Кукушата, или Жалобная песнь для успокоения сердца Приставкин Анатолий

© Приставкин А. И., наследники, 2014

© ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2015

1

Ночь как деготь. В сарае темно, и за сараем темно. И темно, и промозгло. Сидим, «дрожжи продаем». Околели, в общем. Значит, скоро утро: под утро всегда холодает.

А про деготь я вспомнил не случайно, вчера, как в сарай залетели, на него наткнулись, в бочке, в углу. На него и на телегу без одного колеса. А как стали замерзать, возникла шальная мысль: не поджечь ли нам эти деготь и телегу, да и сарай заодно, чтобы напоследок погреться!

  • Взвейтесь кострами, синие ночи!

Вот именно, кострами, как у этих, у артековцев в кино. Прощальный сбор в конце лета, огонь до неба и счастливые, озаренные пламенем лица.

  • Взвейтесь кострами… —

и т. д.

У нас тоже был прощальный! Жаль, что сами сгорим. Да кому жаль-то? Самим себя, и то не очень. Не велика, как говорят, потеря. Может, какая сердобольная старуха из голятвинских поселковых, завидев пламя, и перекрестится: мол, отмучились, окаянные, прости им, Боже, их согрешения! А остальные еще с облегчением вздохнут: издохли ироды, туда им и дорога! Жили, небо коптили, как паразиты, так и сдохли не лучше! Тьфу! Тьфу! Тьфу! Не мой глаз!

А вот и не сдохли еще!

Не сдохли, слышите вы – отцы, матеря, братья, сестры, дорогие папаши и мамаши! Потерпите уж малость, простите великодушно, коли не сразу сгорим. Легавые, что обложили с вечера этот дырявый сараюшко, очень даже крепко берегут нас для вашего же спокойствия. Чтобы спали и не знали ничего, как вы до сих пор с закрытыми глазами да заткнутыми ушами рядом с нами жили. Еще одну ночку переживете, надеюсь. Пока нас менты не схватят. Пока не «обезопасят» – так, что ли, выражаются?

А не схватили до поры, уж извините, потому, что свои драгоценные жизненки, спасенные неизвестной ценой от фронта, для своего и для нашего общего светлого будущего берегут.

У нас, как вы догадываетесь, никакого светлого будущего нет. Мы оторвы, отбросы общества, его дерьмо, экскремент по-научному. А по-нашенски – говно. Нас пора бы давно на помойку, да только сейчас по-настоящему хватились, когда от нас, как выражаются, вонять стало.

От клопов воняет, когда их давят.

Хотели они нас вчера придавить, да мы им хрен в зубы показали. А как они вытащили свой жестяной рупор, именуемый матюгальником, и начали в него кричать, чтобы мы не валяли дурака, а выходили бы по одному, а они обещают нас не бить и ничего плохого нам не делать, – так мы, чтобы они берегли внутри себя свой пердучий пар и зазря его не расходовали, пальнули в них из ружья. Тут они и заткнулись. Как пилюлю проглотили. Хоть дробь наша до них, ясно, не достала. Теперь молчат. Ждут рассвета, а может, и помощи какой-нибудь. Они же у нас храбрецы! Когда злые бывают, то семь мух убивают! А на пацанов, вооруженных одной берданкой, идти и рисковать у них запала нет. Тем более, они не знают, сколько нас и чем мы на самом деле вооружены.

Вообще говоря, я сам не знаю, сколько нас после всей этой заварушки осталось. Пятеро. А может, шестеро. Или семеро…

Теперь сидим и кукуем в нашей клетке. Поскольку мы все Кукушата. Так нас в нашем «спеце» зовут. И никакой это не символ, а фамилия такая. Причем у всех такая одинаковая фамилия: Кукушкины.

Я гляжу наружу, но слышу, как от противоположной стены ухает от кашля Шахтер, отхаркивает свою шахтерскую мокроту. Он сторожит свою сторону и мучается без курева. Ему тринадцать, он чуть старше остальных, и уже дважды удирал из «спеца», и даже поработал полгода на шахте под Тулой. Его, конечно, разыскали, вернули, и с тех пор он курит, а еще отхаркивает черноту. Отхаркнет, сплюнет на ладонь и показывает остальным – вот он, уголек, который в легких. А комочек харкотины, и правда, черного цвета. Такая-то, говорит Шахтер, свобода от нашего «спеца», от которого не скрыться и под землей. Черного цвета свобода, говорит он. Изнутри и снаружи.

Но лучше там, под землей, чем здесь, на земле. Это-то мы сразу для себя решили.

Сверчок и Ангел еще с вечера забрались в телегу и до сих пор с нее не слезли. У Сверчка температура, и он громко стучит зубами. Ангел же боится темноты и скулит от страха. Страх этот от прошлого, которого никто из нас не помнит. Никто не помнит, но что-то внутри нас помнит, если нам, как и Ангелу, временами невмоготу переносить ночь. Но мы еще притерпелись. Ангел же и в «спеце» ночами не спит, ждет рассвета. Темнота изводит его до тошноты, до обморока.

Рядом с Ангелом и Сверчком Сандра, старается их своим мычанием подбодрить. Сандра не умеет говорить, хотя она вовсе не глухонемая. Она все слышит и все понимает. Говорят, что слова, все до единого, она забыла от испуга. Когда же произошел испуг, она не помнит.

