Русские исповеди Чурбанов Алексей
На мне испытывали лапароскопические методы обследования брюшной полости. Я, получается, у истоков современной медицины стояла, вот как. Эксперименты заключались в том, что меня надували разными газами так, что я как футбольный мяч становилась, а потом делали проколы. В один из таких проколов и обнаружили причину моих бед, и сказали: «Нужна настоящая операция. Вот закончим эксперименты и сделаем».
Не соврали, прооперировали под общим наркозом, я ещё две недели дома отходила, а потом – снова за домашнее хозяйство. Ну, а мы с Ильясом зажили душа в душу и стали ждать, когда у нас ребёночек зачнётся.
По воскресеньям нас отпускали вдвоём отдохнуть, и мы уезжали за город в местечко, которое окрестили раем. Я другого такого чистого и светлого места на свете не встречала. Представьте себе излучину горной речки, луг с мягкой стелящейся травой, остающейся свежей в самое засушливое лето, вековые раскидистые чинары. На другом берегу речки – пятиметровая каменная скала, из трещин которой водопадиками изливается родниковая вода. Змей там нет, зато есть черепахи: водяные и сухопутные. Водяные черепахи греются на плоских камнях, и, когда к ним подходишь, как лягушки все разом прыгают в воду. Сухопутные черепахи пасутся на лугу и возвышаются над травой крутыми панцирями величиной с баскетбольный мяч. На них можно облокотиться или посушить на панцире купальник. Нельзя только их сдвигать или переворачивать: такой запах раздастся – убежишь, не оглядываясь. Ещё там поют волшебными голосами птицы и летают огромные жёлтые бабочки. Словом, рай. Ильяс в детстве открыл это место – всего в нескольких километрах вверх по Акстафинке – и держал его в секрете от всех. Мне единственной секрет раскрыл.
Так вот, прошло лето – у нас без изменений. Ильяс возил меня в Тбилиси лечиться грязями – опять ничего. Я почувствовала, что отношение Ильясовых родителей ко мне стало меняться: на меня всё больше смотрели как на бракованную вещь. Я не выдержала и сказала Ильясу, что ухожу, освобождаю место для другой, которая родит ему сына. Он вспылил и заявил, что не хочет сына, а хочет быть со мной.
Тут я поняла, что не только он за меня, но и я за него в ответе. Я уже потеряла одного мужа и не хотела потерять второго.
– Что, жизнь ничему не научила? – спрашивала я себя. И с ужасом осознавала, что, кажется, нет.
В это время в Москве сняли Хрущёва, пришёл к власти Брежнев, и у нас в Казахе всё стало меняться: сменили городских руководителей, прокурора. Сняли председателя нашего совхоза. На рынке появились новые лица среди мафиози местных. Даже в чайхане через улицу сменился хозяин. Для нашей семьи эти изменения оказались неблагоприятными: родители Ильяса постепенно утрачивали влияние в городе, а сам Ильяс потерял работу в совхозе.
Я чувствовала, что мой муж оказался в очень уязвимом положении, и пыталась его защитить. Мы как бы стояли спиной к спине в готовности отражать удары судьбы.
Но судьба в тот момент оказалась благосклонной к нам. Из Баку поступило распоряжение развивать туристские связи с другими республиками, особенно с Россией. В Кировабаде – в самом центре города – открылось экскурсионное бюро, и стали устраиваться туда по блату то сын милицейского начальника, то внук народного поэта, да только русский язык они плохо знали, и в России никто их них не был. Поэтому, когда Ильяс, разузнав обо всём через своего брата-военного, приехал в Кировабад на собеседование, его взяли, не задумываясь. «Блатные» только руками развели, но зло затаили. Ведь работа в турбюро означала уважение, а в будущем – деньги, связи. Это был выход из положения для нашей семьи, и мы с Ильясом уехали в Кировабад.
У меня неоднозначное отношение к Кировабаду. Сначала город мне очень нравился – красивый, многонациональный, со своим достоинством, как Ленинград. И улицы широкие, распланированные. Но потом такие горькие моменты случлись в моей жизни – именно в этом городе – что не знаю, как к нему теперь относиться. Да и вообще к Кавказу. Это сложный и очень личный вопрос.
Поселились мы в коммунальном дворе на азербайджанской стороне реки (на другой стороне жили, в основном, армяне), где у Ильясова брата жены осталась комната с кухонькой: сами-то они в гарнизоне жили. Мне тогда казалось, что у нас в СССР победила дружба народов. В коммунальном дворе жили азербайджанцы, турки, украинцы, русские и даже одна армянская семья Мартиросянов. Я в своём дворе как за каменной стеной себя ощущала. И настороженность моя природная как будто прошла, и помогать соседям я первая бросалась, и мужа моего Ильяса не стеснялась обнимать, и себя уважала.
Ильяс на работу стал ходить, сначала один, а потом и меня брал помогать. Мы ездили по санаториям, домам отдыха и готовили материал для брошюры «Курорты Западного Азербайджана». Не знаю, уж, напечатали её или нет, но зимой к нам приехала первая группа отдыхающих из Москвы. Мы этим первым нашим гостям всю душу отдали – как детям своим не родившимся – и они очень довольны остались приёмом.
В Кировабаде мы близко сошлись с братом Ильяса Рустамом. Он служил в части, которая обслуживала военный аэродром, мы через него стали бывать в офицерских компаниях, на вечерниках, и я впервые увидела, как живут военные. На меня это произвело впечатление. Во-первых, у них была в жизни цель – не смейтесь – Родину защищать. Не знаю, как у других, но про лётчиков Кировабадской лётной части это я точно знаю. Вся жизнь офицерских семей крутилась вокруг полётов, самолётов, боевых дежурств, лётных происшествий, переучивания на новую технику – я сама всё это наблюдала. И жены, и дети офицерские понимали свою миссию и несли свой крест. Мне сначала даже завидно было – знают люди, за что страдают, и гордятся этим, и уважением пользуются. А я? За что я страдаю? Потом поняла: моя миссия – любить. Это то, что я лучше всех умею. И успокоилась.
