Андрей Миронов и я Егорова Татьяна
Глава 45
А МЫ ОПЯТЬ ВМЕСТЕ!
Чек вопреки Зининым восторгам по поводу моего литературного успеха озлился и один за другим снял все спектакли Магистра из репертуара. Я практически оказалась без единой роли. Но этого было мало. Перед моей гримерной каждый день садистически вывешивали мои экзотические костюмы из «Чудака» – они были все разрезаны либо вдоль, либо поперек. Я прижимала руку к сердцу и сгибалась в три погибели от боли.
Еще несколько рассказов были напечатаны в «Литературной газете» – на этом моя эпопея с рыжим, в веснушках, Веселовским закончилась. Я задумала написать пьесу.
«Ищи путь, все более отступая внутрь; ищи путь, смело выступая наружу. Не ищи его на одной определенной дороге… Достигнуть пути нельзя одной только праведностью, или одним религиозным созерцанием, или горячим стремлением вперед… Ищи путь, пробуя всяческие испытания…» – гласила древняя мудрость.
У меня появилось время, и я стала анализировать свою жизнь, свои поступки, себя. Где-то на периферии моего сознания толклись слова: Андрюша… белый конь… «Жигули»… Певунья… выгода… опять белый конь, на котором он за мной не заехал в этой жизни, променял коня и любовь на антикварную люстру, а я не могу забыть моего несчастного ребенка и тот страшный год! Не могу! Хоть режь! И враждебность к нему заполняла миллионы моих клеток.
В августе этого же года мы вылетели на гастроли в Алма-Ату. Брат мой с женой работали за границей, приехали из Ирана и воткнули в один чемодан несметное количество рулонов иранского синтетического материала разных цветов, химических, с люрексом. Рулоны – розовые, зеленые, синие, желтые, голубые. На них нельзя было смотреть – сразу начинали слезиться глаза.
– Танюша, может, там, в Казахстане, кто-нибудь это купит? – попросили меня родственники.
«Танюша» не отказалась от рулонов и на полусогнутых тащила их в далекий Казахстан.
Ох, какой красивый город Алма-Ата! Чистый. Цепь гор со снежными вершинами, горные журчащие речки с невиданными кустами, усыпанными белыми цветами, «Медео», красочные базары.
Как-то разговорилась с казашкой-буфетчицей – не нужен ли вам материальчик? Очень красивый! Заграничный! Она пришла в мой номер, ахала, охала, потом сказала: «Я возьму полметра на кофточку». Я подумала: «Если так будет двигаться торговля, то мне надо будет сидеть здесь года два или три, чтобы продать все». Тут мелькнула идея, и я, взяв два рулона и двух артисток с собой, чтоб не было скучно, отправилась в комиссионный магазин. Зашли сразу за «кулисы».
– Девочки… здрасьте… мы из театра Сатиры, вот вам билетики на спектакль… Нам надо толкнуть материал, – тут я достаю рулон и продолжаю, – отрежьте себе, каждая, на платьице или на костюмчик. Как вы думаете, у вас это пойдет? У меня таких еще восемь штук.
– Несите, – сказали «девочки» с раскосыми глазами. И я принесла, совершенно не надеясь, что этот кошмар может кто-нибудь купить.
Через девять дней позвонили из магазина и пригласили прийти получить деньги: все продано!
Я получила огромное количество денег – запечатанные пачки из одних замусоленных трешек.
– Кто же это все купил? – робко спросила я, предполагая, что это могли быть новобрачные.
– У нас в такие материалы покойников заворачивают, – сказали раскосые «девочки». – Это очень важно – в последний путь уйти в красивом.
По этому торжественному поводу невероятной сделки артистки сидели в моем номере и «купались» в шампанском.
– Царство им небесное! – периодически выкрикивала Субтильная, имея в виду завернутых покойников.
Так проходила материальная сторона жизни, но была и романтическая.
Я опять сидела в ванной в номере Андрея, он занимался своим любимым делом – тер меня мочалкой, шампунем мыл голову, вытирал насухо, потом мы менялись местами – я терла его мочалкой, выливала шампунь на его роскошные волосы. Вышла в комнату, совсем голая, за полотенцем – оно осталось на стуле – и засекла «разведку» – за окном номера, выпадая одновременно из человеческого облика и с территории своего балкона, маячило лицо Корнишона. Он сосредоточенно вслушивался и вглядывался во все, что происходит в номере у Миронова.
