Кукушата, или Жалобная песнь для успокоения сердца Приставкин Анатолий
Бесик, не отрывавший глаз от бугра, который в утренней дымке то возникал, то пропадал, вдруг вскрикнул:
– Они машут! – И указал пальцем.
– Кому машут? Нам? – спросил Шахтер.
– Нам! Нам! Вон же!
– Стреляй! – приказал Шахтер Моте. – Чтобы не мелькали перед глазами.
– Стрелять? – спросил Мотя.
Сандра промычала, она была за то, чтобы стреляли. Она пролаяла, поясняя, что надо в них бить и бить.
А я сказал:
– Конечно, надо стрелять!
– Хоть раз пальни! – крикнул Сверчок.
Я так понял, что все хотели, чтобы Мотя пальнул. И не в платке, которым там махали, дело. Хотелось выстрелить, чтобы самих себя услышать. И самим себе доказать: ага, палим, значит, мы тут еще кое-что могем! А не похоронены вашими легавыми усилиями!
Мотя совсем было решил пальнуть и уж прицелился, но вдруг опустил ружье и растерянно произнес:
– Идут…
– Так пали! Пали!
– Чего ты кричишь? – обернулся он к Бесику. – Не видишь, что ли, это же баба! Баба идет! И машет!
– Какая еще баба?
Шахтер с другой стороны сарая прибежал посмотреть и сразу определил:
– Это Туся.
– А что Туся? Не ихняя? И в нее пальнем!
– Но если она чего сказать хочет?
– А нам не надо говорить! – воскликнул Бесик. – Мы сегодня сами говорим! Это они пусть слушают, как мы им говорим! Из ружья!
Я еще раз воткнул глаз в щель и вдруг понял, что это за женщина. Никакая не Туся. Это Маша. Я сразу узнал ее, когда она подошла ближе.
Я произнес:
– Это моя тетка идет.
Хотя теперь все ясно видели, что идет с платком в руке моя тетка Маша.
– Ну, что? Стрелять? Нет? – спросил Мотя.
– В тетку-то?
– В тетку! – подтвердил зло Бесик. – А зачем она идет?
– Она же к тебе идет? – поинтересовался Ангел.
– Не знаю, – ответил я.
– Конечно, к тебе! Приехала!
– Где они ее только разыскали…
Я посмотрел в щель и попросил Мотю:
– Не надо в нее стрелять, а?
Но оборачивался я к Бесику, я знал, что он среди нас первым может крикнуть: «Пали!»
– Пожалел? – буркнул Шахтер. Он уже успокоился и стал собирать соломку, чтобы закурить.
– Ну и что… – сказал я. – Не пожалел, а вообще…
– Нет, пожалел. А они не пожалеют…
– А Маша-то при чем?
– При том! Идет, не боится! Дать бы по ногам!
Я промолчал. Я знал, что теперь не дадут. Смотрел, как она, дурочка, все размахивая глупым платочком, идет к нам, спотыкаясь об ямки и не замечая их, а слепо глядя на наш сарай. Ну ясно, что она нас не видела, а мы ее видели. Мы смотрели, затаив дыхание.
Она встала в десяти метрах от дверей сарая и, крутя головой, чтобы понять, где мы и где, наверное, я, спросила:
– Сергей! Я к тебе… Ты меня слышишь?
Все в сарае повернулись ко мне. А Мотя кивнул: говори.
– Я тебя слышу, – ответил я в щель.
Теперь она знала, где я сижу, и смотрела в мою сторону:
– Ты вот что… Скажи ребятам, что надо сдаваться… Они там вооружены… Понимаешь?
– Ну и что? – крикнул Бесик.
Маша повернула лицо в его сторону:
– Но они же вас штурмовать хотят!
– Ну и что! – опять крикнул Бесик.
Маша замолчала, и я увидел: она волнуется и никак не может найти нужных слов. Да и вообще, будто девочка, стоит растерянная перед нашим дулом, хотя, может, и не знает, что мы еще способны пальнуть.
