Андрей Миронов и я Егорова Татьяна
- Девки, бляди, я – ваш дядя,
- Вы – племянницы мои.
- Приходите, девки, в баню
- Парить яйца мои!
Пафос, сияющее тщеславие и гордость были побиты смехом. Едва сдерживая его, мы низко опускали головы в поклонах, дабы зрители не заметили на глазах слезы от душившего нас смеха.
Но вот – конец сезона и официальный банкет. Накануне вечером я сшила себе платье – темно-синее, с белым воротником и белыми пуговицами в два ряда. В репетиционном зале поставили столы буквой П и… сели. На банкет была приглашена жена Магистра. Все с нетерпением ждали ее – сверлило любопытство: какая она, как выглядит? Вошла. Стройная, в темно-зеленом платье с люрексом, прическа – короткие волосы с челкой, в черной соломенной шляпке с полями вверх – «маленькая мама». Из-под темной челки смотрели серо-голубые глаза – настороженный и неуравновешенный взгляд. Красиво очерченные губы.
Что делают артисты на банкете? Пьют! И мы пили. Танцуют! И мы танцевали. Папанов пошел танцевать русского, вприсядку, размахивал руками, рычал, от переполнения чувств. Все были на эмоциональном подъеме. Подошел к нам с Андреем и сказал:
– Ну вот… спектакль сыграли – теперь и свадьбу сыграть можно. Такая пара! Вы и похожи друг на друга!
На рассвете небольшой кучкой поехали на Воробьевы горы! Гулять! Андрей все на меня как-то странно смотрел, и я думала: сейчас сделает мне предложение. «Выходи за меня замуж», – он говорил каждую неделю, на лету, и в этой фразе не было решения, как будто он репетировал текст. На Воробьевых горах мы встречали восход солнца, кричали, и, когда появились первые лучи, Магистр, ошалевший от успеха, вдруг достал из кармана деньги и поджег! Мы были в восторге от его жеста, это был сигнал. Мы достали свои пятерки и десятки и поднесли к ним спички. Выкатилось солнце, мы стояли с горящими в руках деньгами, на самом высоком месте Москвы, совершая древний языческий обряд – полный отказ от материи во имя бога солнца Ярилы. Одновременно условно кремировали Ильича, портрет которого был изображен на десятирублевых красных банкнотах.
Но и этого было мало. На Волков, на Волков! Остановиться было невозможно, и мы поехали на Волков. Опять на столе бутылки шампанского, закуски, эротическая музыка… Обнимались – кто с кем, целовались, танцевали, впившись друг в друга телами…
– Таня, пойдем на балкон, мне надо тебе кое-что сказать, – выдернул меня из сгустка танцующих Андрей.
«Наверное, сейчас предложение сделает», – подумала я, выходя на балкон. Я стояла перед ним и улыбалась от избытка счастья, успеха и молодости.
– Я тебя не люблю! – крикнул он. Я не поняла.
– Я не люблю тебя! – и вбежал в комнату.
Репетиции «Доходного места» были закончены, а репетиции любви – продолжались.
Я как ошпаренная выскочила из квартиры. Было шесть утра. Побежала вверх к Садовому кольцу. Троллейбусы не ходили, такси не было. Даже если бы и были – ехать не на что, все деньги сожжены! Вышла на Садовое кольцо и пошла в сторону Арбата. Вернее, я не пошла, побежала. Бежала от обиды, от отчаяния, от жестоких слов. У меня из глаз ручьями текли слезы, и я орала на всю Москву:
– А-а-а-а-а-а-а-а-а-а-ааааа! Он меня не любит! А-а-а-а-а-ааа!
«И всюду страсти роковые, и от судеб защиты нет». От отчаяния и шампанского меня качало из стороны в сторону. Не помню, как добралась домой и в платье и туфлях навзничь бросилась на кровать. В час дня открыла глаза – надо мной стояла мама:
– Таня, ты идешь по дороге Эдит Пиаф! – сказала она строго и исчезла.
– Надо выпить чайку и все обсудить, – сказала я самой себе и заварила крепкого чаю.
Пила чай и думала: что произошло за год? Хорошее – сыграла в «Доходном месте», много читаю, не далась Чеку, научилась стоять на голове, не ем мяса… Андрюша. Плохое – вечно опаздываю, много плачу, все время говорю слово «блядь», курю, пью… Андрюша. Что делать? Он расшатывает и без того расшатанную мою нервную систему. Постучали в дверь – письмо. Из Ленинграда: «Оставьте в покое моего сына! Занимайтесь своими московскими делами! Ирина Владимировна Ласкари». Так мне и надо. Ничего… через три дня с группой артистов едем на месяц в Азербайджан обслуживать войска Советской Армии, играть концерты. Пройдет время и все прояснится. В сладкий чай капнула слеза… Стук в дверь – к телефону!
– Але, это я…
– Кто?
– Я… Андрей. Как у тебя дела? Когда вы едете? Счастливо тебе… ну, пока… веди себя прилично.
– Андрюша… когда ты едешь в Швецию?
– Я не еду. Пока. Целую. До встречи.
Схватило сердце. Подошла мама, спросила, что со мной?
– Сердце, – вызывающе ответила я.
– Девушка не должна курить!
– Я не девушка! Курить – здоровью вредить! Деньги в кассу – здоровье в массу! И не надо мне ничего советовать, мама!
Глава 17
В ДОМЕ ЭНГЕЛЬГАРДТА НА НОВОКУЗНЕЦКОЙ
В Замоскворечье на Новокузнецкой улице в доме Энгельгардта на четвертом этаже семнадцатилетняя советская патриотка играла на рояле чарльстон. Шел 1930 год. Ручки пухленькие, сама полненькая, с выразительными бархатными глазами, она задиком в такт егозила на круглом вертящемся стульчике… нажала на педаль… вдруг бросила играть. Закатила глаза и томно вытянула шею вверх – головка с картины Брюллова. Сделала два аккорда и начала читать Апухтина: «Сумасшедший»:
«Садитесь, я вам рад. Откиньте всякий страх и можете держать себя свободно. Я разрешаю вам. Вы знаете, на днях я королем был избран всенародно… Ах, Маша, это ты? О, милая моя, родная, дорогая! Ну обними меня, как счастлив, как я рад!.. Как это началось?.. Да, васильки, васильки, много мелькало их в поле… Помнишь, до самой реки. Мы их сбирали для Оли… Я ее на руки брал, в глазки смотрел голубые. Ножки ее целовал, – бледные ножки худые… Все васильки, васильки…»
Она вздохнула, сделала круг на стульчике и опять заиграла. Страстная натура жаждала любви и фантазий – Валентина, младшая дочь Александры Яковлевны и Ивана Александровича.