Была у военных и тёмная сторона жизни. Прежде всего, все они, как один, мечтали уехать из Кировабада, и это было предметом сплетен, подсиживаний, ссор и постоянных переживаний. Потом, они много пили: в основном, коньяк, ворованный с Шамхорского завода, который покупали у азербайджанцев трёхлитровыми банками. В Казахе тоже этот коньяк покупали, и даже на свадьбе моей этот коньяк пили. Не знаю, разливал ли Шамхорский завод что-нибудь в бутылки, так как было такое впечатление, что весь Азербайджан пьёт Шамхорский коньяк в розлив. И, наконец, в военном гарнизоне процветало блядство, другого слова, извините, не подберу. Я тоже не девочка была, но чтобы так!
И всё-таки я себя хорошо с военными чувствовала – было в их отношениях что-то простое и здоровое, чего мне иногда не хватало. Я у них жизненных сил набиралась.
Так прожили мы почти два года. Я Ильясу по работе помогала, и не было для меня большего счастья, чем работать вместе с мужем. Я это счастье ещё с Янисом узнала.
Однако у меня никогда так не бывало, чтобы долго всё хорошо. Или нет, бывало, но уже в следующей жизни. А пока случилось горе, из-за которого я Кировабад и Кавказ любить не могу. Скажу, как есть: меня изнасиловали в посадках прямо за нашим домом. Много их было, а я так испугалась, что противопоставить ничего не смогла. Пришла домой после этого измазанная, в изорванном халате, а на душе сплошной пофигизм, хоть танцуй, – шок, значит. Только когда воды согрела и мыться начала, дошло до меня, что со мной сделали.
Я боялась, что Ильяс кинжал схватит и убьет меня (не противилась бы – заслужила), или, не дай Бог, – себя, или в ярости бросится искать обидчиков. А он только побледнел, погладил меня, как убогую, по волосам и тихо вышел из комнаты. На следующий день он не вернулся вечером с работы, и не было его три дня. Я не искала – ждала.
Когда Ильяс появился на пороге уже после полуночи, я поднялась с протёртого плюшевого кресла, на котором сидела и спала все эти три дня и три ночи, подошла к нему и встала в ожидании. Я ждала, что он меня убьёт, побьёт, поцелует, погладит, ждала всего, чего угодно, но только не того, что сделал. А он упал на колени, схватил меня за оби руки и стал просить прощения, путая русские и азербайджанские слова. Я испугалась, заставила его подняться, шепча ему в ухо: «Не надо, не надо, ведь ты мужчина».
Он больно сжал мне руки и прошептал в ответ: «Я всё сделал, что должен сделать мужчина. Ты должна знать: всё!».
Он мог бы этого не говорить, потому что на следующее утро, когда Ильяс ещё спал, а я кипятила воду для мытья, меня знаками через окошко позвал сосед – старый Наилька – и, пряча глаза, сказал, что со мной хотят поговорить. Я вышла на улицу и тут же почувствовала себя сжатой с двух сторон сильными руками, которые втолкнули меня в открытую дверь стоявшего напротив арки автомобиля. Я оказалась на заднем сиденье машины между двумя парнями, и ко мне обратился пожилой мужчина, сидевший спереди и куривший душистые сигареты.
– Мы знаем, что произошло, – сказал он, не оборачиваясь, – и готовы были наказать твоих обидчиков. Серьёзно наказали бы, потому что русских мы уважаем и не трогаем. Но твой муж сотворил самосуд. Ему «вышка» полагается по закону. Однако мы убивать его не будем, обещаю. Уезжай и забудь про него. Билеты тебе сделаем, куда ты скажешь, денег дадим.
– Я хочу поговорить с мужем, – ответила я, пытаясь протянуть время.
– Нет, – резко произнёс он и что-то крикнул по-азербайджански в открытое окно автомобиля. Со скамейки у входа поднялся парень и пошёл через арку во двор. Через секунду он появился снова, но уже с перекошенным лицом, а за ним ещё двое, которые волоком, как барана, тащили за собой старого Наильку.
– Ушёл, – нервно махнув рукой, крикнул парень и быстро заговорил по-азербайджански, показывая пальцем на Наильку и разрывая гладкую азербайджанскую речь колючими матерными словами.
– Давай его сюда, – скомандовал тот, кто сидел на переднем сидении.
Наильку подвели к машине и наклонили ему голову так, что он будто бы заглядывал в салон. Мужчина высунул руку и взял его за ворот рубашки.
– Найдёшь Аллахвердиева и скажешь, что, если к утру не придёт, мы его жену через строй начнём пропускать, – сказал он, чтобы я тоже слышала. – Сколько дней его не будет, столько и будем пропускать.
– Он…. Он у военных, – отвернув лицо и сплюнув кровью, прохрипел Наилька. – Отпустите русскую, не начинайте ссору. Я скажу ему, он придёт…
В это время из-за дома послышался нарастающий гул и на перекрёсток выехал бронетранспортер. Он, качнувшись, замер на секунду, потом издал рык, выплюнул чёрную струю дыма и стал медленно поворачивать в нашу сторону. Из него выпрыгнули двое военных в полевой форме с автоматами. Один из них обежал наш автомобиль и встал сзади, а другой – в звании капитана – подошёл к водительской двери.
– Ассалам алейкум, – сказал он, заглянув в салон и встретившись со мной глазами. – Отпустите девушку и езжайте по своим делам. Мы вас не видели, а вы нас.
– Здравия желаем, товарищ капитан. Мы выпустим девушку, а вы отдайте нам Аллахвердиева. Он нарушил закон и должен быть наказан.
– Торговаться не будем, выпускайте, – повысив голос, повторил капитан.
– Зачем так, дорогой? Мы вам верим, но, всё-таки, сначала Аллахвердиев, а потом девушка.
Капитан выпрямился и достал сигареты. Мне показалось, что он засомневался, нужно ли нагнетать обстановку дальше. В это время из-за дома выскочил защитного цвета УАЗик и, вздымая пыль, по обочине подкатил к нашей машине. Из него вышли несколько военных званиями постарше, и мне вдруг стало так спокойно, что я чуть не заснула, сидя между двумя амбалами. Очнулась уже в УАЗе от страшного мата.
– Оборзели мамеды! – кричал офицер, сидевший рядом с водителем. – Мы нафиг Гусейнову землю давали? Чтобы он со своей гвардией наших девок насиловал? Именье себе построил, коммунист фигов! Да я танком проедусь по его особняку, ракету не пожалею… Борзота…
В тот же день меня привели к командиру части, и он сказал:
– Уезжать вам надо отсюда, дело это добром не кончится. Я сейчас с ними договорился, но пройдёт месяц, и они какую-нибудь пакость сделают: в горы увезут и там убьют, например. В общем, так: завтра от нас борт летит в Москву. Я вас посажу на него, и с Богом.