– Сергей, – произнесла она и осеклась, будто проглотила что-то. – Меня специально вызвали, нашли… Туся меня нашла… Чтобы я тебе… Чтобы я всем вам сказала. Но я не от них, я от себя, понимаешь… Они там с винтовками… С оружием, и их много…
Мы молчали. И Бесик теперь ничего не кричал. Мы смотрели на нее. И Сандра подползла, и Сверчок подлез, которого лихорадило от температуры.
– Ты слышишь меня? Сергей? – спросила она. Я услышал слезы в ее голосе.
Сандра взглянула на меня и промычала, веля говорить.
– Ну, слышу… – ответил я негромко.
Маша обернулась, чтобы посмотреть на своих легавых и, уже не стараясь от них оберегаться, быстро проговорила, что они там собрались, чтобы нас схватить.
– Они такие… Они такие…
– Мы знаем, какие! – крикнул Мотя. – Мы их ненавидим!
Маша вздрогнула и посмотрела со страхом:
– Но они же будут стрелять… Они же не пожалеют… Сергей!
И вдруг она зарыдала.
Она стояла перед сараем и вытирала косынкой слезы, а мы смотрели, затаившись, не сводя с нее глаз. Мы знали, что это первый и единственный в мире человек, который нас тут пожалел. Но это их человек, а значит, нам не о чем разговаривать.
– Скажи ей, чтобы уходила, – попросил Мотя.
– Уходи! – крикнул я.
Она вздрогнула и опять оглянулась:
– Сергей… Опомнитесь…
– Уходи! – крикнул ей уже Бесик. – Скорей уходи! Ну?
Маша повернулась, но опять посмотрела в мою сторону:
– Знаешь, я неправду тебе сказала. Твой отец, Сергей, жив… Он жив… Ты должен ради него себя пожалеть… Правда…
Я слушал и понимал, что она врет. И все поняли сразу, что она врет. Зачем… Да чтобы меня спасти. Но они же все и всегда нам врали, будто бы ради нашего спасения, а спасали они только себя.
И тогда я крикнул, приближая рот к щели:
– Ты все врешь! Врешь! Врешь! Врешь!
39
Бунт, это по своей «Истории» я знал, когда ничего не понятно, но страшно. И все чего-то хотят разрушить, бьют что ни попадя, ломают и еще жаждут крови. Лучше, если директорской крови, но можно и всякой другой.
Я поднялся за остальными, даже не понимая про себя, надо мне подниматься или не надо. Меня, как говорят, подняло.
Вообще-то я готов был и знал: мне надо быть со всеми. Да, каждый из нас был готов, в том-то и дело. И каждый вносил в общее движение всего себя, заводил себя до уровня других, а потом другие доводили себя до уровня каждого, и все это, будто тревоги сирена, становилось выше и выше тоном! Пока из рева не перешло в какой-то протяжный вой. И вой тот особенно взвинчивал, и будоражил, и правил всеми нами. Внутри меня что-то прокричало: «Все! Все! Все!» А может, это не внутри, ведь мы ничего не слышали, но в то же время слышали. Та к вот, были слова: «Все! Все! Все!» Кончилось их время! А наступило наше время! И в нем, в другом, каждый из нас тоже другой, не подвластный никому и ничему, кроме этой стихии, в которую мы сразу и навсегда влились, как капли вливаются в поток, становясь разрушительной силой.
Мы ворвались в канцелярию, стали бить окна. Кто-то схватил директорский стул и грохнул его об стол, стул разлетелся.
– Дуб хреновый, а хрен дубовый!
Портрет Сталина не тронули. Сталин единственный был здесь не виновен. Зато в его словах про то, как надо людей заботливо и внимательно выращивать, дописали слова, и получилось: «Свиней надо заботливо и внимательно выращивать, как Чушка выращивает…» и т. д. А в конце: «И. Сталин».
Все указывали пальцем и хохотали.
Кто-то полез в стол, но ящики не выдвигались, были заперты. Тут же появилась фомка, замки отлетели.