Мы вообще странные существа, создания, зашифрованные в какие-то времена, и лишь наше поведение выдает нашу причастность к чему-то, чего мы не знаем. Спросить же нам некого. А когда нам говорят о нас, то обычно врут.

Сейчас уже можно сказать в прошлом времени: врали.

По левую руку от меня, почти в углу, расположился мой закадычный дружок Бесик. Зовут его Виссарион, дружки звали Весик. Ну а познав кипучий нетерпеливый характер, сразу переделали имя на Бесика. Он у нас заводила, буян. Не могу вспомнить, но думаю, все, что сейчас с нами произошло, началось с него. Я не говорю, что это он придумал. Он оказался искрой в пороховой бочке.

Я слышу его шепот, обращенный к Моте:

– Ты ружье зарядил? Ты не забыл зарядить? Дай пальнуть разок!

Мотя караулит у двери. Это самое уязвимое место. Мотя единственный среди нас с оружием. Ружье старое, тульского завода, мы его прихватили в одном доме. И ружье, и патронташ. Мотя же вчера из этого ружья пальнул по ментам. Думаю, что стрелял он первый раз в жизни.

Если бы несколько дней назад мне сказали, что Мотя, наш справедливый и мирный Мотя, у которого «все люди хорошие», станет стрелять в какого-нибудь человека, я бы первый не поверил.

Но он стрельнул, и оказалось не страшно. Мы поняли: они нашей стрельбы боятся. А значит, мы будем стрелять еще.

Теперь они там, за бугром, ждут рассвета, будто с рассветом нас легче брать. А по мне, так для их легавого ремесла больше всего подходит именно ночь. Ночь да темнота, как деготь, когда свидетелей нет и когда нам страшно. Не потому ли мы боимся темноты, хотя не все, как Ангел, выдаем свой страх, что остался с той ночи, когда такие же легавые вошли в наш дом, которого мы не помним, гремя сапогами и двигая мебель? И – в дом. И – в нашу жизнь.

И – в наши души.

Мы-то не помним, а души, наверное, помнят. Из них, как харкотина из нутра Шахтера, кусками выплевывается накопленная в нас чернота. И я понимаю Бесика, почему он выпрашивает у Моти ружье, чтобы разок из него пальнуть по ментам. Бесик при появлении ментов цепенеет, а глаза у него становятся белого цвета. Я стараюсь в этот момент быть рядом с ним, иначе он может броситься и даже кого-то укусить. Мотя ружье ему не дает, зная его такой характер.

Я слушаю, как Сандра утешает Кукушат своим мычанием, думаю о Бесике и о Моте, и еще о Шахтере, и вот что мне приходит в голову: что с ночью у нас покончено. Больше таких ночей у нас не будет. Никогда не будет. Я точно знаю.

А все ведь началось с появления женщины на исходе дня в нашем «спеце».

2

Да, да. Все началось с появления этой женщины. Мы из-за кустов ее сразу засекли. Да и как в нашем глухом поселочке, задрипанных Голяках, не заметить нового человека, да еще если этот человек баба, забредшая по своей дурости в наш спецрежимный детдом?

Из местных, ясно, к нам не приходит никто. Только те, кто у нас работает. Но их немного. Из района тем более не появляются, они давно на нас рукой махнули. Даже местная милиция, которой велено инструкциями за нами следить, не слишком-то себя утруждает. Встречи с нами и на улице – не сахар. Даже не сахарин. А в нашем осином гнезде и подавно….

А женщина появилась у нас под вечер, худенькая, как подросток, с короткой челкой, в берете. В это время мы делили в кустах молодую картошку, вырытую на чужом огороде.

Мотя, который делил, выглянул да засмотрелся, нам его обратно за штаны втягивать пришлось. И Бесик, и Шахтер посмотрели. Остальные не стали. Они о картошке думали.

– Фартовая, – определил Мотя и почему-то засмеялся.

– Сумочка у нее фартовая, – уточнил Бесик. Он еще раз высунул голову и добавил: – Держит сумочку… Как в гости пришла… Графуня… Нуты-футы, ножки гнуты…

– Сорвать, – сказал Шахтер.

– Срезать, – уточнил Сверчок.

– Слямзить, – предложил Корешок.

– …Была ваша, стала наша…

И уж намостырился Бесик бежать наперерез красотке, чтобы эту, теперь мы все видели, легкомысленно повешенную на ручку сумочку изъять, то есть, говоря их языком, – национализировать, сумочка прямо-таки просилась к нам, она сама хотела, чтобы ее скорей изъяли, но остановил Мотя.

– Замри, Бесик, – произнес спокойно. – Замри, не бесись. А если руки чешутся, то чеши добровольцем еще раз за картошкой! – И пояснил для непонятливых: – Это ведь не прохожая на улице, чтобы у нее на ходу подметки рвать. Она же небось к директору идет. А вдруг она новая воспитательница? Вместо Захаровны, что сбежала? Или – надсмотрщица? Или – повариха?

– А вдруг она чья-то тетя?

Это последнее, про тетю, особенно всем понравилось.

Захохотали, заблеяли, надрывая животики, а Корешок заголосил на высоких тонах, вызвав новый приступ смеха:

– Здра-а-сте… детки… Я ваша тетя!