В начале двадцатого века они поженились. Иван Александрович быстро сделал карьеру – стал начальником московского Павелецкого вокзала. Александра Яковлевна родила ему четырех девочек и двух мальчиков. Революция разрушила все. Национализированы деньги в банке, старший сын благочестивых и верующих родителей – красный командир в 19 лет! В десятикомнатную квартиру вламывается толпа пьяниц и хулиганов из рядов революционеров. Подселенцы. Младшая дочь, которая только что играла на рояле чарльстон и читала Апухтина, впилась в газету «Безбожник» и в розовой тунике с разрезами по бокам, с ленточкой на лбу, с подведенными глазами стала носиться по квартире босиком (она занималась у Айседоры Дункан), носилась, как пламя, размахивая газетой над головой, и радостно сообщала миру и глубоко верующей маме:
– Бога нет! Бога нет! Бога нет! «Долой, долой монахов, долой, долой попов, мы на небо залезем, разгоним всех богов»!
Мать ее, Александра Яковлевна, чтобы образумить безбожницу, решительно брала ружье, выходила на лестничную клетку и стреляла вверх! «Бога нет!» – пли! «Бога нет!» – пли! «Бога нет, Бога нет, Бога нет!» – пли, пли, пли!
Отец, Иван Александрович, любил младшую дочь до обожания. Рано утром, когда она еще спала сладким девичьим сном, он тихонько подходил к ее кровати и любовался дивной мордашкой, потом, вздохнув, вкладывал в мило сложенный сонный кулачок бриллиантовую брошь. В следующий раз – кольцо с жемчугом, потом серьги и так всегда, пока не осталась пустой фамильная шкатулка с драгоценностями.
Валечка просыпалась, потягивала ручки и ножки, нежась, разжимала кулачок и удовлетворенно улыбалась:
– Сегодня побегу в «Торгсин» и что-нибудь куплю… эдакое!
«Эдаким» оказалось синее газовое платье. Стояло лето. Валечка разгуливала по Москве в виде синего пышного облака. На голове – чалма, сбоку накрученный из синего газа цветок. На груди висели часы на цепочке с надписью от отчаявшегося кавалера: «Пусть хоть что-нибудь да бьется, где не бьется ничего!» Вдруг налетел ветер, облако поднималось – все юбки вверх! Из-под юбок показывались полные белые ножки и сбитая попочка, одетая в голубые шелковые панталоны с голубыми кружевами. Из трамваев, автомобилей высовывались головы с изумленными глазами, и проходящие сзади мужчины с вожделением и восторгом смотрели на эту живую картину. Она спрашивала поравнявшихся с ней товарищей мужского пола: «Голубое не мелькает? Нет?».
Что, мелькает или не мелькает? Голубое?! Ах! И опускала, нисколько не смущаясь, двумя ручками газовое облако вниз. Опять налетал ветер, и она лукаво улыбалась каждому встречному молодому человеку.
Летом в Калиновке на даче она была неизменной участницей спортивных пирамид. В сатиновых трусах до колена и в майках девушки Страны Советов, карабкаясь друг на друга, выстраивали пирамиду. А зимой в Сокольниках после занятий в институте (несмотря на декорационную взбалмошность, она поступила в институт) она со студентками любила кататься на лыжах, потом с красными щеками пить чай в буфете с крошками от наполеона: они стоили дешево и студенткам были по карману.
Синее газовое платье произвело впечатление на профессора истории. Он был вдовец, и она своей синей экстравагантностью волновала его мужское воображение. Валечку очень тянуло к античности. Ее комнатка была заполнена Венерами – Венера Милосская, Венера Книдская, Аполлон Бельведерский, изображение Амура и Психеи… В квартире у профессора на Тверском бульваре она то играла на рояле, то пела, то танцевала чарльстон в шляпе с тросточкой, то голая носилась по квартире, подражая Айседоре Дункан. Жизнь казалась синей, легкой, воздушной, как газовое платье. Профессор целовал ее пухлый локоток и повторял: «… что я считаю жизнь от нашей первой встречи. Что милый образ твой мне каждый день милей». Решили пожениться. Однажды Валечка пухлым пальчиком нажала на кнопку звонка возле дверей профессора. Ждала, ждала, никто не открывал, она опять позвонила. Из соседней квартиры послышался лязг открывающихся замков. Из узкой щели пробился сдавленный голос – не звоните, его вчера взяли. И дверь со страхом захлопнулась.
Валечкина жизнь была разбита: она любила своего профессора. Рыдала две недели, одна бродила по Москве, сидела на Тверском бульваре возле его дома, смотрела на окна, где они были так коротко счастливы. Из глаз текли горячие слезы и хорошенькая черненькая головка в отчаяньи падала на пухленькие ручки.
Синее газовое платье было снято – навсегда – и печально покачивалось на вешалке в шкафу. Его заменила толстовка и парусиновые белые тапочки.
Прошло несколько лет. На горизонте жизни появился жених. Он был в военной гимнастерке, сапогах и представлял партийную верхушку. Армянин. После геноцида 15-го года множество представителей этой нации бежало в Москву. Он до потери пульса влюбился в пухленькую Валечку. Его безграничная широта пленила всех членов семьи. Он приходил в дом с пакетами, саквояжами, коробками, набитыми колбасами, сырами, сладостями, вином и всякой всячиной. Бабкен с Валечкой то и дело сидели в партере театра Вахтангова, не пропуская ни одной постановки с участием Рубена Симонова. В 1938 году в октябре у них родился мальчик. Весь роддом был завален хризантемами! Как же! У Бабкена родился сын! В честь Рубена Симонова назвали его Рубенчиком. Жизнь входила в колею.
Но колея внезапно оборвалась. «Ах, война, что ж ты, подлая, сделала?» – разлучила Валечку с Бабкеном! Его послали на лесоповал – рубить лес. Она осталась одна с сыном в Москве. Немцы уже отступали, был 1943 год, весна, и Валечка влюбилась. Она недолюбила. Ей все мерещился на улицах Москвы Профессор истории, и она встретила похожего на него Архитектора. Чувства были так бурны, поднимали ее вверх от земной обыденности и пошлости, и ей казалось, что она опять парит в синем газовом платье по Тверскому бульвару. Она ночами стояла на коленях в молитвенной позе, сложив ручки перед грудью, и, закатывая «глаза на образа», молила Бога, в которого она не верила (а кого еще просить-то в таких случаях?), чтобы он подарил ей дочку. И Он подарил. Бог всех любит. Подарил девочку, Танечку.
Как водится в таких случаях, и с мужем все разладилось, и Архитектор исчез. Исчез Архитектор – так напоминающий, ну так напоминающий Профессора истории!
Родители умерли. И осталась Валечка совсем одна с двумя детьми – без мужа, без любви, без поддержки… без синего газового платья. Оно исчезло из ее жизни навсегда.
Валечка после разбитой жизни потеряла управление. Нервная система, как лодка без весел, моталась в шторме жизни. Окончив работу, она прибегала (они все бегали, прибегали, опаздывали, неслись, не успевали, торопились).