Из ящиков посыпались бумаги, много бумаг, но Мотя, я вдруг увидел его среди других, вполне уже спокойно, даже не взбешенно, закричал:
– Бумаги мы прочитаем! Не надо их рвать!
– Надо! – закричали остальные. – Надо!
– Хватит читать! Они все равно врут!
Тут кто-то увидел среди бумаг фотографию самого Чушки. Чушку немедля прилепили к стене, и все стали упражняться, кто точнее ему в рожу плюнет.
Это и отвлекло ребят от бумаг. А Мотя вдруг крикнул:
– Вот письмо!
Ребята еще доплевывали в обхарканную фотографию, но Бесик спросил:
– Письмо? Какое письмо?
– Письмо от отца, – сказал Мотя.
Тут все одновременно повернулись и посмотрели на Мотю. Наверное, хотели узнать: «Чьего отца?» Но никто не решился. Наверное, страшно было сразу узнать, что это не твой, а чужой отец.
– Письмо без конверта, – продолжал Мотя. – Хотите? Прочту?
– Хотим.
– Ну, слушайте… Тут несколько строчек… – И Мотя с выражением стал читать: – «Дорогой сынок, вот как долго я тебя искал, а теперь мне написали, что ты живешь в спецрежимном детдоме в Голяках… А я, хоть меня не выпустили, смог передать на волю это письмо, чтобы ты знал, что я ни в чем не виноват, я всегда, всю свою сознательную жизнь был верным членом партии ВКП(б). Они меня истязали до полусмерти, я не спал семь суток, а потом подписал навет на самого себя. Но ты ничему не верь, они меня сломали, но не доломали. И я написал письмо товарищу Сталину, от которого скрывают, что творится за его спиной. А если не вернусь, то знай, родной мой сынок, что папка твой был всегда честен и, умирая, он будет думать о тебе». – Мотя перестал читать, а все, уставясь на него, ждали.
– А дальше? – крикнули.
– Дальше… все! – ответил виновато Мотя.
– А письмо-то кому?
– Нам… Кому еще?
– Понятно, нам… Но ведь оно кому-то…
– Сказал тебе, придурку: адреса нет… И имени нет…
Тут каждый из «спецов», кто слушал, стал говорить, что письмо это ему и он точно знает, потому что его отец, которого он, правда, не помнит, мог написать именно такое письмо. Стали спорить, даже ругаться, а я вдруг подумал, что мой Егоров, который, кажется, мне отец, тоже мог прислать такое письмо. Уж в отличие от остальных «спецов» я-то точно знал, что он у меня сидит там… Или сидел.
Но неожиданно во все крики, споры, разговоры влез Хвостик. Он закричал:
– Это мое письмо! Это мой отец! Мой! Мой!
Все на мгновение примолкли и впервые обратили на Хвостика внимание. И Мотя посмотрел. И вдруг сказал:
– Если твой, держи! – И отдал Хвостику письмо.
Тот жадно схватил и тут же засунул под рубашку за пазуху. Я думаю, он туда спрятал потому, что видел, куда я прячу свою «Историю». Он уже понял – за пазухой не пропадет. Но, кажется, до конца не верил, что письмо его, и повторял громко:
– Мой отец! Мой! Мой!
– Конечно, твой, – успокоил я Хвостика. – Там поискать, может, и еще письма найдутся!
И все схватились, что и правда, у Чушки могут храниться еще письма, и стали рвать бумаги друг у друга, но писем больше не нашли. Нашли свои личные «Дела», где про нас было про всех одинаково сказано, что мы, как социально опасные элементы, изолированы от общества в детдоме специального режима, и далее всякие Чушкины мудачества вроде характера, поведения и отношения к родине, партии, к самому директору и к учебе. Такая характеристика даже на Хвостика была, где он обозначался без имени, но зато стояло: «Характеристика на Кукушкина по кличке Хвостик» – и все подобное.
Я, конечно, хотел на себя характеристику найти, чтобы посмотреть, что они, в связи с моей теткой, написали и кого запрашивали о моих родственных связях, но Мотя в это время наткнулся на какой-то листок и позвал меня к себе:
– Вот, смотри!