Мы корчились, мы умирали от нашего юмора. А юмор заключался в том, что никогда, за всю историю существования нашего режимного «спеца» ни одна тетя еще к нам не забредала. Хоть бы силой кто загнал. Но, правда, легенды были. И, как всякие легенды, невероятно живучие, были о том, что раз в сто лет случаются такие невероятности, как появление в детдоме дальних родственников, а то и теть (теть!), которые, вот чудеса-то, дав какие-то там обязательства, гарантии, расписки, могут взять племянничка, родственничка дальнего и вытащить его из нашего гиблого места, из наших Голяков, и увести в какую-то другую, неспецрежимную жизнь.

Легенды легендами, но еще ни разу ни один Кукушонок в глаза тех залетных родственничков не видел, и надо понимать так, что не увидит. Потому и зубы скалили, и животики надрывали, изображая друг перед другом встречу с фантастической, с мистической, с космической тетей.

– Ах, тетенька, зд-д-ррас-те! А мы-то заждались! Мы-то заждались! Никак седня и не ждали, разрешите, те-я-нька, сумочку подержать! Ах, какой костюмчик, особенно кармашки… Милашки-кармашки, а в кармашечке-то что? Кошелечек в кармашечке-то. Что вы, те-я-нька, сказали? Был кошелечек? Может, и был, а теперь, те-я-нька, нет кошелечка, и браслетика с руки нет, и цепочки с шеи… Ах, те-я-нька, за что мы обожаем тетенек, что приезжают они к нам при полном параде… В таком виде и отпускать жалко… Но отпустим, как не отпустить, кто же тетеньку, родственную душу-то, долго станет держать… Только не рыдайте, не плачьте, не убивайтесь, а то мы сами заплачем от жалости! Ах, вам кошелечек жалко. А нам, думаете, не жалко, но мы же берем и не плачем, мы же суровы! Ах, вы, те-я-нька, платочек лишь просите… Та к нет платочка-то, его давно сперли и унесли… Кто спер, если бы узнать! Но вы не бойтесь, те-я-нька, утрите рукавом слезы, мы его найдем! Найдем! Найдем! Обормоты, шакалы, говноеды несчастные! Им бы по карманам шарить и наших драгоценных теть обижать! А вы уж не ждите, те-я-нька, не ждите, родненькая, а уезжайте поскорей, а то они ведь могут и последнее взять. С них, те-я-нька, станет… А если захотите, то и опять приезжайте, мы-то зла не копим, мы завсегда тетенькам рады! Так, прощайте, прощайте, красота наша! Попутного вам ветра… В за-а-а-д!

Та к мы веселились, не зная, не ведая, что в той пресловутой сумочке, у той драгоценной тетечки лежит нечто, до поры тайное, ну, скажем, как бомба, которая разнесет весь наш «спец» вдребезги. И его, и нас, а всю нашу жизнь в придачу!

Ах, Бесик, Бесик! Не надо было тебя удерживать, когда ты рвался ту красивую сумочку прибрать к рукам. Твои гениальные руки с длинными пальцами, умевшие проникнуть в любое гнездо, чтобы достать яичко, а в любом кармане чувствующие, как у себя дома, должны были тогда это сделать. А если бы они тогда это сделали, то и жизнь наша, может быть, повернулась по-другому.

Впрочем, по-другому – не обязательно лучше.

А между тем женщина, уносившая свою отныне и навсегда кличку «тетенька», прошла в главный корпус и исчезла за дверьми. А жизнь, наша жизнь, потекла в своем обычном русле, в заботах о дне насущном: раздобыть съестное и, конечно, дождаться, дожить до бесценных минут ужина, хоть было заведомо известно, что это будет за ужин: снова затируха с капелькой постного масла и крошечная паечка хлебца. На ужин хлеба давали меньше всего. Верный расчет директора Чушки на то, что к ночи ста спецрежимным питомцам легче добыть, стащить, достать, своровать пропитание, чем, скажем, поутру. Но где достать?

Раскидывая об этом мозгами, в то время как рот делал свое дело, то есть облизывал тарелку, пытаясь из металла выжать еще одну каплю затирухи, я услышал, как воспитательница Наталья Власовна, по-нашенски – Туся, глуповатая, незлая, немолодая, лет, наверное, тридцати, крикнула, что после ужина всем Кукушатам велят зайти в кабинет директора.

В детдоме знают, что фамилия у нас Кукушкины. Но привыкли и называют Кукушатами, или Выводком, или Гнездом. А если кто попался на рынке, то Стаей, а то и Бандой. И тогда понятно, что речь идет о нас, десятерых. То есть было десять, теперь осталось девять; один, Христик, сбежал месяц назад, а куда – неизвестно.

Новички, узнав о таком количестве Кукушкиных, спрашивают, не братья ли мы, что носим одну фамилию. А если не братья, тут же начинают спорить и доказывать: не может быть, чтобы столько оказалось разом Кукушкиных «не братьев». Мы тогда говорим, что вот в царской армии были Ивановы… Седьмой Иванов, так и выкликали. Почему же, говорим мы, Ивановых может быть в армии семеро и даже больше, а Кукушкиных – не может? И ничего на это возразить нельзя.