Задушенные эмоции искали выхода – на пол, в стены, в потолок кидались тарелки, чайники, хлебницы. Опытные ребята только успевали ловко уклоняться от летящих в них предметов, прячась под большой квадратный дубовый стол с резными ножками. Волна бешенства проходила – они весело садились за стол, ели винегрет, котлеты, пили чай. Валечка читала им стихи Пушкина, Есенина и любимого Апухтина – «Сумасшедший». Потом убирала со стола, бежала в кухню, дети с посудой бежали за ней, и она на бегу на всю квартиру кричала:
– Все! К чертовой матери! Устала!
Потом она бежала по длинному коридору коммунальной квартиры обратно в комнату, дети бежали за ней, она валилась на кожаный диван и как со сцены, опять громко, кричала:
– Пур этр белль иль фо суфрир!
Дети давно выучили репертуар своей мамочки и могли перевести: «Чтобы быть красивой – надо много страдать!» А Танечка добавляла: «Чтобы быть красивой, ешь селедку с черносливой!» А Рубенчик провоцировал, хитро увлекая мамочку от накатывающейся опять волны бешенства: «Станцуй что-нибудь нам!» Ребята взбирались на диван, а Валечка, сублимируя бешенство в «движенье, движенье», начинала танцевать. Уже наготове в шкафу был реквизит, и она в красном халатике как заводная кукла, улыбаясь, с тросточкой, в шляпе отплясывала чарльстон. Потом, выдохнувшись, бросала атрибуты в сторону и шла в медленном «Во саду ли, в огороде». На «сладкое» было «Пламя революции» из репертуара Айседоры Дункан. Потом с восклицанием: «Все! К чертовой матери!» – ложились спать.
Утром Танечка с Рубенчиком бежали в школу. Рубенчик на ходу гладил еще сырой белый воротничок и манжеты и длинными стежками второпях пришивал к Танечкиной форме. Галопом возвращались из школы и всем двором, с хулиганом по прозвищу Хрюшка, бежали в кинотеатр «Уран». Хрюшка умел так раздвинуть толпу, что все дворовые проходили без билетов. Смотрели «Великий воин Албании Скандербег», «Тарзан». Внутри все визжало и рвалось от восторга. Сорвавшись с мест, после сеанса неслись опять во двор, и в этот же вечер у них поселялись три кошки – Чита, Акбар, Тарзан и блошистый и шелудивый рыженький пес Гарик. Валечка прибегала с работы, мыла всех «героев фильма» в тазу с ядовитой жидкостью, вытирала их полотенцем, на полу делала постельку, и они оставались там жить. Душа у Валечки была на редкость добрая, сердце – отзывчивое, ум – оригинальный, но – нервы! Не приведи, Господи! «Все васильки, васильки…»
Зимой на катке в Парке культуры и отдыха имени Горького вся Москва каталась на коньках. Кто по одному – на ножах, руки сзади, кто – парами, схватившись руками крест-накрест впереди, кто шеренгой – вчетвером под ручки. Танечка с Рубенчиком гоняли по дорожкам парка на гагах под веселую музыку «Рио-Рита», откусывали вкусные булочки с кремом, и Танечка думала: отчего люди не летают по льду, на коньках всю свою жизнь? Ах, как хочется всю жизнь скользить на коньках с ветром, с булочкой в зубах под бодрящую музыку «Рио-Риты»! Но тут подходил толстый голый морж и, разбивая Танечкины мечты, жахал басом:
– Мальчик, отойди с дороги, я сейчас буду нырять.
И плашмя, животом, плюхался в прорубь Москва-реки.
У Валечки есть «друг», но он побудет, побудет и исчезает, потом появляется новый «друг» – побудет, побудет, и снова исчезает, потом новый «друг», потом опять исчезает… Сначала «друг» внимательно разглядывает Валечкину античность – Венеру, Аполлона Бельведерского, Амура и Психею, а потом проходит время, и он со скукой водит глазами и по античности и по Валечкиному лицу, и у Валечки все чаще и чаще проявляются взрывы то восторга, то бешенства.
«Друг» всегда приглашал Валечку в театр. Она с работы – бегом, бегом, бегом – переодевалась в панбархатное черное платье и, стуча каблуками по комнате, носилась из угла в угол. То накрасит помадой рот перед зеркалом, то вытянет нос, мол, для красоты, и три раза поменяет прическу, нервно душится духами «Красная Москва». И дает указание домработнице Шуре – все грязно, плохо сготовлено, дети должны вовремя лечь спать! Все! К чертовой матери! Хлопает дверью и бежит с «другом» на спектакль. Тут же домработница Шура бежит – к окну, открывает его, врывается ледяной ветер, и тоже начинает бегать: бежит к шкафу, достает рюмки, тарелки, вилки, из кухни бегом несется с кастрюлей вареной картошки. Тут же вбегает в комнату по свисту ее подруга, тоже домработница из деревни, и два оледенелых милиционера. Они быстро сбрасывают шинели, садятся за стол, на столе появляется бутылка водки, они наливают, едят, крякают, смеются. Рубенчик и Танечка стоят в своих кроватках, как в ложе театра, и с восторгом наблюдают происходящее. Вдруг милиционер посмотрел на висящие на стене часы:
– Когда она придет? – спросил он с опаской.
– Да ёхный тьятр ешо не скоро кончится! Наливай! – ответила домработница Шура. Они пьют еще по стопке и замолкают.
– Сугрелись, – говорит другой милиционер. Шура, подлизываясь к Рубенчику, обращается к нему с просьбой:
– Рубеньчик, почитай нам книжечку!
Рубенчик только и ждет этого момента – выступать! – и хватает книжку – Горький, Клим Самгин – и начинает выразительно читать им «Жизнь Клима Самгина». Все возбуждены и в восторге от проведенного вечера. В прошлый раз было – «Челкаш и Мальва отдыхали в тени городского писуара». Бьют часы. Милиционеры и домработница исчезают, Шура носится по квартире: моет посуду, все ставит в шкафчик на место, заметает следы. Хлопает входная дверь! Все трое – Шура, Рубенчик и Танечка – ныряют с головой под одеяла и делают вид, что давно спят. Валечка, воодушевленная после спектакля, ложится в постель, мечтательно и с надеждой смотрит на Амура и Психею, вздыхает и долго не может уснуть.
«Литература, свежий воздух, спорт, режим, фрукты!» – кричит мать своим детям. Ее зарплаты хватает на неделю – она не умеет обращаться с деньгами. Но в день зарплаты она забегает в букинистический магазин, приносит домой стопку книг, бросает их на стол с возгласом: «Читайте скорей!».
Денег опять не хватит до зарплаты, и придется книги сдать и на эти деньги доживать. Скоростной метод образования. Так дети прочли всю русскую, французскую, английскую, немецкую классику.
