Литерный вагон Казаков Виктор
– Каков свет, таков и гонорар.
Кнут наклонился к уху друга и, продолжая дурачиться, таинственно зашептал:
– Тулин, Алеша, сказал, что по поводу киллера он, конечно, пока пошутил, но если еще раз прочитает про себя хоть что-нибудь, написанное мной, то уж тогда обязательно застрелит.
– И правильно сделает.
В эту минуту внимание наших героев привлек человек в темносером костюме, остановившийся у соседнего окна, – высокого роста, худощавый и совсем седой. Незнакомец осторожным взглядом (выдававшим, что он впервые попал в актовый зал архива и никого здесь не знал) осматривал проходивших мимо него и, встретившись глазами с Никитиным, улыбнулся. Алексей в ответ слегка поклонился.
– Вы знакомы? – обернулся к другу Кнут.
С человеком, стоявшим у окна, Никитин познакомился два часа назад, на улице, у входа в архив – человек этот, извинившись, попросил тогда у Алексея пригласительный билет на конференцию. Билеты заранее были посланы всем, кого организаторы мероприятия посчитали нужным видеть в этот вечер в актовом зале, но контроля, как мы уже отмечали, у входа не было, и Алексей, выслушав пустяковую просьбу пожилого и не внушавшего недоверия человека, без лишних слов пригласил его следовать за собой.
Этой встрече Никитин не придал тогда никакого значения.
Кнут, выслушав Алексея, был разочарован.
Но мы с тобой, читатель, запомним этого высокого седого человека, стоявшего у окна в перерыве конференции. Он скоро снова появится на наших страницах.
После звонка, приглашавшего пройти в зал, Никитин предложил другу сесть с ним рядом в пятом ряду («как раз есть свободное кресло»), но Кнут, чуть подумав, зевнул и махнул рукой:
– Пойду-ка я лучше домой, Алеша, надоели мне ваши вагоны, гори они вместе со всеми вами…
Никитин вернулся в свое кресло.
Ораторы с заранее написанных бумажек считывали мелкую банальщину. Зал, пропуская их речи мимо ушей, томилась привычной тоской. Даже демократам не удавалось раздуть искру, оброненную в зал их лидером в первом отделении (для этого, как учил Мрыкин, они должны были «думать над тем, над чем еще никто не думал», но этого-то они пока еще и не могли делать). Масалов тщетно пытался реанимировать мероприятие: в самые скучные минуты прений деликатно перебивал выступавших, дополнял и пытался углубить содержание их унылых рассуждений, остроумно шутил… Алексею все это очень быстро надоело, и он с завистью стал думать о своем друге Никите, который, благоразумно покинув конференцию, «наверно, в эти минуты сидит на презентации в каком-либо злачном месте и пьет дармовой коньяк».
«Никите, с его пером и умом, сейчас не о жалком бы гонораре думать… Укрыться бы ему в тихом месте, без людей и водки, и писать рассказы, а он шляется по кабакам, пьянствует с кем попало и, как сказал, кажется, Паустовский, «уничтожает себя близостью со вздором» – на потеху глупых обывателей сочиняет «светскую хронику»… Жизнь, единственная и недолгая, бесследно утекает…»
Последняя сентенця относилась уже не только к Никите, а и к самому Алексею и была продолжена в духе закаленного, как сталь, Корчагина:
«Сейчас жить так, как живем мы с Никитой, стыдно».
Сейчас…
Мертвая зыбь, так долго мучившая страну и надоевшая даже ее вождям, неожиданно покачнулась, зарябила, вздернулась, застучала в берега пока пусть невысокими, но уже предвещающими изменение погоды волнами… основополагающие истины зашатались и потрескались, как высохшее в засуху болото…
– А сейчас выступит, – голос Масалова и названная им фамилия вернули Никитина к событиям в зале.
На трибуну, с заметным усилием разгибая старческие колени, поднимался Семен Ильич Переведенцев, академик-историк республиканской академии наук – ортодоксальный представитель оригинальной, возникшей в горниле победившего большевизма науки «истории», в основе которой лежало не исследование реальной жизни, а «соображения революционной целесообразности».