А что мы не родственники и не братья-сестры, так это и по виду можно догадаться. Бесик у нас чернявый, вертлявый, как червяк, и носатый, а Сверчок, как мухомор, рыжий. Когда он поет, а поет всегда и знает разных песен мильон и еще одну штуку, лицо краснеет от напряга и конопатины на нем еще больше вылезают. Зато Ангел, как и положено ангелу, который спустился на землю, тих, курчав, стеснителен, будто девочка. Сандра против него грубовата и крута, зазря что не говорит, но у нее и мычание на окрик похоже. Мотя и Шахтер покрупней, постарше остальных. Но Шахтер мордастый, толстогубый, доверчивый, а Мотя длинный, худой, справедливый, а рот у него как бы создан для вечной приветливой улыбки, дугой, как у Буратино, и у него все люди на земле хорошие. Дружит Мотя с Сенькой Корешком, золотушным и всегда больным. Когда его в наш «спец» привезли, Наталья Власовна, Туся, задала однажды на уроке Сеньке вопрос: что он взял бы для еды от капусты, вершок или корешок? А Сенька, глупыш, растерялся, потому что в ту пору еще не знал, как растет эта самая капуста, и брякнул, что он взял бы себе корешок. Добрый Мотя вступился за него и выкрикнул, что надо брать вершок! Все засмеялись, а клички прилипли, и Сеньку стали звать Корешком, а Мотю Вершком… Тогда еще Сенька Корешок был из Кукушат самым младшим, и Мотя, прям как нянька, обхаживал его. Корешки, да и только. А потом появился последний из Кукушкиных, у которого вообще не оказалось имени. Его прозвали Хвостик. Потому Хвостик, что шесть лет и что последний, и потому, что за всеми, и особенно за мной, хвостиком и ходил! Но многие утверждают, что назвали его так после случая, когда у него сзади стал болтаться хвостик и все заметили и захохотали, – это глист торчал, который наполовину вылез прям в дырочку штанов.

Выстроились мы в кабинете у директора: Шахтер, Мотя с Корешком, Бесик, Сандра, я, Ангел, Сверчок, Хвостик. Нас почему-то особенно любят показывать разным комиссиям, когда они приезжают. Не только из района. Из области, а то и из Москвы.

Однажды на машине приехали, все в военном и с портфелями. Выстроили они нас и стали спрашивать, кто о себе что-нибудь помнит: о родителях или о своей жизни, а может, кто-то получал даже письма.

Но мы никаких писем ниоткуда не получали и ничего не помнили. Ну, помнили то, что в прошлом году чуть пожар в детдоме не случился, один из «спеца» под трактор угодил, когда в колхозе за брюквой полез. Да только это им неинтересно было. Так мы и стояли, будто глухие с глухими, уставясь в пол. А они, военные, заглядывали в бумажки, которые «личным делом» прозываются и хранятся где-то у директора под замком, и все что-то бормотали между собой. А потом стали нас к столу выкликать.

Один из военных, курчавый, молодой, сказал мне:

– Надо, дружок, быть доверительней… Раскрепощенней… Мы с вами, видите, как свои…

Никто этих слов не понял, и я не понял, промолчал. А Мотя потом объяснил: это вроде сексота… Мол, скорей стучи на своих, выкладывай, что знаешь, если уж ты такой доверительный, вот они и говорят, что они – свои!

Мы и другие их словечки запомнили.

Один сказал: «Заметна дурная наследственность». Это лысый, пожилой, у него и звезд на погонах было четыре штуки. А другой – бледный, тощий и звезд меньше – ответил:

– Ну и социально опасные. Надо бы режимчик-то ужесточить!

А курчавый, у него всего одна звезда, тоже вставил:

– Режим изоляции от общества благоприятен для их развития.

И тогда пожилой лысый еще сказал, как бы обобщая:

– Как на курорте… Пора для них тут спецремеслуху организовать, чтобы дармовой хлеб не ели. Труд, и только труд, лечит от классовой ненависти. Вот только почему они в стаю сбились? Почему кагалом ходят? Они сами групповщину свою организовали? А может, их кто научил?

Директор тогда сказал, поправив очки, что мы все Кукушкины и потому ходим вместе. Но никакой организации он не заметил и вообще считает, что это детдому никак не вредит.

По случаю, кстати, высокой комиссии директор нацепил золотые очки. Он их где-то стибрил, и все знали, что в стекла он старается не смотреть, через них он ни фига не видит. Но уж по торжественным случаям обязательно нацепит, ибо считает, что в них его свиное рыло выглядит благороднее.

– А вы не задумывались, отчего столько сразу однофамильцев у вас появилось? – спросил курчавый. – Или они сами такую странную игру затеяли, что взяли одинаковые фамилии?

– Да нет, – сказал директор, – они же глупы… недоразвитые они… Разве не видно?

– Видно, – сказал старший, лысый. И посмотрел на Сандру. Вывел ее из строя и вокруг обошел. – Уникальный случай в медицине, – произнес и попросил рот открыть. Она открыла. – Видите, – сказал, повернувшись к своим, – понимает же?

Директор кивнул:

– Понимает, но не говорит.

– Может, она того… притворяется? Чтобы всех запутать? Такие, между прочим, случаи очень даже бывают.

– Она не может притворяться, дурная потому, – сказал директор. – А фамилия на всех Кукушкиных соответствует документам. Вы же сами убедились.

Лысый и все остальные застегнули свои портфели и на нас не смотрели. А мы стояли и ждали. Чего ждали, понять было нельзя.

– А документы откуда? – спросил лысый, направляясь к двери. Нас как будто здесь вообще не было.

Директор молчал, а тот продолжил, открывая дверь:

– Вот видите… А мы хотим узнать! – и пошел наружу. И все стали выходить, и директор побежал рысцой за ними, и в коридоре в открытую дверь было слышно, как курчавый громко сказал:

– Вы их это… Разведите… Групповщина – штука страшная… Они вам еще дадут жару!