Зимой в январе уже темно, девятилетние ребята во главе с Танечкой – она мальчишница и заводила – бегут в пургу, суча локтями, на Красную площадь. Красная площадь пуста, только вертится клубами снег. Горит кремлевская звезда. Стайка ребят подбегает к мавзолею Ленина – там как вкопанные стоят часовые. Почетный караул. Ребята, хихикая в мокрые варежки, делают скорбные лица и один за другим входят в двери мавзолея. С двух сторон лестница, а посредине – гроб с телом. Он во френче, руки по швам, как на перекличке. Ребята становятся в каждом углу гроба и, облокотившись на мраморный парапет, внимательно разглядывают черты «дедушки Ленина». Глазки, бровки, носик, ротик – выглядит он плохо под желто-зеленым освещением. Идет игра на спор. Все боятся посмотреть друг другу в глаза. Там таится взрыв смеха, и кто первый засмеется – платит рубль! Первая всегда начинает смеяться Танечка, она очень смешливая и всегда платит рубль. И тут начинается нечто: стоят часовые, не моргнув глазом, а ватага детей, впившись в лицо гегемона, начинает не смеяться, а ржать. С этим ржанием маленькие диссиденты выскакивают на улицу и кричат:
– Танька, с тебя – рубль! – и опять бегут, суча локтями, по Кировской улице, к метро. Там Танька клянчит у прохожих:
– Тетенька… дайте пятнадцать копеек… маме позвонить!
Так быстро набирается рубль, и вся ватага кидается к лоткам с мороженым, засыпанным снегом, которые в два ряда стоят у метро, и наступает минута счастья – у кого эскимо, у кого – вафельный стаканчик, кто облизывает крем-брюле пополам со снегом. Они стоят в кучке, опять ржут и договариваются, когда в следующий раз побегут на Красную площадь смотреть на Него, смеяться и есть мороженое.
«Самое страшное – это КГБ», – с ненавистью повторяла Валечка. Эта организация убила ее Профессора истории и стольких, стольких невинных, столько поломало жизней… Время, одиночество, болезни так изменили Валечку. Нет уж тех бархатных глаз, пухлого локотка, все сжалось, подсохло, повисло – старость! И нет покоя душе – там все «васильки, васильки, васильки». Валечка умерла, и когда Танечка разбирала оставшиеся ее вещи, вдруг нашла маленькую деревянную шкатулку, а там – Амур и Психея и кусочек от воздушного синего газового платья.
Это история моей семьи.
Глава 18
ПАЛКИ В КОЛЕСА НАШЕЙ ЛЮБВИ
Чайхана! Что за чудо эта беседка с голубым куполом. Тихо журчит восточная музыка, в маленьких подстаканниках подают чай и на блюдечке колотый белый сахар. Вокруг круглого стола нас восемь человек. Тропическая жара – 40 градусов в тени. Мы пьем уже десятый стакан чая, по ногам стекают струйки пота, становится прохладнее. Вечером концерт перед солдатами. Терпкий запах их гимнастерок и какой-то особый звук аплодисментов, исходящий от мощных и грубых ладоней. Азербайджан.
Каспийское море цвета выцветшей бирюзы – вода густая, соленая, волны тугие, ленивые. Нам приносят ведра тройной ухи – скрученные в жирные завитки куски осетрины и севрюги. Горы, ущелья, горные реки. В одном из ущелий на прогулке моя приятельница-актриса попала ногой в капкан. Господи, как она кричала! Никого поблизости не оказалось. Я с испугу схватила этот железный капкан руками и разодрала его. Нога была спасена.
Военная часть – в степи, в чистом поле, ни одного деревца. Огороженная колючей проволокой. Маленькое одноэтажное здание – Дом культуры. Здесь мы будем три дня давать концерты. Возле окон маячат восточные мальчишки с большими черными глазами, прыгают как мячики и кричат, как будто нас дразнят: анаша, анаша, анаша! Мы не понимаем, что значит это слово.
Днем восточный пестрый шумный базар. Горы красных и желтых перцев, дыни, арбузы, восточные сладости… Влажные и черные глаза продавцов хитро и ласково смотрят на нас, предлагают товар, незаметно открывают белую тряпочку, а там – папиросы.
– Хочешь анаша? Попробуй анаша! Хорошая будет!
Незаметно мы покупаем две папиросы и прячем в надежное место. Вечером, после концерта, маленькой кучкой тайком от всех мы собираемся в туалете (если кто-нибудь узнает из фискалов и партийных – напишут, затаскают, уволят) и по кругу курим анашу. Накурившись, вышли на улицу, сели на ступеньки и, как сейчас говорят наркоманы, «ждем прихода». Началось! Перед нами возникли дивные видения: джунгли, лианы, пальмы, море и радость подкатывает вместе с волнами, смех, счастливый, глупый, наркотический смех. Эйфория!
Но на этом выход, «выход за границу», не кончается. Нас приглашают на винный завод – на экскурсию. Начинается экскурсия с дегустации вин в подвалах из деревянных бочек, а их сотни… Кончается или, вернее, качается экскурсия в лаборатории – тоже дегустацией, только из колб и мензурок. Жара, истома, дары Бахуса, оторванность от Москвы склоняют молодых артистов к дегустации противоположного пола. Инженю – внешне моя приятельница, а под этим слоем ненависть соперницы и «погубить!» – глагол, который терзает ее день и ночь. Мы живем в одной квартире несколько человек, и незаметно она со смехом и алкоголем подпихивает, подпихивает ко мне воспаленного жарой Востока артиста. Я вовремя сориентировалась и немедленно уехала из квартиры. Стала жить на сцене военного клуба, где мы выступали.
Беззаботность, странничество, экзотика Азербайджана, чайханы, горы дынь, арбузов, море, благодатная жара оторвали меня от московских мучений, принесли здоровье и успокоение. Загорелая, лежала на берегу Каспийского моря и дала себе слово: не зависеть от своей любви к Андрюше, освободиться от его захватнической тактики, и если он меня не любит (в чем я сильно сомневалась) – тем лучше. Я свободна. С нового сезона начинается новая жизнь!
Новый сезон, 1967 год, август. Все возбужденные, нарядные. Андрей пришел в усах, сидел поодаль от всех и казался грустным. В буфете подсел ко мне с двумя чашками кофе: он не мог видеть спокойно мою независимость, мой загар, мою веселость без него. И начал процесс захвата.
– Поедем на Петровку? Пообедаем?
– Нет. Не поеду. Спасибо.
– Поедем… на Волков.
– И на Волков не поеду.
– А куда ты хочешь?
– С тобой никуда не хочу. Зачем? Чтобы ты мне опять печень клевал?
– Танечка, это глупо, забудь все! Ты же не Прометей!
– Забыть? Нет. Я знаю, что ты воспитанный человек из очень хорошей семьи: знаешь, что нельзя хлопать дверью лифта, знаешь, что надо пропускать старших вперед, дамам целовать ручки, но ты не знаешь, что существует закон бумеранга! Ты погибнешь, если будешь сознательно причинять боль близкому человеку. Этому тебя родители не научили. Это садизм! А я не хочу боли.