– Нельзя Ильясу уезжать, – объясняю, – у него родственники здесь, родители в Казахе. Что с ними будет?
– Ничего с ними не будет, кровной мести здесь нет. А вот ему исчезнуть надо, и тебе тоже. Смотрите, я с вами возиться не буду: раз предложил и всё.
Вечером на военном УАЗе мы приехали в наш коммунальный двор. Соседи смотрели на нас с сочувствием, а Наилька не вышел прощаться. Мы забрали документы, кое-какие вещи и уехали навсегда. Честно говоря, это было похоже на бегство. Было в этом что-то неприятное. А Ильяс как переживал! Пять лет назад он приехал сюда с победой, с русской невестой, а теперь сбегал как преступник под покровом ночи на военном самолёте.
Национальная кровь у него сильно взыграла, долго успокоиться не мог. А когда успокоился, мне стало ясно, что у него ничего не осталось: ни родины, ни близких, ни даже гордости национальной: только я. А кто такая я? Опозоренная, без дома, без близких и тоже без гордости национальной. Это я потом поняла, что любовь убивает национальную гордость. За это её и не прощают. И остаются влюблённые одни друг с другом, и защищают они друг друга и себя всю жизнь от обид и скверны всякой, которую на них всякий готов свалить. И терпят вместе, и радуются вместе. Но любовь и силы даёт жизненные, так что то на то и получается.
Долетели мы до военного аэропорта «Чкаловский» под Москвой, там нас продержали сутки на гауптвахте вместе с двумя солдатиками: выясняли, кто да что, а потом отпустили. На улице холодно: ноябрь, поэтому первым делом Ильяс меня в магазин повёл, как сейчас помню, на главной улице в Мытищах, и купил пальто, сапоги модные – всё из под прилавка, перчатки и ещё много чего. А себе – кожаную куртку с рук и шапочку вязаную, чёрную, которую натягивал до бровей, и сразу становился похожим на какого-то утрированного рыночного кавказца из «Крокодила». Я не выдержала и сказала ему об этом. Он, знаете, что мне ответил: «Хочешь, чтобы я кепку купил, да?» И мы захохотали, распугивая прохожих. Потом я подарила ему пыжиковую шапку.
В Москве пробыли недолго. Ильяс сходил к землякам в диаспору, но те его, видно, не приняли, потому что больше с кавказцами он в Москве не встречался. Зато встретился с туристами, которые к нам в Кировабад приезжали, и один дядька (он какой-то шишкой оказался) дал нам рекомендательное письмо в Ленинград в Центральное бюро путешествий и экскурсий на улице Желябова – по-моему, оно ещё и сейчас работает. Так я через пять лет снова оказалась в городе на Неве. И Ильяс тоже.
Вы, наверное, замечали, что люди в чужих краях, как бы «линяют», теряют свою природную красоту. Кавказцы ленинградские, что на рынке торгуют, или таджики, да приезжие любой национальности – как жалко на них смотреть, да? А ведь в Таджикистане или Азербайджане у них дом, семья, дети. И там они – хозяева, отцы, мужья, джигиты – уважаемые люди. Чем несуразнее приезжий смотрится у нас, тем гармоничнее он у себя дома. Это не касается людей в пиджаках – начальники везде одинаковы. Так вот, мой Ильяс поначалу чувствовал себя в Ленинграде потерянным и выглядел совсем не таким бодрым, каким он был, когда мы познакомились. Я его, как могла, поддерживала и в обиду не давала, а то наша советская милиция большой интерес к таким, как он, проявляла, смею думать, что не бескорыстный. Только через полгода Ильяс вернул себе уверенность, а уверенного в себе человека какой милиционер посмеет остановить?
Несколько раз я приходила к дому у Петропавловской крепости, садилась на скамеечку во дворе и ждала, вдруг кого встречу из прошлой жизни. Не встретила. Сходила в Кировский театр на спектакль с участием нашей примы. Хлопали в основном уже другой – молодой и модной балерине. Но я всё-таки крикнула «Бис!» и «Браво!», заставив публику обратить внимание и на нашу.
Всё это, однако, осталось в прошлом, и ворошить его мне уже не хотелось.
По протекции нашего благодетеля из Москвы Ильяс благополучно устроился работать в Бюро путешествий и экскурсий, потом и меня пристроил, а через год мы получили комнату в чёрном дворе там же, на улице Желябова. Позже, когда Ильяс стал работать в санатории, мы удачно обменяли эту комнату на двухкомнатную «распашонку» в Сестрорецке.
Вы поверите, что я скучала по Азербайджану? А вот скучала. Мне снились жёлтые россыпи хурмы на голых ветках и рубиновые гранаты в снегу. А ещё как мы ночью арбузы с рынка катали – они по ночам копейку за килограмм стоили. Почему-то мама Ильяса часто снилась – с благородным восточным лицом и проницательными, как у сына, глазами.
Мы прожили вместе в Ленинграде больше пяти лет, и Ильяс за это время ни разу не съездил в Казах повидать родителей или в Кировабад встретиться с братом. Не из страха, а от своей оторванности и, может быть, из чувства вины перед ними. Я его очень жалела. Но позже, когда мы уже расстались и начался конфликт с Арменией из-за Нагорного Карабаха, Ильяс не выдержал и уехал «защищать родину», – так он сказал и так ему показалось правильным. Мы с Борей отговаривали его, объясняли, что это провокация, что нас подбивают, чтобы свои своих били, но куда там. Газеты писали, что в Казахе идут танковые сражения – граница-то с Арменией всего в трёх километрах. Так что не стал он нас слушать, и я его понимаю. Обидно только было: ведь мы в Армению с Ильясом отдыхать ездили чуть не каждую неделю, и армянский городок Иджеван, что в горах в получасе езды от Казаха, был мне как родной.
Интересно, что, будь я его женой, я бы его поддержала и благословила, а то и с ним бы поехала. А как расстались – отговаривать начала – такая вот жизнь противоречивая. Он пробыл на родине несколько месяцев, примирился с родными и, вернувшись, рассказал, что в Казахе действительно обстановка была тревожная, но до войны дело, слава Богу, не дошло.
Возвращаюсь к моему хронологическому рассказу. Наступил 1973 год – год, в котором я предала Ильяса. И день помню точно: 7 июня – день, когда в мою жизнь вошёл другой мужчина: Борис Маркович Файнберг. Вы его видели сегодня.