– Конечно! Конечно! – ответил директор. – Немедля разведу! Не волнуйтесь!

Но как нас разведешь, если Кукушкины давно в стаю сбились, и сбились не у директора в кабинете, а на улице, где нас по спискам не проверишь. Как-то попытались они нас «развести», даже какую-то лекцию про международный оппортунизм прочитали, на том дело и кончилось.

Комиссия на машине уехала и больше не появлялась. Но и Кукушкины с тех пор больше в наш «спец» не поступали.

3

Директор, Иван Орехович Степко, носящий между нами кличку Чушка, встретил нас, как всегда, хмуро и велел построиться. Потом он вышел и вернулся с нашей «тетенькой», которую мы засекли на подходе из-за кустов. Тетенька вблизи показалась нам моложе и была красивенькой. Короткая стрижка, как теперь, в войну, зеленый беретик и кокетливая челочка на лбу. Глаза такие большие, темные, прямо-таки воткнулись в нас, будто милиция, изучая наши физии. Ну а мы, конечно, уставились на ее сумочку, болтающуюся на руке. Помню, подумалось, что долго эта глупая сумочка не провисит… Тут, в коридоре, ее и срежут, а если до сих пор не срезали, то это от некоторой непривычки перед новым человеком, да еще бабой, да еще красивой такой на вид. Но у нас в «спеце» и на красоту не посмотрят. Красиво лишь то, что можно украсть. Сумочка – вот это красота!

Я отвел глаза и стал смотреть на директора.

Когда нас осматривают, как витрину все равно, мы тоже сперва осматриваем исподтишка осматривающего нас. Потом это нам осточертевает и мы выбираем объект неподвижней. Для этого как раз годится наш директор Чушка. Он на вид рыхлый, тяжеловесный, с одышкой и нас никого не помнит. Он даже не делает вид, что мы его интересуем. Его интересует только его дом, его хозяйство и его свинство.

У него на другом конце поселка свой дом, двор, а на нем много свиней, которым мы носим хлебово из нашей кухни. А когда мы это хлебово несем, мы гущу вылавливаем руками на ходу. Но мама Чушки (это как звучит!) – старая ведьма, специально выходит на улицу, чтобы проследить за нами, а видит она на диво далеко. Она вообще, когда мы появляемся у них во дворе для работы, следит за нами и впрямую, и тайком, и мы знаем, что она нас всех ненавидит. Когда она разговаривает с нами, она вместо звуков выдает шипенье, и в глаза она при этом не смотрит. Но ее сынок тоже никогда в глаза не смотрит. Случись какой разговор, он обращается будто к полу, к столу или стулу, а не к говорящему. Никому из нас не удалось ни разу узнать, какой у него по-настоящему взгляд. Бесик утверждает, что однажды он увидел директора в окно, забравшись на дерево около его кабинета, и будто сразу догадался, что глаз невозможно увидеть потому, что там их нет, а есть две дыры, как в черепе, в которых ничего не увидать.

– Он смотрит, как из могилы, – сказал Бесик и хотел изобразить, как это бывает, но ничего не получилось.

– А зрачки? – спросили мы.

– Нет там никаких зрачков! – воскликнул он. – Одни дырки. Я когда увидел, чуть с дерева не грохнулся. Не зазря он их стекляшкой прикрывает!

Теперь он был без стекляшек, оправленных в золото.

Директор сказал, обращаясь не к женщине, а к полу:

– Эти – Кукушкины.

И вышел, громко топая, а женщина осталась. И сумочка продолжала болтаться у нее на руке. Я заметил, что, взбудораженный такой беспечностью, Бесик прямо-таки потянулся в сторону сумочки, но его одернули: успеется, мол. Больше же ничего интересного не происходило. Думаю, нам всем одинаково тоскливо подумалось, что сейчас вот и начнутся глупые вопросы насчет фамилии да насчет Сандры и нашего прошлого, которого мы все равно не знаем. Да и знать не хотим.

Но женщина лишь вздохнула, когда директор захлопнул за собой дверь. Лицо ее чуть оживилось. Она сказала:

– Ну, здравствуйте, что ли… Кукушата…

И почему-то засмеялась. Мы вразнобой, все, кроме, конечно, Сандры, ответили ей, кто «здорово», а кто «наше вам с кисточкой»… А Ангел произнес ни с того ни с сего: «Добре дошли»… И смутился. Потому что это выскочило помимо его воли, и он не знал, что это означает.

Женщина тогда сделала шаг к Ангелу и спросила:

– Ты что же – знаешь болгарский?

Мы все удивились и посмотрели на Ангела. А он от испуга помотал головой, удивленный вопросу не меньше нашего. Никакого болгарского он не знал и нигде сроду не бывал. Просто женщина еще не поняла, что у него выскакивают сами по себе, будто в фокусе, всякие непонятные слова. Ну, как бы у Сандры ее мычания.

Женщина еще раз, но совсем по-другому, всех нас осмотрела, а на мне, я это прямо кожей почувствовал, остановила взгляд. Даже не знаю, почему я почувствовал, что она не как на остальных на меня посмотрела.

Потом она прошла вдоль строя, а увидев Хвостика, задержалась.

– А ты кто же будешь? – спросила удивленно.

Хвостик не растерялся и, в свою очередь, спросил:

– Мы-то Кукушкины, а ты кто такая?