Сказала и резко встала из-за стола. «Мне снилось, мы умерли оба!» – речитативом произнес он цитату из Гумилева, сдерживая бешенство. Схватил меня двумя руками за плечи и водворил обратно на стул. Вдруг, поменяв регистр, нежно объяснил:
– Маленькая моя, я так без тебя скучал! – В глазах отчаяние. – Ну прости меня, прости, пойдем на Петровку, в «Будапеште», купим что-нибудь в кулинарии, выпьем, съедим, я тебе подарок привез из Пярну.
–Что ты мне привез?
– Пойдем, увидишь, тебе понравится.
Начались репетиции «Бани» Маяковского. И «Клопа» и «Баню» Чек ставил когда-то с Юткевичем и Петровым, когда был еще подмастерьем, а сейчас, имея хорошую память, пользовался талантом больших мастеров, тиражируя эти постановки. Премьера посвящалась 50-летию революции, и этим жестом он не упускал возможность лизнуть советской власти к великому празднику 7 Ноября. Андрей репетировал Велосипедкина, а мы – молодая поросль – были заняты в «униформе», как в цирке. В красных кепках, в красных брючных костюмах выстраивались шеренгой вдоль всей сцены – это начало спектакля. Перед нами на авансцену в батмане выскакивал Андрей в лихом кепаре, в драном свитере, с бабочкой на шее.
– Я пойду на все! – кричал он в зал. – Я буду грызть глотки и глотать кадыки! Я буду драться так, что щеки будут летать в воздухе!
После репетиции Чек, проходя мимо меня, всегда бросал мимолетно: «Зайди ко мне в кабинет».
Меня это взвинчивало, конечно, я не заходила, я знала – зачем это «зайти», и бесконечные повторения предложений с его стороны становились угрожающими.
Стоял октябрь. Однажды после спектакля «Дон Жуан» Чек стоял внизу в раздевалке и ждал нас с Андреем:
– Ну что? Гульнем? Поехали ужинать в Дом журналистов – я приглашаю, – сказал молодцевато Чек. Мы поймали такси и через десять минут оказались за столиком Домжура. Ах, как вкусно кормили: нам подали горячие калачи с черной икрой, миноги, ассорти из рыбы с маслинками, шампанское. Чек закурил сигаретку и «взял площадку»: «По морям, играя, носится с миноносцем миноносица. Льнет, как будто к меду осочка, к миноносцу миноносочка». Прочитал он Маяковского, прищурившись, глядя прямо мне в глаза. Положение двусмысленное – явно он за мной приударяет, рядом – Андрей, не дурак, все понимает, а ничего сказать и сделать нельзя, придраться не к чему. А, наоборот, только «спасибо» за оказанное нам внимание. Чек продолжал гормональную атаку: рассказывал о художниках Модильяни, Босхе, Сальвадоре Дали. Я с интересом слушала, потом внимание мое куда-то съехало в сторону, и я стала «примерять» ему головные уборы. Для начала решила примерить лыжную шапочку с помпоном – и пошел бы ты по лыжне куда-нибудь подальше! Шляпа с полями с пышным пером – Атос, Портос и Арамис – карикатура на героев Дюма. Нижняя часть лица – тупой нос с широкими ноздрями и мясистая область под носом выдают низменную натуру. Торговец тканями в палатке провинциального города – на затылке засаленный берет, за ухом карандаш и сатиновые нарукавники! А еще лучше – медный таз на голове… Накрываю его медным тазом – душка, вдруг слышу:
– Основоположник футуризма – течения, к которому принадлежал Маяковский, Маринетти!
Боже мой, какой образованный! Не забыть, не забыть – Маринетти!
На следующий день он, как черный ворон, ждал нас опять внизу, в раздевалке. Опять мы ехали в Домжур. Как-то после очередного ужина с «художниками и футуристами» мы вышли вечером на улицу. Под ногами шуршали желтые листья, и Чек, не глядя на Андрея, как будто его не было, заявил мне:
– Я сейчас поймаю такси и довезу тебя домой, мне все равно на Кутузовский.
Я вопросительно посмотрела на Андрея.
– Я пошел, – сказал он сухо. И, сгорбившись, стал удаляться.
Я села в машину на заднее сиденье, он устроился рядом. Доехали до Спасо-Хауз. Он вышел из машины, элегантно подал мне руку, я поблагодарила его за ужин, за то, что он так любезно подвез меня домой.
Огромный тополь шумел над нами желто-зелеными листьями.
– Я тебя люблю! – порывисто и романтично воскликнул он и впился мясистыми губами в мои губы. – Поедем ко мне: моя жена в Ленинграде!
– Меня ждет мама! – только могла выдохнуть я и – бегом к своему подъезду. Запыхавшись, влетела в квартиру, бросилась к телефону:
– Андрюша, я – дома. Как ты добрался? Я беспокоюсь! Старик? Старик уехал домой! Кто он? Плейбой на пенсии? – и мы залились смехом. – Спи спокойно. Люблю тебя. До завтра.
В августе, когда еще цвели флоксы, мы втроем ездили на дачу. Мария Владимировна, Андрюша и я. Менакер отдыхал в санатории «Пярну». По дороге Андрюша все время апеллировал к маме:
– Мама, скажи Тане, чтобы она не красилась. Куда ты так намазалась? Ты же на дачу едешь!
– Я люблю рисовать, у меня брат художник, мама хорошо рисует. Когда состарюсь, тогда не буду краситься, а в молодости все можно…
– Мама, ну скажи ты ей, что она лучше, когда ненакрашенная.
Мама выдерживала паузу и весомо произносила:
– Я не видела ее ненакрашенную.
Приезжали на дачу.
Походив по саду, Андрей садился в шезлонг, через пять минут вскакивал, шел под душ, вдруг спохватывался, говорил, что у него съемка, он совсем забыл, выпивал чаю с плавленым сыром, мыл машину, спичкой выковыривал соринки в основании стекла, говорил, что ему срочно надо ехать в Москву и он приедет за мной завтра вечером.
Мы оставались вдвоем с Марией Владимировной. Она все время молчала и испытующе глядела на меня в упор. Я сразу бросалась к плите – чаек, конфетки… А какие вы любите? Никакие? А я люблю лимонные дольки…
– У меня нет ни доль, ни долек, даже лимонных, – отвечала она, отхлебывая чай и не сводя с меня глаз.
– Дождь, наверное, пойдет… – начинала я новую тему.
– Пойдем… вам за лимонными дольками…
– Вы сами яблони сажали? И не только яблони – весь сад? И все эти елки у забора? За сколько же лет они так выросли?
Она молча смотрела сквозь меня, я внимательно смотрела на нее и ждала, что она скажет.
– Убейте муху! – говорила она поставленным низким голосом.