Все шуровали вокруг, жгли бумаги, пока кто-то не догадался вытащить ящики через окно и запалить из этих бумаг прямо во дворе костер.
– Про меня? – спросил я.
– Да это, наверное, про нас всех, – сказал Мотя. – Вишь, из милиции!
– Дай, – попросил я.
В листке, напечатанном на бланке, было написано: «Начальнику спецрежимного детдома тов. Степко И. О. Просим сообщить подробнее о сберегательной книжке воспитанника Егорова С., сына осужденного преступника Егорова А. П. и о целях, для чего ему, как и другим Кукушкиным, понадобилась такая крупная сумма денег. Ввиду их пребывания в Москве просим также уточнить, не могут ли являться названные Кукушкины членами общества, раскрытого недавно в Москве среди групп подростков, названного «Отомстим за родителей», ставившего целью убийство товарища Сталина и других деятелей партии и правительства. Не были ли использованы деньги для покупки оружия и так далее…»
– К черту! В огонь! – крикнул я.
– А личные… Наши «Дела»?
– Всё в огонь! – крикнул, раздражаясь, я. Потому что вдруг понял, что в тех бумагах наша погибель, как в яйце в какой-то сказке Кощеева смерть. А если бумаги спалить, то ничего не останется.
Вот теперь-то догадался я, для чего ОНИ в моей «Истории» жгли да палили! Они хотели уничтожить вранье!
– Пали все! – крикнул тогда я и поволок к окну директорский стол. Не надо в нем копаться, его надо было уничтожить. С грохотом свалили на землю, и через минуту он заполыхал на костре.
– Пали! – кричал я в азарте и слышал, как за мной подхватывали другие Кукушата.
Мы теперь тащили из спальни топчаны и матрацы и выкидывали через разбитое окно.
– Пали!
И топчаны, и матрацы были свидетелями нашего «спецовского» неправедного быта! Они тоже врали! Потому весь «спец» был такой ложью. Его бы весь надо спалить!
Я слышал, как самые неистовые взламывали двери в столовую и на кухню, они были обиты железом. Это от нас их обили железом.
Дверь в кухню протаранили с криками «ура», но жратья там не оказалось, и оттуда полетели в окошки железные миски, кастрюли, бачки, весы для взвешивания паек и гири.
Все, даже миски, мы свалили в костер, а гири подобрали и рассовали по карманам, приговаривая с усмешкой, что не только булыжники, как учили по истории, являются оружием пролетариата, но и гири, и гири тоже! Матросики в том кино зазря их не использовали, чтобы расквасить сытые морды своих поваров!
«Встретим покупателя полновесной гирей!» – так, кажется, написано в магазине. А мы встретим ментов полновесной гирей!
Костер в это время уже полыхал до неба, мы и не подозревали, сколько горючих свидетелей нашего «спецовского» заключения тут у нас (на нас!) накопилось.
– Пали! Пали! Пали!
Теперь орали в сто глоток, взбесившись от счастливой свободы, которая нас охватила.
От сильного желания что-то еще сотворить стоящее в этой нашей прекрасной жизни мы решили спалить и сам «спец», дом, а по сути тюрьму, которую мы ненавидели.
- Каменщик, каменщик в фартуке белом,
- Что ты там строишь? Кому?
- – Эй, не мешай нам, мы заняты делом,
- Строим мы, строим тюрьму…
Это читали на уроке, но мы и так сразу догадались, что каменщик строил тот «спец» для нас, для своих потомков.
Интересно, а что же про нас в стихах напишут: что мы делали для потомков колючую проволоку?.. Ничего себе, поколеньице!
Пусть лучше расскажут, как мы тут все сожгли!
И уже с головешками собирались мы запалить дом с четырех сторон, но кто-то вспомнил, что там остались больные в лазарете, и маленькие совсем, и девочки, которые боятся ночи, и темноты, и нашего костра, и наших криков, они-то все равно не выйдут, а с испугу забьются под кровати и сгорят.