Женщина покачала головой. Такие, мол, Кукушата, что им, даже самому младшему, палец в рот не клади. Она полезла в сумочку – мы прямо глазами воткнулись следом за ней – и достала большую конфету в бумажке.

– Держи, – сказала, – Кукушонок! – и протянула конфету Хвостику.

У меня, да, наверное, у всех нас, сердце екнуло от такого ошалелого подарка. Я прям почувствовал, как в строю все наши напряглись. Никому из Кукушат не приходилось еще видеть наяву настоящую конфету в фантике, мы о ней лишь по рассказам знали. Подумалось, не только, наверное, мне, чтобы Хвостик конфету втихаря не схавал, а поделил на всех. Да она, конечно, всем и предназначена. Не бывает так, чтобы одному человеку, тем более Хвостику, который хвостик от нас и есть, отдали на съедение целую конфетину.

Размечтавшись, я сразу и не заметил, что женщина встала передо мной. Я даже вздрогнул от неожиданности, увидев в упор ее глаза. Она смотрела на меня пристально, не отрываясь. И в то же время это был какой-то ужасно грустный взгляд, вот что еще я сразу понял.

Она шевелила губами, но у нее не сразу произнеслось:

– А тебя… Тебя-то как зовут?

– Сергеем, – я ответил и посмотрел на сумочку: может, и мне обломится за такую мою вежливость конфета?

– Сергей… Кукушкин? Сережа, значит.

– Почему Сережа? – спросил я с вызовом. Мне не понравилось, что она так странно произнесла, будто присвоила себе мое имя.

– Серый он! – выкрикнул Бесик, тоже не отрывая своего взгляда от сумочки. Он даже задвигал пальцами, разминая их, как перед работой.

– Как? – спросила она, повернувшись к Бесику. – Серый… Почему Серый?

– Ну, кличка, – ответил я нехотя, поняв, что конфета мне не обломится. Да и вообще долгое внимание начинало надоедать. Пусть бы она с Шахтером нашим поговорила, он бы ей ответил на своем языке. И ни на каком не болгарском, а чисто шахтерском, где через слово всякие «мамы» вспоминаются. А может, и «тети» тоже.

Но женщина, кажется, сама поняла, отстала. Как говорят, отцепилась. Взгляд у нее стал задумчивый, а может, даже расстроенный.

– Вот что, братцы, – сказала как про себя, как через силу и уже не улыбалась. Будто ей стало больно с нами говорить. – Я приехала потому, что… Ищу я родственника… Ищу очень давно, и много я объехала детдомов, приемников…

Она произнесла слово «родственник», и мы тут же, Кукушата, переглянулись: не об этом ли шел разговор! И на тебе! Чудо свершилось!

– Фамилия мальчика, которого я ищу, – Кукушкин, а зовут его Сергей, – сказала женщина и посмотрела на меня.

И все на меня посмотрели. Кто с любопытством, а кто с интересом, с завистью и даже со страхом. И лишь я один никак не отреагировал на слова, будто они меня не касались. Да и правда, касались ли, если на свете тыщи Кукушкиных и многие из них Сергеи… И если Хвостик без имени пришел в наш «спец», то и он, в конце концов, и другие могут быть Сергеями!

Тут вошел директор Чушка и спросил не у тетки, а у пола:

– Ну и что? – Как на допросе: что, мол, удалось выпытать?

Наверное, это означало, что он интересуется, хотя и без интереса интересуется, кого тут приезжая нашла. А если никого не нашла, то пора бы ей закругляться, а то ему надоело ждать.

Но женщина, видать, не жила в «спеце», она не поняла прямого намека.

– Простите, – сказала, – я быстро… Я хочу лишь переговорить с Сергеем Кукушкиным. Вы разрешите? – и посмотрела ласково на директора.

А он отупело – когда это с ним так разговаривали! – проследил за ее глазами из-под век и окинул тусклым взглядом меня. Но я его глаз не ухватил. Думаю, что и он меня не увидел. И не прошибла бы его никакая просьба, если бы не умоляющий жест приезжей, которая не сводила с него больших своих, странных, красивых глаз.

– Валяйте, – разрешил он, обращаясь к полу. Но тут же добавил: – Недолго. А остальные… Эти… Из шайки-лейки… Замолкни и марш в зону!

Словечки «замолкни» и «в зону», мы знали, его любимые. Как ни странно, они не отдаляли Чушку от нас, а, наоборот, приближали, делали почти своим. Это ведь были и наши слова. Из нашей жизни. Кукушата, осчастливленные свободой, громко покатились к дверям и пропали. Лишь Мотя оглянулся на меня и сделал знак, понятный всем Кукушатам – палец поднесен ко рту, – мол, мы с тобой, кричи, откликнемся!

Директор, помедлив в дверях – а вдруг без него не обойтись, – убрался с неохотой из своего кабинета.

Я точно знал, что он будет подслушивать. А может, и не будет, все-таки свинья ему дороже какого-то бессмысленного разговора одного из нас, Кукушкиных, с приезжей и, видать, сумасшедшей бабой.

Я тоже стоял и глазел на дверь. А куда мне еще глядеть? Меня вроде арестовали, одного из всех, я и стоял, как арестованный, то есть терпеливо ждал, что могут со мной еще сделать.

А женщина села в директорское кресло и достала папиросы из той же самой сумочки. Господи, и папиросы там тоже были! Знал бы Шахтер, он сам свистнул бы сумочку, не дожидаясь всяких манипуляций Бесика.

