Андрей Миронов и я Егорова Татьяна

– Ну и рожа – переносица распухла, шрам затянулся коркой в виде коричневой галочки! Протест, внутренний вопль – пропа-а-а-да-а-а-аю-ю-ю-ю! аю-аю-аю-аю-аю-аю! – вытолкнулся из меня потоком слез, а внутри, как в горах с эхом, кто-то, вероятно друг-цензор, на разные голоса кричал: все меняй-яй-яй-яй-яй-яй! или сама меняйся яйся-яйся-яйся-яйся-яйся-яйся!

– Я даже не знаю, с чего начать?! – неведомо кого вопрошала я.

– Маленькая моя, прежде всего не плачь, – как ответ на вопрос услышала я рядом его мягкий голос. – Пойдем, я тебя помою.

В ванной он намылил мочалку и так же тщательно, как свою машину, тер мне плечи, шею, руки.

– Осторожно, нос! – взвизгивала я, уклоняясь, чтобы на шрам в виде коричневой галочки не попала вода. А он кричал с той же степенью возмущения, что и три дня назад:

– Танки в Праге! Вот суки! Нет! Среди бела дня выпустить танки на улицы, как будто это троллейбусы! Сссуки!

– Я то здесь при чем? Ты мне в антисоветском экстазе руки не оторви!

Глава 26

ФИГАРО И СЕРГЕЙ ИВАНОВИЧ ИЗ КГБ

Польша. Шарм польского языка с шипящими, красивые польки, услужливые, элегантные поляки… Варшава, костелы, сердце Шопена. Целый месяц колесили по частям Советской Армии, и вот она, Варшава, восставшая из послевоенных руин. Костел в районе Старого Мяста, подъезжает черный лимузин, из него в красной мантии выходит кардинал Вышинский под экзальтированные крики католиков, заполнивших всю площадь. Постоянно преследует мелодия полонеза. Политуправление, расположенное в Варшаве, внесло коррективы в программу концерта – изъяло мой отрывок из пьесы «Шторм», так как этот отрывок порочит моральный облик советского человека. В результате решения этих болванов и перестраховщиков я оказалась свободна и предоставлена самой себе всю неделю! На встрече с актерами я познакомилась с актрисой маленького модного театра Иреной, тоже с бантом. Все время мы с ней на ее маленькой машинке ездили по Варшаве, каждый вечер смотрели спектакли, допоздна сидели в актерском кафе, читали стихи Адама Мицкевича, кто-нибудь обязательно играл на рояле, а потом ночью, возвращаясь в Дом офицеров, я просила непременно проехать мимо сердца Шопена. Выходила, стояла под ночным небом, и польские актеры, целуя мне ручки, говорили с твердым «ч»:

– Таня, ты романтичка!

После этого «романтичка» входила в комнату Дома офицеров, где расположились на раскладушках все подряд – и артисты, и артистки, и с восторгом, захлебываясь, рассказывала, в каком театре я была, что смотрела, где ужинала, чем вызывала черную зависть всех присутствующих. Несколько актеров воспользовались ситуацией и стали «шить» дело. Они объявили мне бойкот за неприличное поведение, инициатором этого неискусного шитья была Инженю. Стиль общества и личные качества совпадали, и под их диктовку можно было непринужденно облить соперницу грязью, накатать «телегу» и тем самым сразу убить двух зайцев: свести личные счеты и «послужить Отечеству». Я понимала, что за моей спиной точатся ножи, но впечатления от Варшавы, от божественных звуков органов в костелах, от избытка дружелюбия и внимания польских друзей, ощущение, что наконец-то в моем чемодане лежат прекрасные вещи, одна другой лучше, – я уже представляла, как надену их в Москве, – все это анестезировало мою тревогу и подозрения. И вот, махнув рукой Варшаве, я оказалась в Москве.

Осень. Мы на Воробьевых горах. Просто гуляем. Поднимается ветер – желтые листья летят над Москвой, над нашими головами. Воздух свежий, морозный.

– Мы с тобой здесь как Герцен и Огарев… – говорит Андрей.

– Тут они клялись в вечной дружбе, – отвечаю я, беру его теснее под руку, он прижимает локтем мою руку и обнимает так крепко, что мое лицо оказывается лежащим и сплющенным на его пальто. Я задыхаюсь, а он шепчет, потому что боится сказать вслух:

– Я так безумно без тебя скучал. Тюня, я не должен тебе этого говорить… всю неделю, с тех пор, как я прилетел со съемок… перед твоим возвращением, я каждый день, как дурак, ходил и смотрел на твои окна. Иногда мы приходили вместе с Червяком. Сидели во дворе, в детской песочнице и смотрели.

На открытии сезона Чек объявил, что приступает к репетициям пьесы Бомарше «Женитьба Фигаро». Чек, как, впрочем, и все его поколение, великолепно владел искусством манипуляции людьми. На досуге, проводя рукой по лысине – жест этот означал озадаченность, – он перебирал в голове фамилии артистов, тасуя их как карты и рисуя для себя заманчивые возможности в том или ином варианте банками пить их кровь. Наконец, вывесили распределение ролей. Фигаро – Миронов, Сюзанна – фаворитка Чека, а я – во втором составе, и остальные роли – все по два состава, и понятно, что наступает золотое время репетиций, интриг, мести и сведения счетов.

  • Моцарт:
  • Мне день и ночь покоя не дает
  • Мой черный человек. За мною всюду
  • Как тень он гонится…
  • Сальери:
  • И, полно! что за страх ребячий?
  • Рассей пустую думу. Бомарше
  • Говаривал мне: «Слушай, брат Сальери,
  • Как мысли черные к тебе придут,
  • Откупори шампанского бутылку
  • Иль перечти «Женитьбу Фигаро».