И сторож криворотый сгорит, который дрыхнет, пьяный, в своей конуре, мы подперли на всякий случай снаружи дверь палкой!
А не лучше ли в таком случае поджечь Чушку! Чтобы не себя, а его поджарить на углях!
И все вдруг вспомнили про Чушку, который придумал это наше «спецовское» свинство, – его-то и надо потрошить!
И тогда, бросив костер, все пустились бежать к дому Чушки.
Мы летели, неслись, не разбирая дороги, через колдобины и ямы, как наперегонки, потому что каждому из нас хотелось быть у Чушки раньше других и первым начать над ним расправу.
40
Дом у Чушки был темен, ворота закрыты.
Но уж тут-то мы были как у себя дома и всё знали!
Самый ловкий из первых добежавших перемахнул через забор и, несмотря на собаку, которая нас облаяла, отодвинул тяжелый засов-бревно, и мы, как висели снаружи на воротах, так и въехали на них к Чушке во двор с криками «ура!».
Но собака Чушки хоть и невелика, но была уж слишком голосиста, и не умолкала, и не хотела никак понимать, что ее власть и власть ее хозяина кончилась. Мы дали ей доской по голове!
Может, в другой раз и пожалели бы такого глупого кабысдоха, но Чушкина собака была ненавистна нам, как и ее хозяин. Один норов, один характер: облаять и побольней укусить!
Тут выскочила на крики Чушкина мать. Стоя на крыльце и не видя никого в темноте, но расслышав, что это пришли «спецовские», она по старой привычке нас обругала, назвав «скверной», и «заразой», и прочими словами, и приказала тише себя вести.
– Заткните старую дуру! – сказал кто-то в темноте, и тут же к ней подскочили несколько ребят, заткнули ей рот ее собственным передником и, как она ни сопротивлялась, отвели и заперли в сарай.
Пусть не гавкает, сука такая. Надо бы ее в собачью конуру посадить, поскольку она, сучка, и тявкала, и измывалась над нами, да кто-то с сожалением сказал, что она туда ну никак не влезет!
Чушку мы нашли в доме, он дрых на широкой железной кровати под ватным лоскутным одеялом, а на столе посреди комнаты стояли и валялись всякие бутылки и огрызки – видать, тут попировали от пуза в счет нашей славы земляки-голяки.
Мы окружили кровать, но на всякий случай в лицо Чушке головешкой посветили, чтобы не ошибиться, как кто-то выразился, и не спутать, и не принять какую-нибудь из его свиней за него самого!
На наши голоса он отреагировал так: расщепил свои узкие глаза, матюгнулся и снова закрыл.
Мы лишь расслышали до боли родное словцо: «В зону!»
Видать, спьяну Чушке привиделось, что это мы пришли к нему во сне.
Тут все подхватили:
– Он просится в зону! В зону!
– Тащи его в зону! Во двор!
– А как? Его не допрешь!
– Тогда вяжи к кровати!
Нашли веревку, прикрутили к кровати и так вместе с кроватью выволокли во двор, где к этому времени полыхал костер из Чушкиных вещей.
Пока тащили, он таки проснулся, но ничего не мог понять и хрипло просил дать ему пить.
– Счас! – ответили ему весело. – И накормим, и напоим!
Кровать поставили наискось на попа, так что Чушка на ней стал стоймя, прикрученный веревками. Это для того, чтобы всем его видеть. И чтобы он видел нас. А уже по тому, как он жмурился и моргал, можно было понять: он медленно трезвеет и начинает нас различать.
– Чушка! – крикнул ему Бесик прямо в лицо. – Слушай, Чушка! Где Корешок? Где его схоронили? Ну?
Чушка выругался и послал нас подальше.
Нет, не зря он работал в лагерях, закалка у него была крепкой. Даже слишком крепкой.
Шахтер поднес головешку к его лицу, но вовсе не для того, чтобы поджечь. Он хотел заглянуть ему в глаза. Но Чушка плюнул на головешку и рявкнул:
– Ублюдки! Недоразвитые! Цуцики! Говноеды! Я всех вас в зону! Всех к вышке… У меня… Всех!