Потому что муха в ее доме – это трагедия. И я, гоняясь за мухой, думала: «Господи, хоть бы подольше мне ее не поймать, чтобы убить время и с ней не разговаривать». Муха была убита – на ее лице появлялось одобрение. Она шла в комнату, садилась в кресло и молча смотрела на стену. Я садилась невдалеке, не знала, на какой козе к ней подъехать, и тоже молчала. Проходило время, пока она опять не требовала поставленным голосом:
– Убейте муху!
Я убивала муху, опять на ее лице появлялось одобрение. Наступала ночь – слава Богу, пора спать!
Рано утром, чуть только светало, я, крадучись, выскакивала из дома с корзинкой и шла в лес за грибами. Дышала вольным воздухом, пела и чувствовала себя счастливой. Ощущение освобождения после тяжкой неволи.
Как они с ней живут? Не понимаю! Какая она тяжелая! – рассуждала я, радостно срезая боровики и подосиновики в росистой траве. Приходила, когда она уже встала – на веранде вертела головой вперед-назад, влево-вправо, потом маршировала на месте, высоко поднимая колени и энергично двигая локтями. Она выглядела очень смешной – маленькая, полненькая, и впереди торчал бойцовский нос.
– Я думала, вы уехали, – говорила она, продолжая маршировать.
Увидев корзинку, останавливалась и с детским любопытством смотрела на грибы.
– Сегодня у нас будет грибной обед! – говорила я и садилась чистить грибы. Она устраивалась поодаль и, не спуская с меня глаз, смотрела на эту процедуру. Когда с грибами было покончено, она направлялась в комнату, намереваясь сесть в свое любимое кресло и смотреть в стену. Тут я подбегала и, чтобы предупредить эту попытку, с тряпкой, щеткой и тазом, зная, что она помешана на чистоте, предлагала: «Может быть, вы посидите на веранде? Я сейчас быстро хочу помыть здесь весь пол!» Она делала изумленные глаза и молча уходила на веранду. Вечером приезжал Андрюша, видел миллиметровый сдвиг в отношениях и увозил меня в Москву. Мы шли в гости к Энгельсу или Червяку, спорили до хрипоты о политике, о театре, возвращались на Петровку, почти бегом, держась за руки, и Андрюша говорил на ходу:
– Мне хорошо только с тобой. Мне никто не нужен!
Посмотреть «Доходное место» специально приезжали люди из других городов. Всегда стонущая толпа перед театром, конная милиция, истошные крики – пропустите меня!!!
За то, что играла Юленьку в спектакле, за то, что всегда уходила со сцены под аплодисменты, за то, что у меня был роман с Андреем, за то, что была молода, улыбчива, за то, что всем своим видом напоминала стареющим артисткам об их возрасте, за красивые глаза – за все это я подвергалась иезуитским нападкам женской части труппы, ну а все мужчины во главе с Чеком требовали «права первой ночи» и разжигались злобой, видя нас с Андреем. Дома мое достоинство было растоптано и брошено в грязь: мама взрывалась в своей женской перестройке, я с отчаянием видела, как распадается человеческий образ моей матери. Венчала всю эту злобную камарилью лютой ревностью другая мама.
Ей было 55 лет, и наша любовь тоже попала в острый период ее перестройки, как в горящий танк, и мы с Андрюшей горели в ее перестроенных гормонах, как в аду. «Любовь трагична в этом мире и не допускает благоустройства, не подчиняется никаким нормам. Любовь сулит любящим гибель в этом мире», – писал философ. Нашу любовь раздирали с первого дня нашей встречи.
Осенью на одном из спектаклей «Доходного места» я вышла на сцену и увидела – во втором ряду в центре, прямо передо мной, сидит Мария Владимировна с одной из кандидаток в жены Андрею – молодой известной артисткой – Певуньей. Мария Владимировна в совершенстве владела приемами доводить людей до белого каления. От этого кабанихинского жеста – «вот тебе назло, смотри!» – я потеряла дар речи, не могла играть – произносила только текст. В антракте вбежал Магистр в гримерную:
– Татьяна Николаевна, что с вами? – жестко спросил он. – Что происходит? Кто в зале?
– Ничего… ничего… никто. Сейчас я соберусь!
Поздно вечером после спектакля мы с Андреем сидели на скамейке у памятника Пушкину – моя горькая чаша была переполнена.
– Ну что ты так расстраиваешься? Не реви! Не я дружу с Певуньей, а мама!
– Это называется – против кого дружите! – глотая слезы, возражала я.
– Ну не реви. И вообще это было очень давно… Я сдуру ей сделал предложение. Правда, на следующий день забыл, а она мне… я хотел с ней переспать…
– Как со всеми! – всхлипывая, добавляла я.
– … а она – нет! Я девушка порядочная – только после загса. А потом узнал, что она давно живет с моим другом. Такое… вранье густопсовое. А я – дурак. Я вообще дурак. Танечка, только не вздумай из-за этого что-нибудь вытворить, уехать куда-нибудь или еще… Ну успокойся. Смотри – Пушкин стоит. Хочешь, я тебе стихотворение сочиню? «Я помню чудное мгновенье, передо мной явилась ты, как мимолетное виденье, как…»
Я засмеялась.
Глава 19
ЧЕК И ЗЕЛЕНОГЛАЗАЯ ЗИНА
По Москве носились слухи – закрывают «Доходное место» как антисоветский спектакль. Со всех сторон произносили имя Магистра – по радио, телевидению, в кулуарах. Весь театр восхищался его личностью, а Чек вдруг стал неинтересным, на него никто не обращал внимания. Он чувствовал себя уязвленным, в нем поселился до боли знакомый ему безотчетный страх. Он не спал ночами, много курил, в театре нервно вертел ключами: зависть пожирала его. С таким трудом выкованное годами мироощущение: «Сегодня я – Наполеон! Я полководец и больше», – уходило из-под ног. Его коварный ум конструировал план действий. Он боялся переворота. Два года назад он чуть не слетел со своего кресла – анонимные письма в инстанции, в инстанции! Позорные собрания – снять, снять, нет, не снимать! Снять! Оставили. Из этого сражения он вышел победителем с поселившейся в нем навсегда паранойей. Ему казалось: кто-то вползает в кабинет, вытаскивает из-под него стул, он падает, кругом – враги, враги, подсиживают его, подглядывают за ним, подслушивают его, а он «Наполеон! Он полководец и больше!»
«Не хочу на остров Святой Елены! Не хочу! Не хочу! Хочу сидеть в театре Сатиры на четвертом этаже! Я – Наполеон! Все на колени передо мной, чтобы ростом казались меньше, чтобы признались в своей неполноценности и утвердили мое мужское и человеческое достоинство!» – вертелось в воспаленном мозгу Чека. Ну как тут не вспомнить девиз эндокринологов – что в голове, то и в штанах, и наоборот – что в штанах, то и в голове.
Чек родился 4 сентября 1909 года – планета Галлея пролетала мимо Земли на самом близком расстоянии – преддверие войн, революций, катастроф. Он родился в провинциальном городе и во время первой мировой войны его мать перебралась в Москву: вышла замуж за какого-то Чека, переписала сына на эту фамилию и отдала его в детдом в районе Сокольников, чтоб не мешал ей строить новую ячейку. Хилый, зеленый мальчишка затаил злобу на мать, которая променяла его на какого-то мужика, а его, беспомощного и одинокого, бросила, как паршивого щенка, в яму с бездомными злыми детьми. За скудным ужином услышал: из-под нечесаных чубов, с тяжелым взглядом мальчишки, кивая в его сторону, шептались – сегодня ночью будем бить этого жиденка! Он весь затрясся от страха. Выбежал на улицу, нашел доску. Вечером, когда все легли спать, он положил на себя, под одеяло, эту доску для обороны и, замерев, ждал погрома. Когда маленькие антисемиты подкрались к нему, чтобы устроить темную, он откинул одеяло и стал жахать их доской. В этот миг в его сознании запечатлелась формула: мир – жестокий, грубый, страшный – надо всегда под рукой иметь тяжелый предмет. «Ненавижу мать, ненавижу всех женщин, и мне не хватит жизни, чтобы всем им отомстить!» – сжимая кулаки, шептал он.
Жизнь заставила крутиться, выворачиваться и, как многих несчастных людей, бросила его в театр. К счастью, это был театр Мейерхольда. Хоть Чек и не был там заметной фигурой, он сумел впитать в себя в короткий срок стиль высокоорганизованного человека: потребность в культуре – литературе, живописи, музыке. Мейерхольд был экстравагантным художником, рисковым экспериментатором и не мог, конечно, не стать идеалом для неофитов. В сороковые годы судьба свела Чека с Арбузовым и его студией. Они создали нашумевший тогда спектакль «Город на заре».
«Город на заре» оказался мимолетным сном. Война! Эвакуация.
Изобилие Ташкента контрастировало с нищетой эвакуированных. Заработать негде, купить не на что. Выдавались пайки, на которые выжить было невозможно. Возможно было только мечтать! Красивая зеленоглазая артистка, качаясь от голода, мечтала о котлетке! У нее уже выскакивало бессознательно одно и то же слово – котлетка, котлетка, котлетка, котлетка… Она ей снилась, мерещилась, появлялась в виде миража и тут же исчезала. Однажды, когда зеленоглазая артистка легла спать, вдруг под подушкой обнаружила живую, настоящую котлетку, аккуратно завернутую в бумажку! Щупала ее, не веря своим глазам, гладила рукой – ей не хотелось ее есть, ей хотелось плакать. «Автором» котлетки оказался Чек. Забыв свои проклятья и план мести всем женщинам на свете, он влюбился в зеленоглазую эвакуированную Зину. Котлетки стали появляться под подушкой почти каждый день, Зина не выдержала такой гастрономической атаки и ответила на котлетки любовью. Вскоре представилась возможность, и они уехали вместе работать в театр Северного флота. Он – режиссер, она – актриса. После войны вернулись в Москву, жить было негде, скитались у друзей, а потом поселились в комнате размером с пианино. Чек где-то подрабатывал, что-то ставил, несмотря на это жизнь была нищенская. В начале 50-х годов он был принят в театр Сатиры очередным режиссером. Когда он сидел с артистами в позе нога на ногу и небрежным жестом открывал полу пиджака, чтобы достать сигарету, у него вместо подкладки болтались лохмотья – так был изношен пиджачишко.
Вокруг него образовалась куча преданных артистов, которым он обещал золотые горы ролей, карьеры! Карьеры! Если…
Воспользовавшись артистами, стечением обстоятельств, интригабельным и расчетливым умом, Чек выплыл на поверхность – ему удалось возглавить театр Сатиры. Он попал в объятия Власти. Власть стала отравлять его незаметно, как угарный газ. Кучка преданных артистов превратилась в подданных. Подданный – корень слова дань, значит, под данью. Теперь вместо дружбы в кабинет главного режиссера несли кто сервиз, кто собственное тело, кто кольцо с изумрудом, кусок курицы, серьги золотые, тортик, селедку. Брали все с зеленоглазой Зиной – бусы, корюшку из Ленинграда, коньяк, постельное белье, пельмени, отрезы на платья, вазы, вазочки, кастрюльки, сырокопченую колбаску, чайник со свистком, редкие книги (ведь он такой интеллигентный, начитанный!), сыр рокфор, чеддер, лавровый лист, огурчики маринованные, мыло, грибочки и ко всему этому, конечно, водочку. Все это приносили, чтобы за все это получить роль! Рольку! Ролишку! Ролишечку!
Власть уничтожала Чека с каждым часом, с каждым годом, как компенсация приходило материальное благосостояние: огромная трехкомнатая квартира, ковры, старинная мебель – красное дерево, карельская береза, зеркала, люстры – все это заменило уходящих в дверь разум и душу. Зеленоглазая Зиночка по женской слабости своей страстно полюбила дань. Когда в театре, а она постоянно бывала в театре, проходила по второму женскому этажу, все актрисы переворачивали свои кольца внутрь ладони и бежали врассыпную: если она кого-нибудь настигала, вцеплялась в ювелирное изделие и с репликой: «Мне нравится!» – снимала с пальца кольцо и была такова.
Чеком была разработана целая система манипуляции людьми. Власть его растлевала, и ему было обидно, что он растлевается, а остальные – нет! И чтобы не чувствовать себя в одиночестве, он растлевал всех тех, кто находился рядом. Так было комфортнее. Для каждого артиста была создана своя тактика растления: у каждого было больное место. Растление доносами, когда ползли к нему в кабинет и доносили, кто с кем переспал, кто пукнул, кто что говорит. Растление подобострастием – человекоугодием, когда приходили, гнулись в поклонах чуть не до земли, улыбаясь до ушей, «лизали жопу», по выражению Марии Владимировны. «Ну и уж отобедать пожалте к нам на Стендаля». Это значит – красная и черная икра. Растление подарками – признание его как божества в акте жертвоприношения. Растление блудом – намекнуть на роль, и артистки, толкаясь локтями, рвутся в кабинет, на четвертый этаж, расстегивать ширинку, до дивана аж не успевали добраться. В амбарную книгу памяти заносилось, кто что принес, кому что дать, у кого что отнять. Принесла артистка дань, и ей надо дать роль в идущем спектакле вместо другой артистки. Дал. Сыграла. На радостях банкет. Прорвалась, победила! А Чек кричит в «праведном гневе», чтобы все слышали:
– Я вам доверил роль, я сделал больше, чем мог! Вы не справились! Я вас снимаю!
Роль отбиралась, подданный с «перебитыми крыльями» копил силы и деньги для следующего случая – в следующий раз он непременно справится! Рыночные отношения развивались в храме искусства, и печать растления ставилась на лбу подданных. Чек ловко стимулировал всех на изумруды, пельмени, груди, зады… чем утешительно ласкал свой комплекс и, откидываясь в кресле своего кабинета, с пафосом самоутверждался стихами Маяковского: «Сегодня я – Наполеон! Я полководец и больше». Горе было тому, кто оказывался не в стае – он становился объектом охоты.
Магистр и вообразить не мог, в кого он метнул стрелу «Доходным местом». У Чека из раны, нанесенной ему, текла бело-зеленая жидкость. Ему было больно! Больно, больно, больно! Избавиться от Магистра и его проклятого спектакля! А то он избавится от меня и займет мое место! А тут сама Пельтцер, не желая того, подсказала ход: антисоветский спектакль! В партбюро лежит это заявление. Хоть она теперь и дрожит от любви к Магистру, дело сделано, надо его только доделать – скопировать письмо и разослать по инстанциям. Инстанции любят такие письма. У них называется это – проинформировать! И инстанции были проинформированы.
Через две недели в третьем ряду на «Доходном месте» сидела цепочка монстров во главе с Фурцевой – министром культуры. Они сидели с раскрытыми пьесами Островского и сверяли текст.
– Ну не может же быть, чтобы из-за хрестоматийного Островского люди «висели на люстре»? Происки антисоветчиков: видать, что-нибудь приписали сами, – сообразили цензоры.
А на сцене артисты, разглядывая в щелку кулис делегацию, читали стихи: «Я Хрущева не боюсь, я на Фурцевой женюсь. Буду щупать сиськи я самые марксистския!» Не найдя ни одного лишнего слова в пьесе, Фурцева уходила с марксистскими сиськами совершенно озадаченная.
Глава 20
ОТНИМАЮТ МОЕГО АНДРЮШКУ
Сдали спектакль «Баня» к 7 ноября. К 50-летию революции. Успех. Андрей чувствовал себя растерянным и все время спрашивал:
– Танечка, я не понимаю, почему так происходит? Почему, когда я выхожу, в зале овации? Я же ничего не играю!
– Тебя любят!
– Меня любят? – его глаза вспыхнули светом нездешней радости. Ему нужно было, чтобы его любили. Ему это было необходимо – хорошего, плохого, очень плохого, противного, разного – но только чтобы любили!
«Где гуляем праздники?» – спрашивал Андрей Магистра. Собирались всегда у кого-нибудь дома, мыли кости лысому, картавому, который загубил нашу страну, пили водку, читали стихи, а в этот раз были приглашены на Арбат – там в переулке балетные построили кооператив и пригласили нас всех на новоселье.
Ноябрьским ветреным темным вечером, уже изрядно выпив и закусив, мы мчались на двух машинах по Садовому кольцу. Все молоды, полны энергии, возбуждены. У площади Восстания Магистр в залихватском упоении «режиссирует» – открывает до отказа окно заднего сиденья (он сидит там), дает знак ехать второй машине с такой же бешеной скоростью, рядом, бок о бок, с открытым окном и на ходу перелезает из одной машины в другую. Аплодисменты! В машинах хлопают пробки шампанского! Ура! Цирковой номер на Садовом кольце без подстраховки!
Вламываемся в кооператив Большого театра. Стол, как всегда, а-ля фуршет, хлопают двери, изо всех квартир входят и выходят балетные женщины, все по первой позиции, невысокие, жилистые, манерные. Мужчины – скульптурные, с низкими лбами, статичные. Огромная комната – приглушенный свет, тихо играет блюз, все танцуют. Я сижу на диване с множеством маленьких шелковых подушечек и чихаю. Простужена и, наверное, температура. Рядом маленький столик, на нем – соленые орешки, коньяк, фрукты. Я постоянно пью коньяк, который наливает мне Магистр: мол, надо лечиться, Татьяна Николаевна! Андрюша под блюз обнял чернющую с огромным мохнатым хвостом тощую балерину и танцует, покачиваясь с одного бока на другой. Она повисла на нем, положила на его шею две свои «грабли» и целует, целует, целует его. Вот уже впилась в губы, как пиявка, – боже, какой у нее страшный нос. Это не нос! Это шнобель!
– Татьяна Николаевна, коньячку, полечиться, – сказал Магистр и налил мне опять на дно коньячной рюмки. Выпили. Несмотря на простуду и большое количество бродящего во мне коньяка, я разглядела, что пышный мохнатый хвост… О! Опять впилась! Сука!.. Это шиньон и прицеплен он на ее нахальную башку шпильками! Полумрак, блюз играет, а балетная сволочь на моих глазах, в метре от меня, отнимает у меня моего Андрюшку!
– Татьяна Николаевна, еще за здоровье! – чокнулся со мной Магистр.
«А этот спаивает, – мысленно пронеслось у меня в голове. – Хочет посмотреть, что будет». Блюз играет, последняя капля коньяка… и я поставленным голосом, громко, как объявляют на вокзалах, задаю вопрос Андрюшиной партнерше, которая вот сейчас уже ляжет с ним на пол: «Девушка!.. вы… вы… Да, вы!».
Она гордо повернула голову ко мне.
– Да! – вызывающе ответила она.
– Вы знаете, что такое атомная бомба?
– Да! Знаю!
– Так вот, вы страшнее атомной бомбы! – я встала с дивана, чуть качнувшись, подошла к ней, неожиданно сорвала с ее головы пышный, мохнатый шиньон и, подбросив его к потолку, опять уселась на диван. На ее голове торчал хвостик в виде маленькой жидкой запятой. Она с ревом выбежала из комнаты – все бросились за ней.
– Налить глоточек, Татьяна Николаевна? – спросил рядом сидевший Магистр.
– Налить. И выпить.
Не успела я поднести бокал к лицу, влетел Андрей:
– Как тебе не стыдно! До чего ты довела человека! Она рыдает… не может остановиться… ей дают капли…
– Ей надо шиньон дать, а не капли… вот он валяется… – неотчетливо произнесла я.
– Ты совсем пьяная!
– Не совсем. Когда буду совсем, тогда вообще ни одной головы не останется…
«Мело, мело по всей земле… во все пределы… Свеча горела на столе, свеча горела…» Мороз ткал узоры на окнах, на столике стояла белая свеча в бронзовом подсвечнике. Мягкий воск стекал вниз, образуя маленькие сталактиты. Было тихо. Иногда, как крылья бабочки, шуршала страница. В нашу жизнь вошел Юрий Живаго, Лара, их любовь, гражданская война… Поставив подушки вертикально к стене, облокотившись на них, мы впились в роман Пастернака «Доктор Живаго». Нам дали его на два дня, подпольно – он был запрещен.
– Ты прочитал? Можно переворачивать?
– Сейчас, подожди, не гони меня…
– Ты очень медленно…
– Переворачивай, неужели она уедет?
– Не сучи ногами, буквы прыгают, я ничего не понимаю.
– Танечка, я волнуюсь.
– Ну и я волнуюсь, я же ногами не сучу.
Мы шли все дальше и дальше по следам Юрия Живаго, в комнате становилось тесно: она наполнялась героями романа – Юрий, Лара – и такой странной любовью…