Соло на ундервуде. Соло на IBM Довлатов Сергей
Соло на ундервуде
Вышла как-то мать на улицу. Льет дождь. Зонтик остался дома. Бредет она по лужам. Вдруг навстречу ей алкаш, тоже без зонтика. Кричит:
– Мамаша! Мамаша! Чего это они все под зонтиками, как дикари?!
Соседский мальчик ездил летом отдыхать на Украину. Вернулся. Мы его спросили:
– Выучил украинский язык?
– Выучил.
– Скажи что-нибудь по-украински.
– Например, мерси.
Соседский мальчик:
«Из овощей я больше всего люблю пельмени…»
Выносил я как-то мусорный бак. Замерз. Опрокинул его метра за три до помойки. Минут через пятнадцать к нам явился дворник. Устроил скандал. Выяснилось, что он по мусору легко устанавливает жильца и номер квартиры.
В любой работе есть место творчеству.
– Напечатали рассказ?
– Напечатали.
– Деньги получил?
– Получил.
– Хорошие?
– Хорошие. Но мало.
Гимн и позывные КГБ:
«Родина слышит, родина знает…»
Когда мой брат решил жениться, его отец сказал невесте:
– Кира! Хочешь, чтобы я тебя любил и уважал? В дом меня не приглашай. И сама ко мне в гости не приходи.
Отец моего двоюродного брата говорил:
– За Борю я относительно спокоен, лишь когда его держат в тюрьме!
Брат спросил меня:
– Ты пишешь роман?
– Пишу, – ответил я.
– И я пишу, – сказал мой брат, – махнем не глядя?
Проснулись мы с братом у его знакомой. Накануне очень много выпили. Состояние ужасающее.
Вижу, мой брат поднялся, умылся. Стоит у зеркала, причесывается.
Я говорю:
– Неужели ты хорошо себя чувствуешь?
– Я себя ужасно чувствую.
– Но ты прихорашиваешься!
– Я не прихорашиваюсь, – ответил мой брат. – Я совсем не прихорашиваюсь. Я себя… мумифицирую.
Жена моего брата говорила:
– Боря в ужасном положении. Оба вы пьяницы. Но твое положение лучше. Ты можешь пить день. Три дня. Неделю. Затем ты месяц не пьешь. Занимаешься делами, пишешь. У Бори все по-другому. Он пьет ежедневно, и, кроме того, у него бывают запои.
Диссидентский указ:
«В целях усиления нашей диссидентской бдительности именовать журнал «Континент» – журналом «Контингент»!»
Хорошо бы начать свою пьесу так. Ведущий произносит:
– Был ясный, теплый, солнечный…
Пауза.
– Предпоследний день…
И, наконец, отчетливо:
– Помпеи!
Атмосфера, как в приемной у дантиста.
Я болел три дня, и это прекрасно отразилось на моем здоровье.
Убийца пожелал остаться неизвестным.
– Как вас постричь?
– Молча.
«Можно ли носом стирать карандашные записи?»
Выпил накануне. Ощущение – как будто проглотил заячью шапку с ушами.
В советских газетах только опечатки правдивы.
«Гавнокомандующий». «Большевистская каторга» (вместо – «когорта»). «Коммунисты осуждают решения партии» (вместо – «обсуждают»). И так далее.
У Ахматовой когда-то вышел сборник. Миша Юпп повстречал ее и говорит:
– Недавно прочел вашу книгу.
Затем добавил:
– Многое понравилось.
Это «многое понравилось» Ахматова, говорят, вспоминала до смерти.
Моя жена говорила:
– Комплексы есть у всех. Ты не исключение. У тебя комплекс моей неполноценности.
Когда шахтер Стаханов отличился, его привезли в Москву. Наградили орденом. Решили показать ему Большой театр. Сопровождал его знаменитый режиссер Немирович-Данченко. В этот день шел балет «Пламя Парижа». Началось представление.
Через три минуты Стаханов задал вопрос Немировичу-Данченко:
– Батя, почему молчат?
Немирович-Данченко ответил:
– Это же балет.
– Ну и что?
– Это такой жанр искусства, где мысли выражаются средствами пластики.
Стаханов огорчился:
– Так и будут всю дорогу молчать?
– Да, – ответил режиссер.
– Стало быть, ни единого звука?
– Ни единого.
А надо вам сказать, что «Пламя Парижа» – балет уникальный. Там в одном месте поют. Если не ошибаюсь, «Марсельезу». И вот Стаханов в очередной раз спросил:
– Значит, ни слова?
Немирович-Данченко в очередной раз кивнул:
– Ни слова.
И тут артисты запели.
Стаханов усмехнулся, поглядел на режиссера и говорит:
– Значит, оба мы, батя, в театре первый раз?!
Как известно, Лаврентию Берии поставляли на дом миловидных старшеклассниц. Затем его шофер вручал очередной жертве букет цветов. И отвозил ее домой. Такова была установленная церемония. Вдруг одна из девиц проявила строптивость. Она стала вырываться, царапаться. Короче, устояла и не поддалась обаянию министра внутренних дел. Берия сказал ей:
– Можешь уходить.
Барышня спустилась вниз по лестнице. Шофер, не ожидая такого поворота событий, вручил ей заготовленный букет. Девица, чуть успокоившись, обратилась к стоящему на балконе министру:
– Ну вот, Лаврентий Павлович! Ваш шофер оказался любезнее вас. Он подарил мне букет цветов.
Берия усмехнулся и вяло произнес:
– Ты ошибаешься. Это не букет. Это – венок.
Хармс говорил:
– Телефон у меня простой – 32–08. Запоминается легко. Тридцать два зуба и восемь пальцев.
Плохие стихи все-таки лучше хорошей газетной заметки.
Дело было на лекции профессора Макогоненко. Саша Фомушкин увидел, что Макогоненко принимает таблетку. Он взглянул на профессора с жалостью и говорит:
– Георгий Пантелеймонович, а вдруг они не тают? Вдруг они так и лежат на дне желудка? Год, два, три, а кучка все растет, растет…
Профессору стало дурно.
Расположились мы с Фомушкиным на площади Искусств. Около бронзового Пушкина толпилась группа азиатов. Они были в халатах, тюбетейках. Что-то обсуждали, жестикулировали. Фомушкин взглянул и говорит:
– Приедут к себе на юг, знакомым будут хвастать: «Ильича видали!»
Сдавал как-то раз Фомушкин экзамен в университете.
– Безобразно отвечаете, – сказала преподавательница, – два!
Фомушкин шагнул к ней и тихо говорит:
– Поставьте тройку.
Прибыл к нам в охрану сержант из Москвы. Культурный человек, и даже сын писателя. И было ему в нашей хамской среде довольно неуютно. А ему как раз хотелось выглядеть «своим». И вот он постоянно матерился, чтобы заслужить доверие. И как-то раз прикрикнул на ефрейтора Гаенко:
– Ты что, ебнулся?!
Именно так поставив ударение – «ебнулся».
Гаенко сказал в ответ:
– Товарищ сержант, вы не правы. По-русски можно сказать – ёбнулся, ебанулся или наебнулся. А «ебнулся» – такого слова в русском литературном языке, уж извините, нет!
Приехал к нам строевой офицер из штаба части. Выгнал нас из казармы. Заставил построиться. И начали мы выполнять ружейные приемы.
Происходило это в Коми. День был морозный, градусов сорок.
Подошла моя очередь. «К ноге!» «На плечо!» «Смирно, вольно…» И так далее.
И вот офицер говорит, шепелявя:
– Не визу теткости, Довлатов! Не визу молодцеватости! Не визу! Не осусяю!
А холод страшный. Шинели не греют. Солдаты мерзнут, топчутся.
А офицер свое:
– Не визу теткости! Не визу молодцеватости!..
И тогда выходит хулиган Петров. Делает шаг вперед из строя. И звонко произносит в морозной тишине:
– Товарищ майор! Выплюнь сначала хрен изо рта!