Бесик достал гирю и, взвешивая ее на ладони, предложил:
– Хотите, я ему блин из рожи сделаю? Чтобы замолчал?
– Не надо, – сказал Мотя. – Он тогда не увидит ничего.
И тут «спецы» приволокли поросенка. Поросята у него были в сарае за домом – оттуда теперь неслись визг и крики.
– Бросай в костер, – приказал Мотя.
– Так он сбежит!
– Ноги проволокой скрути!
Поросенка, несмотря на оглушительный визг, связали проволокой и бросили в огонь. Запахло щетиной, бешеный визг поднялся до неба. Чушка закрыл глаза. Но уже тащили второго и третьего….
– Чушка! – проорали ему в ухо, в одно Бесик, а в другое Сверчок. – Чуш-ка-а! Где наш Корешок?! Отвечай!
– Там, где вы, выродки, скоро все будете! – выкрикнул он, жмурясь от огня и от мельтешения перед ним наших возбужденных рож.
Лицо Чушки побагровело и стало лилово-красным, как кусок мяса. Вот бы теперь на эту рожу нацепить его же ворованные золотые очки! Жопа в очках! Но нам не до этого было. Мы таскали и таскали из дома что ни попадя: и стулья, и коврики, и посуду, и даже самовар, – и все это кидали в огонь. А другие волокли свиней, орущих, как наш брат «спец» на базаре, когда его бьют. Их бросали живьем в самый жар.
Визжали они, конечно, так, что нас не было слышно, я думаю, все Голяки слышали этот визг. Но нас это, как говорят, не колыхало. Нам надо, чтобы слышал Чушка! И слышал, и видел, как гибнет его свиное царство и как они ему, своему свиному богу, его величеству главному свинье, орут о своем спасении!
Ясно, все свиньи не стоили мизинца нашего Корешка! Но наша месть, мы считали, была самая громкая! Громче, наверное, не бывает.
А когда огонь стал спадать, мы вытащили обугленных свиней из костра и на глазах Чушки стали их раздирать и жрать, вот это был пир!
Пир в память Сеньки Корешка. Он уже теперь никогда не нажрется, потому что умер он голодным.
Шахтер извлек одну из свиных голов, этакое черное хрюкало с открытой пастью, и сунул мордой в морду Чушке.
– Жри сам себя, свиное рыло! Целуй свой образ!
Чушка замотал головой и вдруг всхлипнул. Неужто проняло? Но это он просто обжегся. Мы подули на свинью и подули на Чушку.
– Жри, гад! – приказали. – Тебе не привыкать, ты за нас всегда жрал! Так теперь жри за Сеньку, который навсегда голодный! Ну? Хавай, кому говорят! А то силой затолкаем!
Тут кровать опустили так, чтобы можно было Чушке пихать свиное рыло прямо в рот, что и делала Сандра, причем очень старательно. А ей помогал Хвостик.
– Чушка! Ты жри! А то мы уйдем, будешь тогда голодный! – объяснял он.
Кто-то догадался, притащил недопитую бутыль самогонки со стола, остатки ихнего пира.
Прямо из горла стали лить Чушке в горло, и пошло… Он с жадностью пил и пил, пока не откинулся… Тут и свиного уха откусил, что дали в рот… А мы, хоть и рвали свиней на куски, вымазавшись до волос в саже, но смотрели Чушке в лицо, наслаждаясь и свиньями, и его свиной рожей. Мы видели, как он, захмелев, медленно жевал кусок уха, и снова крикнули:
– Чушка! Где наш Корешок? Где его закопали?
Но он уже нас не слышал, не отвечал. Он вдруг стал похрапывать, а когда мы попытались его будить, хлопая свиной ляжкой по щекам, как маленький, завизжал, захрюкал, будто и правда превратился в поросенка.
Хвостик заглянул ему в открытый рот, вынул недожеванное ухо и спросил:
– А может, Чушку тоже пора закоптить?