Свободными вечерами мы забирались с ногами на диван, открывался невидимый занавес и – о, эти интимные репетиции! Андрей галопом скакал по страницам, читая за Фигаро, а я за всех остальных – за Сюзанну, Графа, Керубино, Графиню, Бартоло, Марселину. Карандашом Андрей отмечал главные места, психологические повороты, выстраивал партитуру роли.

– Попьем кофейку? – вдруг срывался он с места, чтобы встряхнуться, и, отхлебывая из чашки кофе, в который раз повторял монолог Фигаро из последнего акта: «О, женщина! Женщина! Женщина! Создание слабое и коварное…»

Через несколько дней он мне выговаривал:

– Таня, ну почему ты не можешь сделать ни одного движения, чтобы за тобой не тянулся кошмарный шлейф. В театре только и говорят о твоем поведении в Польше! Что ты там натворила?

– Что я натворила? Как обычно, выделилась! Вместо концертов, которые они играли, меня освободили от «Шторма», я ходила в театры, каталась по Варшаве, проводила время в актерских кафе. Самое плохое это то, что я об этом рассказывала… А одна артистка, тебе небезызвестная, кипит злобой и любой ценой хочет отомстить и тебе, и мне сразу. Это ее работа. Тебе надо быть разборчивее… Бабы – это твоя ахиллесова пята. Мне из политуправления города Москвы прислали приглашение, чтобы я туда явилась на разборки.

– И ты была?

– Естественно, нет. Разорвала и выбросила в мусорное ведро. Не смотри на меня выпученными глазами и не шей мне шлейфы.

Раздался телефонный звонок. Андрей поднял трубку.

– Але… – На его лице появилось страдание. – Да… Можно. Когда? Хорошо. До свидания, – сказал он упавшим голосом.

Страшное предчувствие стукнуло в сердце. «Господи, это уже не в первый раз! – пронеслось в голове. – С кем он разговаривает таким телеграфным языком? И это страдание на лице? Я уже это видела».

Вдруг резко к нему обратилась:

– Андрей, кто тебе звонил? – В интонации вопроса вспыхнул ответ. Мы молча смотрели друг другу в глаза, и от понимания случившегося зрачки расширились от ужаса. Кофе кончился, почему-то достали из холодильника молоко, положили в пиалу варенье, и он, громко отхлебывая из чашки молоко, тихо рассказывал:

– Весной мы с Бодей гуляли у тебя на кружке возле Спасо-Хауз. Навстречу вышли барышни, как оказалось, дочери посла, стали валять дурака, я – на английском, Бодя юродствовал по-русски. Они пригласили нас к себе в сад. Мы даже не зашли в здание, просто гуляли в саду. Мы не сообразили, что это уже американская территория! Потом позвонили из КГБ. Сергей Иванович.

Он громко отхлебнул молоко из чашки, звук был такой, как будто молоко рыдало. Закурил.

– Встретились с Сергеем Иванычем, – произнес Андрей с отвращением. – Он мне объяснил, что мы с Бодей совершили преступление – перешли государственную границу, и если я хочу избежать наказания, то должен служить родине, помогать органам в их опасной и трудной работе, в общем помогать…

– Чем помогать? – спросила я.

– Что ты, не понимаешь? Помогать. И все время помогать. А если я откажусь… – глотками сдерживая рыдания, продолжал он с огромными паузами. – Если я откажусь… все! Моя карьера рухнет! Они не дадут мне ни играть, ни сниматься в кино. Они очень сильные.

Он громко отхлебнул из чашки молоко – опять, казалось, молоко рыдало. Съел ложку варенья. Тикали часы так, как будто молотом били по голове.

«Мама права, – думала я, глядя в одну точку. – Самое страшное – это КГБ. Если они сами не могут себе помочь, чем им может артист помочь? Что они от него хотят? План аэродрома? Внуково? Или Домодедово? Помогать! Давать бесплатные концерты на Лубянке или политзаключенным, которые, как говорят, томятся в подземных камерах, расположенных от Желтого дома до Манежа. Чем он может им помогать! Строчить „телеги“ на кого-нибудь? Никогда в жизни он этого делать не будет! Рассказывать, кто с кем спит? Кто сколько выпил? Или кто что говорит? Все говорят одно и то же: „Я – гениален, а Чек, сволочь, роли не дает!“ Своих кадров мало, ишь, какого парня захотели! Порочная система! Хотят затянуть в свой омут! Нет! Нет!» – а вслух сказала:

– Нечего было к бабам приставать! От этого у тебя все несчастья! Тебя пугают, а ты боишься! Чего ты боишься? Они же вместо тебя не придут на сцену играть Фигаро?

– Сделать они могут что угодно, – глухо сказал он.

– Ты уже взрослый мужик и обязан различать, где добро, где зло. Ты обязан избавиться от этого КГБ и Сергея Ивановича, потому что я не смогу жить с… – Дальше я не смогла произнести. Вдруг зарыдала, обхватила живот руками, закачалась на стуле, подвывая: – Ой-ой-ой.

Андрей молча встал, поставил пластинку. Пел Вертинский – о желтых листьях, о мадам, о том, что осень в смертельном бреду, как и моя жизнь, и я не знаю, куда я бреду вместе с ним в бездну позора.

– Нет! Лучше бы ты был просто плотником! Без всяких ролей и комплексов, и жили бы мы с тобой в деревне, и не нужен ты был бы никакому КГБ. Ой, – плакала я, – лучше бы ты был плотником!

– Это у нас, Танечка, с тобой еще впереди… Вот сошлют меня в Сибирь!