Петрову дали восемь суток гауптвахты.
На Иоссере судили рядового Бабичева. Судили его за пьяную драку. В роте было назначено комсомольское собрание. От его решения в какой-то мере зависела дальнейшая судьба подсудимого. Если собрание осудит Бабичева, дело передается в трибунал. Если же хулигана возьмут на поруки, тем дело может и кончиться.
В ночь перед собранием Бабичев разбудил меня и зашептал:
– Все, погибаю, испекся. Придумай что-нибудь.
– Что?
– Что угодно. Ты мужик культурный, образованный.
– Ладно, попытаюсь.
– С меня ящик водки…
Толкаю его в бок через полчаса:
– Вот слушай. Начнется собрание. Я тебя спрошу: «Есть у вас, Бабичев, гражданская профессия?» Ты ответишь: «Нет». Я скажу: «Так что ему после армии – воровать?» А дальше все зашумят, поскольку это больная тема. Может, в этом шуме тебя и оправдаю…
– Слушай, – просит Бабичев, – ты напиши мне, что говорить. А то я собьюсь.
Достаю лист бумаги. Пишу ему крупными буквами: «Нет».
– И это все?
– Все. Я задаю вопрос, ты отвечаешь – «нет».
– Напиши мне, что ты сам будешь говорить. А то я все перепутаю.
Короче, просидели мы всю ночь. К утру сценарий был закончен.
Начинается комсомольское собрание. Встает подполковник Яковенко и говорит:
– Ну, Бабичев, объясните, что там у вас произошло?
Смотрю, Бабичев ищет эту фразу в шпаргалке. Лихорадочно читает сценарий. А подполковник свое:
– Объясните же, что там случилось? Ну?
Бабичев еще раз заглянул в сценарий. Затем растерянно посмотрел на меня и обратился к Яковенко:
– А хули тебе, козлу, объяснять?!.
В результате он получил три года дисциплинарного батальона.
В присутствии Алешковского какой-то старый большевик рассказывал:
– Шла гражданская война на Украине. Отбросили мы белых к Днепру. Распрягли коней. Решили отдохнуть. Сижу я у костра с ординарцем Васей. Говорю ему: «Эх, Вася! Вот разобьем беляков, построим социализм – хорошая жизнь лет через двадцать наступит! Дожить бы!..»
Алешковский за него докончил:
– И наступил через двадцать лет – тридцать восьмой год!
Алешковский говорил:
– А как еще может пахнуть в стране?! Ведь главный труп еще не захоронен!
Шли мы откуда-то с Бродским. Был поздний вечер. Спустились в метро – закрыто. Кованая решетка от земли до потолка. А за решеткой прогуливается милиционер.
Иосиф подошел ближе. Затем довольно громко крикнул:
– Э!
Милиционер насторожился, обернулся.
– Чудесная картина, – сказал ему Иосиф, – впервые наблюдаю мента за решеткой!
Пришел я однажды к Бродскому с фокстерьершей Глашей. Он назначил мне свидание в 10.00. На пороге Иосиф сказал:
– Вы явились ровно к десяти, что нормально. А вот как умудрилась собачка не опоздать?!
Сидели мы как-то втроем – Рейн, Бродский и я. Рейн, между прочим, сказал:
– Точность – это великая сила. Педантической точностью славились Зощенко, Блок, Заболоцкий. При нашей единственной встрече Заболоцкий сказал мне: «Женя, знаете, чем я победил советскую власть? Я победил ее своей точностью!»
Бродский перебил его:
– Это в том смысле, что просидел шестнадцать лет от звонка до звонка?!
Сидел у меня Веселов, бывший летчик. Темпераментно рассказывал об авиации. В частности, он говорил:
– Самолеты преодолевают верхнюю облачность… Ласточки попадают в сопла… Самолеты падают… Гибнут люди… Ласточки попадают в сопла… Глохнут моторы… Самолеты разбиваются… Гибнут люди…
А напротив сидел поэт Евгений Рейн.
– Самолеты разбиваются, – продолжал Веселов, – гибнут люди…
– А ласточки что – выживают?! – обиженно крикнул Рейн.
Как-то пили мы с Иваном Федоровичем. Было много водки и портвейна. Иван Федорович благодарно возбудился. И ласково спросил поэта Рейна:
– Вы какой, извиняюсь, будете нации?
– Еврейской, – ответил Рейн, – а вы, пардон, какой нации будете?
Иван Федорович дружелюбно ответил:
– А я буду русской… еврейской нации.
Женя Рейн оказался в Москве. Поселился в чьей-то отдельной квартире. Пригласил молодую женщину в гости. Сказал:
– У меня есть бутылка водки и четыреста граммов сервелата.
Женщина обещала зайти. Спросила адрес. Рейн продиктовал и добавил:
– Я тебя увижу из окна.
Стал взволнованно ждать. Молодая женщина направилась к нему. Повстречала Сергея Вольфа. «Пойдем, – говорит ему, – со мной. У Рейна есть бутылка водки и четыреста граммов сервелата». Пошли.
Рейн увидел их в окно. Страшно рассердился. Бросился к столу. Выпил бутылку спиртного. Съел четыреста граммов твердокопченой колбасы. Это он успел сделать, пока гости ехали в лифте.
У Игоря Ефимова была вечеринка. Собралось пятнадцать человек гостей. Неожиданно в комнату вошла дочь Ефимовых – семилетняя Лена. Рейн сказал:
– Вот кого мне жаль, так это Леночку. Ей когда-то нужно будет ухаживать за пятнадцатью могилами.
В детскую редакцию зашел поэт Семен Ботвинник. Рассказал, как он познакомился с нетребовательной дамой. Досадовал, что не воспользовался противозачаточным средством.
Оставил первомайские стихи. Финал их был такой:
- «… Адмиралтейская игла
- Сегодня, дети, без чехла!..»
Как вы думаете, это – подсознание?
Хрущев принимал литераторов в Кремле. Он выпил и стал многословным. В частности, он сказал:
– Недавно была свадьба в доме товарища Полянского. Молодым подарили абстрактную картину. Я такого искусства не понимаю…
Затем он сказал:
– Как уже говорилось, в доме товарища Полянского была недавно свадьба. И все танцевали этот… как его?.. Шейк. По-моему, это ужас…
Наконец он сказал:
– Как вы знаете, товарищ Полянский недавно сына женил. И на свадьбу явились эти… как их там?.. Барды. Пели что-то совершенно невозможное…
Тут поднялась Ольга Берггольц и громко сказала:
– Никита Сергеевич! Нам уже ясно, что эта свадьба – крупнейший источник познания жизни для вас!
Критик Самуил Лурье и я попали в энциклопедию. В литературную, естественно, энциклопедию. Лурье на букву Ш – библиография, если не ошибаюсь, к Шефнеру. А я, еще того позорнее, на букву Р – библиография к Розену. Какое убожество.
Позвонили мне как-то из отдела критики «Звезды». Причем сама заведующая – Дудко:
– Сережа! Что вы не звоните?! Что вы не заходите?! Срочно пишите для нас рецензию. С вашей остротой. С вашей наблюдательностью. С вашим блеском!
Захожу на следующий день в редакцию. Красивая немолодая женщина довольно мрачно спрашивает:
– Что вам, собственно, надо?
– Да вот рецензию бы написать…
– Вы что, критик?
– Нет.
– Вы думаете, рецензию может написать каждый?..
Я удивился и пошел домой.
Через три дня опять звонит:
– Сережа! Что же вы не появляетесь?
Захожу в редакцию. Мрачный вопрос:
– Что вам угодно?
Все это повторялось раз семь. Наконец я почувствовал, что теряю рассудок. Зашел в отдел прозы к Титову. Спрашиваю его, что все это значит?
– Когда ты заходишь? – спрашивает он. – В какие часы?
– Утром. Часов в одиннадцать.
– Ясно. А когда Дудко сама тебе звонит?