» смотр.
– Отлично, мамочка! – радостно восхищалась она. – Восторг, как хорошо, мамочка, красота моя, прелесть!
Ей ужасно хотелось бы расцеловать матери каждый «кусочек», как она говорила, но, боясь смять прическу и платье, она выдерживала характер и ограничивалась только прыганьем и хлопаньем в ладоши.
Марья Сергеевна молча стояла перед ней, застегивая перчатки, нарядная, благоухающая, прелестная и невольно улыбающаяся и своей дочери, и своей красоте.
Феня приносила мягкий темно-пунцовый шарф и пушистую, на белом меху, ротонду. Вместе с Наташей они старательно укутывали Марью Сергеевну. Тогда начиналось прощание. Им всегда было трудно сразу расстаться друг с другом.
– Ну, будь же умница, девчурка! – говорила каждый раз по старой привычке Марья Сергеевна своей дочери. – Если захочешь кушать, спроси у Фени, там, в буфете, я оставила тебе рябчика и сладкого пирога.
В случае если Павел Петрович был дома и не сопровождал жену, она каждый раз заходила проститься к нему в кабинет.
Наташа выбегала вслед за матерью в переднюю.
– Кланяйся Ольге Владимировне и Кате.
– Хорошо, деточка!
– Ну, прощай, мамуличка моя, смотри, пожалуйста, не распахивайся в карете и не опускай окна, да смотри, мамочка, не выходи потная на лестницу, опять горло прихватит! – наказывала она с видом заботливой маменьки, отпускающей дочку на бал.
– Ну, прощай, Христос с тобой!
– Прощай, веселись хорошенько.
Феня отворяла дверь на ярко освещенную парадную лестницу, и Наташа выбегала на площадку.
– Наташа, уйди, простудишься!
– Ах, нет, нет, тут тепло!
Она свешивалась через перила и глядела вслед матери, пока та спускалась.
– Мамочка, смотри, зайди, как вернешься! – кричала она, перегибаясь вниз. – Хорошо? Пожалуйста, я ждать буду.
Они кивали, улыбаясь, друг другу до тех пор, пока массивная дубовая дверь не захлопывалась за Марьей Сергеевною с протяжным стоном.
После этого Наташа разом принимала серьезный вид взрослой барышни и озабоченно произносила:
– Ну-с, теперь заниматься!
Они вместе с Феней входили в переднюю.
Феня запирала дверь на крюк.
– Кажется, ничего не забыли… Веер, перчатки, бинокль, платок… – перебирала Наташа, озабоченно считая на пальцах. – Все, кажется?
Феня удостоверяла, что все взято.
Облегченно вздохнув, Наташа отправлялась в свою комнату за уроки.
Она была уже третий год в гимназии, и занятий прибавлялось с каждым годом. Училась Наташа очень прилежно, она была третья ученица, но ей непременно хотелось сделаться первой. По-своему она была очень честолюбива и горда и потому почти весь вечер просиживала за учебниками.
В этом она была очень похожа на отца. Он – к службе, она – к занятиям относились почти с одинаковой серьезностью и занимались ими с тем же упорством, вниманием и сосредоточенностью. В девять часов она выходила в столовую пить чай и встречалась там с Павлом Петровичем, если он был дома. С тех пор как Марья Сергеевна стала чаще выезжать, Наташа проводила с отцом гораздо больше времени, чем прежде, и постепенно они сближались все больше и больше. По вечерам она часто приходила к нему в кабинет заниматься своими уроками. Ей очень нравилась эта строгая тишина отцовского кабинета, заставленного массивной, немного тяжелой мебелью. Наташа усаживалась напротив отца за огромным письменным столом, углубляясь в книгу так же сосредоточенно, как он в свои бумаги, и они сидели друг против друга с деловым видом, очень похожие один на другого, и только изредка, поднимая голову, обменивались торопливой улыбкой. Если она не понимала чего-нибудь в своих дробях или склонениях, он подходил и, склонившись над ее темно-русой головкой, объяснял ей.
Когда Наташа рано кончала свои уроки, он давал ей сортировать или читать вслух некоторые его бумаги и газеты. Ей это ужасно нравилось, и она всегда торопилась покончить с уроками. Прежняя детская неловкость и натянутость в их отношениях совершенно исчезли. Он уже не старался подделываться под ее тон, не предлагал ей играть в прятки и не представлял больше ни медведей, ни буку. Они говорили друг с другом товарищеским тоном взрослых людей, и это нравилось и тому, и другому. Она рассказывала ему о своей гимназии, учителях, уроках; он сам не заметил, как начал делиться с ней рассказами о своей службе. Она читала ему газеты и доклады, перечитывала и сортировала его бумаги, и мало-помалу он привык говорить с ней о своих делах.