4. Борис – Король
Случилось это так. В то лето в Москве открывался второй международный конкурс балета. А я, как вы помните, от балета сама не своя была. Мы с Ильясом в Москву каждый год ездили, иногда и не по разу. Останавливались всегда в семье Вали Воронцовой – туристки нашей первой кировабадской. У неё дети – Саша и Маша – уже выросли, и мы – бездетные – могли общаться с Валей и мужем её Володей на равных. Так вот, собралась я с духом и подкатила к Ильясу с просьбой: поедем, мол, в Москву на балетный конкурс. Ильяс балет только из-за меня терпел, но уважал во мне эту страсть. Наверное, поэтому, пораздумав, сказал (а его слово я всегда как приказ воспринимала): «Поезжай одна. Воронцовым заодно пластинки завезёшь». Ильяс в то время дружил с фарцовщиками и доставал через них модные диски. У нас в доме чуть ли не у первых появился двойной диск «Иисус Христос – суперзвезда», которым он страшно гордился и всем показывал. Любил он, как не странно, Вертинского и слушал песню «Доченьки», когда меня дома не было. Я слушать не могла, реветь начинала. Он тоже, может быть, не знаю.
Словом, приехала я в Москву и в день открытия конкурса встала на выходе из метро лишние билетики просить. Таких дурочек наивных рядом стояло ещё с десяток, но ничего нам не обломилось.
Хочу сказать, что, хоть мне к тому времени уже далеко за тридцать было, я красивая была, стройная (не рожала же), лёгкая на ногу, и мужики ко мне клеились, но я все притязания легко отметала: Ильяса любила. Хотя, наверное, что-то у нас с ним уже не так было, иначе с чего я на Бориса Марковича-то так запала? Если честно, трудно было не запасть. Сейчас поймёте.
Он подошёл ко мне у колонн Большого театра, куда я переместилась в последней надежде проникнуть на открытие балетного конкурса, – статный, уверенный в себе, с гривой седеющих волос, зачёсанных назад. Всё на нём было супер: светлый пиджак с подбитыми плечами, галстук – чуть вызывающий для его возраста, бежевые ботинки, часы дорогие циферблатом на запястье, как тогда модно было. Но, главное, взгляд – умный и как бы поощрительно подбадривающий. А глаза смотрели так, как будто он вот-вот засмеётся.
Представили моего Борю? Это не то, что сейчас. У него и прозвище-то детское было: «Король», потому что он в школьном спектакле удачно короля сыграл. А потом хорошо в эту роль вжился.
Так вот, представьте мое состояние: подошёл этакий импозантный мужчина и достал из кармана два синих билета, на которых красовалась эмблема конкурса балета. Представили? Тогда вы меня не осудите.
Эта интонация Борина, этот такт, который я не сразу и оценила, эта непоказная заинтересованность тобой, сопереживание, умение и желание похвалить, поддержать, щедрость, наконец. Всё это он раскрыл во всей красе при первой же нашей встрече. Я не помню, кто выступал на открытии конкурса, и что там вообще было. У меня было просто ощущение праздника. Потом Боря пригласил меня в ресторан, и я не отказалась. Мы слушали джазовый квартет с замечательным саксофонистом, который играл по Бориному заказу, стоя прямо у нашего столика.
Вернулась к Воронцовым уже ночью в чёрном такси, и вид у меня был такой, что всё всем стало ясно. Самое интересное, что Валя с Володей меня не осудили, а даже как бы поддержали. Но я себя предательницей чувствовала, да только не долго: до следующей встречи с Борисом. Он приехал за мной на «Жигулях» третьей модели цвета «Шоколадница» – вы, наверное, не застали, но, кто помнит те времена, тот оценит. Я всё пыталась угадать, кто же он: профессор? режиссёр? адвокат? работает в министерстве? Спросить боялась, но перед моим отъездом он сам поднял эту тему: сначала сказал, что работает в торговле, а потом признался, что – директором магазина. Увидев разочарование у меня на лице, не удивился, а лишь уточнил: директором одного из первых в Москве универсамов. И стал рассказывать про торговлю – да так интересно и убедительно, что мне его работа важней министерской и интереснее режиссёрской показалась. Про меня тактично не спрашивал, а я молчала, молчала, а потом и выложила ему всё про свою жизнь: и что замужем второй раз, и что Аллахвердиева, и что бездетная. Думала – разочаровывать, так сразу и до конца.
Но он, как обычно, не удивился ничему и говорит:
– Я знаю несколько бездетных семей, и они живут очень полноценной жизнью: путешествуют, увлекаются искусством, политикой, у них широкий круг друзей. А можно из детского дома взять ребёнка, вы кого бы хотели: мальчика или девочку?
Заметив моё смятение, взглянул на меня ободряюще, взял за руку и сказал (наизусть помню, хоть столько лет прошло): «Я вас, Алёна, с первого взгляда полюбил и руки вашей просить буду».
Мудро сделал паузу, чтобы дать мне опомниться, и дальше: «Я знаю, что вас огорошил, я и сам не в себе. Словом, вы подумайте, а я в Ленинград на неделе приеду, и вы скажете своё решение». Я чуть было не брякнула: «А чего думать-то? Согласна!», но, хоть и с трудом, а придержала себя за язык.
– Хорошо, – говорю, пытаясь сдержать сердцебиение, – я ценю вашу честность и прямоту.
– Это потому, что я уже принял решение.
– А если я откажусь? – спрашиваю, а сама смеюсь от несуразности вопроса, и он со мной смеётся. Только потом во мне ёкнуло запоздало: «Я ведь сейчас предаю любимого человека».
Как вы понимаете, вернулась я к Ильясу в Ленинград уже другой. Со странным ощущением, что детство и девичество прошло, и начинается взрослая женская жизнь. Смешно, да? Почти в сороковник, после двух замужеств?
Ильяс внешне никак не отреагировал на моё перевоплощение, хотя (как он потом мне сказал) понял всё сразу. Разговор у нас зашёл лишь через неделю, когда Борис мне позвонил. Положив трубку, я с деланно равнодушным видом села смотреть телевизор, а Ильяс подошёл и прямо спросил, как выстрелил: «У тебя в Москве мужчина?»