– Андрюшенька! Бунин! Бунин! Надо немедленно читать Бунина!
И мы читали «Лику».
– Что с тобой? – спрашивал он меня, видя, как на меня вдруг накатывает туча. От Бунина я переносилась в свою жизнь, начинала плакать, потом рыдать и говорить сквозь слезы:
– Я ничего не могу забыть! Я не могу забыть эту историю с ребенком… как я лежала на этом столе… и ты… тогда меня предал… не могу… и сейчас ты меня предал…
– Тюнечка, я не знаю, что мне думать… ты сама все время от меня бежишь…
– Потому что я боюсь, у меня уже рефлекс собаки Павлова…
– Тюнечка, ты меня бросила сама, а если мы будем вместе, ты меня возненавидишь и опять бросишь… Я не могу больше так страдать… Мы все равно любим друг друга… Кто же у нас отнимет нас…
Зазвонил междугородний телефон. Певунья.
– Мне некогда! – резко и хамовато ответил ей Андрей.
И мы опять впились в книгу. Уходя, я сказала:
– Не стоит так разговаривать с женщиной, с которой живешь. Перезвони.
На следующий день он подошел ко мне и отчитался: «Я перезвонил». После спектаклей мы ездили в горные рестораны, в аулы, ночами купались в бассейне на «Медео», парились в бане и совершенно отключились от московской жизни. Шармёр все это замечал, вынюхивал и пытался вбить клин в наши отношения. Это был типичнейший Швабрин из «Капитанской дочки» Пушкина.
– Таня, – подошел однажды ко мне бледный Андрей, – так нельзя поступать и говорить такое нельзя!
Я быстро выяснила в чем дело и поняла, что это низкая интрига завистливого Шармёра.
По коридору гостиницы шагает Субтильная на каблуках, я беру ее за руку и говорю:
– Сейчас идешь со мной!
– Куда?
– Увидишь!
Входим в номер Шармёра. Он лежит под белой простыней. Вечер. На тумбочке – бутылка коньяка и стаканы. У меня внутри бушует смерч. Торнадо. Сажусь рядом. На стульчик в изголовье. Субтильная – у стены в кресле, у торца кровати. В ногах.
– Ты же непорядочный человек, – начинаю я спокойно. – Хоть ты и напялил на себя маску добренького – рога-то проглядывают! Ох, не добренький ты! Возлюбленная твоя – зависть, на какие страшные поступки она тебя толкает! Ты одновременно мудак, Яго и подлец.
Он лежит под белой простыней, как завернутый покойник, и ни одна жила не двигается на его лице.
– Ты не только подлец – ты нравственный шулер! Как же ты Андрея ненавидишь, завидуешь! Это и ежу ясно, спаиваешь его, наушничаешь. У тебя куча ушей на голове (вспомнила я Новый год).
Субтильная на нервной почве беспрерывно моргает глазами – у нее тик.
– В общем, диагноз, – продолжаю я, – мерзавец студенистый!
Шармёр не шевелится. Я подхожу к столу, беру с него большую вазу с цветами и швыряю в открытую балконную дверь на улицу. Сажусь на стульчик. Он не реагирует. Стук в дверь. Дворник:
– Это из вашего номера сейчас ваза вылетела?
– Да вы что? – отвечаю я. – У нас тут больной, мы его навещаем.
Дворник уходит. Тогда я предлагаю:
– Давай выпьем! За др-р-р-р-ужбу, по анпёшечке! Ты же любишь коньячок! – И наливаю нам по полстакана коньяка.
– Давай чокнемся! – Он берет стакан, я продолжаю. – Когда чокаются, надо в глаза смотреть, ничтожество! – И плеснула ему коньяк в лицо. Он вскочил с кровати совершенно голый с криком: «В глаза попала! Глаза!» – И бегом в ванную мыть свои забрызганные коньяком очи холодной водой. Через минуту он, как раненый вепрь, выскочил в комнату, схватил меня, бросил на кровать и стал душить. Номера в гостинице крохотные, поэтому, нагнувшись и схватив меня за шею, он невольно водил своей голой задницей по носу Субтильной.