Женщина закурила папироску и попросила меня тоже сесть. В кабинете был стул.

– Да садись же! Ближе, ближе… Я не кусаюсь…

Я присел на краешек стула, но не так близко, как она просила.

«Ах, тетенька, не держали бы вы меня…» – подумалось с тоской. Но я сидел и ждал, решив до конца выдержать всю эту казнь. А женщина курила и молчала.

4

– Ну, еще раз… Здравствуй, что ли, – произнесла она. – Забыла представиться… Зовут меня Маша… Мария Ивановна, значит.

Я кивнул. Но про себя-то я знал, что не буду никак ее называть. Разве что для юмора тетенькой, и то не вслух.

– Я тебя давно ищу. Кукушкины по многим детдомам разбросаны, а некоторые в ремесленные училища ушли.

Она спросила:

– Знаешь, сколько Кукушкиных оказалось? Больше тридцати! А ты – среди них… Я ведь тебя искала!

«А я тебя не искал», – захотелось ответить. Но я сдержался. Вот если бы директор наш, Чушка, сейчас вернулся бы да приказал очистить кабинет. Я в этом кабинете всего разок и был – это когда военная комиссия с портфелями нас вызывала. Я его весь глазами обшарил, но ничего полезного для себя не высмотрел. Стол, да шкаф, да портрет Сталина над столом. Под Сталиным надпись: «Людей надо заботливо и внимательно выращивать, как садовник выращивает облюбованное плодовое дерево. И. Сталин». Это, значит, Чушка, как садовник, собирался нас по Сталину выращивать. Да не очень у него выходило. У него свиньи по Сталину лучше выращивались, чем люди.

Я прислушался: за окном негромко, но требовательно разнеслось: «Ку-ку». Наши просигналили.

У Кукушат, все равно как у птиц, свои, призывные, звуки есть. Миролюбивое кукование означает, что ты жив, здоров, чего и другим желаешь. Резкое, быстрое «ку-ку» – знак тревоги, беги на помощь, кто может. И бегут. И еще одно, горластое, протяжное, как зов трубы… Это по любому серьезному поводу сбор.

Сейчас куковали мирно, но как бы и чуть вопросительно, что означало: «Не дрейфь, мы с тобой, мы тебя ждем».

Я оторвался от окна и вздохнул. «Ах, тетенька, – снова про себя попросил. – Не мучила бы ты меня. Да и себя бы не мучила. Давай простимся… Как в известном довоенном фокстроте: «И в дальний путь на долгие года…»»

А женщина снова стала закуривать. Я проследил, куда она прежний бычок бросила, чтобы потом для Шахтера подобрать. Будет и от тетеньки польза: лишний раз Шахтеру не идти на станцию, не собирать вдоль насыпи окурки. Два полновесных бычка – такая находка!

Она вдруг спросила, я в то же мгновение понял, что этот вопрос у нее давно за щекой лежал:

– А ты правда считаешь, что твоя фамилия Кукушкин? – И так как я продолжал молчать, она добавила сквозь дым: – Тебя не удивляет, что ваше, ну… гнездо… ваша стая… не случайно возникла? Нет?

– А как она возникла? – спросил я тупо.

– Ну, – сказала женщина Мария Ивановна, – могли, например, вам в распределителе такую фамилию дать. Или…

– Зачем?

– Мало ли зачем. Могли же?

– Зачем? – повторил я, как попка-дурак. Но я дураком сейчас и был.

Тетка не ответила, а снова, не докурив, бросила папироску. А я опять подумал, что бычки у нее остаются роскошные. Шахтеру-то нашему лафа. Хотя я ему сейчас завидую, его свободе, но тоже не зря мучаюсь. Интересно, кто из Кукушат куковал? Трудно по голосу определить, но я почему-то подумал, что это Бесик. Он всегда за меня волнуется. А может, Мотя.

– Я тебе хочу сказать, Сергей… – произнесла она. – Сказать, что фамилия твоя вовсе не Кукушкин!

Тут я должен был спросить: «А какая же?» Но почему-то не спросил. Я знал, все равно она сама скажет. А торопиться мне теперь некуда. Двенадцать лет жил Кукушкиным, могу пять минут еще пожить. Да и не верил я ей.

– Твоя фамилия Егоров, – произнесла она. – А звать тебя и правда Сергей. Сергей Антонович. А лет тебе одиннадцать. В сентябре двенадцать будет. А знаю это все, Сережа… от твоего родного отца… Антона Петровича.

Добила-таки. Как гусеницей по мне прошлась. И хоть не верил, не мог я ей верить, если хотел дальше жить, но спросил. Себе во вред спросил:

– Вы… Его… Знали?

– Знала. Конечно.

– А где он?

– Сейчас не скажу… Мама у тебя умерла, ты ее не помнишь. Но ты и отца не помнишь?

– Нет, – сказал я.

Слова почему-то начинали застревать у меня в горле, мешали говорить.

– Ну да, когда его… Он, то есть, уходил, это в тридцать девятом. Тебе же шесть лет было!

– Он меня бросил? – И рывком я переспросил: – Он меня бросил? Да?!

– Нет, – ответила тетка, вздрогнув. – Нет, Сергей. – Лицо ее было какое-то испуганное. – Он тебя не бросил! Нет! Нет!