У меня всё сжалось внутри, но я была готова к этому вопросу и уже через секунду почувствовала освобождение, встала с дивана, глянула Ильясу в глаза и ответила быстро, без пауз: «Да, Ильяс. Это правда, я полюбила другого. Прости!»
Ильяс заметался глазами и бросил отрывисто: «Он русский, да?»
– Еврей, – ответила я.
– Один чёрт, – пробормотал он и выбежал из комнаты. Я не побежала за ним, и именно это потрясло Ильяса больше всего и знаменовало конец нашей совместной жизни. Потом Ильяс мне признался, что он думал убить меня и убил бы, может быть, но его всякий раз останавливал мой взгляд – новый для него взгляд свободной женщины.
В августе, когда страсти улеглись, Борис приехал в Ленинград на машине и забрал меня в Москву. Перед отъездом Ильяс попросил, чтобы я познакомила его с моим новым мужчиной, и я не смогла и не захотела ему отказать. Боря сначала струхнул: кавказец всё-таки, а ну как «зарэжет» или что-нибудь такое, но я настояла. Встреча произошла в ресторане «Невский», я, как могла, сдерживала их, да они и сами вели себя как настоящие мужчины. Не выдержали только, когда пришло время платить: каждый тряс мошной, распугивая собравшихся на запах денег официантов с зализанными волосами и наглыми глазами. Я в тот вечер окончательно распрощалась с прошлым и открылась будущему. А в октябре мы с Борисом поженились. На мне было короткое до «нельзя» белое платье и фата до плеч. И стала я Алёной Файнберг.
У Бориса была просторная квартира в «сталинском» доме на Садово-Спасской и дача в Малаховке. Родители его отца жили в Бельцах и подались в Москву, спасаясь от голода в 20-е годы. Но в столицу их не пустили, и осели они в ближнем Подмосковье – в Малаховке, как и многие их сородичи. Помню еврейский анекдот, который Боря любил рассказывать: «Почему американцы не бомбят Москву? Боятся задеть Малаховку».
Вообще, я еврейские тонкости и проблемы сначала не понимала, а Боря не очень меня в них и посвящал. Родители у него умерли давно, а родственники эмигрировали: кто в Израиль, кто в Америку. Это происходило уже на моих глазах, так как, когда мы познакомились и поженились, как раз началась эмиграция евреев, и это всех очень волновало и широко обсуждалось. Боря эмигрировать не захотел, и мне это показалось естественным и правильным решением. Но, если бы я знала тогда, как на него давили, как трудно ему далось это решение! Оставшись, он потом тяготился встречами с родными, и я понимала, что несу часть вины за это. Я с каждым из трёх своих мужей чувствовала эту свою вину, и сейчас чувствую – в тройном размере.
А жили мы с Борей хорошо. Он в жизни не таким лощёным оказался, и мне это нравилось.
Изысканность его манер заканчивалась с выходом из ресторана или из гостей. Дома – зимой и летом – он ходил в шортах и потёртой футболке, за столом не пользовался ножом, мог пить суп прямо из тарелки, а шпроты доставать вилкой прямо из-под полуоткрытой крышки консервной банки с торчащими зазубринами.
Я заметила, что Борис не во всём разбирается хорошо, но не ленится учиться. Самый яркий пример: он ведь не знал и не любил балет, до того, как мы познакомились. И билеты в Большой Боря достал одному ему ведомым способом, только когда увидел меня стоящей у метро. Достойно настоящего мужчины, правда?
Больше всего Боря любил путешествовать и меня к этому делу пристрастил. До перестройки мы с ним объездили весь Союз от Соловков до Узбекистана. Заезжали на машине и в Азербайджан, где я показала Боре наш дом в Казахе и наш двор в Кировабаде.
Из каждого города, который мы посещали, Боря привозил сувенирный ключ, которые по тогдашней моде в избытке выпускали для туристов местные предприятия. А после перестройки стал собирать сувенирные тарелки. Мы тогда уже жили в Малаховке, и все стены нашего старого деревянного дома были увешаны этими тарелочками.
Больше всего я ему благодарна за то, что он помирил меня с мамой, и мы с ней хорошо общались вплоть до её смерти. Ездили мы и в Зарубино, я Боре фундамент нашего дома показывала и от участия его и интереса к моей жизни, не выдерживала и каждый раз плакала ему в плечо.
После того, как мы похоронили мою маму, я, копаясь на чердаке нашего Старицкого дома, нашла старую балалайку без струн, и Боря взялся её восстановить. Нашёл мастеров, но те, поглядев, сказали, что инструмент простенький, копеечный, и восстанавливать его значит даром потратить его (Борины) деньги и их (мастеров) время. Боря обиделся и пошёл в другую мастерскую, где ему за неделю восстановили инструмент, обновив и лакировку, от чего тот получился совсем глухим по звуку и аляповатым по виду – как довоенная деревянная игрушка. Борис два дня бряцал по неподатливым струнам, натёр мозоли на пальцах и, в конце концов, повесил балалайку на стену, добавив нашему дому ещё капельку столь любимого им русского колорита.
С балалайками связан один неприятный эпизод в моей жизни. Пошли мы в гости к Бориным давнишним приятелям, и так получилось, что я никого в той компании не знала. В числе гостей оказались два известных балалаечника – молодые парни, которых звали, кажется, Роман и Аркадий, – весьма популярные в то время среди московской богемы. После трёх выпитых рюмок они согласились исполнить несколько номеров из своего репертуара.
Я в компании оказалась единственной русской, а Боря ещё и подчеркнул это в тосте (он любил хвалиться, что я русская, а я ему всегда подыгрывала), рассказав заодно о счастливом обретении и последующем восстановлении нашей семейной балалайки. Словом, на меня смотрели как на главного ценителя балалаечной музыки – аборигена, который впитал любовь к этому инструменту с молоком матери, и моё слово должно было быть последним, а вердикт окончательным.
Ребята расчехлили инструменты (не чета нашему – тонкой ручной работы с благородными трещинками на лаковом покрытии), сели полулицом друг к другу на специально принесённые табуретки, взлохматили себе волосы, потом замерли на секунду, медленно подняли друг на друга глаза, улыбнулись в два рта, залихватски тряхнули чубами, да как вдарят по струнам! Я просто обомлела от неожиданности и восторга: никогда не слышала, чтобы кто-нибудь извлекал такие звуки из нашего простецкого инструмента.
