Андрей Миронов и я Егорова Татьяна
«Какой потрясающий человек! Надежный! Необыкновенный! Как в опере! – пели мои мысли под завораживающие звуки флейты, под звон бубнов и колокольчиков. – Вот это мужчина! Ведущий! Он возьмет меня за руку и поведет в желтом сарафане, потому что он – ведущий… Поведет он меня в рощу, но не в березовую, потому что мы не в России, а в Древней Элладе. И приведет он меня в виноградную рощу на склоне горы. Мы подойдем к серебряной чаше и будет нам дано испить солнечной виноградной влаги. Ах, какая в нем сила!»
– Актрисуля, ты в ударе или в солнечном ударе? Все время что-то про себя мурлыкаешь? Истина – в вине, поэтому я вас жду вечером к себе после тенниса. Ради бога, после тенниса! У меня тьма работы, но вот эта граница между трезвостью и опьянением меня безумно возбуждает… как в любви: «Пусть будет сердце страстью сметено, пусть в чаше вечно искрится вино!». Я жду вас на дюжину шампанского!
Мы снимали дом на горе, который стоял прямо над самым писательским Домом творчества. Поднимались и спускались мы всегда по узенькой крутой тропинке, вдоль которой стояли в цвету белые камелии, как свечи, торчали в упругих атласных зеленых листьях еще более белые магнолии. На тонких танцующих деревцах с изящными листьями висели розовые гранаты. Тревожили воображение пальмы, будили осязание кипарисы, и глаза не уставали наслаждаться видом моря – этой синей юбкой с белой кудрявой оборкой. В нашем доме было несколько прохладных комнат, где и расположилась почти вся наша компания. Мои друзья – Туровские, Галина с Мишей, и их друзья – Максим с женой, Вадик с девушкой Наташей, красивой, соблазнительной, с фигурой потомственной гетеры. Мы, нащупав в ней куртизанское начало, прозвали ее Матильдой. Двое из нашей команды – Витя и Петя – жили внизу, под горой, в трехэтажном особняке у некоего Коли, приятеля Семенова. Прежде Коля был начальником охраны Хрущева, после падения Никиты Семенов перетащил его в Гагры. Тут он разжился, завел вольер с десятком борзых, которых каждый день, как рассказывали с недобрым чувством Витя с Петей, кормил черной икрой – из большой кастрюли загребал по столовой ложке «черной грязи», и с баскетбольной меткостью икра попадала, как в сетку, в миску к собаке.
Я проснулась в своем доме на горе, на террасе.
Еще было прохладно, слышен прибой и, глядя на виноградные кисти, которые свисали надо мной, я потянулась к ним рукой, отщипнула несколько спелых темных ягод, они лопнули у меня во рту – и тут я вспомнила сон, приснившийся ночью. В своем единственном желтом развевающемся сарафане, похожим на тунику, не касаясь верхушек деревьев, – магнолий, камелий, пальм в черной шляпе с широкими полями, с красивым пышным страусовым пером – я парю над землей. «Черная шляпа, – вздрогнула я. – Это нехорошо, ох, как нехорошо». Встала, надела на себя желтый сарафан, взяла кипятильник, привычным жестом влезла в белые босоножки и поскакала с крутой горы к морю. У куста розового олеандра остановилась. Я не могла менять наряды – у меня их не было, поэтому реванш за однообразие гардероба я брала цветами. Каждый день в моих волосах, в хвосте, появлялись новые цветы. Тут я наломала целый букет олеандр, прицепила их к хвосту и поскакала дальше вниз.
Еще рано, пляж пустынный, галька холодная. Стою одна в голубом купальнике с бабочками, подаренном мне Андреем. Не отрываюсь от горизонта. Сейчас нырну. Вдруг сзади слышу голос:
- Татьяна, здравствуй,
- Привет, бонжур,
- Ты не напрасна —
- Ля мур, ля мур!
Оглядываюсь, с балкона машет мне рукой, улыбаясь, с короткой бородкой, которая скрывает его круглые щеки, Семенов.
– Подожди, сейчас я выйду! – кричит он.
Шуршит галькой, подходит, оценивает букет розовых цветов в волосах, который так велик, что касается моей загорелой морды.
– Таитянка, – вместо Татьянка каламбурит он, – поплыли в море… Я тоже ночь сегодня не спал, сейчас, на лодке, пока Дунька спит. Ну что, актрисуля?
«Актрисуля» подумала: осторожно! Про него говорят – блядун по убеждению. Но какой надежный! Как Андрюшка говорит – ведущий! Настоящий ведущий! А вслух сказала: «Поедем!».
Тут, как в сказке, появляется старик-грек с седой головой, с огромными глазами и высохшим загорелым телом. Каким-то ключиком он открывает замочек, падает цепь, лодка свободна.
Мы уже далеко в море. Синяя гладь да божья благодать! Я села на весла в голубом купальнике на загорелом теле с букетом розовых олеандр в хвосте. Он ловит рыбу, часто оглядывается на меня, пристально и серьезно смотрит. Чувствует клев, вытаскивает рыбешку, бросает ее на дно лодки.
– Актрисуля, ты знаешь что-нибудь о странностях любви? – снимая рыбу с крючка, спрашивает он меня. Потянулся к баночке с наживой и небрежно поцеловал меня в колено. Меня тревожит он, его близость, волнуют его мысли, волнует то, что я ему нравлюсь, что мы вдвоем посреди бескрайнего моря, что для меня на почте нет писем до востребования из Пярну – видать, уже впился там, на севере, в какую-нибудь кривоногую балерину… И такая досада на него, что отпустил меня на юг, в эту тропическую жару, совсем одну – бороться с искушениями!
На дне лодки набралась уже целая куча маленьких рыбешек, и Семенов предложил позавтракать. Достал соль, оторвал рыбешке голову вместе с внутренностями, посолил и съел. Сырую. Я взяла рыбешку профессиональным жестом, как заправский рыбак, оторвала ей голову вместе с брюшком, посолила и съела.
– Знаю ли я о странностях любви? – спросила я, в очередной раз заглатывая сырую рыбку. – Только о странностях я и знаю! – безудержно засмеялась, вспомнив всю драматургию нашей любви с Андреем.
– Любовь – это абсцесс. Неважно, на каком она расстоянии – далеко или близко, как ты сейчас. Ты ведь и близко, и далеко! – сказал Семенов. Ему, конечно, было известно, что я каждый день хожу на почту и жду писем от Миронова.
– Есть женщины, – продолжал он, – которые пробуждают в мужчине максимум чувств, они влекут с непреодолимой силой, вопреки преградам, препятствиям… Если случается взаимная любовь, то они вызывают в мужчине максимум ощущений, какие только есть на белом свете… Такие женщины никогда не становятся привычными, всегда новы, неизвестны. Любовь к ним необъяснима… – поднял со дна рыбешку, по пути поцеловал мне другое колено, оторвал ей голову и съел. Вода вокруг синела как лазурит, солнце стало печь так, что тема любви начала выходить за пределы разговоров. Он то нечаянно дотрагивался до моей руки, то нажимал своей босой ступней на мою босую ступню и очень сосредоточенно смотрел в область груди. В какую-то минуту я опять попала в Древнюю Элладу – танцую с ним в виноградной роще, увитая плющом, распеваю вакхические песни, и вокруг нас в воздухе плывут музыкальные инструменты – поющая флейта, вздрагивающий бубен, и под звон колокольчиков мы приближаемся к заветной чаше:
- До того как мы чашу судьбы изопьем,
- Выпьем, милая, чашу иную вдвоем,
– поет мне Бахус, нежно касаясь губами моего уха. В эту прекрасную идиллию в виноградной роще как-то неожиданно въехала черная шляпа с большими полями, с красивым, пышным страусовым пером! Я очнулась.
– Семенов, мне приснился сон. Он преследует меня по пятам! Вон! Смотрите! На горизонте! Видите? В развевающемся желтом сарафане, похожем на тунику, я бегу по волнам в черной шляпе с широкими полями, с красивым пышным страусовым пером! Видите?
– Ты забыла букет розовых цветов в хвосте, – сказал, смеясь, Семенов.
– Во сне его не было! Семенов, это страшный сон! Я его боюсь!
Семенов проглотил рыбу и сказал:
– По Фрейду это – желание и невозможность полового акта.
Мы засмеялись, и мое видение испарилось.
Через неделю еще более загорелые, лоснящиеся от солнца и моря сидим на пляже. В середине опять восседает Бахус. Я принесла целую плеть виноградной лозы и повесила ему на грудь, как гирлянду. Виноград, пронзенный солнцем, казался драгоценными камнями.
У Семенова потребность исповедоваться:
– Когда я работал спецкором в Америке, про меня в газете «Нью-Йорк таймс» писали: цепная собака Кремля. Там, наверху, в ЦК, совсем другие игры. Сейчас сочиняю детектив о русском разведчике в гитлеровской ставке. Кремль – это модель. В принципе все везде одно и то же.
Максим вытянул с балкона канистрочку красного вина, и мы все по очереди сделали по глотку.
– Ребята, если мы сейчас не сплаваем, нас ёбнет солнечный удар, – заявил Семенов, снял с шеи гирлянду из виноградной лозы, и мы бросились в море.
В один из ежедневных традиционных вечеров, которые Семенов называл «на дюжину шампанского!», мы после тенниса пришли к нему в номер. Дунька с круглыми коричневыми глазами молча сидела на диванчике. У стены, как всегда, стояли двенадцать бутылок шампанского. На столе – открытая пишущая машинка «Колибри», на которой он работал над «Семнадцатью мгновениями весны». Балкон был открыт, мы сидели кто на стульях, кто на полу, с полными шампанским толстыми гранеными стаканами; на море бушевали волны и с восхищением и раскатом заливали берег. Я смотрела на Бахуса, держа в руках граненый стакан, он остановил на мне взгляд и как-то смущенно произнес:
– Ну что, ребята… «Татьяна, здравствуй, привет, бонжур, ты не напрасна – ля мур, ля мур!» Актрисуля… – что-то хотел сказать, раздумал, очень значительно посмотрел на меня и опрокинул в себя стакан. От его взгляда я опять превратилась в ведомую вакханку, увитую плющом, пьющую, танцующую, восклицающую – ах, какой сильный! С ним рядом можно было быть беззаботной и легкой, легкой! Надежный! Ведущий! – как в опере опять пели мои мысли… Господи, как хорошо! Капает дождик, бушуют волны, смеркается… Я совсем пьяная и чувствую себя музыкальным инструментом… Сейчас вылечу с балкона в своем желтом сарафане и брошусь от счастья в волны! Охладиться!
Встала, пошла в уборную, долго мыла лицо холодной водой. Когда я появилась, Максим спрашивал у Семенова:
– Юлик, ты не знаешь, кто по прекрасной повести Брянцева «По тонкому льду» сделал такой говенный сценарий?
– Я, Максимушка, – ответил Семенов, не моргнув глазом. – У меня были большие долги за дачу в Коктебеле. Я же беспартийный, а беспартийным… – вдруг стал он бить на жалость.
– Ну в партии ты состоишь, Юлик, сам знаешь – в какой.
– Это так… символически… – ответил Семенов.
– Символически! – не унимался Максим, раскачивая шампанское в граненом стакане. – Стучать-то все равно приходится!
Жуткая пауза, после которой Семенов говорит:
– Это совсем другой уровень. – И снял тему. – Максимушка, я тебя приглашаю завтра рано утром порыбачить в море.
– Завтра рыбачить, а сейчас купаться! Смотрите, как фосфоресцируют волны! – сказала я. Была уже ночь. Бросились на пляж – все были молоды, и неуемная энергия искала приключений. Над нами стояло непостижимое в своем великолепии небо. Мы задрали головы и увидели такой августовский звездопад – хвостатые, светящиеся звезды с неуловимой скоростью носились по небу, чертили свой чертеж. В состоянии эйфории мы скинули с себя одежды и голые бросились в бушующие волны.
Поздно вечером вернулись в свой дом на горе и застали драматическую картину: из угла в угол метался Вадик, бил ногами по стульям и что-то выкрикивал. С трудом его усадили, и он отрывисто, злобно вглядываясь в одну точку на стене, рассказал: сбежала Матильда! С Колей и его собаками на какую-то другую дачу в неизвестном направлении. Сука! Потом как-то обмяк и тихим голосом сказал Туровскому:
– Почему я один должен страдать? Вот, хозяйка принесла виноград, целое блюдо – ешьте!
Туровский, со свойственным ему чревоугодием, взял кисть, всю ее положил в рот и дико закричал – весь виноград был смазан аджикой.
Несколько дней подряд по утрам Семенов с Максимом ходили в море ловить рыбу. Рано утром каждый день к лодке подходил старый седой грек с огромными глазищами и высохшим загорелым телом. Открывал ключиком замочек – освобождал цепь…
В желтом сарафане с букетом белых олеандр в хвосте бегу на почту. Простояв в очереди к окошечку до востребования, выхожу на улицу, покупаю в пакетике инжир и несусь в своей желтой развевающейся тунике к Бахусу на пляж, поедая по пути приторные и вязкие плоды смоковницы. Семенов меня уже ждал. Сегодня у нас заплыв, почти что в Турцию. Переодеваюсь в купальник с бабочками и плывем. Далеко, далеко в море, легли на спину, тихонько подгребая руками, и начался словесный соблазн в водной стихии.
– Ты знаешь, – сказал он, – чем отличается жизнь от искусства? Это как вино и виноград. Поэтому Господь выбрал своим любимым растением виноградную лозу.
Я чуть не утонула от смеха:
– Семенов, – смеялась я, – если вы не пьете, то обязательно говорите о вине, даже в море… Когда Господь выбирал виноградную лозу, он думал не об искусстве, а об искусстве прожить жизнь. Каждый должен выпить свою чашу вина, потому что человек в процессе жизни должен перебродить… – тут я нырнула в бирюзовую бездну, он за мной. Вернувшись на поверхность, отплыла от него на безопасное расстояние.
– Ты не свободна, – резюмировал он.
– Свобода развращает, – ответила я.
– Итак, преобразиться из винограда в вино – это новый виток в сознании.
Семенов нырнул, надолго исчез в воде, потом неожиданно возник рядом, как подводная лодка.
– У Бога в вине символически скрыта тема преображения, – договорила я и опять отплыла от него на безопасное расстояние.
– Твой белый букет просолился в морской воде, – сказал он, и мы взяли курс к берегу.
– Ты знаешь, как делается вино? – спрашивал меня он, легко двигаясь по волнам. – Есть такая мушка, дрозофила, она попадает в виноградный сок и он, твою мать, начинает бродить, превращается в вино, так что дрозофиле цены нет! Ты, как дрозофила, способна преображать, будоражить, будить. Только жаль, я не вписываюсь в твои планы.
– Мне самой надо пробудиться, – ответила я, вышла из воды и растянулась на горячей гальке. Закрыла глаза и впала в негу от усталости, от пронзительных солнечных лучей, от звуков флейты… вздрогнул бубен, зазвенели колокольчики, и я кружусь, как вакханка с чашей вина, в желтом сарафане, развевающемся в виде туники… в черной шляпе на голове с красивым, пышным страусовым пером.
– Нет! Это какое-то наваждение! – вскрикнула я и резко встала. – Семенов, почему я сама себе мерещусь в желтом сарафане и черной шляпе? У вас такого не бывает?
– Бывает, – сказал Семенов и процитировал Блока: – «И каждый вечер друг единственный в моем стакане отражен!» Это «Незнакомка» – единственное, что я знаю у Блока.
В этот день он нам всем объявил: мол, завтра выйдет его статья в «Правде» и чтобы мы не мешкали и с утра купили газету в ларьке. Кто-то рано утром сбегал купил «Правду», и мы увидели название его статьи: «Пол – сын Миклуха». Рассказ начинался так: «В Индонезии, на острове Борнео…» Далее шло описание рыбной ловли Семенова с Максимом Айзерманом в городе Гагры. Не забыл он и старика-грека с огромными глазами и высохшей кожей.
В один из дней устраиваем на горе в нашем доме на открытой веранде, увитой виноградом, вечер поэзии. Семенов с Дунькой явились в точно назначенное им время – 17 часов 07 минут. Его неотступно преследовала эта цифра.
– Понимаешь, – говорил он мне, – 17 – в доминанте – 8! А это уже другой виток, начало новой октавы.
На открытой веранде, на большом столе, в ожидании стоит пока одна трехлитровая банка домашнего вина «Изабелла». Трещат цикады, шуршат в траве и листьях бесконечные тысячи насекомых. Небо – фиолетовое. Море лежит перед нами как вкопанное. Галина сидит на табуретке, как скульптура эллинки, в светлой рубашке, в шортах, надетых на великолепные, загорелые, выставочные ноги. Я стою в своем желтом сарафане с гроздьями винограда в хвосте, намекая на дрозофилу и преображение. Семенов идет прямо на меня, не отрывая глаз, в майке, на которой написано: «Make love, not war» – занимайся любовью, а не войной – начинаем тянуть вино, читать стихи.
У меня сохранились напечатанные на пожелтевшей папиросной бумаге стихи Бахуса, которые он читал в этот вечер. Почти девичьим голосом, на высоких нотах он начал:
- Семнадцать часов 07 минут,
- Понятия не рифмуемые —
- Выдумал на свою голову,
- Как ни крути,
- За подлежащим стоит сказуемое
- И светофоры всегда на пути.
- Господи, спаси нас, Господи,
- Спаси нас, Господи, спаси…
- Театр поддается ли ритмике?
- Сколь многотруден процесс…
- Старые, значит, битые,
- И не учтен интерес…
- Слушаю всех внутривенно,
- Будто в предутренний час
- Слушает утка измену,
- Дробью пробитая в глаз.
- Все мы распяты глупостью,
- Всем нам знаком процесс
- Полураспада тупости,
- Полуобъема трусости,
- Полуизмены мужеству
- И далекой любви – абсцесс.
«Далекой любви абсцесс» или воспалительный процесс сидел рядом в образе вакханки с виноградными гроздьями в волосах, и блестели глаза, и стучало сердце под пение цикад. Рядом сидела Дунька – маленькая девочка, на которую уже была возложена килограммовая сложность жизни… Мне нравилась эта девочка, меня восхищала в ней, такой маленькой, мудрость – совсем не по возрасту – и внутренняя решимость с готовностью перенести все, что ей предложит судьба. Стемнело, и я прочла стихи, посвященные Дуньке:
- Мне нужны дожди и ливни,
- Дикость белая церквей,
- Радость скорби,
- Тайность рифмы,
- Фиолетовость морей.
- Божественная Евдокия!
- Лучами сотканная
- Прозрачность сотовая,
- Гладь и стихия,
- Из сказок собранная. —
- Вы – Евдокия!
- Вы перед миром глубокотайная
- Простите вихри и бред покаянных.
- Простите сложность
- Килограммовую,
- На вас возложенную
- Судьбой и Богом!
- Шары расходятся —
- Ударь их кием.
- Ценой обходится
- Быть – Евдокией!
Дунька встала, подошла ко мне, посмотрела на меня, нагнув голову, обошла сзади и, поедая мои гроздья винограда, прицепленные к хвосту, спросила:
– Это вы про меня написали?
– Про тебя, – ответила я.
– А я – не Евдокия. Это меня папа так зовет – Дунька. А на самом деле я – Даша.
– Это не принципиально, – сказал Семенов. – Главное – все понятно. Что-то не хочется расставаться, спустимся вниз? У меня есть чача! А Витя с Петей могут у Коли, в его отсутствие, найти в подвале трехлитровую баночку черной икры. Это штраф за то, что он умыкнул Матильду.
– А мы ее и так каждый день едим, – сказали вместе Витя с Петей. – Вместо собак. У него, у Коли, – медовый месяц, а у нас – икорный.
Спустились вниз – Семенов, как всегда, с Дунькой за ручку, пришли в номер, положили ребенка спать, взяли чачу и отправились на пляж под звездное небо. Витя с Петей принесли штрафную банку икры, лаваш, зеленый ткемали. Стояла глухая ночь. На море – штиль. Я смотрела на Большую Медведицу и вспоминала: «Пей, Танечка, шампанское из этого ковшика, даже когда я умру». Мы молча сидели под звездным небом, лишь слышен был звук наливаемой чачи в граненые стаканы. Оттого вдруг таким резким показался переход Бахуса, он перепил, вдруг вскочил, стал бегать, рыдая, по пляжу, как раненый зверь.
– Почему? Почему, почему, почему, почему, почему меня так не любят?! Почему нас, евреев, так не любят на этой земле?! Почему?! Почему меня не любят?! – выл он, не переставая бегать по гальке.
Мы бежали за ним и на разные голоса кричали, что мы его любим, восхищаемся им и таких щедрых и прекрасных не встречали никогда в жизни! Он рыдал все громче, куда-то в темную ночь бежал по гальке и кричал звериным криком, захлебываясь от слез, чтобы мы его оставили в покое. Потом молча сидели у кромки моря, положив ноги в воду – он тихо плакал, закрыв лицо руками.
– Я не стою вашей любви, – говорил он нам, всхлипывая, – вы такие бескорыстные. Я заложил душу дьяволу и пропиваю ее с ним. А он меня обманет! Он всегда обещает золотые горы, а платит разбитыми черепками. Я бы отдал все, чтобы быть на вашем месте… Все! – Бросился на спину и уставился в звездное небо. По его вискам текли слезы. «Какая польза человеку, если он приобретет весь мир, а душе своей повредит?!»
– Звездное небо над нами и нравственный закон внутри нас! Это истина, которую я предал! – прошептал он.
Я сидела, дрожала от холода и от жалости к нему и думала: «Вот тебе и ведущий! Вот тебе и надежный человек! Все они – дети. Ведомые дети. И самое главное – кто ведет. Женщина управляет мужчиной, мужчина управляет миром, каков мир – такова и женщина. Таня, меняйся!»
Через три года судьба вознесет его на волну славы, которую ему принесут «Семнадцать мгновений весны», а еще через несколько лет (после того как падет «Бессмертный батальон», начиная с Брежнева) он будет равнодушно выброшен новыми хозяевами за борт жизни и, чтобы сохранить хотя бы видимость своей нужности, превратится в «бандершу» и будет принимать у себя на даче уцелевших «друзей» из ЦК – Центральной котельной, как он выражался, подавая им алкоголь и девочек, которые приезжали к нему, как из пожарной команды, по первому звонку. И будет сознательно топить в пьянстве свою жизнь.
На следующий день Бахус извинился за вчерашнее и сообщил, что уезжает в Сочи на телевидение – давать интервью. Очень просил не пить без него прощальную заначку чачи – он вернется быстро, через два дня. Сообщил нам, в котором часу смотреть его интервью, и обещал нам делать «масонские» знаки: по очереди хватать себя за мочки уха, дотронуться до кончика носа и, обращаясь к нам лично, сказать по телевидению то, что его в данный момент волнует.
Мы сидим у экрана. Боже мой! Семенов! В майке, в которой он ходит по пляжу с надписью «занимайся любовью, а не войной». Хватает себя то за одну мочку уха, то за другую, потом за кончик носа и в конце говорит:
– Сейчас разгар творческой работы. У нас действует целая группа, и я пользуюсь моментом и обращаюсь: «Ребята, не горячитесь без меня, я приеду!»
Он приехал, но ненадолго. Кончался август. Все разъезжались, проводили мы и Семенова с Дунькой. Стояли и долго махали руками вслед белой «Волге», отъезжающей в аэропорт.
Разум скорбит и не принимает компромиссов, на которые пошел в жизни наш друг Бахус, а сердце – независимое и эмоциональное – несет память о том прекрасном гагрском лете и продолжает любить его так, как мы любили его тогда – бескорыстно, с оттенком восхищения.
Пляж опустел. Я сидела одна на берегу моря и в который раз перечитывала Андрюшины письма, которые приходили ко мне из Пярну на протяжении всего августа месяца.
Письмо первое
Таня, здравствуй!
Я, конечно, понимаю, что у тебя нет ни минуты свободного времени, чтобы выполнить свои многочисленные обещания написать мне письмо. Я не в претензии, отдыхай, наслаждайся морем и жизнью. Я приехал сюда только 12 числа, так как, естественно, кино меня задержало, но здесь прекрасно, погода пока очень жаркая, купаюсь, мало разговариваю и общаюсь. Все-таки меня не забывай, черт знает, что может еще с нами произойти. Просить тебя быть сдержанней, и скромнее, и серьезней бесполезно даже в Москве, ну а уж там, среди цикад, кипарисов и черных усов это вообще бесполезно, поэтому я себя не обольщаю. Будь здорова, не забывай. Целую тебя, Андрей.
На обратной стороне конверта вопль в форме шутки:
«Жду ответа, как луна ждет ракету».
Письмо второе
Милая Танечка!
Ты себе не представляешь, как я обрадовался, получив от тебя письмо, даже вначале боялся его читать, не знал, что ты там напридумала, но зато потом… Тюня, ты мне снишься каждую ночь, просто кошмар, я очень скучаю, родненькая моя. А может и хорошо, что мы с тобой: один на севере, другой на юге. Живу и отдыхаю я прекрасно, очень спокойно, все время с отцом и с Плучеками, они очень интересуются тобой, а еще больше после того, как отец принес твое письмо. Ты уж за теннисом и шашлыками не забывай меня. Я ужасно хочу приехать к тебе, но не знаю, нужно ли это делать, ты же знаешь мой кретинский характер, но вдруг потом в Москве все будет хорошо, ведь природа не может долго пребывать в противоестественностях. Как бы я мечтал, чтобы все, что ты пишешь про свою жизнь в Гаграх, было правдой, и я верю и все-таки (знаешь меня хорошо) не очень верю, бог тебя там знает, да вот эти мои сны с твоим участием, а они действительно каждый день. Я не пью, не курю, не сутулюсь и не ем вкусненького (сотрrапе тиа?), мечтаю скорее сожрать тебя. Красивенькая Танечка, будь скромней, пожалуйста, не суетись, не доказывай себе, что можешь жить без меня месяц и больше. Если я приеду, то приеду, если нет, то все равно я тебяобожаю, и ты все равно люби меня немножко. Но посмотрим?!
Ты видишь, что делает расстояние и времечко, так бы черт с два ты услышала от меня такое, дорогушечка сисястенькая!!!! Стал какой-то половой не Маньяк, а Таньяк! (Внимание, фрейдисты!) Вот и сейчас, думаю, дурак, пишу ей, а она там ой, ой, но это я так думаю, потому что я…
Письмо третье
Танечка!
Совершенно неожиданно наш общий знакомый (?!) Петя едет к тебе. Несколько слов хотел тебе написать. Мы здесь с Шуркой остаемся совершенно одни, это прекрасно. Очень скучаю, дорогая моя, надеюсь, скоро уже увидимся. Если будет настроение, напиши мне еще разочек, мне это жутко приятно. Очень скучаю, не дождусь, когда увижу твою мордочку и личико. Я, как идиот, не мог вспомнить, где я его видел, его и его бороду, а потом, вот тебе раз. Ты видишь, все вокруг напоминает о тебе. Пишу сейчас с совершенно пустого пляжа, волны, ветер, как в плохом кино, но все равно чудно. Отдыхай и не забывай, родненькая моя. Когда ты будешь в Москве? Я приеду 7-го.
Обнимаю и целую всю… всю… конечно же идиот Андрей.
Глава 32
ШАРМЁР
Я – черная, как мулатка, после южного солнца, Андрей – с золотистым прибалтийским загаром, в усах! Пшеничных! О! Как ему это идет. Едем в машине с дачи, на которой провели два счастливых дня после разлуки. Едим яблоки штрифель из сада. Сочные, откусываем со звенящим звуком.
– Ты знаешь, – говорю я, – когда мы едим яблоки, то проигрываем одну из самых главных сцен мировой истории.
– Сейчас появится Бог и спросит меня: ты зачем ел яблоко? Я же тебе не разрешил! – смеется Андрей.
– А ты ответишь: это не я, это она мне велела… так что история начинается с предательства мужчины.
– И с безбожием и беспределом женщины. Зачем ты первая яблоко съела и меня туда втянула? Но история и кончается предательством!
– Ты имеешь в виду Иуду?
– Конечно! – ответил Андрей.
– Неправда. История кончается, и очень грустно, для Иуды, а для всего человечества, вроде нас с тобой, только начинается. Через тернии – к звездам. Смерть – воскресение! Какой тут конец?
Мы ехали на спектакль «Фигаро», которым открывался сезон. «Женитьба Фигаро» – этот спектакль был самой любимой иллюзией Андрея, в которую он с наслаждением нырял и чувствовал себя в полной безопасности и был там счастливым победителем. Он сверкал своими зеркальцами, нашитыми на костюме, пускал «зайчиков» в зал, под музыку Моцарта стремительно летал по сцене, наизусть зная свою жизнь в этом спектакле, и – прекрасный озорной конец. На сцене, в его любимой иллюзии, было ярко, светло, и его обожали зрители.
А жизнь пугала своей неизвестностью, с неуверенным и медиумическим характером он боялся каждого нового часа, каждого нового дня и постоянно повторял: «Все, что ни делается, – все к худшему». Поэтому заполнял до отказа свои сутки – радио, телевидением, концертами. По природе он был очень привыкчив – привыкал к форме жизни, к форме отношений, к форме и чертам лица, которые были рядом. Это приносило ему успокоение.
Сыграли «Фигаро». После спектакля Чек собрал всех участников в комнате отдыха, он был чем-то раздражен, наверное гормональное, и заявил громко, во всеуслышание оскорбительным тоном:
– Гафт, я к вам обращаюсь, я не могу видеть, когда вы появляетесь на сцене! Вы не граф, а какая-то Урка!
Гафт молча встал, вышел из комнаты отдыха, написал заявление об уходе и больше никогда не переступал порог театра. Для спектакля это была огромная потеря, так как Андрей и Гафт своими руками в неистовстве создавали спектакль, и Гафт был фантазером и блестящим исполнителем Графа. С его уходом спектакль потеряет остроту смысла и действия. Андрей срочно стал искать по Москве, в театрах – замену. За последние два года он сформировал почти новую труппу в театре, и теперь его взгляд остановился… назовем его Шармёр. Шармёру сделали предложение от имени дирекции, и он, не мешкая, унюхав в этой ситуации что-то для себя выгодное, оказался в стенах театра Сатиры.
Изобразительный Музей имени Пушкина на Волхонке. На первом этаже стоит гипсовая копия Давида Микеланджело. Гипсовые кудри, спускающиеся на капризный лоб, прямой точеный нос, под ним красиво очерченный изгиб эротического рта… Тело подробно рассматривать не будем, потому что оно уже в движении – ноги вдеты в серые брюки, на торсе белая рубашка с галстуком, сверху синий блейзер с золотыми пуговицами. Гипсовое лицо приобретает человеческую окраску: умные бархатные глаза цвета шоколада с большими веками, нежный румянец на щеках, волнистые черные волосы, обрамляющие всю эту красоту… Он выходит из музея, оказывается в московской квартире в центре застолья, открываются эротичные, красивой формы губы, и «Давид» произносит:
– Блядь, сука, поставь бутылку на место, я сказал… Родные, сейчас все быстро выпьем по анпёшечке! За др-р-р-р-ррррружбу! – Это образ Шармёра, который влился, именно влился вместе с бесконечным потоком алкоголя и мата, в наш и без того замусоренный этими пороками коллектив.
Со второго, женского, этажа летели вопли:
– Красавец! А какой добрый! Да еще умница! Ошибаетесь, это маска, там все очень вялое – противоречила опытная одалиска. Нет! Нет! Он такой остроумный, представляете: «Песня нам помогает жить, а юмор выжить!» Потрясающий мужик!
У всех сучек поднялись ушки и хвосты, и пронесся визг восторга. Все жмутся, трутся возле него, бегут в буфет – посидеть за столиком, полазить глазами по видимым и невидимым частям тела, бессознательно елозя зубами по нижней и верхней губе, выдавая эротическую нервозность. У нас кто новый – тот и молодец! Но новый человек несет с собой, даже не зная того, радость или горе, раздор или дружбу, цветение или растление. Помимо его внешних черт проглядывались и внутренние. Как говорила Кукушкина в «Доходном месте», «он почтителен и есть в нем этакое какое-то приятное искательство к начальству. Значит, он пойдет далеко». Он далеко пойдет в своем искательстве к начальству и будет «блаженствовать», как Молчалин. Ну что же делать, если нет других, более открытых и эффективных способов существования?
Почти что одновременно с Шармёром, который влился в наш театр, влился в страну фильм Феллини с безумным названием «Восемь с половиной». Под управлением Феллини в лице Марчелло Мастроянни мы получили почти что военный приказ – каждый достойный и уважающий себя мужчина обязан иметь несколько любовниц одновременно и хотя бы одну левую семью. Этот «приказ» воссоединился с образом Хема в свитере с бородой, который еще до появления Феллини втянул нас в дремучую пьянку. Самым невинным и прекрасным в этом экстремально-аморальном западном натиске был композитор Нино Рота. Его неземная музыка, тоскующая по нормальному, здоровому человеку, заставляла отставлять рюмки, баб, левую семью, становиться в круг, браться за ручки и цепочкой (как у Феллини), наступая на пятки впереди идущему, ходить друг за другом под та-та-та-тара, та-ри-ра-ри-ра-ра и чувствовать себя счастливыми детьми – без прошлого и будущего.
Наконец, после множества репетиций для Шармёра наступил экзамен – спектакль «Фигаро».
Моцарт: «Мне день и ночь покоя не дает мой черный человек».
Под музыку Моцарта черноволосый Граф – Шармёр облачился в парчовый сюртук, белые чулки обтягивали его тонкие ноги, на голове – белый парик с бантиком в хвосте. Конечно, подведены глазки, намазаны реснички, подведен ротик, припудрен носик. Он на сцене. Через три часа, в конце действия, все поняли: Шармёр – Граф в спектакле «Фигаро» с треском провалился.
– Провал! Провал! Он же бездарен! Разве можно сравнить с Гафтом? Это какая-то сопля на плетне! – кричали все те, кто недавно, доходя до степени сумасшествия, восторгался им и терся боком об его, приодетый в синий блейзер, торс.
На сцене он был ленив, вял, произносил текст как будто делал кому-то одолжение, в отличие от стремительного, дерзкого, умного Гафта. Да что сравнивать! Худсовет во главе с Чеком молчал. Чек звенел ключами, и решение снять Шармёра с этой роли висело в воздухе. Но если Шармёр не очень умно выглядел на сцене – в жизни, вне сцены, он взял реванш. После спектакля он немедленно пригласил к себе домой в высотный сталинский дом (стиль «вампир») на Котельнической набережной избранных из театра на банкет. Закатил банкет, прижал Зинку (он ко всем обращался на ты – видать, какие-то комплексушки, – и жена главного режиссера, зеленоглазая Зина, с первой минуты превратилась для него в Зинку) в темном углу, закатил ей юбку, одной рукой держась за грудь, другой стал стаскивать с нее трусы. Зинка была польщена, обескуражена, хихикала, как дурочка, то и дело поднимала трусы обратно, пока кто-то не вошел и не пригласил их к столу. Оба, довольные таким ходом дела, поправляли свои трусы и прически, и воодушевленная Зина Плучек, приступая к десерту, невзначай подумала: «Зачем мне этот десерт? Я готова поменять все, все, даже этот десерт на Шармёра и устроиться прямо на этом столе на глазах у всех вместе с ним в виде бутерброда».
Ее желание могло немедленно материализоваться, так как в ней таились темперамент и хулиганство: однажды в набитом людьми троллейбусе, будучи еще молодой, она опрокинула бидон со сметаной, которую только что приобрела, на голову предполагаемой сопернице.
Но Шармёру, к великому сожалению, надо было только подретушировать свой провал, и снятие и поднятие нижнего белья с Зинки служили ему только средством реабилитации. Какие циничные мужчины, однако!
Вечером все обожрались до отвала, наслушались его мата, Зинка еще два раза ощутила себя желаемой, да так, что лопнула резинка в трусах, и на следующий день в театре прозвучало: «Ввод Шармёра в роль Графа великолепен! Он настоящий Граф – и в жизни, и на сцене». Ему даже дали денежную премию. Прошло время, Шармёр обнаглел на сцене в роли Графа, и эта наглость в сочетании с микеланджеловской красотой стала приниматься зрителем. Так, с помощью Зинкиных трусов и грудей он вписался в роль ведущего артиста театра.
Вписаться-то он вписался… но в нем стало происходить что-то странное, то, чего он не ждал. Ему никогда не отказывала ни одна женщина, он всегда был первым, лучшим и самым красивым. Но это в другом театре. А тут на сцене рядом с ним порхал в самоупоении, срывая аплодисменты почти на каждой фразе, не такой красивый, белобрысый, с крепкими крестьянскими руками и ногами, с длинным носом и выпученными глазами Андрей Миронов. Шармёр чувствовал, как чувствует женщина, что он не любим, не так любим, как этот белобрысый Андрюшка.
У бедного Шармёра разболелась грудь на нервной почве, и в кулисах души, в вечернем платье, в золотых перчатках, родилась и сразу заявила о себе Зависть. В вечернем, потому что родителю во тьме ее не видно и можно сделать вид, что ее нет! А золотые перчатки, чтобы в приступе зависти цветом золота удушить соперника, не оставив следов.
Отталкивая друг друга локтями, Акробатка и Галоша, новые артистки театра, стремительно бежали на четвертый этаж к кабинету худрука – кто первый ворвется, раздвинет молнию в ширинке и потелебонькает то, что телебонькать уже нечего. А за это они получат роль! роль! Ох, роль! – это самое главное на том отрезке жизни, который протягивается у людей с детства до старости… если протягивается.
«У времени в плену» – так назывался спектакль, который ставил Чек. Это была компиляция Штейна на тему революции и двух войн. Всеволода Вишневского должен был играть Андрей Миронов, Сысоева – Анатолий Папанов, Ларису Рейснер и Ольгу Берггольц захватили после удачного штурма четвертого этажа и двигания молнии туда-сюда две артистки – Галоша и Акробатка. Спектакль был посвящен столетию Ленина. А мне, упорно не заходящей в кабинет худрука, как обычно, достался стульчик в репетиционном зале, в темноте.
Поэтому после распределения ролей в этой пьесе, попав в раздел «и другие действующие лица», я сидела у себя на Арбате, в Трубниковском переулке, дом 6, квартира 25, положив руки на мраморный подоконник, и смотрела в сад. Трепались на ветру уже порыжевшие листья тополя. У меня стучало в висках: какой год без роли, он меня сознательно, потирая свои вороватые ручонки, губит, губит, убивает! Я в тупике. Кто мне может помочь? Где искать выход? Раздался телефонный звонок.
– Але, – с другой стороны провода прозвучал знакомый голос, я чуть не закричала…
- Татьяна, здравствуй,
- Привет, бонжур,
- Ты не напрасна,
- Ля мур, ля мур!
– Семенов! – воскликнула я с радостью.
– Актрисуля, надо встретиться! Мы не договорили в Гаграх о самом главном.
– Хорошо, – сказала я, – только через полчаса. Я вас жду на кружке возле Спасо-хауса, у самого желтого тополя.
Быстро умылась горячей-холодной водой, мокрой кожицей свеклы мазнула по щекам – самый естественный румянец, мазнула этой же кожицей по кончику носа, для озорства выражения, и села подводить, с мылом и пудрой, рощу ресниц вокруг глаз. Надела черный блестящий плащ с белыми отворотами и белой широкой рейкой, обрамляющей загорелую шею. Натянула белые сапожки, воткнула заколку в пышные выгоревшие волосы, вдела в уши медные серьги с вставленным в эту медь зеленым стеклом – под хризопраз. Повертелась вокруг зеркала, с удовлетворением оценила себя, подушилась подаренными мне Андрюшей духами «Шанель № 5» и бегом спустилась с третьего этажа. Выйдя из подъезда, пошла медленным шагом, не торопясь. Он шел мне навстречу. По-дружески крепко обнялись, поцеловались, я укололась о щетину его бороды. Мы были совсем другие, нежели в Гаграх. Исчезла безмятежность и так украшающая жизнь и лицо беззаботность. Сели на скамейку под самым желтым тополем. Неподалеку бегали дети с ведерками и лопатками. Над куполами запущенной поленовской церкви летали и каркали вороны.
– Актрисуля, – он взял мою руку, – актрисуля! Я влюблен в тебя, как Гитлер во власть. Я ничего не хочу знать о твоей личной жизни и ничего не могу рассказать тебе о своем браке, ты умница, ты все понимаешь. После того как я укатил из Гагр, я заболел. То, что написано в стихах – «далекой любви абсцесс», – превратился в очень сложное заболевание. Блядь, у меня – гангрена. Либо ты будешь со мной, либо мне необходимо ампутировать душу и сердце. Я куплю тебе квартиру, осыплю золотом, да просто, как Юпитер, явлюсь к тебе в виде золотого дождя, в буквальном смысле… ты будешь ходить по драгоценным камням… Я сделаю для тебя все! А я могу сделать. Ты ни в чем не будешь нуждаться… станешь самой богатой женщиной Москвы.
– Семенов, вы что, меня покупаете? – засмеялась я.
Перспектива дорогой содержанки, которую нарисовал мне Бахус, воспринималась как оплеуха.
«Татьяна в тишине лесов одна с опасной книгой бродит…» – вдруг услышала я вредный голос.
Он продолжал с еще более вредным оттенком:
«Дурочка! Не надо было читать в детстве Пушкина и Тургенева».
Обладателем этого вредного голоса оказался маленький чертенок, агент дьявола, который прогуливался рядом, подслушивал наш разговор и, задев меня своим коричневым хвостом, нырнул под скамейку.
«А действительно, – думала я, – как говорит Магистр: „Не надо ни в чем себе отказывать!“ и стать продажной бабой! Может быть, мне кто-то посылает выход, тот самый выход, который я искала, страдая на мраморном подоконнике». Сволочь под скамейкой опять хлестанула меня хвостом и скрылась. Передо мной всплыло лицо Андрюши, каждую черточку я знала наизусть: ведь столько раз я его рисовала! На нем лежала такая печать страдания! Нет! Нет! Буду пить чай и есть хлебушек – свой путь я уже выбрала. Опять всплыло страдающее лицо Андрюши, и я закричала:
– Нет! Нет!
– Что нет? – спросил Семенов.
– Нет времени. Надо бежать на репетицию.
Нет, я вру. Не надо бежать на репетицию. Я не сказала ему, что не люблю его, не хотела обидеть… Я знала, как это больно.
– Семенов, вы что, с ума сошли? – начала я свою речь. – Закидали меня золотом, драгоценностями, квартирами… Лучше пошли на Арбат, выпьем шампанского в кафе «Риони» и утолим свои страсти. Вы мне расскажете о Дуньке, о маленькой Олечке.
В «Риони» мы выпили бутылку шампанского, к теме моей роли содержанки больше не возвращались. Расстались, помахав друг другу руками, с грустной, прощальной улыбкой.
Через неделю – звонок:
- Татьяна, здравствуй,
- Привет, бонжур,
- Ты не напрасна,
- Ля мур, ля мур…
«Однако, какой настойчивый», – подумала я. Командным тоном он заявил:
– Татьяна, едем завтра со мной, на моей белой «Волге», стремительной, как большевизм, в Питер. Жить будем в роскошной, только что открывшейся гостинице «Аврора», рядом с этим ублюдочным крейсером.
– Семенов, – ответила я, – это не предложение, а какая-то Курская дуга! К сожалению, я больна, лежу в постели.
– Я сейчас приеду!
Я, конечно, солгала и, зная его скорость, немедленно облачилась в пижаму и намотала на шею розовый кружевной теплый платок, который был мне очень к лицу. Легла в кровать совершенно ненакрашенная, чтобы не искушать. Семенов явился с пакетами, ящиками фруктов, вином, лекарствами и всякой всячиной.
Он сел рядом со мной, стал гладить по голове, говорить, какая я красивая, что он меня вылечит, и мы поедем и плюнем на все. Притворным сиплым голосом я сообщала, что у меня болит горло, может быть это даже дифтерит: ощущение такое, что в горле все сшили иголками и нитками. Я театрально закашлялась, еще раз пробасила слово «дифтерит», но он схватил ладонями мое лицо и впился в губы.
– Боже мой, – кричало все во мне, – сейчас явится Андрюшка, и тогда, страшно подумать, начнется «последний день Помпеи». Я с силой оттащила его от себя, выскочила из постели и совершенно здоровым звонким голосом заявила:
– Семенов, если бы мы встретились несколько лет назад… Я не хочу вас обидеть! Вы же тонкий человек – неужели вы не понимаете? Поезжайте в Ленинград без меня!
Он резко встал и с преувеличенным пафосом, скрывая свою обиду и поражение, проговорил, грассируя и вытянув руку, как Ильич:
– «Оптимизм воли, пессимизм разума, живое наблюдение, абстрактное мышление, и к практике!» – Ленин.
Вышел вон из комнаты, и больше мы никогда не виделись.
Андрей был воодушевлен ролью Всеволода Вишневского. Матросня, гражданская война, революция – все это бурное, самовольное, не знающее границ политическое хулиганство находило отклик в его душе. Забронированный с детства страхом перед матерью, шарканьем ножек, целованием ручек, нехлопаньем дверей лифта, здесь, в роли Всеволода Вишневского, он наконец-то ощутил свою истинную сущность, которая до этого прорывалась только в отношениях со мной да в некоторых ролях, где он отдыхал, как в санатории, будучи самим собой.
Шармёр сразу стал душой нашей компании. Вечером после спектаклей мы собирались у него на Котельнической набережной, и он всегда встречал нас в затертом махровом полосатом халате, в домашних тапочках на босу ногу. Как соловьиные трели разливался его мат, разливалась водка по стаканам – какие там рюмки! Он становился в центр, якобы на сцену, доставал скрипку, на которой пытался играть в детстве, прижимал ее подбородком и наканифоленным смычком начинал «скрипичный концерт». Он пел песню своего детства и аккомпанировал себе на скрипке, вернее сказать – скрипел.
– Дети разных народов, мы мечтою о мире живем, в эти грозные годы мы за счастье боро-о-о-о-о-о…
Это была очень высокая нота, он ее совсем не вытягивал, и если принять во внимание полное отсутствие слуха, то все это вызывало смех. После этого Магистр умолял поскрипеть на скрипочке мотивчик его любимой песенки:
«Тихо вокруг, только не спит барсук, яйца свои повесил на сук и тихо танцует вокруг». Шармёр пытался доставить удовольствие Магистру, но в ноты этого ночного вальса никак не попадал. Тогда кто-то предложил – хватит скрипеть, давайте куда-нибудь поедем. Быстро одели Шармёра, пересчитали в карманах деньги и через минуту мчались в такси на Ленинградский вокзал. В последнюю секунду вскочили на подножку уходящего поезда. Завтра выходной – четверг – и почему бы молодым «джигитам» вместе с женами не отправиться в северную столицу? Утром вышли на Невский. В радостном возбуждении в кафе «Ленинградское», что на Невском, опохмелились коньяком и кефиром, съели горячие сосиски и под лозунг Магистра – «Надо делать что хочется и ни в чем себе не отказывать» – помчались в Царское Село. В екатерининском дворце мы почти бегом пробежали все анфилады комнат, вышли на солнечный свет, утопая в желтых листьях, походили вокруг лицея, подошли к памятнику Пушкину, вольно сидящему на скамейке, Андрей остановился, шевельнул ногой пышный ворох… Казалось, желтыми были не только листья – желтизна отражалась в воздухе, в небе, в наших глазах… И разные формы этого желтого летали, летали вокруг нас.
– «Не дорого ценю я громкие слова…» – Андрей вспыхнул строчками Пушкина. Потом были и «Желание славы» и «Я вас люблю, хоть я бешусь» и многое, многое другое. Магистр и Шармёр с долей цинизма в душе и румяные от коньяка и воздуха дамы, стояли, завороженные этой неправдой. Нет, это неправда, что он такой неподдельно искренний, вдохновенный, непосредственный, беззащитный и… гениальный! Неправда, что к нему вдруг слетелись все формы желтых листьев с территории Царского Села. Неправда, что подул ветер и приподнял его над землей в золотом шуршащем облаке! Неправда! А если правда, то это очень обидно.
Проголодались. Пришли на станцию. В палатке женщина-олигофрен продавала в гремучих целлофановых пакетах, как точно определил Магистр, «подарки». Купили «подарки» – в каждом по два яйца и два куска черного хлеба. Купили каждому по чекушке. Вышли на трассу – ловить машину. Ловля машины всегда удавалась Магистру: он обладал пугающей широтой – предлагал такую сумму денег, от которой ни один шофер не мог отказаться. В этот раз поймали похоронный автобус, сели вокруг несуществующего покойника и начали трапезу или «поминки» с чекушками, яйцами и черным хлебом.
Вечером – прием у Кирилла Ласкари. Кирочка съехал с мансарды, женился на очень-очень знаменитой артистке, годящейся ему в матери, и жил вместе с ней и ее сыном, которого, если в него не очень внимательно вглядываться, можно было иногда назвать и папой. Итак, все вместе они жили в одном из Дворов Достоевского в большой квартире с роялем, и эта квартира вдруг напомнила мне Петровку, 22. Оказывается, как необходимо получить в жизни – в любой форме – то, что отняли в детстве. Вечером мы сели в «Стрелу», и она понесла нас в сторону Москвы.
Глава 33
ПОТЕРЯ РЕБЕНКА
Я беременна! У меня будет ребенок! – внутреннее ощущение такое, будто я отправляюсь в счастливое путешествие. И никаких вам абортов! Все! Как мне ему об этом сказать? Он сразу втянет меня на орбиту рассуждений о том, как это сложно… и что он сам еще не знает… вроде он тоже не совсем взрослый… Или просто заорет: «Нет! Нет! Нам еще рано!». Почему у меня все так сложно? – с этими мыслями я стояла в очереди за селедочным маслом в «Кулинарии» ресторана «Прага».
Пошла пешком по Арбату. Улыбаюсь от умиления, что во мне зародилась жизнь, и мы уже идем вдвоем по улице, пройдет лет десять, думаю я, и вокруг меня будет бегать белобрысый парень с круглыми голубыми глазами, толстенький, а папа… о папе пока думать не будем. Зачем нам отрицательные эмоции?
На Новинском бульваре у Девятинского переулка в новом, ужасающем по архитектуре доме жил Червяк с женой и только что родившейся маленькой девочкой. По этому радостному поводу мы приглашены в гости. Сидим за низким, модным тогда столом. У Андрея – циклотема: он говорит только о Всеволоде Вишневском, которого репетирует, потому что, когда он говорит, к нему приходит решение той или иной сцены, озарение по поводу рисунка характера. Это его прием, он делает так всегда – проверяет на зрителях свои соображения, идеи, всех втягивает в этот шланг под названием «У времени в плену», и все, наперебой, участвуют, как будто им играть этот спектакль! Напротив сидит его друг, Ворон, однокурсник, сбивает патетику темы язвительными насмешками над Мироном, шуточками-издевками, циничным смешком. Андрей сразу отводит глаза в сторону, в пол и… замолкает. Включаюсь, как всегда, я и посылаю обратный удар, защищая крылом своего «птенца».
– Завидовать нехорошо! – говорю я вслух, глядя прямо в глаза Ворону. – Все эти шуточки, издевки, подковырки – что-то, ох, не дружеского стиля! И означают полное моральное и творческое бессилие. Никто не виноват, что тебя в театре Вахтангова не завалили ролями. А будешь вести себя так оскорбительно – перестанут приглашать в гости.
Посидела пять минут, довольная своей речью, и вышла в другую комнату. Мне стало нехорошо. Села на диван, в темноте, и стала бороться с надвигающейся тошнотой. Вошел Андрей:
– Что с тобой?
– Нет… ничего… просто посидеть хочется в темноте.
– Ты расстроилась? Что-то случилось?
– Нет…
– Я знаю, что-то случилось! Тюнечка, тебя кто-то обидел?
– Нет… Я беременна, меня тошнит, и поэтому я здесь сижу.
Не успела я подумать: сейчас разразится вой в форме: «Ой, нет, я не хочу!», как увидела, что он со свойственной ему прыгучестью стал прыгать, чуть не касаясь потолка, и кричать:
– Я счастлив! У меня будет ребенок! Как я счастлив! Все само решилось! – Напрыгался, сел со мной рядом на диванчик и сказал: – Я знал, что природа не может долго находиться в противоестественности, что-нибудь она придумает!
Я сидела в изумлении, прижав руки к груди, и думала: «А я-то как счастлива! Никогда не знаешь, что от него ждать».
Нам нравилось обсуждать, какое имя мы дадим малютке.
– Абрамчик или Варфоломей, – смеялся Андрей, – я знаю – будет мальчик.
– Нет уж, пусть он будет Дрюсенок, – предлагала я.
– Или Тюнька, – добавлял он.
– Нет, Андрюшечка, именами родителей и предков детей называть нельзя: они берут на себя всю их греховную карму. Ведь раньше детей называли по святцам – по имени святого, который и будет всю жизнь охранять и защищать своего подопечного.
Единственное, что омрачало радость, – реакция матери, и он со дня на день откладывал разговор с ней.
Мы ходили в Третьяковскую галерею, чтоб «напитать» ребенка красотой. Однажды ему пришла в голову идея – читать малютке Пушкина. Он открыл книгу и выбрал «Сказку о золотом петушке».
Поскольку в театре я перестала участвовать в спектаклях с танцами, поползли слухи, что Егорова собралась рожать. Одна из «доброжелательниц» сообщила об этом по телефону в очень тонкой, садистической форме Марии Владимировне, и начались события, ради которых нас и соединил Бог.
После репетиции в театре меня просят к городскому телефону.
– Але, – и слышу голос Марии Владимировны:
– Таня, – говорит она очень спокойно и вежливо. – Вы не могли бы сейчас зайти на Петровку. Мне хотелось бы с вами поговорить.
– Хорошо, я зайду, – говорю я, и у меня подкашиваются ноги. – Буду через 30 минут. До свидания.
Две подружки – Субтильная и Наташа – ждут меня в гримерной. Я сообщаю им с ужасом:
– Звонила Мария Владимировна. Сейчас иду к ней. И почему я должна перед ней отчитываться, когда моя родная мать обо мне ничего не знает?!