Надо было не поверить и уйти. Надо было сбежать, если хотел еще жить. Но я ждал. Чего я ждал? И зачем мне нужна была какая-то правда, если эта правда все равно опоздала? Лучше бы ее не было совсем. Но вот она, тетка, приехала, тридцать Кукушат счастливо миновала, чтобы именно меня выбрать из тридцати, и выстрелить этой правдой, и убить наповал. А я, дурачок, еще доверчиво ожидал, когда она все это проделает.

– Как тебе сказать… – Тетка полезла в свою сумочку, вынула пачку папирос. Обнаружила, что пачка-то пустая, выкинула, не заметив, что та упала на пол. Чушка завтра придет, кому-то влепит из дежурных за грязь. – Его забрали… Понимаешь?

– На фронт? – спросил я, хотя мог бы вспомнить, что до войны, а это случилось до войны, никакого фронта, наверное, не было.

– Он ушел не на фронт, – произнесла тетка устало. Ей тоже нелегко давался наш разговор. Я только сейчас об этом подумал. Но если она меня не бросает и разговор не бросает, значит, не все, ради чего она приехала, сказала.

Она поднялась. Поглядела на ручные крошечные часики и сказала, что ей нужно поспеть на московский вечерний поезд, иначе она опоздает на работу. Но она приедет. Через несколько дней она приедет пораньше, чтобы поговорить еще. Это очень важно для нас обоих. Для меня, но и для нее тоже. Она долго меня искала и не для того нашла, чтобы потерять. Вот что я должен понять. Да, и еще она просит, пока, пока… – все это на ходу и торопливо, – ничего не рассказывать об услышанном своим дружкам. Ну, то есть Кукушатам, которые тут в окно куковали. И директору тоже. Директору в особенности.

– Ему, кроме своих свиней, ничего не интересно, – сказал почему-то я. Но засек, что тетенька-то наблюдательная, и нашу перекличку, как ни дергалась, не пропустила мимо ушей.

– Не знаю, как насчет свиней, но меня он встретил подозрительно, – сказала она, задерживаясь у дверей. – Допрашивал, откуда я приехала да кого ищу и зачем. Думаю, мог бы и погнать, но я не лыком шита, припугнула его… Так что прошу, если не трудно, говори, что я твоя тетка, понял? Так будет лучше.

Я кивнул. Я не стал спрашивать, для кого это будет лучше. И почему надо говорить «тетка»? А кто же она тогда на самом деле?

Она будто услышала мой немой вопрос, а может, прочла его в моих глазах:

– Приеду, объясню! Счастливо!

Она протянула мне руку. Когда она встала со мной рядом, я увидел, что она невысока и чем-то похожа на Сандру, будто не женщина, а подросток, который не намного старше нас. Она и руку дала, как у нас лишь умеют подавать, не случайным, а своим дружкам, с выбросом вперед: «по петушкам». И я принял и пожал ей руку. Даже не знаю почему. Кто бы она ни была на самом деле, эта тетка, которая не тетка, но которую буду называть теткой, я поверил, что она не врала, как врут остальные. Но именно поэтому мне стало плохо потом, когда она уехала. Так скверно, так муторно, как никогда раньше в моей жизни не бывало.

И она ушла. А я задержал взгляд на портрете товарища Сталина, провожавшего меня чуть вприщур, улыбкой своей мудрой. Вот только про бычки драгоценные для Шахтера, оставшиеся в кабинете вместе с товарищем Сталиным, я почему-то не вспомнил.

5

Кукушат не пришлось скликать, они сами возле крыльца толклись.

Они же первыми свои новости выложили. А новости такие, что новоявленная родственница под названием «тетенька» благополучно убралась в сторону станции и пошарить ее не удалось. Мотя Вершок не разрешил. И директор тоже не сразу к своим свиньям убрался, все под окном торчал, прислушивался к разговору. Но Кукушата это дело вмиг расчухали, затеяли у него под ухом песни похабные орать. Особенно Сверчок старался, ну и остальные помогали. Чушка злился, злился, а потом как гаркнул свое: «Замолкни и в зону!» А кто замолкни-то, если никого не видать. Так, чертыхаясь, и убрался.

– Выкладывай, что за тетка? – сказал нетерпеливый Бесик. – Чего ей от нас надо? – Та к и сказал – не от меня, а от нас. Затронув из нас одного, затрагивали всех.

Они стояли вокруг меня, Кукушата, и ждали ответного рассказа. Бесик, Мотя, Корешок рядом с ним, и улыбающийся Ангел, и темноликая Сандра с ярко-голубыми глазами, и Сенька Сверчок, что надрывал ради меня горло, и Шахтер.

При виде Шахтера я про бычки, оставленные в кабинете, вспомнил. Но я не сразу заметил Хвостика и спросил:

– А Хвостик где?

Но тут он и сам вылез из-за спины и крикнул снизу, глаза его сияли от радости:

Страницы: 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Советские ученые создали бактериологическое оружие с сильнейшим поражающим фактором. Штаммы зловещег...
И вот они появились… Из-за поворота черной тенью вылетел конь, в седле его сидел всадник в длинном п...
В результате халтурной пластической операции Ольге Владимирцевой изуродовали лицо. Бедняжка вынужден...
Не думала не гадала частный детектив Татьяна Иванова, что создаст себе проблему на ровном месте. А в...
Представь: твой папа, обычный миллионер, взял и купил старинный замок в горах. Ваша семья решила вст...
Сенсация! Скоро в городском музее открывается выставка скифского золота, а накануне состоится торжес...