Ее раннее развитие порой даже удивляло его. Когда ему случалось увлечься и заговорить с ней о слишком уж не детских вопросах, Наташа выслушивала его с таким серьезным видом, делала порой такие дельные замечания, что он совсем забывал, что говорит с девочкой, которой едва минуло четырнадцать лет. Павел Петрович, скорее замкнутый, чем общительный со всеми другими, с Наташей был откровеннее, чем даже сознавал это сам.
Все свои разговоры они вели только наедине вечером в кабинете или в столовой за чаем.
Марья Сергеевна даже и не подозревала об оригинальных отношениях, завязавшихся между мужем и дочерью. С ней Павел Петрович почти никогда не говорил ни о делах, ни о службе. Не то чтобы он считал жену неспособной понимать это, но так как этого не случилось вначале, то заводить с ней такие разговоры теперь ему не приходило уже в голову. Дочь в этом отношении была ему как-то ближе. Он чувствовал в ней свою натуру, свой склад ума, свой характер, и это невольно сближало его с ней.
Наташа так искренне интересовалась всем, что интересовало его, так быстро и легко усваивала себе его мысли, вникала каким-то замечательно развитым в ней чутьем в его сферу и занятия, что в конце концов поняла более или менее весь ход его дел. Она всегда знала, какой доклад был на очереди, когда назначено было заседание и по каким вопросам, каких изменений и перемен ожидали в министерстве. Знала по именам всех министров и главных начальников и даже, разговаривая с отцом, невольно перенимала и его выражения, и различные специальные термины.
Ее всегда немножко шокировало полнейшее неведение Марьи Сергеевны по этим вопросам, и, если той случалось перепутать что-нибудь, когда разговор заходил о чем-нибудь подобном, Наташе так и хотелось прийти ей на помощь.
Раз она даже не удержалась. К Марье Сергеевне приехала одна знакомая со своим мужем. Разговор коснулся одного из новых назначений. Марья Сергеевна слышала что-то, но помнила довольно смутно.
– Ах да! – воскликнула она. – Говорят, N. назначается министром юстиции!
– О мама! – Наташа даже вся вспыхнула. – Министр юстиции и не думает уходить! N. назначается на место С. членом консультации при министерстве!
Несколько мгновений все трое молча, с удивлением глядели на эту девочку в коротеньком платье, с таким aplomb рассуждающую о смене министров.
– Это совершенно верно, – заговорил наконец муж гостьи с улыбкой, – но откуда наша маленькая барышня знает это?
Барышня вдруг вся покраснела и молчала с каким-то виноватым и сконфуженным видом. Она в первый раз проговорилась о своем знании по этой части, и это испугало и рассердило ее. Наташа бесконечно дорожила доверием отца и в душе очень гордилась и этим доверием, и своим посвящением в «государственные дела».
Зато с этих пор она стала держать себя еще осторожнее, когда ей случалось слушать подобные разговоры.
Наташа ужасно любила пить чай по вечерам вдвоем с отцом. Столовая была такая уютная, вся залитая светом от спускавшейся с потолка над столом большой лампы. В углу топился, потрескивая и вспыхивая порой красным пламенем, камин. Наташа садилась за самовар и, принимая вид взрослой, начинала заваривать чай и перетирать чашки. За чаем отец с дочерью болтали всегда с особенным удовольствием. Иногда Павел Петрович смешил дочь, рассказывая ей что-нибудь, и теперь это удавалось ему гораздо лучше, чем прежде, когда он представлял ей буку. Наташа заливалась звонким смехом, запрокидывая голову, хохотала до слез и от восторга даже начинала болтать под столом ногами, как маленькая. Но в большинстве случаев Павел Петрович был чем-нибудь озабочен и чувствовал себя утомленным.
– Ну, что у вас нового? – спрашивала Наташа, намазывая тартинки и с аппетитом принимаясь за них.
Павел Петрович сначала отвечал односложно и даже неохотно, если был не в духе, но постепенно увлекался и начинал пересказывать даже разные мелочи.