Переведенцев, как и ожидали в зале, одобрял «безупречный», «научно обоснованный», «идейно выдержанный», «содержащий глубокие, до конца выверенные марксистско-ленинским учением комментарии» пятый сборник «Истории К.-ского края» и темпераментно и даже порой остроумно критиковал московских и «рабски к ним примкнувших» местных «так называемых» демократов. При этом он то и дело упоминал об известных ему из авторитетных источников связях «разрушительных сил в партии и в целом в стране» с ЦРУ, а также мировым сионизмом.
– …Империалисты против нас открыли сорок радиостанций, вещают на двадцати языках народов СССР. О кадрах для работы в эфире их идеологи говорят: нас интересуют самые талантливые из наиболее одаренных…
Еще в студенческие годы Никитин, томясь на скучных лекциях, придумал нехитрую игру: во время таких лекций он с охотничьим азартом стал ловить преподавателей на лжи или подтасовке фактов. Сам он называл игру скрытой дискуссией, а Кнут – фигой в кармане. И сейчас, слушая академика, Алексей (у которого один вид Переведенцева вызывал не только скуку, а и приступы аллергического кашля), вспомнил о той игре и решил «сыграть» с ученым «партию».
– …Владимир Ильич Ленин, и это акцентируется в обсуждаемом нами сегодня сборнике, постоянно подчеркивал миролюбие нашего государства.
Никитин дешевую «пешку» академика легко крыл тоже недорогой фигурой:
– Владимир Ильич Ленин учил: «как только мы будем сильны настолько, чтобы сразить весь капитализм, мы немедленно схватим его за шиворот».
– …В некоторых аудиториях в последнее время умышленно искажается смысл освободительного похода Красной армии в сентябре тридцать девятого года в восточные земли Польши. Я напомню отрывок из «Правды» от 14 сентября 1939 года – статья, к чести профессора Масалова, целиком перепечатана в пятом сборнике: «Почему польская армия не оказывает немцам никакого сопротивления? Это происходит потому, что Польша не является однонациональной страной. Только шестьдесят процентов населения составляют поляки, остальную же часть – украинцы, белорусы и евреи… Одиннадцать миллионов украинцев и белоруссов жили в Польше в состоянии национального угнетения…» Через три дня, 17 сентября, Красная армия, чтобы спасти единокровных украинцев и белорусов от немцев, а не в силу придуманных нашими невежественными демократами «имперских амбиций», перешла советско-польскую границу.
– Вранье. Польская армия, как могла, сопротивлялась фашистам, мужественно обороняла, например, Гдынь, Варшаву; генерал Константин Плисовский, возглавлявший гарнизон Брестской крепости, открыл ворота цитадели только после того, как крепостные бастионы стала разрушать тяжелая артиллерия красного комбрига Кривошеина… Молчит академик и о том, что в результате «освободительного» похода в плену у нас оказались несколько десятков тысяч польских военнослужащих, и почти все они были расстреляны – не только в Катынском лесу, а и под Гродно, в Ошманах, в Ходорове, Молодечно, Сарнах, Новогрудке, Рогатыне, Коссове-Полесском, Волковыйске и других местах.
– …В сборнике справедливо подчеркиваются довоенные успехи страны в укреплении демократии. – Переведенцев для примера зачитал из книги два документа.
– Есть, Семен Ильич, и другие документы на эту же тему – и опубликованные, и, уверен, еще спрятанные. В январе 1939 года был арестован Семенов – председатель тройки, судившей «врагов народа» в Московской области. На следствии он рассказал: «За один вечер мы пропускали до пятисот дел и судили по нескольку человек в минуту, приговаривая к расстрелу и на разные сроки наказания. Мы не только посмотреть в деле материалы – даже прочитать повестки не успевали». В начале тридцать восьмого года тройка пересмотрела дела 173 инвалидов, находившихся в тюрьме, и 170 из них приговорила к расстрелу. «Этих лиц, – показывал Семенов, – расстреляли мы только потому, что они были инвалидами, которых не принимали в лагеря».
Конец выступления академика Алексей уже не слушал. Подумав о том, что Масалов дискуссию, по-видимому, скоро все-таки прекратит, он вдруг почувствовал себя уставшим, захотелось поскорее покинуть душный зал («сколько пустых часов прожито в его стенах!») и уйти домой – лечь на широкую тахту, включить большой недавно купленный светлозеленый торшер и дочитать, наконец, «Петербург» Андрея Белого.
На улице уже густели сумерки, когда Никитин, осторожно обойдя расставленные в фойе столики, на которых неслышно шипели бокалы с шампанским, вышел на мраморную площадку большого крыльца. На чугунных столбах справа и слева горели большие матовые шары-фонари. Заметно остуженный к концу дня слабый ветер овевал лицо запахами сирени.
Алексей спустился на тротуар и минуту постоял, наслаждаясь свежим ароматным воздухом. Домой решил идти пешком и уже сделал было несколько шагов по тротуару, но остановился, услышав за спиной позвавший его незнакомый голос:
– Алексей Васильевич…
Оглянулся – перед ним стоял седой, высокий человек в темносером костюме, – тот самый, которому Алексей помог сегодня попасть на конференцию.
– Извините… Я – Фролов, Григорий Васильевич, – представился седой человек и застенчиво улыбнулся – ему, кажется, нелегко было решиться на встречу с Никитиным (он, наверно, догадывался, что в ту минуту единственным желанием заместителя директора архива было желание отдохнуть от душного зала и поскорее возвратиться домой).
– Чем еще могу быть полезен, Григорий Васильевич? Пригласительный билет на конференцию у вас, надеюсь, никто не проверил?
– Спасибо. Мне очень хотелось послушать профессора Масалова.
– Да, Иван Петрович – талантливый ученый, – Никитин старался говорить учтиво и вежливо, но получалось устало и сухо – Алексей не верил, что незнакомец может сообщить ему что-либо интересное.
Фролов неловко переступил с ноги на ногу.
– Время, Алексей Васильевич, сейчас позднее, вы, конечно, устали, поэтому… скажу только главное.
– Да, время, действительно, позднее.
Фролов посмотрел прямо в глаза Никитина (отметим, читатель, этот миг!):
– Все, что сегодня на конференции говорилось о сгоревшем вагоне с документами, – ложь. Выдумка, Алексей Васильевич!
«Это, наверно, второй партизан Бельцов с его сакраментальным «все бесстыдно врут», – подумал Никитин, но все-таки спросил:
– А вы, извините, знаете правду?
– Знаю. И могу вам эту правду рассказать, – Фролов заметно разволновался. – Для меня вы человек, конечно, едва знакомый, можно даже сказать, вовсе не знакомый, и если бы не наша встреча три часа назад… Но раз уж мы увиделись… Рассказать о вагоне мне сейчас, кроме вас, некому. Если наше знакомство продолжится, вы поймете, почему.
– Но слова…
Фролов настойчиво перебил:
– У меня, Алексей Васильевич, есть вещественные доказательства!
В эту минуту в Никитине дрогнуло сердце – так иногда случалось во время археологических раскопок, когда под его скребком, осторожно снимавшим тонкий слой земли, еще ничего не было, но уже было ясно, что что-то обязательно должно быть.
– Тогда… – Алексей сделал осторожное движение рукой, приглашая Фролова вернуться в здание.
– Нет, нет, Алексей Васильевич. Наш будущий разговор, как говорится, на свежую голову. Я помогу вам узнать правду о вагоне, но вы примите одно мое необременительное условие: сначала я познакомлю вас с вещественными доказательствами – без них мой рассказ не вызовет у вас доверия, покажется выдумкой. Но за доказательствами придется съездить – недалеко… Сейчас вы дайте согласие на поездку… У меня есть легковой автомобиль, послезавтра в шесть вечера я могу позвонить вам на работу…
Алексей к этой минуте уже не ощущал усталости и был взволнован не меньше своего таинственного незнакомца. Конечно, он поедет с Фроловым, и не только потому, что это – недалеко. Но теперь уже и не хотелось вот так просто и вдруг, не поговорив, разойтись с человеком, который что-то знает (поверим человеку пока на слово!) о вагоне с документами. Поэтому ответ Никитина прозвучал неуверенно, будто решение, принятое им, было еще не твердым и не окончательным:
– Я, Григорий Васильевич, наверно, приму ваше условие, но давайте мы с вами…
– Не будем зря терять время! Звоню вам послезавтра в шесть вечера. На работу, – Фролов слегка поклонился и, быстро повернувшись, скрылся в большой толпе, уже спустившейся с мраморных ступеней на тротуар.
Глава 3. Военная тайна
Весна в том году наступала медленно. В марте и в первые декады апреля небо было серым, часто шли холодные дожди, солнечные дни, редко случавшиеся в это время, сменялись ночными заморозками, поэтому все в природе осторожно выжидало и не торопилось начинать новый круг жизни. Только в конце апреля пришло, наконец, первое, еще не жаркое, тепло, и тогда быстро, будто догоняя упущенное время, зазеленели улицы и городские парки.
Расставшись с Фроловым, Никитин решил домой не торопиться. Хотелось праздно пройтись по вечернему городу, чтобы на свежем воздухе хорошо обдумать только что случившийся разговор у крыльца архива.
«Что Фролов знает о вагоне?».
Алексей пересек небольшую площадь, где при слабом свете двух грязных лампочек, висевших на столбах, перепоясанные платками старушки торговали редиской и молодой картошкой. Потом прошел длинную улицу Садовую и стал спускаться по круто шедшей вниз, прямо к Пушкинскому парку, Петровской улице.
«Здесь мне всегда хорошо… Почему? – мысли, еще минуту назад устало пульсировавшие вокруг таинственного Фролова, незаметно отклонились в сторону. – Почему на Садовой, наоборот, у меня всегда и беспричинно портится настроение? Наверно, окружающие нас неодушевленные предметы действительно заряжены пока еще не ясной для науки энергией – со знаками плюс или минус, эта энергия, взаимодействуя с энергией человека, усиливает или ослабляет нас… Если это так, тогда история каждого города – это не только пронесшиеся над городом события и судьбы живших в нем людей, а и сформированное временем его энергетическое поле – лицо города. У только что построенных городов лица нет, поэтому они холодны и неуютны; у старых, но разрушенных временем или войной – лишь осколки лица…».
Энергетическое поле краевого центра К., по воле политиков пережившего не одну мировую встряску, хранили немногие строения. Мимо одного из них, с любопытством поглядывая на зарешеченные окна подвала, где находился маленький ресторан, и шел сейчас Никитин.
Дом этот с хорошо сохранившимся портиком на фасаде и входом, украшенным декоративным фронтоном, уже почти сто лет прочно стоял на тяжелом каменном фундаменте. Построил его еще в прошлом веке местный фабрикант и владелец нескольких гектаров городской земли Иван Пантелеевич Мурзак, слывший в округе человеком не только беспутным и развратным (об этих качествах Мурзака публика, будто и критикуя, рассказывала всегда с неизменным оттенком восхищения и даже зависти), но и большим поклонником изящных искусств. Иван Пантелеевич в городе открыл и содержал на свои деньги клуб поэтов, театр оперетты (где оперетты ставились редко, а в основном игрались водевили местных самодеятельных драматургов), организовал выпуск альманаха «Любовные приключения в стихах и прозе» – издавались в год две толстые книжки; наконец, Мурзак привез из-за границы австрийца-архитектора и его помощника по инженерной части, которые между загулами, к которым в компании с хозяином оказались большими охотниками, спроектировали и построили этот двухэтажный особняк. В старое свое жилье хозяин, к тому времени еще не обзаведшийся семьей, переселил клуб поэтов вместе с муниципальной библиотекой и читальным залом, в новом доме второй этаж занял сам, а на первый свез со всей округи многочисленную родню.