«Мадам, уже песни пропеты! Мне нечего больше сказать! – летело с пластинки. – В такое волшебное лето не надо так долго терзать!»

– Я все порушу! Я тебе клянусь! Все порушу!

«Потом опустели террасы, – продолжал Вертинский, – и с пляжа кабинки свезли». Я стряхивала слезы с лица.

– Я улетаю в Японию! – сказал Андрей.

– ?!

– С режиссером Соколовским, вдвоем, на неделю.

«Я жду вас, как сна голубого! Я гибну в осеннем огне» – пел Вертинский.

– Я уже договорился с Чеком. Будут репетировать другие сцены.

«Я вас слишком долго желала. Я к вам никогда не приду». Песня кончилась.

– Прошу, ведь я тебя знаю, не убегай! У тебя уже зреют эти мысли. Не убегай на Арбат, живи здесь, как раньше. Я тебя очень прошу, Танечка. Плохо мне. Помоги.

В комнату, в чуть открытую дверь балкона влетел скукоженный желтый лист, взметнулся в верх и упал на пластинку. Разнообразные эмоции – колючие, пламенные, острые как бритва, кипящие, кричащие, вопиющие, громыхающие, визжащие, кровавые, вызывающие тошноту и отвращение, слезливые и низменные толпились, толкались во мне, и разум, придавленный таким нашествием, пытался прорваться что-то сказать, но плохо выговаривал слова – понять его было невозможно.

А он хотел сказать, что любовь не ставит условий и не зависит от эмоций. Я стояла у стены, постаревшая на десять лет. Руки висели как плети. А он стоял такой жалкий, несчастный, смотрел на меня и говорил:

– У меня совершенно нет денег! Я не знаю, что мне делать? Я так быстро все потратил…

– Это ерунда, – отвечала я. – У меня их никогда нет! Пойди и займи в кассе взаимопомощи в театре. Потом отдашь.

– Да, да, мне скоро заплатят за кино… Поедем в театр, возьмем… Можем заехать на Хорошевское шоссе…

– А что там?

– Я узнал, там загс моего района, пойдем поженимся?

Я на него посмотрела с такой болью и мученичеством, что он поспешил опередить меня:

– Я знаю, ты сейчас не пойдешь.

– Не-а!

– Таня, я клянусь – я все порушу! – и тихо заплакал, закрыв лицо руками.

– Ничего, ничего, поплачем и что-нибудь придумаем. – С надеждой для него и для себя пообещала я влажным, набухшим от слез голосом, обнимая его голову двумя руками.

«И снился страшный сон Татьяне»: На площади Дзержинского стоит прелестный домик, весь обвязанный крючком, веселенькими красными и желтыми нитками. Железный Феликс стоит посреди площади, вдруг он завертелся вокруг себя, как волчок, – а мы стоим у дверей «Детского мира», – остановился, показал пальцем в нашу сторону и голосом из преисподней сказал: «Вот они!». Из обвязанного веселенького домика выскакивают тридцать три Сергей Иваныча в тулупах, испанских масках и с ножами. Подбегают к нам, хватают Андрюшу и тащат в веселенький, обвязанный красной и желтой нитками домик. Андрюша отбивается руками, ногами, кричит: «Я не хочу!» – «А есть хочешь?» – спрашивают хором тридцать три Сергей Иваныча в испанских масках и тулупах. Я бегу за ним что есть мочи, задыхаясь, повторяю: «Я с ним, я с ним, я с ним, я с ним, я с ним…» Они его толкают в дверь, и внезапно вязанье исчезает – остается пугающий желтый дом на Лубянке. Я кричу на всю площадь: «Он любит молоко, молочные продукты и сырники!» Кулаком стучу в дверь. Вдруг трескается стена, оттуда вылетает Андрей вверх тормашками и кричит: «Таня, ты где?!»

Мы проснулись одновременно:

– Таня, ты здесь? – он стал щупать меня руками, чтобы удостовериться, что я на месте. И опять рухнул в сон.

За три дня до поездки в Японию мы решили провести выходной день на даче. Он уехал туда утром, а я, отыграв спектакль, поймала такси и через 30 минут была в Пахре возле дома с зеленым забором. Вышла из машины. Темно. Тихо. Открыла калитку, шурша листьями, медленно иду в сторону темного дома.

– Господи, ни одно окно не горит. Неужели его нет? Странно… – Когда поравнялась с торцом дачи, соседствующим с кустом сирени, услышала тихий голос:

– Таня… иди сюда. Я здесь.

Я свернула на открытую веранду – в глубине в кресле сидел Андрей с тремя щенками на коленях.

– Я тебя ждал. Ты посмотри, как они пахнут! Прекрасный щенячий запах! – И передал мне тепленький барахтающийся комочек в руки. Я стала его тискать, целовать и приговаривать:

– Малюсенький ты мой, кожаный носик, а брюшечко, пахнешь ты собачьим детским счастьем. – Поцеловала в брюхо, в нос и добавила:

– Я вам фарш привезла!

Развели фарш с геркулесом в миске, отнесли к будке, где жила мама, Жучка. Было темно, темно. Я закинула голову вверх:

– Ой, сколько звезд на небе!

– Таня, – услышала я деловой голос Андрея, – ты что, сюда отдыхать приехала? Быстро на «сцену»!

До двух часов ночи он меня терзал репетициями «Фигаро», пока я замертво не свалилась в постель.