Играя, Роман и Аркадий ещё успевали демонстрировать русский колорит, как они его понимали: улыбались в тридцать два зуба, подмигивали друг другу и зрителям, подпрыгивали на табуреточках, молодецки откидывались назад, прикрывая глаза, притоптывали ногами и так далее. И при этом пальцы у них веером ходили по струнам. Исполнив несколько народных вещей, перешли к современной музыке – мелодиям «Битлз», «Песняров» и других модных ансамблей.
Парни играли очень профессионально, но впечатление у меня осталось как от циркового номера: мастерство потрясло, а душу не затронуло. Как хор Пятницкого – поют, вроде, русскую музыку, голоса – заслушаешься, а не забирает.
Словом, мне не понравилось – я себя почувствовала обманутой. Ребят обижать не хотелось, и, когда все хвалебные слова в их адрес были произнесены, и гости посмотрели на меня, ожидая последнего слова аборигена, я сказала: «В-в-виртуозно!» – и, чтобы закруглить тему, добавила, подняв бокал: «Чи-и-з».
Гости зашумели радостно и с криками «Чи-и-з» стали чокаться, чем придётся и с кем придётся. Я уже решила, что моё выступление на сегодня закончилось, и хотела отойти в тень, спрятавшись под крыло к Боре, но не тут-то было. Не давала всем покоя балалаечная тема: стали пословицами про балалайку выражаться.
Один говорит:
– Наш брат Исайка – без струн балалайка. – Все радостно: «А-а-а!»
В ответ:
– На словах – что на гуслях, на деле – что на балалайке. – Все снова: «А-а-а!»
Следующий:
– Вывернулся, как Мартын, с чем? Правильно: с балалайкой.
Дошла очередь до меня, и все отвели глаза: с аборигена ведь взять нечего – он говорит, что дышит, а крупицы золота из его речи другие выбирают да в пословицы собирают. Хозяин вечера уже привстал, чтобы сгладить неловкость и прийти мне на помощь.
А я и так мрачная сидела, – не нравилось мне это всеобщее ерничанье, – но тут на меня совсем затмение нашло. Вскочила и выдала им, как мать моя говорила:
– Только дурак двор продаст, да балалайку купит!
Раздался оглушительный смех, который длился долго, и в дебрях этого смеха зародилась идея выпить за меня. Боря взял бутылку шампанского и хотел наполнить мой бокал, но я отвела его руку и сказала: «За себя – только водку».
Тамада Алексей встал и поднял руку: «Тогда всем водку».
Женщины запротестовали, и им сделали послабление, но я всё-таки выпила с мужчинами и потом ещё раз. Дальше произошёл позор, который вспоминать стыдно. А мать, если б такое увидела, зашибла бы меня на месте, не дожидаясь конца представления.
Я захмелела, встала, привлекая к себе всеобщее внимание, и громким голосом поинтересовалась, есть ли среди них хоть один коренной москвич.
Уже сам вопрос был поставлен обидно, но большинство присутствовавших добросовестно подняли руки. И я предложила им пари: с любым настоящим москвичом по их выбору я буду пить по очереди рюмку водки, и перед каждой рюмкой провозглашать тост: «Ну, Москва! Ну, столица!». Если последнюю рюмку выпиваю я – то забираю балалайку – одну из тех двух, на которых сегодня играли, а если не я – то отдаю свою балалайку – семейную, так сказать, реликвию.
Народ за столом зашумел, послышались слова: цирк, балаган и так далее. Но нашёлся среди гостей настоящий, в кавычках, москвич по имени Гриша, который, принял вызов: наверное, решил меня проучить, или мужа моего: Боря тоже чувствовал себя в той компании не своей тарелке.
– Только не здесь, – сказала хозяйка дома. – Пусть идут на кухню.
Гриша взял со стола початую бутылку «Пшеничной», две рюмки, и посмотрел на меня.
– Не дури, Григорий, – обратился к нему один из балалаечников, – зачем обманывать человека. Мы своих балалаек не отдадим.
– И не потребуется, – сверля меня взглядом, ответил Григорий. – В крайнем случае, я сам куплю ей балалайку.
– Нужны секунданты, – сказала я.
– Обойдётесь, – ответила хозяйка.
Мы ушли на кухню вдвоём. Боря двинулся, было, за нами, но я остановила его в дверях. Итак, мы с Гришей встали у кухонного стола, я налила себе полную рюмку водки, весело поглядела ему в глаза и произнесла торжественным голосом «Ну, Москва! Ну, столица!» И залпом выпила.
Он без энтузиазма налил себе, хриплым голосом произнёс слова и тоже влил в себя водку.
– С выражением, Гриша, – по-матерински попросила я, поощрительно улыбнувшись.
У него во взгляде читалась ненависть.
За дверью в комнате была полная тишина. После второго захода заглянула хозяйка и истерично крикнула: «Да ну вас в жопу! Наблюёте потом – сами убирать будете».
Только она исчезла, как на кухню вбежал мой Борис. Я уже налила свою третью рюмку и начала говорить тост: «Ну, Москва…», но, увидев Борю, разом расслабилась, у меня в глазах потемнело, и последнее, что я запомнила – это звон стекла и шум голосов.
Проснулась дома в своей постели. Рядом на одеяле лежит Борис, задумчиво глядит в потолок и гладит мне запястье.
– А ты им понравилась, – улыбающимся голосом произнёс он, заметив, что я не сплю.
– Тихо-тихо, – он перехватил моё решительное движение и спеленал меня руками, не давая вскочить с постели. – Смотри!
Боря откинулся назад и вытащил из-под кровати большую коробку, внутри которой в ворохе бумаг лежала балалайка – такая же, как у вчерашних исполнителей, только новая.
– Это тебе подарок от меня, Ромы и Аркаши.
– Ещё не хватало, – вскричала я, морщась от приступа головной боли. – Срам! Они все над тобой смеялись! Я ведь нас с тобой защищала!
– Защитница ты моя. Никто надо мной не смеялся. Они просто нам завидовали.
– Боря?
– А?
– Почему ты не женился на вашей девушке?
– А ты?
– Я с самого начала была такая… нестандартная.
– И я с самого начала.
– Мечтал жениться на русской?
– Не на русской – на тебе. Ты что, за еврея замуж выходила? А я думал, за Бориса Марковича Файнберга. Нет?
– Да.
– Хочешь, честно? Я боюсь еврейских женщин. Они по натуре – воительницы. А я – человек тихий, сентиментальный. Мне с ними не справиться.
– А со мной?