Я совершенно не удушенная, лежала на кровати, смеялась и говорила:
– Совсем душить не умеешь! Какие у тебя руки слабые!
Он порвал, конечно, все побрякушки, висящие на моей шее, я с трудом собрала остатки и, уходя, небрежно заметила:
– Кстати, для чего я приходила? Совсем забыла… Не стоит мне портить жизнь и делать гадости. Со мной это опасно. Мне нечего терять.
Мы вышли. Субтильная прислонилась к стене коридора совершенно ошарашенная.
Глава 46
СПОРТИВНЫМ БЕГОМ ОТ ЛЮБВИ
В отношениях между Чеком и Андреем прошмыгнула кошка. Чек нервничал, когда его артисты уходили из-под власти. А тут Андрей наконец-то обрел «ведущего», и «ведущий» повел его по дороге, в конце которой брезжило неслыханное и невиданное материальное богатство.
Они с Певуньей, как две белки в колесе, разъезжали по стране, зарабатывая деньги. Когда кто-то у Певуньи спрашивал:
– Зачем вы столько ездите?
– Деньги зарабатываем! – бойко отвечала Певунья.
– А зачем вам столько денег?
– Как зачем? Вещь какую-нибудь купим!
Так Андрей свой талант, свои духовные ресурсы менял на вещи, на эту бутафорию жизни. Очень невыгодный бартер.
Отец, Александр Семенович, умолял его остановиться, но его голос пропадал на фоне громкой концертной деятельности.
В театре происходили перемены. На одном из банкетов Аросева, знаменитая пани Моника, приняв стакан алкоголя для смелости, бросилась на шею Чеку, тем самым продемонстрировав известную поговорку: «Если ты не можешь задушить своего врага – обними его!» Она его так крепко «обняла», что он не мог вырваться из ее объятий все остальные годы. Она брала реванш напористо и средства для достижения цели – стать главной артисткой театра – не выбирала. Труппа навсегда простилась с той Олей, которая прожила десять мученических, отверженных лет в театре.
Чек все больше и больше попадал под влияние своей фаворитки Галоши. Ее задача была убрать с дороги всех: «Подумаешь, Миронов! На которого ставят все спектакли! Хватит! Теперь будут ставить спектакли на меня!»
Тут и принялись за постановку «Горе от ума». Это был спектакль-пародия, где Софью играет здоровая баба, выше всех ростом, с 45-м размером ноги, со скрипучим голосом, и любовь Чацкого вызывала недоумение у самого Чацкого и у зрителей. Особенно были «изысканны» спектакли, когда Галоша играла Софью, будучи на 9-м месяце беременности. Это было совершенно новое решение пьесы и новое ее содержание, где беременную от Молчалина Софью пытались спихнуть влюбленному дураку Чацкому. Бедный Грибоедов и бедный Миронов – последнему невмоготу было играть в новом «варианте»: он мучился, страдал и иногда, доходя до отчаяния, просто проговаривал текст. Кончилось это, как известно, криком Пельтцер в микрофон в адрес Чека: «А пошел ты на хуй, старый развратник!» Все народные и заслуженные затаились, сидели тихо, думая про себя: «Ну, до нас-то очередь никогда не дойдет». Меня склоняли на всех собраниях, издевались, вводили в массовки, объявляли выговора, вычитали деньги из зарплаты, лишали минимальных заработков – концертов. И все молчали.
Андрей ходил по театру замкнутый, сосредоточенный. Его мысль носилась где-то в другом месте. Жизнь с Певуньей казалась стабильной, они рьяно принялись за устройство дома, она очень старалась, все терпела – ведь они еще не были расписаны, прожив уже три года. Теперь она тоже ездила за рулем и, удовлетворяя свое ненасытное тщеславие, принимала у себя всех его знаменитых друзей.
Она была из кагебешной семьи, и для нее дом Марии Владимировны и сам Андрей представляли другую ступеньку социальной лестницы, на которую ей очень хотелось взобраться.