Проснулись серым утром. Тучи ползли по золотым макушкам деревьев. Шел редкий дождик. Моя голова была набита репликами героев из «Женитьбы Фигаро», а в душу до боли вцепился своими когтями пугающий образ Сергея Ивановича. За завтраком Фигаро и Сергей Иванович сплелись в навязчивую идею, хоть бейся головой об стену, и я судорожно схватилась за предложение Андрея пойти прогуляться. Быстрая ходьба, физические движения, надеялась я, перенесут центр тяжести с головы на ноги, и эта мука отпустит меня. Сняли с вешалки старые плащи, вне моды – длинные, рукава реглан. У Андрея – серый, у меня – в стертую мелкую клеточку. Чтобы компенсировать это старье, для пижонства подвязали на шею шарфы, он – шерстяной голубой, под глаза, я – красный, под характер. Взяли зонтик и бодрым шагом пошли к реке. Вышли на проселочную дорогу, вдруг я остановилась – перед моими ногами на земле валялся красный, смятый георгин, видимо, по нему проехала машина. Подняла, отряхнула. Стала расправлять листья. Потом поболтала его в луже, встряхнула, и он ожил. Мы засмеялись – так нам понравился процесс цветочной реанимации.

– Мне, кажется, цветы, как люди, имеют свою иерархию. Вот, например, георгины, – поднесла я цветок к носу, – не пахнут, значит, хорошие, порядочные люди. Андрюш, а гладиолусы?

– Гладиолусы – нувориши, – сразу вступил в игру Андрей. Я продолжала, цепляя своего собеседника:

– Гиацинты – аристократы!

– Кактусы – извращенцы! – парировал он.

– Герань – маленький поэт!

– Мимоза – мещанка! – отчеканил он.

– Анютины глазки – артистки!

– Тюльпаны – добрая посредственность!

– А розы кто? – спросила я.

– Так… розы, розы, розы… ро-за! Это материализованная роса. Роса в цвету! – обрадовался Андрей своему открытию.

– Белые фиалки – инопланетянки. Да? Нет? – спрашиваю я.

– Да? Нет? Да? Нет? – повторял он за мной и смотрел на меня с невыразимой нежностью и удивлением.

Тут мы оказались на мосту через Десну. Припустил дождик. Мы подняли воротники наших допотопных плащей, перегнулись через перила, свесив головы вниз, смотрели на течение воды, на темно-зеленые водоросли, плывущие на одном месте, как чьи-то распущенные косы… Это видение завораживало, успокаивало, освобождало от тяжести, боли, от вопросов, появилось чувство невесомости. Оторвались от воды, вокруг – природа в желто-золотом припадке невыразимой красоты, холмы, березовые рощи. Нахлынула любовь, щемящая и восторженная. Захотелось петь, и мы запели, сочиняя на ходу:

  • Прощайте, волны Десны,
  • Прощайте до самой весны!
  • В лед вас мороз закует,
  • А сердце во льду пропоет!

Андрей вдохновенно поднял руки, как дирижер:

– Так! – сказал он. – Сейчас самый ответственный момент. – И объявил как будто со сцены. – Самый короткий романс и самый вечный роман!

И запел громко, на всю окрестность:

  • Отцвели уж давно хризантемы в саду,
  • А любовь все живет!
  • А любовь все живет!
  • А любовь все живет!

кричал он: Потом мы вместе: «А любовь все живет! Все живет! Все живет! Все живет!» Крик достиг березовой рощи на холме, и врассыпную посыпались золотые листья.

На безлюдном пространстве, на мосту через Десну, две фигуры крутились в воздухе в балетных пируэтах, летучесть и прыгучесть, руководимая духами танца, достигала такой порывистости и свободы движений, что как крылья развевались полы допотопных плащей, озорной и вращательный круг в воздухе совершали кисти рук и встречались на мосту, в танце, с бурной нежностью, два шарфа – красный и голубой. Потом фигуры застыли в «ласточке» – ласковое движение руки вперед и вытянутая нога назад, вверх. Потом опять разлетелись в стороны полы допотопных плащей, взлетали руки, ноги, и опять встречались с бурной нежностью два шарфа – красный и голубой. Забыли зонтик. Вернулись. Он стоял, прижавшись к бетону моста. Рядом с ним лежал найденный мной смятый георгин. Андрей взял зонтик, я – георгин, и мы зашагали по направлению к даче.

Глава 27

ДА СЛЕДУЕТ ЖЕНА ЗА МУЖЕМ СВОИМ К ЗООМАГАЗИНУ

Репетиции «Фигаро» продолжались. Гафт и Андрей были неистощимы. Оба неистовствовали в поисках решений то одной, то другой сцены. Гафт – вечно недоволен и непримирим ко всем. На Сюзанну он кричал в бешенстве, что это не Сюзанна, а Красная Шапочка, Графиню со стоном окрестил «сибирским валенком». Я сидела на стуле в зале и понимала, что моя очередь выйти на сцену и начать репетировать Сюзанну никогда не подойдет. И вдруг Чек, вопреки моему пониманию, произнес:

– Егорова, пройдите первую сцену с Мироновым.

Я встряхнулась, отбросила всякий страх – сцену я знала наизусть – и начала репетировать:

– Посмотри, Фигаро, вот моя шапочка. Так, по-твоему, лучше?

– Несравненно, душенька. О, как радуется влюбленный взор жениха накануне свадьбы, когда он видит на голове у красавицы невесты чудную эту веточку…

Не успели мы произнести еще несколько реплик, как раздался страшный окрик:

– Хватит! Стоп! Я не могу этого видеть! Все не так… Елизавета Абрамовна, объявите перерыв.