– Ты – не воительница, ты – смыслоносительница. С тобой всё, что я делаю, обретает смысл. Причём, у тебя это само собой получается, ты об этом даже не думаешь.
– Абориген, словом, – сказала я. – Что вижу, то пою.
– Что?
– Да так. Это, Боря, не с рождением ко мне пришло, – ответила я ему. – Эта школа дорогой для меня оказалась: я одного мужа угробила, другого от семьи оторвала, а потом и от родины.
– А я пожинаю плоды. Что, не заслужил?
– Да ты околдован просто мной, дурачок.
И так далее. Очень я любила эти наши разговоры с Борисом: мы ощущали себя семьёй, наш дом был нашей крепостью, и мы были уверены, что никто не сможет нашу связку разбить.
Но жизнь незаметно повернулась к нам другой стороной. Умер Брежнев, и в той среде, в которой вращался Борис, вдруг стало неспокойно. Это для меня – «вдруг», а они давно чувствовали, что петля сжимается. Арестовали нескольких директоров магазинов, в том числе и «Елисеевского», а потом расстреляли. Помните? И не его одного. Боря работал не в «Гастрономе», в другой фирме, но тоже волновался и готовился к плохому. И, как выяснилось, не зря: его арестовали прямо в магазине и отвезли сначала в Бутырку, а потом в Лефортово – в КГБшную тюрьму.
Мне ничего не сообщили. Сотрудники и друзья Борины тоже молчали, а может, и не знали. Только когда я в милицию с заявлением пришла о пропаже мужа, выяснилось, да и то не сразу, что он сидит. Заявление у меня взяли, мужа в розыск объявили, и только потом уже я узнала, и то почти случайно, что он в тюрьме. А это ведь 1983 год был, не 1937. Радио про расстрел Соколова трындит, про аресты других торговых начальников, про укрепление трудовой дисциплины и всё такое. А я в очереди к окошку с передачей стою. Представляете, с какими мыслями?
Но Бог уберёг Борю. Он просидел почти полгода и вышел уже после смерти Андропова – худющий, но красивый, несломленный, оптимистичный, и очень ко мне нежный. Я же встретила его седая, больная и в слезах, а через неделю слегла с первым в моей жизни инфарктом.
Мы в тот год ещё квартиру нашу московскую потеряли: то ли её конфисковали, то ли Борю выпустили на условиях, что он от неё откажется, не знаю. Но Борис сказал: «Забудь», – и я забыла, а мы переехали со всем скарбом в Малаховку – там с тех пор и живём.
Мне, знаете, ещё и лучше: я деревню свою сразу вспомнила, Старицкий наш домик, и стала с удовольствием хозяйничать на Бориной даче: завела огород (потом в голодные годы он нам очень пригодился), поправила старый сад, посадила смородину, малину.
Боря на пенсию вышел и без работы стал быстро стареть, да и я за ним туда же. Потом лихие годы начались, и у нас всё стало, как у всех российских стариков, не заслуживших такой старости. А я так, может быть, как раз и заслужила. Но рассказывать об этом не хочу: грустно и скучно. Вот так.
Я, бывает, думаю о жизни, и вот что интересно: все эти мелкие города, где я жила, большую роль в истории своих стран сыграли: Кулдига была столицей герцогства Курляндского – Пётр Первый там воевал; Казах тоже был главным городом древнего каганата. Да и в Старице русская история творилась: Иван Грозный здесь вёл переговоры с Польским королём, Екатерина Великая в Старицу не раз заезжала. Но это я уже потом узнала. Знала бы раньше, так, может, и не моталась бы по всему Союзу. Жила бы в своей Старице, а то вернулась бы в деревню. На старости лет часто об этом думаю.
Деревню-то сейчас никто не помнит, какой была, и не любит поэтому. В телевизионных новостях деревенских в таком свете покажут, хоть плачь. Нет, я не говорю, что в деревне всё хорошо. Но всё-таки: к нам в Зарубино лавка продуктовая через день приезжает, дачники появились, газ обещают провести, церковь восстанавливают. В соседних деревнях тоже оживление. А телевизионщики приедут на село, найдут рожу пьяную – долго искать не надо – и снимают. Услышат, что где-то мать родительских прав лишили, или отец с сыном подрались, или ещё чего похуже, и уже слетаются – как мухи на гнильё. А то, что в соседней избе ветеран живёт, сам себя обслуживает и ничего ни у кого не просит, им, видите ли, не интересно. Что пьяница этот лучшим гармонистом на селе был, что сына потерял, а потом жену, что бросал пить сто раз, и не бросил, – так это тоже никого не интересует. Что ж его раньше-то не снимали, когда он в самом соку был?
И получаемся мы в глазах наших московских журналистов людьми никчёмными. Они нас в этом убеждают, и мы видимся никчёмными в своих собственных глазах тоже. И не жалуемся при этом: кушаем, что дают, салфеточкой утираемся.
Конец что-то у меня пессимистичный получился, да? Жизнь оптимистичная, а конец – пессимистичный. Ну, значит, пора спать. Вон и наши из ресторана идут: теперь полный комплект. Спасибо, что выслушали, да ещё и коньячком угостили. Спокойной ночи.
5. Эпилог – развязка
В Петербурге нас встретило влажное солнечное утро.
– Ильяс мне такси вызвал, – похвасталась Алёна Ивановна, когда мы вышли из вагона.
– Так вы ко второму мужу сейчас? – я, ещё под впечатлением её ночного рассказа, вдруг почувствовал себя обманутым и не мог этого скрыть.
– Нет, нет, – успокоила меня Алёна Ивановна. – Я по путёвке в санаторий, но путёвку мне устроил Ильяс. Он в этом санатории работает, так что мы, конечно, будем видеться.
Потом подумала и добавила: «Вы не подумайте плохого. Боря знает об этом, он сам Ильяса и попросил. Я сердечница, мне показано санаторное лечение».
Перед тем, как сесть в такси, она взяла меня за руку и, приблизившись полным лицом, сказала полушутя, полувсерьёз: «Я буду вам звонить. Вы один знаете мою историю, вы – хранитель тайны, а значит я имею право. Не возражаете?»
Она позвонила дважды.
В первый раз – в ноябре, и рассказала о том, что лежит в больнице, восстанавливается после третьего инфаркта, и что на подоконнике у её кровати стоят розы от Бори.