Однажды возле театра мы сели в его машину и поехали в Барвиху. Стояла опять весна! Скамейка наша оказалась цела, но немножко покачивалась и скрипела. Тоненькие зеленые листики развернулись сердечком и символизировали вечную любовь к нам. Желтые, пышные головки одуванчиков покрыли всю землю и вызывали детскую радость. Все так же плавно под нами неслась вода Москвы-реки. А вдали, за рекой, голубая дымка…
Андрея что-то мучило: он чувствовал неприязнь Чека, все понимал про Галошу. Эта мышиная возня в театре истощала его. Ему было не по себе. Чувство горечи отпечаталось на его лице.
– Ой… – вздохнул он. – Как здесь хорошо. Какая у тебя сейчас жизнь, Танечка?
– Пьесу пишу.
Он засмеялся.
– У тебя не очень хороший вид. Тебя измотали концерты. Остановись, – сказала я. – Не променяй первородство на чечевичную похлебку!
– Да, да… Я устал, – заметил он грустно.
– А как ты живешь? – спросила я.
– Да… по-разному…
– А почему ты не женишься на ней?!
– Какая разница? Гражданский брак… Мы же жили так с тобой пять лет. – Вдруг он засмеялся и сказал: – Я боюсь. Боюсь, что все изменится к худшему. У меня и так ничего нет. Я опять все потеряю.
– Нет, Андрюшечка, должно быть понятие чести – если живешь с женщиной, надо на ней жениться. Мне очень хочется, чтобы ты был порядочным человеком.
Этот текст обычно по драматургии жизни должна говорить сыну мать. Но она не знала этого текста. У нее был другой репертуар.
– Ты ненавидишь мою Машу? – спросил он.
– Сначала ненавидела, но я себя ломаю. Она ни в чем не виновата. Может, когда-нибудь я ее и полюблю.
– Певунья говорит, что из всех женщин боится только тебя.
– Слышала бы она сейчас, как я тебя уговариваю на ней жениться.
Он положил свою руку на мою, теребил пальчики, и мы долго и молча смотрели в голубую даль.
Вскоре после нашей беседы он решил зарегистрировать свои отношения с Певуньей. Приезжая в Ленинград к Темиркановым, он говорил:
– Все… все… все… Я женюсь!
Жена Темирканова, Ирочка, пыталась его остановить:
– Андрюша, подожди… не ошибись! – Певунья им не очень нравилась, Ирочка считала, что в ней много фальши, лжи… а жаргон?! Parvenu!
– Андрюша, у нее дегенеративные реакции, – говорила она. – Ты помнишь, мы сидели в «Астории» вчетвером, ты сказал, что у меня красивые плечи – Певунья вскочила, рыдая, и убежала. Это же дегенеративные реакции, а потом ты сам ужасался… Помнишь, мчались в «Стреле», вы с Юрой наперебой читали стихи, было такое ощущение полета, а вернувшись в свое купе, она тебе устроила скандал по поводу того, что у нее нет таких ботинок, как у меня… Так что подумай!
– Нет, нет… я женюсь… все! Я решил. Главное – она маме нравится.
И ни слова о любви или о каком-нибудь другом близлежащем чувстве. И женился. С моей легкой руки.
А я бежала спортивным бегом от любви. Романы в моей жизни не переводились, и все это была игра, и все это облекалось в поиски близкой души. Мужчины приходили в мою жизнь как экскурсанты – ничего не взяв и ничего не оставив. Все отношения развивались по одной и той же схеме с разными оттенками и быстро себя исчерпывали.
Вот, например, Мик, журналист из Риги. Между нами диалог:
Он.Много лет я не был в таком смятении, как сейчас. Ни с кем не испытывал духовного родства, как с вами.
Я.Знаете, когда встречаешься с человеком, всегда надо думать о том, как будешь с ним расставаться.
Он.Боюсь, что наши отношения могут принести много горя… нам либо одному из нас. Бежим от великой любви!
Я.Присоединяйтесь, я уже давно бегу.
Он.Я хочу вас запомнить, я хочу вас присвоить!
Я.Запоминайте.
Он.Я вас не могу поймать, ощутить, понять… Вы – красивая, вы от меня ускользаете. Я бы хотел вас спросить: почему вы не отказались продолжать наши отношения?
Я.Моя профессия накладывает на меня отпечаток.
Он.«Истина – конкретна!» – как говорит Ленин. – И целует в коленку. – Итак, вы сексуальна, индивидуальна и двойственна. Развита. Интеллект, как граница, между вашей сущностью и той манерой, с которой вы общаетесь с людьми.
Потом розы – красные, белые, розовые… в ресторане достает мою грудь из сарафана и целует при всех. Позер. Записал в записной книжке на букву «Л» – любимая – мой телефон.
Я в Москве. Он звонит из Риги на букву «Л». Я морщусь, потом смеюсь, а внутри – мне никто не нужен! Приехал из Риги – опять розы, вьется ужом, делает предложение, боится отказа и ждет моей реакции. А я молчу, как баран, и думаю – хоть бы он сейчас испарился! Как я хочу спать, и одна!
С этим кончено. На горизонте другой экскурсант.
Он.Милая, возлюбленная.
Я.Томительный Восток течет в моих жилах. Знойная Аравия – там умирают от любви. Любящий должен разделить участь любимого!
Он.Пусть этот день будет знаменательным! Было предчувствие, что что-то должно произойти… и был странный вечер. Мы пили Абу-Симбел.
Я.Я болею без тебя, и в горле ком, я думаю: «Как мне с тобой хорошо». Ты произносишь: «Как мне с тобой хорошо!»
Он.Возлюбленная моя! Я вспоминаю то солнечное утро, когда мы были вместе… я догнал тебя…
Я.Удивительное солнечное мартовское утро, ты догнал меня на дороге – я забыла свои «драгоценности».
Он.Они там всегда теперь будут висеть. У нас сплелись улыбки навсегда… Мы мало спали, но чувствуем себя прекрасно. Значит, все правильно. Возлюбленная моя!
Потом мой дом. Обед. Он говорит: «Очень вкусно!» А мне скучно. Привез три гвоздики, одна сломанная, как будто с кладбища.
Я (раздраженно).Да что вы все время говорите о каких-то идиотах! И в постели сразу смотрите телевизор!
Он.Родная моя!
Я.Где уж!
А потом написал пьесу – героиню списал с меня – «Я стою у ресторана, замуж поздно, сдохнуть рано». За одной из бесед Драматург в отчаянии признался:
– Беда! Эфрос репетирует моего «Дон Жуана», и у самого финала артист Даль все бросил, развернулся и ушел. Дон Жуана в Москве нет! Репетировать некому!
– Есть! – говорю я. – Миронов! Это то, что вам нужно.
Так Андрея Миронова Эфрос пригласил в свой спектакль, и я, можно сказать, подарила ему счастье репетиций с выдающимся режиссером, спектакль и возвышенные дни его жизни. Так уж получилось, что я всегда заботилась о нем и помогала.
А вот еще один экскурсант замаячил на горизонте. Я вибрирую. Скоро, вероятно, мы с ним тоже «коснемся крыльями», и я буду сидеть нога на ногу, в наманикюренных пальчиках – сигаретка, качать ногой и пугать его своими монологами:
– Ах, интересно, кем вы станете в моей жизни? Сорняком? Удобрением? Садовником? Трансформатором? Н2О? Ангелом? Гипотенузой? Катетом? Синусом? Косинусом? Пылью или ветром?
И дальше – спортивным бегом от любви.
Глава 47
АНДРЕЙ БОЛЕЕТ В ТАШКЕНТЕ
Я не верю! Получила отдельную квартиру! Сделала ручкой своим амурам на Арбате и переехала на проспект Вернадского в 16-метровую хрущобу. Квартира досталась старая, грязная, и мне понадобились геркулесовы силы, чтобы все отскрести, отмыть, сделать капитальный ремонт и превратить эту пчелиную соту в игрушку.
Незадолго до получения ордера (так боялась, что не получу) в один из мартовских дней раздался звонок во входную дверь. Я открыла. Вломилась рожа, очень неприятная, в черном тулупе – сует мне в нос красную книжку, там написано КГБ. Не успела я проглотить охапку воздуха, как он влез в мою комнату и уселся на стул, нагло раздвинув ноги. Я дрожала, как заяц, как овечий хвост, как осиновый лист на ветру. В голове, как в рекламе, мелькали слова: мама, КГБ, ужас, вербовка, позор, они могут сделать все, что угодно!
Я открыла холодильник, достала полбутылки «Каберне» и предложила:
– Не хотите выпить?
– Я на работе не пью, – ответил он.
У него оказался гнусавый голос, который выдавал психическую неполноценность. Глазки бесцветные, сошлись в одной точке у носа, который и носом-то назвать нельзя, – что-то в виде розетки с двумя дырками.
Я налила себе, спасаясь от страха, бокал вина и стала пить глотками. Сразу полегчало, перестала дрожать и сказала:
– Я вас слушаю.
– Налейте мне тоже винца… – загнусавил он.
Налила ему «винца». Выпил залпом.
– Вот вы на работе и пьете! – констатировала я. – Как вы в КГБ-то оказались, такой парень симпатичный? – спросила его я, давясь от отвращения.
– Я учился в Плехановском… мне предложили… я пошел… – Исчерпывающий ответ. – А чё не идти-то?
– Тут, наверное, платят лучше? – продолжала я допрашивать его.
– Конечно! – сказал он, не отрываясь от бутылки вина.
Я поняла его взгляд, набулькала ему еще. Опять выпил.
– Вы где отдыхаете? – спросил он гнусаво и загадочно.
– Обычно в Латвии… на берегу моря.
Тут он положил свое тело на стол, перегнулся пополам, сделал свои рачьи глазки страшными и прошептал (видать, их там так учили):
– А в Сибирь не хотите?
– Я там была, и не раз, – сказала спокойно, имея в виду гастроли. – А вы? Не были? Вот вам бы туда и поехать! – посоветовала я с подтекстом. Он с опаской посмотрел на меня, вытащил из кармана тулупа «Приму» и хотел закурить.
– Нет! – сказала я строго. – У меня не курят. И вообще мне пора в театр. Подъем! – И, одеваясь, подумала с горечью: какие же дешевые кадры подбирает себе это КГБ. Прямо обидно!
Идем по улице, мне кажется, что на меня все смотрят – я с кагебешником! Все показывают на меня пальцем.
– У вас бывают левые концерты в театре? – начал он.
– Здрасьте! Я-то откуда знаю. Я не играю ни левых, ни правых. Лучше прямо скажите, что вам от меня надо? – спросила я в упор.
Обволакивая меня убойным дымом сигареты «Прима», он загнусавил:
– Знаете… вы… артистка… могли бы нам помочь…
– Чем?
– Я вам расскажу, – оживился он. – Мы вам даем «девочку», вы с ней сидите в ресторане «Националь», стреляете иностранных «мальчиков».
– Поняла. Дальше.
– Знакомитесь, для того чтобы выведать информацию…
– Так, так, ну?..
– Клеите их, проводите время – рестораны, жратва, деньги, белье…
– Ну а дальше? Пошла раз в ресторан, два, три… а потом он мне говорит: поднимемся ко мне выпьем джинчику с тоником? Мне идти?
– Идите, идите! – бодро говорит гнусавый.
– Ну поднялась я… Выпили… и он меня на кровать заваливает! Что мне делать?
– В морду! – возмущается агент.
– Тогда я информацию не выведаю!
У него на лице смятение.
В общем он предложил мне стать иностранной проституткой и тем самым помогать органам.
– В вашем театре многие нам помогают! – разоткровенничался он. – Мы все можем. Мы и заслуженных даем, и народных.
– Поищите кого-нибудь другого. У нас столько желающих!
Тут мы подошли к театру Сатиры, я вскочила на ступеньки, как на безопасную территорию…
– Когда увидимся? – спросила меня эта мерзость.
– Пошел отсюда, ничтожество! Не смей никогда ко мне близко подходить! Пошел вон! Что стоишь?
Целый месяц он звонил мне и угрожал по телефону матом, а потом меня не взяли на гастроли в Югославию – его «святыми» молитвами.
Андрей за эти годы снялся в нескольких фильмах, где эксплуатировал одну грань своего таланта – поверхностного соблазнителя женских сердец. Он снялся в «Соломенной шляпке», «Небесных ласточках», «Двенадцати стульях», «Обыкновенном чуде» Шварца. Тип сердцееда вызывал восторг массового зрителя, а он страдал от того, что его не приглашали в свое кино ни Михалков, ни Тарковский, ни другие серьезные режиссеры.
Он стал болеть. Вдруг зачастил ко мне на проспект Вернадского, в мою «соту», читал мои пьесы, спал перед спектаклем. Я пыталась развеселить его своей болтовней:
– Мне нужно жить минимум 500 лет! – говорила я. – Я ничего не успеваю. Да, да, да!
100 лет я потратила бы только на любовь к тебе!
100 лет только на музыку!
100 лет на медицину!
100 лет на живопись!
100 лет на путешествия! Кстати, привези мне лыжи с дачи! Они мне нужны!
– Нет, Танечка, не привезу. Ты еще туда приедешь. Кто знает, может быть, мы там проведем счастливую старость? Вместе.
Осень 1978 года. Малые гастроли в Ташкенте. Я в Москве, и, как под дых, известие:
– Миронов в Ташкенте умирает. У него что-то с головой!
Что? Говорят, клещ укусил! Какой клещ? Менингит! У меня подкосились ноги. Вся трясусь. Бегу к Наташе – она только оттуда вернулась, – слушаю и плачу, а в груди громко бьется сердце, и я кричу внутри себя: «Какая же я сволочь бесхарактерная, ну почему я не могу его разлюбить? Ну почему? Я ведь так стараюсь…» – и вместе мешаются в платке и слезы, и сопли, и вопли.
А в театре все знают и продолжают трепаться:
– Говорят, уже прошел кризис… выживет? Что же это такое у него было, интересно? А Певунья-то? Вылетела к нему и в первый же вечер пела на эстраде: не терять же ей время зря… Она-то и знает, что у него было! Ей-то врачи сказали, а ему, конечно, нет! Она его заездила! Да-а-а-а…
И сезон открылся без него, как-то странно, грустно, без блеска.
Вспоминаю строчки из его письма: «Танечка, не пытайся жить без меня неделю и больше!» И опять водопад слез и доходящая до грани срыва боязнь за его жизнь.
Через несколько месяцев он появился в театре – чужой, незнакомый, отрешенный человек.
Сидит у меня дома у торца старинного орехового стола и нервничает:
– Это безумие! – говорит он. – Она меня заставляет, чтобы я удочерил ее дочку! Я к девочке хорошо отношусь, люблю, но я не хочу! Будут две Маши Мироновы! Это же – Гоголь! Я не могу выразить, но что-то чувствую в этом недоброе. Не хочу я удочерять! Ну не хочу! У нее есть отец. Господи, ну что они меня так терзают?! Или это потому, что я… – дальше он не договорил, какая-то страшная мысль подползла к нему, он затих и долго безжизненно смотрел в окно.
Весной он уже носился по театру оживленный, с новой идеей. Он пришел к Чеку:
– Вот пьеса «Трехгрошовая опера», я хочу ее ставить!
Чек улыбнулся, одобрил, и Андрей каждый день влетал к нему в кабинет воодушевленный предстоящей постановкой, рассказывал решение спектакля, выкладывал свои соображения по поводу той или иной сцены, музыкальных номеров, он хотел сделать спектакль совсем в новом стиле… Он был так заряжен этой идеей, что зарядил и Чека, и тот, впитав в себя все идеи азартного Миронова, в один прекрасный весенний день заявил Андрею:
– Ты не будешь ставить этот спектакль. Ты еще не дорос. Этот спектакль буду ставить я.
Через пятнадцать минут Андрей сидел у меня на Вернадского за торцом овального стола и рыдал. Сначала он рыдал из-за «Трехгрошовой оперы», из-за предательства, а потом рыдания поменяли регистр, и мне почудилось, и мне послышалось, что он рыдает о чем-то большем, чем эта гнусная воровская история! Напоила его валокордином, открыла окно, положила спать. Сама сидела на кухне и отгоняла страшные предчувствия, которые ползли ко мне изо всех углов и щелей. Я почему-то вдруг связала его болезнь в Ташкенте и требование Певуньи немедленно удочерить ее дочку.
Тем временем Чек распределил роли в пьесе Брехта – Андрей, конечно, Мэкки-Нож, а я вместе с остальными «девушками» от 25 до 60 назначена на роль проститутки.