Злобно звеня ключами, Чек резко вышел из зала. Он даже не мог скрыть, как ему больно видеть нас на сцене, на репетиции, в роли влюбленных. Он был в бешенстве, и нетрудно было догадаться, что сегодня состоялась моя первая и последняя репетиция. Конечно, если бы плюхнуться на его диван для распределения ролей или пихнуть им с зеленоглазой Зиной в руки какое-нибудь золотишко с серебришком, дело бы повернулось иначе. Но моя голова была девственна, поскольку в ней никогда не ночевали эти мысли. В связи с таким положением дел я продолжала сидеть в темноте на стульчике, наблюдая, как репетируют другие, и внимая крику Чека, который заводил себя перед началом репетиций:

– Я не вижу у вас домашней работы, вы пустые, вы ничего не приносите на репетиции! Вы ленивы и неактивны! Лошадь можно подвести к водопою, но заставить ее напиться, если она не хочет, невозможно! Я буду поощрять инициативу!

В предисловии к пьесе Бомарше пишет: «Роль Керубино может исполнять только молодая и красивая женщина. В наших театрах нет очень молодых актеров, настолько сложившихся, чтобы почувствовать тонкости этой роли». Это замечание навело меня на мысль: а не стать ли мне инициативной и не приготовить ли мне роль Керубино? «Коль выгонят в окно, то я влечу в другое». Андрей улетел в Японию, и на Волковом переулке я каждый день репетировала роль пажа. Мне необходимо было поднять свои акции в глазах Андрея и взять реванш за Сюзанну.

Рано утром, за час до репетиции, я пришла в театр. Облачилась в бархатные брюки, белую рубашку апаш, белые сапожки, прическа была соответствующая пажу, попросила актрису, репетирующую Сюзанну, пройти со мной траекторию роли и текст и в этом костюме села на стул в ожидании начала репетиции. К одиннадцати стеклись все артисты, их было много, все участники «Фигаро». Пришел Чек. Сел за стол. Я подошла к нему и обратилась:

– Я вняла вашим речам: приготовила роль Керубино. Я готова показать сейчас вам сцену Керубино с Сюзанной.

– Мне некогда заниматься экспериментами! – с холодной враждебностью ответил он, не глядя на меня. Волна от произнесенных слов была настолько отрицательная, что я упала на стул, стоящий рядом с ним. Голова разрывалась от боли, в глазах – ломота и туман. Как будто кто-то киркой долбил мне по затылку. Подкатывала тошнота. Тело охватила дрожь от оскорбления. И тут я услышала спокойный, удовлетворенный голос:

– Егорова, вы можете сейчас показать вашу сцену? – спросил Чек. Прием колдуна – расслабить, ударить, ударить, расслабить…

– Да, – сказала я, собрав все свои силы.

Кирка продолжала долбить затылок, но только я вышла на сцену и обратилась с первой фразой к Сюзанне, как исчезла боль, испарилось нанесенное оскорбление, и я оказалась в совсем ином мире – мире Бомарше.

– С некоторых пор в груди моей не утихает волнение, сердце начинает колотиться, слова «любовь» и «страсть» приводят его в трепет, наполняют тревогой. Потребность сказать кому-нибудь «я вас люблю» сделалась у меня такой властной, что я произношу эти слова один на один с самим собой, обращаюсь с ними к тебе, к деревьям, к облакам, к ветру…

Сцена кончилась. Мертвая тишина. Аплодисменты. Все повскакали со своих мест, стали поздравлять, обнимать, целовать. Чеку ничего не оставалось, как прикинуться довольным мэтром, в руках которого может зазвучать даже проволока. Весь успех он присвоил себе и объявил, что с этого дня я являюсь полноценным исполнителем Керубино. Потом и это его решение кануло в Лету, и я продолжала одиноко сидеть в темноте на стульчике.

Пройдет десять лет. Артист, исполняющий роль Керубино, накануне спектакля сломает ногу. Я предложу Чеку выручить театр и сыграть Керубино. Наконец меня судьба выбросит на сцену в черных бархатных брючках, в белой рубашке (перед спектаклем чикнула ножницами длинные волосы), и я окажусь перед носом Андрея-Фигаро, уже женатого на Певунье, но смотревшего на меня с невыразимой нежностью и удивлением, как тогда осенью, когда мы репетировали «Фигаро» и нашли на земле георгин.

Но пока мы с Червяком на кухне, на Волковом переулке. Он принес старинную книгу Молоховец. Там такие рецепты! Курица с гречневой кашей. Скорей, скорей, набиваем курицу гречневой кашей, зашиваем ей брюхо, и в духовку! Летит из Японии Андрей! Добыли джин с тоником. Курица, слава Богу, не попав в «объектив» Червяка, два раза выкатывалась из духовки на пол, я, быстро оглядываясь, хватала ее полотенцем, чтобы не обжечь пальцы, сдувала с нее пыль и отправляла опять в духовку.

Звонок в дверь – подшофе, с сигарой в зубах, качающейся походкой входит он! Мы орем: «Андрюша!»

– О-о-о! Это было прекрасно! – вальяжно говорит он. – Где мои гейши? Снимите мне ботинки! Самое трагическое в моем путешествии это то, что меня никто не видел, когда я с сигарой в машине космического века несся по Токио!

Самым приятным моментом в день приезда были подарки, а самым отвратительным – курица.

– Кому в голову пришло набивать это животное гречкой? – спрашивал Андрей.

– Мне, – сказал Червяк, – по Молоховец это самое изысканное блюдо!

– Терпеть не могу гречневую кашу! Как там кормили!

И он взахлеб рассказывал о Японии, о разводных мостах, о том, как там тихо играет музыка, и что это страна XXI века.

Поздно ночью, когда мы остались одни, преодолевая сон, он как будто исповедовался:

– Танечка, меня настораживает в себе тяга к комфортной жизни, к какому-то уровню комфорта, во мне есть этот соблазн, и я его не пытаюсь скрыть… мне трудно… я не могу назвать это состояние согласием с самим собой.

Утром позвонил Сергей Иванович. Необходимо повидаться.

– Завтра в три часа дня, после репетиции, – услышала я.

– Где же, интересно, он тебе назначает свидания?

– Да я его видел всего два раза. Прошло время, я думал, они от меня отстали. У зоомагазина на Кузнецком мосту… Суки! – сказал он в бешенстве, покраснел и так двинул кулаком об стену, что застонал от боли.

Наступило завтра. Стоял ноябрь. Ветром на асфальт наметало поземку. Жесткой крупой сыпал снег.

В писании сказано: да следует жена за мужем своим к зоомагазину на встречу с кагебешником. Без четверти три я подошла к зоомагазину на Кузнецком мосту. В руках у меня – большая спортивная сумка на молнии. «Если он всю свою волю вкладывает в работу – театр, кино, радио, телевидение, а вне этого беспомощен как ребенок, то придется справляться мне… Господи, как страшно… Интуиция, ну подскажи мне что-нибудь! „Неожиданность – мать удачи, – сказала интуиция. – Дерзай!“

«Как же выглядит этот Сергей Иванович?» – думала я, стоя у зоомагазина и дуя в варежку, чтобы согреть заледенелые пальцы. Постояла, постояла, переложила сумку в другую руку и перешла на противоположную сторону к маленькому магазинчику «Парфюмерия». «А вдруг Андрей придет раньше и увидит меня, лучше я постою тут, в закуточке, и тогда уже, когда они встретятся, буду действовать как Бог на душу положит».

Я сильно нервничала, и этот план мне показался неудачным. Я быстро перебежала улицу и вошла в зоомагазин. Там было тепло. Стуча одной ногой о другую, я с мифической решимостью стала смотреть на плавающих рыбок в аквариуме. Чирикали попугаи. Заплакал ребенок. И тут сквозь стекло я увидела, как одновременно подошли друг к другу Андрей и так называемый Сергей Иванович. Сергей Иванович протянул ему руку, пожал, долго тряс. Рожа у него была никудышная. Ни носа, ни глаз, никакого выражения – петля от наволочки! Он дотронулся до Андрюшиной куртки, как будто обнял его, и они сделали движение в сторону Лубянки. Тут я поддалась своей интуиции и, как она мне велела, стала дерзать! Выскочила на улицу, сумка была уже открыта, подбежала к ним, достала фотоаппарат, сумку бросила на землю и стала как сумасшедшая щелкать рожу Сергей Иваныча, бросила аппарат в сумку, достала боксерскую перчатку и стала его валтузить с криком:

– Держи вора! Ах ты, педерас безглазый! Я тебе руки вырву, ноги обломаю, башку отвинчу, если ты еще к нему подойдешь!

Дети и люди, выходившие из зоомагазина, окружали нас.

– Ах ты вор поганый! – крикнула я, достала подсвечник и стала колотить его, он уклонялся, поворачиваясь ко мне спиной. На нем было надето мышиного цвета пальто, и я пару раз заехала ему по заду с воплем:

– Бей его, бей, ребята! Я тебя засуну в Петропавловскую крепость, в кунсткамеру, в пробирку для образчика!

Он опомнился, вырвал из моих рук подсвечник, пытался схватить меня. Я впилась в его руку зубами, он ее отдернул, я воспользовалась мгновением, нагнулась и вынула из сумки последнее, самое мощное орудие – самовар, чтобы не промахнуться! Вокруг нас уже образовалась толпа – старики, старухи, дети с рыбками в баночках из-под майонеза, с птичками, черепахами… Они были все на моей стороне:

– Тетенька, дай ему как следует! – кричали мальчишки, подбадривая меня и подпрыгивая от восторга на месте.

– Дай ему самоваром по чердаку! – с удовольствием посоветовал старик. Какой-то парень бросился к его ноге и стал кусать через брюки, остальные ребята толкали его кулачками в бок. Кто-то выронил баночку с рыбками, она разбилась, завизжали, стали собирать рыбок голыми руками с асфальта и бегом обратно в зоомагазин к аквариуму. Я, как разъяренная фурия, размахивала вокруг себя самоваром и кричала:

– Я так это дело не оставлю! Напишу записку, привяжу к камню вместе с твоей фотографией и швырну в американское посольство! Вот тогда ты, мандрила, увидишь, с кем имеешь дело! Уйди отсюда, чтобы я тебя никогда не видела! – и задела самоваром по его шапке. Шапка слетела, он ее поднял, нацепил на голову задом наперед и почти бегом направился в сторону Желтого дома.

Андрей стоял с видом ошеломленной статуи. По рукаву его куртки ползла черепаха. Он с ужасом смотрел на нее, потом снял двумя пальцами и положил на плечо рядом стоящей девочки в вязаной шапочке, резко повернулся и пошел вниз по Кузнецкому мосту. Я деловито стала складывать свой реквизит в сумку. Задвинула молнию. Надела варежки, спрятала выбившиеся волосы под шапку, подхватила сумку и, как собачонка, мелко засеменила за ним, гремя подсвечником и самоваром.

Вечером, дома, после долгого молчания он мне выговаривал, что, мол, так себя вести нельзя, а как надо себя вести в таких случаях – не сказал. Что греха таить, мы оба боялись последствий происшедшего, но внутренний голос мне подсказывал, что они нас теперь боятся больше, чем мы их; им нужно тихое выполнение плана по оболваниванию и растлению людей. А такие уличные скандалы разоблачали их деятельность и неизвестно куда это могло привести – ведь сумасшедших так много…

– Сцена у зоомагазина для меня – нонсенс! – заявил Андрей. – Я не так воспитан.

– А для меня нонсенс сочетание – ты и КГБ. Я не так воспитана. У тебя есть профессия и у них есть профессия – пусть каждый занимается своим делом. Ты же сам считаешь, что страшнее дилетантизма ничего нет.

– Мой двоюродный дядя, Миронов Александр Николаевич, был разведчиком… Во время войны работал метрдотелем в лучшем ресторане Берлина. По обрывкам немецкой речи, а там бывала вся ставка, конструировал прогнозы, секретные данные немцев. Разведчик – очень интересная профессия, похожа на актерскую, только без аплодисментов и без цветов.

– Ну это же разведчик!

Зазвонил телефон. Андрей вздрогнул. Снял трубку, и на лице его появилось счастье. Звонили с Мосфильма из группы «Бриллиантовая рука».

– Может быть, так и лучше, – окончив свой телефонный разговор, задумчиво сказал он мне. – Сразу! У меня как будто камень упал с души. И ты меня еще защищаешь, сумасшедшенькая!

– Я – защищаю? Да я просто намекнула чекисту, что он чекирует не по адресу. Это пока намек. Что ты за мной подглядываешь сбоку?

– Смотрю на твой нос. Он стал даже лучше, с горбинкой. Как это так получилось, что ему сегодня ничего не досталось? Почему меня так к тебе тянет?

– Потому что, кроме носа, у меня есть другие части тела, на которых можно потренироваться! И еще потому, что я тебя лишаю комфорта бытового, который тебя так настораживает в себе, а без него ты приходишь к согласию с самим собой. Как говорит мой друг Сенека, жизнь ценится не по длине, а по весу.

– Я тебе делаю предложение!

– Какое?

– Дай руку!

– На! Ну и что?!

– Не поняла? Я у тебя руку попросил!

– А ты не понял? Я тебе ее протянула. А сердце?

– Что мне его просить, когда оно давно у меня…

– В кармане…

– В боковом.

На следующий день мы приехали в загс Краснопресненского района, который расположился в небольшом домике на Хорошевском шоссе. В большой комнате стояло несколько столов, за которыми сидели женщины со взбитыми прическами, алюминиевыми глазами и недобрыми лицами. Мы заполнили бланки, каждому в паспорт поставили отметочку и сказали, что день регистрации брака назначен на 15 декабря в 12. 00.

Мы сели в машину и поехали в Серебряный бор – гулять. Под словом «гулять» подразумевались репетиции «Фигаро» на свежем воздухе. Пока мы ехали, мне представился образ бога Гименея в белой тоге, с пальмовой ветвью, под звуки эпиталамы тут же в воображении появился Мендельсон в блестящих одеждах, перед взором которого в такт его «Свадебного марша» шагали отряды новобрачных. В прозрачных туниках, со спицами и вязаньем в руках, на непонятном языке пели мойры. «Вяжите, вяжите, – торопил их Гименей, – не отвлекайтесь!» Брачный пир – вроде пикника на берегу реки. Мойры полукругом сидят на травке и вяжут. Гименей подходит к одной из них, разглядывает рисунок, падает навзничь и умирает. Наверное, там было вывязано: брак – любви могила.

В те дни мы читали Ключевского о русских: «Андрюша, ты помнишь, как там он пишет: „Наши матросы и солдаты славно умирают в Крыму, но жить здесь никто не умеет“.

Мы вышли из машины и пошли вдоль Москвы-реки.

– Мы не умеем жить. Мы только боремся. У нас в отношениях сплошная анархия, – говорил он, скользя глазами по тонкому льду, образовавшемуся на реке. Мы остановились.

– Ах, какой красивый этюд! – воскликнула я.

– Этюд, Танечка, мне предстоит с мамой, может быть, я даже «славно умру в Крыму».

– Перед битвой с мамой я вдохновлю тебя поэзией, хочешь? Я написала. Называется «Прощание с осенью». Как сегодня.

  • Последний бал дает мне осень!
  • Сад вызывающе красив.
  • И снега выпавшего проседь
  • К ногам скользит.
  • Я слышу приближенье ветра,
  • Твой шепот явственный: мой друг!
  • И яблок, падающих с веток,
  • Короткий стук.

– Тюнечка, – спросил Андрей, – чей шепот? Мой?

– Нет, Дрюсечка, извини, это – шепот Божий.

Глава 28

ДО ЧЕГО ЖЕ КЛИМАТ ЗДЕШНИЙ НА ЛЮБОВЬ ВЛИЯТЕЛЕН

Большой театр. Мы вдвоем с Марией Владимировной в шестом ряду партера. Она пригласила меня на балет «Спартак». Сидит справа от меня, все время жует жвачку. В антракте прогуливаемся по фойе, много знакомых, только и слышно: «Лиепа, Лиепа, Лиепа! Ах, Лиепа!».

Конец второго акта – Красс разбивает Спартака, Спартак погибает, вокруг него толпа и склонившаяся над ним в трагической позе Эгина. Мы одеваемся, я провожаю Марию Владимировну до дому, на Петровку. В голове вертится вопрос: «Интересно, сказал он ей или не сказал? Наверное, не сказал, иначе она не пригласила бы меня в театр и не была бы так на редкость доброжелательна». Тут я набралась смелости, взяла ее под руку, мол, осторожно, не подскользнитесь, и начала:

– Мария Владимировна, спасибо вам, я получила огромное удовольствие, ведь я так люблю балет! Простите меня, если я вас чем-нибудь обидела, сказала что-нибудь невпопад, не сердитесь… Я знаю, как вы любите Андрея. Мария Владимировна, ведь и я его люблю, мы его обе любим, зачем же мы будем приносить нам всем горе?

– Смотрите, не упадите, – сказала она с каким-то своим смыслом.

Мы обошли каток на тротуаре, дальше она не произнесла ни одного слова. Дойдя до дверей дома, я простилась с ней:

– До свидания!

– И вам тоже, – последовал ответ.

Как потом выяснилось, Эдипова мина вновь угрожающе появилась в произнесенной мной фразе: «Мы его обе любим». Значит, и он любит обеих, а этого не может быть! Он должен любить только свою мать! И больше ни одну женщину на свете! Измена! Ох, как впились ногти в подушечки ладоней. И, заряженная атомной энергией, она появилась на пороге дома, сосредоточенно обдумывая стратегию и тактику подрывных действий. «Мы обе его любим», – продолжало кипеть у нее в голове. «Сравнила! Любовь матери и свои планы и страстишки! Наглая девчонка!»

Через неделю мы шагали по длинным коридорам Мосфильма в просмотровый зал. Показывали «Бриллиантовую руку». В маленький зал втиснулось много зрителей, среди которых были и Папанов, и Никулин, и Мордюкова. Гайдай сидел отдельно ото всех, в последнем ряду. И сейчас, через тридцать лет после премьеры этого фильма, от экрана, когда показывают этот шедевр по телевидению, невозможно оторваться! А тогда! В танцах, в пьянстве, в авантюрной заморочке всеми гранями блистал не укладывающийся ни в какие рамки, талантливый и причудливый дар русского человека. Андрей в сцене на палубе – «весь покрытый зеленью, абсолютно весь…» – заряжал всех такой энергетикой, что, казалось, выпадал с экрана.

После просмотра мы шли по территории Мосфильма, и я говорила:

– Тебя Бог любит! Ты выиграл популярность, жизнь и свою неприкосновенность! Этот фильм – твоя охранная грамота. Что бы они ни делали, эти кагебешники, они уже опоздали. Они могут многое, но запретить любить тебя не могут. А после этого фильма ты уже любим всей страной.

Конечно, такое событие надо было отметить, и мы поехали в гости к Субтильной и Пуделю. Субтильная – артистка нашего театра, экзальтированная, с красивым лицом, Пудель (Андрей дал ему такую кличку) – физик-шмизик. У них – длинный накрытый стол, за которым всегда все самовыражались, кто как мог. Приехали поздно. Певица из Большого театра, мощным голосом сотрясая стены, пела романс: «Черные и серые, черные и серые, черные и серые и медвежий мех!» Рыбка красненькая, водочка способствовали разрядке присутствующих. Андрей сорвался со стула, как ракета из Байконура:

– Пушкин! «Признание»:

  • Я вас люблю, – хоть я бешусь,
  • Хоть это труд и стыд напрасный,
  • И в этой глупости несчастной
  • У ваших ног я признаюсь!
  • Мне не к лицу и не по летам…
  • Пора, пора мне быть умней!

Так с помощью Александра Сергеевича в действительности робкий Андрюша объяснялся мне в тот день в любви и умолял:

  • Но притворитесь! Этот взгляд
  • Все может выразить так чудно!
  • Ах, обмануть меня не трудно!..
  • Я сам обманываться рад!

«Господи, – думала я, улыбаясь, – и когда это он успел раскопать и все выучить?»

Мария Марковна, дама преклонного возраста, свекровь Субтильной, бывшая актриса Малого театра, весомо произносила, глядя на меня:

– Вы посмотрите на этот взгляд! У нее же васнецовские глаза!

Васнецовские глаза блестели, состояние экстаза выдернуло меня из-за стола, и я прочла свои новые стихи:

  • Я странница!
  • И я – странница!
  • Кто побоится оступиться,
  • Кто побоится – тому беда!
  • Я – заговорщица с судьбою,
  • Я – скифка с гордою тоскою,
  • Я есть, придуманная мною,
  • Я – нет и да!
  • О, я не нищенка, – богачка!
  • С рискованной удачей в скачках
  • Такая дерзкая, как мачта!
  • Одна-а-а-а-а-а!
  • Я, как удар благотворящий,
  • Разбуженною или спящей,
  • Тебя, о, мой ненастоящий,
  • Я пью до дна!

Мария Марковна удалилась спать. В три часа ночи началось второе дыхание – смех, опять тряслись стены от пения романсов, и начались соревнования – кто скорее вылезет в форточку из кухни во двор. Слава богу, квартира находилась на первом этаже, и Андрей половиной тела уже торчал в морозной ночи, когда услышал нервный всплеск бедной Марии Марковны, которая, хлопнув дверью, вышла на улицу.

– Я не могу спать в этих условиях! Я пошла в сквер!

Застряв в форточке, Андрей обращался к Марии Марковне:

– Мария Марковна, извините, мы не хотели, сейчас я спущусь. – Он двигался в форточке, подобно ящерице, и выпал на улицу. Подошел в одном свитере к сидящей на скамейке жертве, поцеловал ей ручку и сказал:

– Зачем в такую холодную ночь выходить в сквер? Вы – скверная женщина. – Мария Марковна растаяла от каламбура, и инцидент был исчерпан.

Под утро мы ехали домой, и он меня пытал – ему запали в голову мои стихи:

Страницы: «« 4567891011 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

«В небольшом квартале к западу от Вашингтон-сквера улицы перепутались и переломались в короткие поло...
«Вся водка в холодильник не поместилась. Сначала пробовал ее ставить, потом укладывал одну на одну. ...