Во второй раз она позвонила следующим летом с печальным известием о скоропостижной кончине Ильяса. Мы встретились на похоронах. Алёна Ивановна, бледная и похудевшая, стояла рядом с Рустамом, Ильясовым братом. Я подспудно искал в ней то, что заставляло биться сердца мужчин разных народов.
В её облике было что-то от родины-матери, когда она провожала Ильяса в его последний поход. От неё исходило спокойствие как от человека, знающего главную тайну жизни. В глазах же читалась печаль, словно она сама готовилась отправиться за Ильясом, понимая, что ждать осталось недолго.
Перед отъездом Алёна Ивановна обняла меня и погрозила пальцем: мол, до времени не выдай нашу тайну.
Больше Алёна Ивановна мне не звонила. А осенью, то есть чуть больше, чем через год после нашего разговора в поезде, мне позвонили на мобильный, и незнакомый голос назвал меня по имени и отчеству.
– С кем я? – спрашиваю.
Ответом мне было долгое шуршание. Потом далёкий хриплый голос произнёс: «Это Борис Маркович, муж Алёны Ивановны Петуховой. Слышно меня? Супруга оставила ваш телефон и попросила позвонить, если…», – на том конце закашлялись и замолчали.
Я уже знал, что мне скажут, и покорно ждал с телефонной трубкой, прижатой к вспотевшему уху и с разливающейся в груди незнакомой мне раньше тоской.
Сквозь треск снова прорвался голос, я поймал его на середине фразы и услышал слова, которые боялся услышать: «…скончалась в больнице от инфаркта миокарда 25 сентября. Похоронили на Малаховском кладбище. Я сейчас сам в больницу ложусь на две недели. Потом в любое время можете приезжать, я вас провожу к Алёне. Она о вас хорошо говорила, и я буду рад познакомиться. Только предварительно позвоните».
В Москву мне удалось вырваться только весной. Вы скажете, правильнее было сразу поехать после звонка Бориса Марковича? Всё так, но год был кризисный и я был на волоске от увольнения с работы, скакало давление: от нервов, а может, от злоупотребления алкоголем. Словом, я дал самому себя убедить в том, что дело не срочное, подождёт.
Приехав в Москву и завершив обязательные дела, я позвонил Борису Марковичу с Курского вокзала, потом позвонил со станции Малаховка, но всякий раз мне сообщали, что аппарат выключен или находится вне зоны действия сети. Тогда я на попутной машине за пять минут доехал от станции до Малаховского кладбища. Миновав старую еврейскую часть, огороженную забором, за которым теснились один к другому мраморные памятники и надгробья, я по свежим доскам, брошенным прямо в весеннюю жижу, подошёл к двери кладбищенской конторы.
– Найдём могилку, – уверил меня весёлый парень по имени Сеня. – Когда, говорите, похоронили?
Долго шли по кладбищенским дорожкам, обходя глубокие лужи и кучи чёрного снега. Наконец, по узкой тропинке вышли на обрыв, под которым внизу блестела освободившаяся ото льда вода.
– Видите, как красиво. Чуть не у самого карьера похоронили. Ближе уже нельзя, санитарные нормы не позволяют. – Сеня говорил, а сам громко и с удовольствием вдыхал весенний воздух с запахами земли, прели и дымка от костра.
И тут я увидел могилу, которую искал. На стандартном гранитном памятнике – свежевыгравированная надпись:
– Алёна Ивановна Петухова (Файнберг).
– Борис Маркович Файнберг.
Даты смерти различались на две недели.
Сеня тактично отошёл в сторонку, но не уходил, ожидая. Скоро, однако, его позвали по мобильному телефону, и он, махнув мне рукой, убежал. А я присел на скамеечку и закурил. В ветках деревьев копошились и тренькали синицы, внизу под песчаным обрывом блестела вода, над которой, отражаясь в рябой её поверхности, летели низкие облака.
Я узнал про Алёну Ивановну и трёх её любимых мужчин всё от начала и до конца.
Теперь и вы знаете тоже.
Возвращение домой
– Вот и навестил родных, слуга народа.
– Сколько ему лет-то было?
– За сорок, говорят. Думаешь, заказали его, а?
– Ну, не сам же…. Журналюг не подпускай к месту происшествия.
– Огородили.
– Хорошо. Ждём москвичей.
Хруст песка, шипенье рации. Далёкое завывание сирены.
Заместитель министра Василий Петрович Колодин всё слышит: и голоса и звуки. Но голову от земли оторвать не может, и пошевелить членами тоже, будто нет у него ни рук, ни ног – пустота одна.
Песок хрустит совсем близко. Взволнованный голос сверху:
– Товарищ полковник! У него голова не так лежала. Нос, вроде, в песок упирался, а теперь вбок торчит.
– Не трогай ничего там, Саша. Бригада скорой уже приехала, разберутся.
– Он жив, товарищ полковник!
– Второй четвертому… Объект, похоже, живой. Подгоняй машину, и врача сюда. Не докладывай пока никому. Бережёного – сам знаешь…
1. Палата интенсивной терапии областной больницы, где третьи сутки лежал Василий Петрович Колодин, изначально была двухместной, но с прибытием высокопоставленного пациента вторую кровать вынесли, а вместо неё втиснули два стола. За одним сидели, сменяя друг друга, медсёстры: возились там со шприцами и лекарствами, заполняли журналы, шёпотом разговаривали по мобильникам и набивали эсэмэски. Место за вторым столом всегда занимал сонный охранник в защитного цвета форме.
Василий Петрович, если не спал, то, лёжа на спине, равнодушно наблюдал за работой медицинского персонала, сменой медсестёр и охранников. Мозг, замороженный лекарствами, с трудом реагировал на окружающее. Поэтому первая эмоция – быстрая, как птица, прилетевшая вместе со свежим запахом дождя из приоткрытого окна – удивила Колодина новизной и простотой. Одна за другой зарождались юные и короткие ещё мысли. Хаос перед глазами сменился зыбкими картинами на грани реальности и фантазии, пока его вдруг разом не накрыла лавина воспоминаний о том, что произошло с ним в последние несколько дней.
Собравшись из столицы в родную губернию, Колодин хотел «убить двух зайцев»: решить деловой вопрос, где требовалось употребить его московские связи и влияние, и посетить малую родину – райцентр Елизаветинку, в котором уже пятый год тянул лямку мэра однокашник и самый близкий друг Колодина Алексей Иванович Порошин.
Министр, подписывая Колодину отпуск, попросил: