Историко-политические заметки: народ, страна, реформы Явлинский Григорий
Удовлетворение этих потребностей связывается с разными идеологическими конструкциями, а чаще – с мифами, опирающимися на «желаемые образы прошлого».
По поводу необходимости кардинальных перемен в стране, подлинной модернизации в стране существует консенсус, но дискуссия о модернизации мечется между советско-азиатским идеалом модернизации сверху, «жесткой рукой» и идеалом свободы, основанном на ельцинских 90-х.
Ценности, на основе которых можно строить Европейскую Россию (европейскую с точки зрения ценностей и образа жизни, а географически это – от Калининграда до Петропавловска-Камчатского), в сознании россиян присутствуют. Однако их надо актуализировать, выводить на первый план во внутренней иерархии.
Рассмотрим, в частности, отношение к свободе. У тезиса о специфическом восприятии русскими свободы как безграничной «воли», об инверсионном метании русской души между анархией и тиранией есть основания. Многовековая авторитарно-тоталитарная традиция – тоже не сказка. Вместе с тем, если бы дело было, прежде всего, в особенностях ментальности, мы бы неизбежно встретились с достаточно четким отторжением европейского представления о свободе и демократии и демократических институтов европейского типа. Такого отторжения нет. Это регулярно подтверждается результатами социологических опросов. Они показывают, что свобода и демократия вполне вписываются в картину мира и ценностные представления российского человека. В то же время эти ценности уступают стремлению к порядку и достатку.
На наш взгляд, суть проблемы в связи между порядком-достатком, с одной стороны, и политической активностью и свободой-демократией, с другой. Ее нет потому, что никогда не было на практике.
Мнение о патернализме и социальном иждивенчестве как глубоко укорененных чертах российского обывателя нам также представляется весьма поверхностным. Напротив, в условиях весьма далеких от социального государства, когда миллионы людей пережили личные драмы, катастрофы и трагедии, россияне явили многообразие способов выживания с опорой только на собственные силы.
Может быть, в России сравнительно с европейскими странами действительно больше людей с иррациональной деструктивной организацией сознания, демонстрирующих искреннюю симпатию к тоталтарным традициям, ностальгию по «жесткой руке», оправдывающих государственный террор как политический метод. Однако, по нашим оценкам, доля таких людей в последние 20 лет более или менее стабильна. Применительно к политике этот процент сравним с электоратом В. Жириновского. Этот слой не был доминирующим, представлял собой уродливо разросшуюся по сравнению с Европой, но все же маргиналию.
Даже разочарование в реформах и рост ностальгических настроений выражается в популярности не столько ныне покойных тоталитарных лидеров, сколько общекультурных символов. Согласно опросу ВЦИОМ, проведенному в начале 2011 г., главным русским кумиром XX века для россиян является Юрий Гагарин (35 %), Владимира Высоцкого считают кумиром 31 % россиян, на третьем месте – маршал Советского Союза Георгий Жуков (20 %). По данным ВЦИОМ, в первую десятку кумиров россиян также вошли Лев Толстой (17 %), Иосиф Сталин (16 %) и Александр Солженицын (14 %). Рейтинг продолжают Владимир Ленин (13 %), Андрей Сахаров и Андрей Миронов (по 12 %), Михаил Булгаков (10 %). В список «русских кумиров XX века» россияне также включили Михаила Шолохова, Ирину Роднину (по 9 %), Антона Чехова, Майю Плисецкую (по 8 %), Любовь Орлову (7 %), Льва Яшина (6 %), Федора Шаляпина (5 %). Замыкают рейтинг Василий Чапаев, Дмитрий Шостакович (по 4 %), Илья Репин, Михаил Горбачёв (по 3 %), Иосиф Бродский (2 %)[178].
Как мы уже отмечали, специфика состояния общественного сознания нынешнего рубежа тысячелетий в России (обусловленная особенностями отечественной истории и прежде всего тем, что трансформация традиционного общества завершалась в условиях тоталитарной системы) – это не социокультурные различия между более или менее четко определенными социальными группами, а внутренняя расколотость сознания каждого человека, ведущая к его нестабильности и противоречивости, неустойчивости или даже отсутствию иерархии ценностей.
Как в общественном, так и в индивидуальном сознании одновременно присутствуют и деструктивные (архаичные и абсурдистско-постмодернистские), и адекватные времени модели мышления и поведения. Соотношение между ними подвижно. Вопрос в том, какая часть сознания актуализируется лидерами общественного мнения, политиками, обстоятельствами, внутренней политикой, мировым контекстом.
Гражданский бунт или политическая альтернатива?
Опыт преодоления смуты, возвращения государства и единой страны фактически из небытия в отечественной истории был. За счет чего Россия выжила четыре века назад?
Исток той смуты – тоже не случайные или личностные факторы. Это полномасштабный кризис средневекового русского государства, признаки которого начали проявляться до пресечения династии Рюриковичей. Опричнина Ивана Грозного – это уже смута: царь, который параноидально боится своих подданных, политические репрессии, массовые казни, доносительство и палачество, возведенные в ранг заслуг перед государством…
По сути, на рубеже XVI–XVII веков стоял вопрос о переосновании государства, а проблема поиска новой, легитимной династии стала формой его выражения.
Борису Годунову этого сделать не удалось, несмотря на то, что в его руках были все нити государственного управления и он при «безмолвствии народа» мог устроить спектакль с Земским собором[179].
Возврат к «старине» – чудесное избавление царевича Димитрия, истинного Рюриковича, казалось наилучшим решением. Москва и многие русские города встречали Лжедмитрия ликованием и надеждой. В июне 1605 г. Дмитрий Иванович венчается на царство в Кремле. Однако через год (в мае 1606 года) ликование сменилось разочарованием. И дело не в том, какую политику проводил Лжедмитрий, и не в том, что пришел с поляками (венчанию на царство это не мешало). Главное разочарование – царь ненастоящий.
Потом выборы Боярской Думой «первого среди равных» Василия Шуйского и снова неудача – ненастоящий царь, с которым продолжала конкурировать старая идея о чудесном спасении последнего Рюриковича (Лжедмитрий II).
Источником легитимности не смогла стать ни «старина», вернувшаяся чудесным образом (хотя этого очень хотелось значительной части, если не большинству народа), ни консенсус элиты. Московская «элита» готова была признать царем буквально кого угодно, лишь бы ей гарантировали сохранение привилегированного положения. С.М. Соловьёв писал об обстановке смутного времени: «Доверие было нарушено, и связь ослабела, государство замутилось; вера, раз поколебленная, повела необходимо к суеверию: потеряв политическую веру в Москву, начали верить всем и всему… Негде было искать спасения. Лучшие, энергические люди, около которых можно было сосредоточиться, погибли жертвами безнарядья; люди, разрознившие свои интересы с интересами государства, брали явно верх…».
Выходом из катастрофической для России ситуации, когда страна не просто распалась на части, а атомизировалась, стали:
появление на государственно-исторической сцене новой элиты, способной формулировать и выражать интересы нации;
«Собор всея Земли» – единственно возможная на тот момент форма реального народного представительства.
Новая элита не принадлежала к какой-то специфической социальной группе – знатной или незнатной, столичной или провинциальной. Это были разные люди – горожанин Кузьма Минин, князь Дмитрий Пожарский, келарь Троице-Сергиева монастыря Авраамий Палицын и еще много других людей. Они не участвовали в подлостях смутного времени, делали каждый на своем месте то, что считали нужным и достойным, и думали о будущем страны больше, чем о своем собственном, хотя ситуация порождала сомнения в наличии у России какого бы то ни было будущего.
Земский собор, собравшийся в январе 1613 года, в отличие от того, который «избирал» Бориса Годунова, был именно наиболее полным на тот момент народным представительством, собравшимся для того, чтобы решать вопрос о новом государе и новой, легитимной династии. Ответ на этот вопрос не был заранее известен никому из участников собора. Вернее, часть из них (принадлежащая в основном к московским боярам) думали, что они-то ответ знают и провести свое решение сумеют, но они ошибались.
Новая династия – «произведение» Земского собора, который действительно собрался для того, чтобы выбирать. Потом, конечно, было и помазание на царство (в июле 1613 г.), но помазаны были и Годунов, и Шуйский, и Лжедмитрий. Первоисточник легитимности – не помазание, а собор. Династия, основанная Земским собором, оставалась легитимной три века, за которые многое произошло, облик страны радикально изменился. Был большой шанс, что династия оставалась бы и дальше: конституционная монархия – возможная форма существования демократического государства.
Почему в России фактически отсутствует массовая гражданская самоорганизация? Почему социально-психологический дискомфорт не выливается в борьбу за социальные и политические права, в голосование за оппозицию на выборах и иные формы политической активности? Почему возникающая гражданская активность быстро превращается в субкультуру?
Первая реальная проблема, связанная с состоянием общественного сознания, – это уже отмеченное нами распространение различных форм «ухода».
Подчинение обстоятельствам и неверие в возможность их изменить – это не поддержка существующего порядка вещей и власти, которая его олицетворяет.
То, что довольно часто принимается за любовь к «жесткой руке» и популярность авторитаризма, – это, прежде всего, – традиционная покорность существующему ходу вещей.
Кроме того, в обществе и элитах высок уровень конформизма. Общество податливо к прпаганде, особенно через электронные СМИ.
Показатель специфического, условного характера поддержки власти – на всем протяжении «нулевых» и в начале 2010-х гг. высокие рейтинги доверия первых лиц сочетаются с недоверием к основным общественным и государственным институтам, к политикам и общественным деятелям.
Во-вторых, уже внутренняя политика «реформаторов» 90-х, атомизировав и грубо индивидуализировав общество и практически ликвидировав его участие в формировании власти фальсификациями голосования на президентских выборах, сделала мысли о переустройстве уклада жизни мечтами, мало соотносящимися с повседневной практикой. Внутренняя политика 2000-х окончательно закрепила эту тенденцию.
По-европейски рациональной реакцией на сегодняшнюю социально-политическую действительность стало приспособление.
Препятствующие модернизации модели отношений у нашего общества не в исторической глубине осознания, а в вызывающей отвращение и дискомфорт, но кажущейся непреодолимой повседневной практике.
Тамара Морщакова, судья Конституционного суда в отставке: «Я решительно не согласна с тем, что у нас такой народ – страдающий правовым нигилизмом в тяжелой форме, не уважающий право, и поэтому мы должны работать в режиме ручного управления. В области правосудия недопустимо, чтобы всякий раз следовала команда: этого сажать, этого не сажать. Народ мудр. И четко адаптирован к условиям, в которых ему приходится жить. Он знает, что закон не выполняется, что можно с милиционером договориться, если тот хочет за что-то наказать. И что если он с милиционером не захочет договариваться, то в суде точно милиционеру проиграет. Поэтому народ знает: соблюдать закон не надо, надо договариваться. Люди поставлены в такие условия. Правовой нигилизм нужно искать во властных структурах, в чиновничьем аппарате»[180].
Кроме того, в общественном сознании присутствует опасение того, что вместе с несовершенной и часто ненавидимой властью рухнет, развалится историческая Россия. Если при отсутствии видимой альтернативы не доверять еще и первым лицам – начинает рушиться картина мира – просто нельзя жить в такой стране. Эта мысль вытесняется как неудобная.
Вероятно, именно опасениями такого рода руководствовался в последние годы жизни Александр Солженицын, которого в привычке жить «чужим умом» или симпатии к отечественным деспотическим традициям (особенно в их советской версии) обвинить сложно.
Конечно, с нашей точки зрения, односторонние призывы «не трогать» власть демонстрируют отсутствие воли к переменам, только увеличивают вероятность суверенного коллапса, но это уже совсем другой разговор.
В такой ситуации любое нарушение стабильности, в том числе и всплеск военной истерии, наблюдаемый сегодня, чреват коллапсом государства, которое так же как в 1917-м и 1991-м останется без общественной поддержки. Истерическая поддержка не должна обманывать. Чтобы радостное единение вокруг императора сменилось злобой, ненавистью, подозрениями в августейшей измене, в условиях Первой мировой войны понадобилось около двух лет. Сейчас все социально-политические процессы идут быстрее.
В критической ситуации лояльность к авторитарному государству, основанная на его безальтернативности, быстро сменится желанием «подтолкнуть падающего».
Учитывая это, очень важно подумать об извлечении уроков из всплеска общественной активности, начавшегося в декабре 2011 г.
Протест обладал рядом специфических черт, которые позволяют говорить о сохранении парадигмы «ухода» и исторически сложившихся форм взаимоотношений с властью даже в среде самых активных граждан – участников массовых протестных акций.
Не только авторитарное государство, но и политика как таковая воспринимались в протестной среде как нечто чуждое, неприятное, не заслуживающее доверия. Популярность приобрела концепция «неполитического гражданского протеста». Даже люди, открыто выражавшие недовольство фальсификациями на выборах, стремились дистанцироваться от политики и ее атрибутов – партий, идеологий, программ, пытались противопоставить участию в «политике», традиционно вызывающей негативные эмоции, эмоционально позитивный «чистый» гражданский протест.
Очевидное преобладание в оппозиционных акциях эмоциональной составляющей над программно-рациональной, на наш взгляд, позволяет говорить о сохранении в начале XXI в. черт, восходящих к традиционной форме народного протеста – бунту. Как мы уже отмечали, бунт представляет собой не акт гражданского действия, направленный на достижение логически обоснованных политических целей. Напротив, он даже не оборотная сторона, а форма существования той же социально-политической сути, которая вне бунта выражается в социальной апатии, покорности неизменным обстоятельствам, различных формах «ухода». Это не прорыв к выходу из неизменного круга вещей, а органическая составляющая этого круга, в принципе не нацеленная на то, чтобы его разорвать.
О. Сухова о крестьянский бунтах начала XX в.: «Поляризация представлений о социальной справедливости в контексте противопоставления Правды и Кривды в родовом сознании великороссов позволяла идентифицировать собственное участие в погромном движении как санкционированное свыше вознаграждение, расплату за долготерпение и страдания. Отчасти, это воспроизводство преломленной в архетипах крестьянской ментальности идеи о цикличности развития мироздания, о чередовании эпох смирения (социокультурного гомеостаза) и бунта (социокультурного кризиса).
У бунта есть лидеры, но функция лидера и авторитета – не в формировании требований, не в переговорах с властями, не в претворении массовых настроений в политическую форму, а в эмоциональной «настройке» на массу. О том, что делать дальше, лидеры бунта не знают и не могут знать. Более того, претендующие на знание бунту и не нужны, они за пределами ритуала.
Начинается и заканчивается бунт спонтанно, конкретный момент спрогнозировать сложно, понятно только, что конструктивного результата у бунта заведомо быть не может, – протестная масса либо распадется, либо произойдет срыв в хаос.
О. Сухова: «Погромные выступления, несмотря на определенные элементы формальной организованности (принятие решения на сходе, агитация вплоть до принуждения: "сожжем", кто не поедет, "виноватым будет" и т. д.), носили, безусловно, стихийный характер. Все действия были подчинены незамедлительному удовлетворению потребности в эмоциональной разрядке, жажде мщения, возмездия, причинения ущерба тому, кто в оценках крестьян являлся социальным носителем образа "врага"».
Достижение желаемого результата, сброс, разрядка сверхсильного эмоционального напряжения – эта фаза в развитии социальной агрессии приобретает форму всеобщего ликования, массового «праздника», «карнавального действа» или «масленичного гуляния», со всеми присущими последнему атрибутами: «Народ этот кричал: «Ура!», бабы пели песни», «кто-то играл на гармонии» (с. Любятино Пензенской губ.); «крестьяне обоего пола, распивая водки и вина, закусывали варением и плясали под беспорядочные звуки пианино» (с. Б. Верхи Пензенской губ.)[181].
Массовые митинги протеста 2011–2012 гг. – это не погромные выступления. Но и участники – не крестьяне-общинники начала века. Это люди XXI века, получившие современное образование, воспитание, представление о добре и зле. Физическое разрушение, насилие, убийство для них не является морально оправданным даже как регуляция сверхсильных переживаний. Они, как «люди слова», скорее, склонны к вербальной самореализации. Однако и для них выступление – это, прежде всего, способ регуляции эмоциональных переживаний, способ избавления от становящегося невыносимым (во многом – в результате процесса «говорения») чувства унижения через единение с массой. Каждый из принадлежащих к современной массе, конечно, считает себя личностью и не любит слово «масса», но с какой гордостью и даже упоением участники процесса говорят о численности собравшихся.
Иллюстрация «регуляции эмоциональных переживаний» – цитата из блога В. Шендеровича: «Утро началось с письма от немолодого друга-поэта, проведшего субботний день на проспекте Сахарова. В этом письме много жестких наблюдений за выступавшими, по персоналиям, а главный итог такой: «Те, кто внизу, были мне гораздо милее тех, кто сверху. Не было сверху интонации уверенного веселья, победительного умного веселья». Победительное умное веселье! Очень точная формула успеха. Надо копить это чувство – и пытаться соответствовать…». Здесь важно не то, насколько ощущения блогера соответствуют реальной атмосфере, а сам по себе характер этих ощущений и то, что они для автора записи – главное в происходящем.
Однако выступления 2011–2012 гг., на наш взгляд, имели шанс перерасти в качественно другой, более рациональный, осмысленный, облечённый в четкие политические формы протест. Ситуация, сложившаяся в конце 2011 г., – отражение ситуации вроссийском обществе и общественном сознании в целом. Бунт – не единственная модель социально-политического поведения, присутствующая в общественном сознании современной России. Непосредственный повод для выступлений был политическим (фальсификация результатов выборов), начали его, прежде всего, люди, участвовавшие в выборах и голосовавшие за демократическую оппозицию (до 40 % пришедших на проспект Сахарова 24 декабря 2011 г. заявили, что участвовали в выборах и голосовали за партию «ЯБЛОКО»[182]). Запланированные на март 2012 г. президентские выборы давали протестующим возможность политической консолидации вокруг собственного кандидата, который бросил бы вызов непосредственно Путину. То, что протест не пошел по этому пути, а «свалился» в модель бунта, а потом в строгом соответствии с этой моделью стал терять участников, – ответственность конкретных людей, оказавшихся лидерами протеста.
Для нас очевидно, что общественная потребность в реальной модернизации, направленной на создание нового качества жизни, будет пробивать себе дорогу даже в условиях общественного застоя, располагающего к конформизму и уходу от гражданской активности.
При этом нельзя просто положиться на то, что снижение авторитарной нагрузки на социально-политическую систему, предоставление гражданам реальных политических и гражданских свобод постепенно выведет страну на перспективный путь развития.
Расколотое, эклектичное сознание нестабильно, оно находится в движении. Если оно не будет двигаться к современной европейской организации взаимоотношений между обществом и государством, оно будет деградировать и «сваливаться» в национализм, реваншизм, вместо реальной цели следовать за утопиями и фантомами. Кроме того, будет продолжаться нарастание числа окончательно потерявших перспективу. При этом нельзя просто останавливаться на констатации факта неразрывной связи модернизационного прорыва и социально-политической трансформации, как это делает большинство либеральных аналитиков.
Мысль о том, что сами по себе гражданские свободы и нефальсифицируемые выборы постепенно решат проблему российской трансформации, не очень глубока.
Если проблемы сопротивления массового сознания модернизации, неприятия реформ как таковых нет, то проблема переходного периода существует. Политический дилетантизм, неопытность недавней оппозиции в области государственного управления, подмена содержательной дискуссии краснобайством, групповщина, гипертрофированное влияние радикалов привели к расшатыванию и крушению государства в 1917 г.
К тому же, мы теряем историческое время. Накопившиеся за последние 20–25 лет отклонения от принципов и норм построения демократии, циничное извращение демократических лозунгов, их использование для прикрытия воровства и коррупции, многолетняя имитация важнейших институтов, бесконечная ложь, приравнивание государственных интересов к личным и кастовым, существенная изоляция правящей номенклатурой России от остального мира, – все это привело страну и общество в качественно новое состояние, когда:
1. Любые, даже, казалось бы, разумные решения либо неисполнимы, либо бессмысленны, потому что сложившуюся систему невозможно (или почти невозможно) корректировать и реформировать.
2. Давно и всем известные пути нормализации общественной жизни – свобода слова, федерализация, свободные выборы – имеют все меньший шанс на реализацию. В перспективе вполне вероятен обвальный крах существующей ельцинско-путинской системы и появление на ее месте чего-то еще более отвратительного.
Это в полной мере относится и к экономическим проектам и инициативам.
С точки зрения развития сложившаяся корпоративная полу-криминальная система мертва – у нее нет вектора развития, нет пространства для движения.
В этих условиях необходима сознательная, волевая, целенаправленная работа, суть которой – предложение стране профессионально разработанной, затрагивающей интересы всех слоев общества модернизационной альтернативы.
Глава 3
Европейский путь, или Кто, как и когда будет модернизировать Россию
Где нет еще доброй лежислации, тут немного происходит способных людей… нет в Европе просвещенного народа, который бы свое просвещение не заимствовал бы от разумной лежислации.
Никита Иванович Панин[183]
В Европе царей Россия могла иметь силу, даже решающую; в Европе народов она – толстое бревно, прибиваемое к берегу потоком народной культуры. Когда в международной борьбе к массе и мускульной силе присоединилась общественная энергия и техническое творчество ломившейся вперед России, где этих новых двигателей не было заготовлено, пришлось остановиться и только отбиваться, чтобы не отступать.
Василий Осипович Ключевский[184]
В предыдущей главе мы стремились показать, что такое «русская система», как формировался русский национальный характер, к какой цивилизации принадлежит народ России, действительно ли он настолько своеобычен, что может развиваться по европейскому пути только ценой отказа от ряда ключевых особенностей мышления и мировосприятия.
Мы стремились показать, что, несмотря на трудности и испытания, наш народ при определенных условиях способен создать государство, в котором мерилом всего будет человек и его достоинство.
В последней главе мы сосредоточимся на том, что необходимо для по-настоящему глубоких модернизационных перемен в России, одним из главных результатов которых станет современное правовое социальное государство.
История модернизации в России
Прежде всего отметим, что модернизация для России – это не единовременное предприятие, вызванное столкновением с чуждой, но более успешной цивилизацией. Это уходящий корнями в глубь веков процесс, тесно связанный с российско-европейскими отношениями. С XV в. Московское государство, вернувшееся в европейскую политику после 200-летнего «перерыва» на ордынское иго, проявляло заинтересованность в европейском опыте и его носителях. Однако этот интерес был, прежде всего, практическим, технологическим[185].
Если же понимать модернизацию как качественное изменение государства и общества, то для России речь идет не столько о заимствованиях, сколько о включении в ритм европейского Нового времени, неизбежность которого остро ощущалось за десятки лет до петровских реформ.
Первая попытка кардинального переустройства жизни государства и общества была обращена не на Западную Европу, наследницу Рима, а на ту часть древней империи, с которой на Русь пришло христианство.
Религиозная форма и возвращение к «древнему благочестию», как мы уже отмечали, не должны вводить в заблуждение – речь шла о масштабном переустройстве одной из важнейших сфер жизни страны и народа, целью которого было достижение качественно нового уровня развития государства. Планы патриарха Никона предусматривали не только исправление богослужебных книг, но целый комплекс мер, в результате реализации которого русское государство должно было стать центром православного мира не только в духовно-мировоззренческом плане (идея Москва – третий Рим), но в политической реальности. Существовали планы административного переустройства церкви, предусматривавшие, в частности, увеличение числа епархий и архиереев, следствием которого стало бы сближение церковной иерархии с паствой.
В реформе в полной мере проявились черты, свойственные одной из моделей русской модернизации и в дальнейшем:
при эндогенном начальном импульсе, большую роль играют внешнеполитические, экспансионистские цели;
планирование и проведение реформы «сверху», предъявление ее обществу в качестве готового решения, не подлежавшего изменению;
радикально-насильственный характер реформы;
резкий разрыв со «стариной»;
своего рода фетишизм, придание большого значения второстепенным внешним признакам[186].
Петровская модернизация, отстоявшая от никоновой реформы на полвека, имела тот же внутренний источник – давно назревшую, не удовлетворенную и постоянно напоминавшую о себе (волнениями и другими проявлениями кризиса управления, внешнеполитическими трудностями) потребность переустройства государства, но иную направленность. Место Греции как ориентира заняла Западная Европа. Новая Россия видела себя уже не как центр вселенского православия, а как новая великая европейская держава. Никон строил под Москвой Новый Иерусалим с точной копией Храма Гроба Господня, а символом петровских реформ стала новая столица на Балтике. Сосредоточение на религиозной жизни сменилось вниманием к экономике, военному делу, политическим институтам.
Однако характерные черты взаимоотношения властителя-реформатора со страной и народом в полной мере проявились и в ходе петровских преобразований. Единственным субъектом реформ была власть, высоким был уровень насилия, радикализма, разрыв со «стариной» был резким и демонстративным, заметным был и «реформаторский фетишизм».
Укрепление абсолютистского самодержавного государства[187], которое способствовало военной, технической, промышленной модернизации, становилось преградой для модернизации социальных отношений внутри страны, появления элементов договорной культуры, закрепления прав сословий.
Такой исторический выбор усилил позиции России как одного из главных действующих лиц европейской (что в контексте XVIII в. равнозначно мировой) политики, но прямо обусловил несколько стратегических последствий, с которыми мы имеем дело до сегодняшнего времени.
А. Каменский: «Сама модернизация оказалась средством сохранения и даже усиления значения государства… Крепостное право было этому государству необходимо, ибо оно укрепляло его власть над подданными, но оно же, крепостничество, становилось постепенно и главным врагом государства, поскольку истощало его силы, тормозило дальнейшую модернизацию, а дворянство при этот делало все более крепким и при этом от государства независимым… В условиях экономической зависимости от крепостного крестьянства сословное развитие дворянства неминуемо влекло за собой усиление крепостничества и, следовательно, не приближало Россию к гражданскому обществу, а, наоборот, отдаляло»[188].
А. Медушевский: «Идеи рационального и справедливого государства, присущие Петру, на практике привели, однако, к созданию полицейского государства по образцу западноевропейских абсолютных монархий. При отсутствии каких бы то ни было институтов социального контроля государство не было связано ничем в ходе рационализации и модернизации, которая поэтому неизбежно приобретала принудительный, навязанный характер…»[189].
Несмотря на эндогенный характер модернизации, на практическом уровне для российской власти она часто и легко превращалась в инструмент достижения определенных целей, прежде всего военно-политических.
Даже «просвещенные» европейски мыслящие государственные деятели, признававшие необходимость модернизации, интенсификации экономики, отодвигали начатое на второй план, когда возникала необходимость мобилизации ресурсов для решения насущных задач государства.
На практике такое соотношение приоритетов выливалось в крах многих модернизационных начинаний при их столкновении с текущей политикой, с тактическими политическими решениями, с сиюминутными нуждами.
Показательный исторический пример – выпуск первых русских бумажных денег, ассигнаций. Введение в оборот бумажных денег было качественно значимым шагом для развития экономики, однако практически сразу после появления ассигнаций их эмиссия использовалась для покрытия расходов на ведение русско-турецкой войны. Результат – обесценивание, утрата доверия. Впрочем, если бы не война с Турцией, наверняка возникла бы еще какая-то неотложная государственная нужда. Главное – как только появились бумажные деньги, их выпуск стал рассматриваться как дополнительный ресурс и при первой же возможности этот ресурс был мобилизован.
Экономическое мышление российского руководства хорошо иллюстрирует фрагмент «Инструкции о казенных доходах», данной Комиссии о коммерции (созданной для приведения в порядок и улучшения состояния торговли и финансов) в 1763 г: «Многие из нас думают, что государственную экономию всяк тот может знать, кто у себя дома добрый хозяин, но мы понимаем, что государственная финанция тому только известна, кто из прямых ее оснований разуметь старается и что знание домашнего хозяйства и хозяйства государственного совсем происходят от противных принципий. Партикулярный человек делает в своем доме расход, смотря по доходу, а нам должно делать доход, смотря по расходу… Ибо и без того наши государственные расходы превосходят доход казенный более, нежели целым миллионом»[190].
Целый ряд реформ, необходимость которых осознавали и обосновывали в многочисленных «прожектах» как чиновники, так и активные представители общества, вообще не начинались всерьез, потому что государство не было готово вкладывать в них деньги, не видя перспктив их быстрого возвращения. Особенно это было характерно для проектов, предполагавших трансформацию образа мышления и действия значительных социальных групп.
Так, во второй половине XVIII в. неоднократно ставился вопрос об активизации внешней торговли и коренном изменении образа мысли и действия российского купечества. Григорий Теплов, руководитель Третьей комиссии о коммерции, фактически игравшей при Екатерине II роль министерства торговли, и видный екатерининский вельможа Никита Панин, активно участвовавший в деятельности Комиссии, выступали с резкой критикой русского купечества. Теплов обвинял купцов в удовлетворении «тем продуктом, который оне от внутренней коммерции получают, употребляя к тому разные пронырства и хитрости»[191]. Н.И. Панин, писал, что «по большей части наше знатное и именитое купечество обогащается угнетением своих собратьев меньше имущих»[192]. Такому характеру предпринимательской деятельности русского купечества противопоставлялся идеал «истинной коммерции», сформированный под влиянием идей просветителей и западных экономистов. «Истинная коммерция» характеризовалась большим числом участников-предпринимателей, действующих в условиях честной конкуренции, обеспеченной справедливыми законами.
Реализация этого идеала в России, согласно проектам Панина и Теплова, предусматривала создание правового фундамента массовой предпринимательской активности, именно повышение социального статуса купечества, создание системы коммерческого образования.
На практике, однако, социальные реформы и новые законы так и остались на бумаге не из-за косности и архаичности купечества, а из-за отсутствия у власти воли к социальным реформам и денег на развитие образования.
Забота о коммерческом образовании ограничилась указом от 9 апреля 1764 г. об отправке купеческих детей на учебу за границу[193]. В нем упоминались аналогичные постановления петровского времени, но, в отличие от них, указ 1764 г. не предусматривал финансирования учеников. Исследование, проведенное Н.В. Козловой, показывает, что и в дальнейшем эффективных мер по повышению уровня коммерческого образования предпринято не было. Единственное специализированное учебное заведение, основанное в годы правления Екатерины II, – Московское коммерческое воспитательное училище, в силу особенностей его организации не могло оказать серьезного влияния на существовавшее положение дел, да и оно финансировалось не казной, а П.А. Демидовым[194].
Впрочем, сами просвещенные чиновники в неудаче своих начинаний винили не власть (то есть себя), а традиционную косность подведомственного им населения.
Консервирование крепостного права и жесткость сословной структуры служили непреодолимым препятствием для последовательного развития качественно новых элементов в рамках традиционного общества.
В организованном по крепостному принципу обществе не могли закрепиться новые виды экономической, социальной, гражданской активности, которые появлялись, но существовать могли только вне рамок, установленных государством, вне закона, вне системы. То есть и здесь, вместо выстраивания системы отношений, способных развиваться, эволюционировать, расширять круг вовлеченных в них людей, реализовывалась модель «ухода», выводящая наиболее активные элементы за пределы социальной структуры.
А. Каменский в исследовании на материалах уездного города Бежецка[195] показывает, что русская городская община уже во второй половине XVIII в. могла обладать признаками общины в европейском понимании, однако ее развитие и становление как института гражданского общества тормозилось жесткой сословной структурой и иными государственными установлениями: «Городская община по сравнению с другими группами горожан обладала значительно большей степенью легитимности в том смысле, что ее статус был более детально проработан в законодательстве. Именно это, собственно, и делало ее полноценной общиной не только в том значении, в каком это понятие традиционно употреблялось в контексте русской истории, но и в более широком понимании, обозначаемом обычно английским словом «community». Укрепляло статус городской общины и наличие, при всей ограниченности их функций и возможностей, выборных органов самоуправления. Однако отсутствие в России в тот период понятия «гражданство», сам характер социальной структуры русского общества и соответствующая ей система административного управления, предполагавшая подчиненность отдельных социальных страт параллельно существующим властным вертикалям, с одной стороны, крайне затрудняли разрешение возникающих конфликтов, с другой – порождали зоны своего рода безвластия, оказавшись в которых человек, по крайней мере, на время, мог находиться вне контроля государства… даже в условиях паспортной системы и тотального контроля государства человек мог годами и, по сути дела, бесконтрольно передвигаться по стране, переезжая с места на место и находя различные формы заработка»[196].
Как отмечает А. Каменский, «потребности экономики в рабочих руках и различных профессиях были много шире того, что предусматривала социальная структура общества, подчиненная фискальным целям государства. Иначе говоря, социальная структура находилась в противоречии с потребностями экономики и тормозила ее развитие»[197].
Естественно, существенного и достаточно быстрого роста качественно новых элементов, накопления их критической массы в таких условиях быть не могло. Нерегламентированная никакими законами территория «воли»[198] при этом играла роль клапана, дававшего выход разного рода общественной активности, но не позволявшего ей трансформировать ни общество, ни государство, ни взаимоотношения между ними.
Говоря об очевидном промышленном росте, можно указать на такое же очевидное стратегическое ограничение: крепостная промышленность не могла развиваться самостоятельно, по законам рынка, свободной конкуренции. В крепостной системе не было свободных рабочих рук, рынка труда. Кроме того, серьезной помехой для действия рыночных механизмов была государственная защита интересов дворянства, использование которыми «административного ресурса» создавало заведомо неравные условия в отношениях с купеческим сословием. Что касается самих дворян-промышленников, особенно крупных, то они были ориентированы на вложение доходов не в производство, а в поддержание подобающего сословию образа жизни.
Быстрая, но сословно ограниченная европеизация дворянства в сочетании с консервацией и распространением крепостного права привели к формированию явного культурного разрыва между властвующим меньшинством и абсолютным большинством населения страны.
В конце XVIII – первой половине XIX в. государственная система все больше и больше противопоставляла себя идее развития, стремилась к статике, а европейскую динамичность воспринимала как угрозу.
Идейное отталкивание от революционной Европы выливалось в развитие и укрепление идеи об уникальном пути развития России, к которому неприложимы общеевропейские тенденции.
Император Николай I, видимо, сознавал проблему разрыва между государством и народом, грозившую России потрясениями, но пытался решить ее оригинальным способом – выстроить уникальную государственную систему по модели семьи, где государь занимал бы место строгого, но справедливого отца, направляющего развитие страны и народа по своему разумению. Идеологической опорой стала «триада» министра просвещения Уварова «православие – самодержавие – народность».
Попытка двигаться по «уникальному» историческому пути сопровождалась недооценкой и даже отрицанием важных элементов технической модернизации, которая рассматривалась как часть того, что разрушает стабильность, традицию.
Один из ключевых чиновников правительства Николая I Егор Канкрин, проработавший на своем посту 23 года, был убежден в несвоевременности развития в России железных дорог. Дело в данном случае не идет об архаичном менталитете русского чиновника, не понимавшего значения технического прогресса. Выпускник Маг-дебургского и Геттингенского университетов, известный экономист своего времени ценил науку и техническое развитие, способствовал распространению передовой научно-технической мысли в России, направлял в Европу агентов для сбора информации об изобретениях. Однако идея развития в России железных дорог противоречила его представлениям о сохранении стабильности – как в финансовой системе, так и в стране в целом. Наряду с железными дорогами, стабильности, по мнению Канкрина, угрожали свобода печати и суды присяжных[199].
В 30—40-х гг. XIX в. Россия достигла пика бюрократического контроля за внутренней жизнью страны и внешнеполитического могущества, примеривала на себя мундир «жандарма Европы».
Однако это была логика мира европейских монархий, в котором особо ценилась стабильность, достигнутая с помощью русских штыков.
В мире продолжающихся развиваться технологий все перевернулось с русской венценосной головы на ноги и оказалось, что Россия не выдерживает военно-технической конкуренции. Результат – неожиданное для власти поражение в Крымской войне, которое Николай I не смог пережить.
Цикл форсированной модернизации, ориентированной на внешние образцы, с акцентом на военно-промышленное обновление, модернизации, неотделимой от насильственных методов ее осуществления, был еще раз воспроизведен в СССР.
Мы не будем подробно рассматривать вопрос об эффективности сталинской модернизации, вкладе режима в Победу и цене Победы[200]. Отметим только самое важное – то, что составляет суть фатального российского модернизационного цикла.
Сталинская модернизация сопровождалась насилием в отношении абсолютного большинства населения страны, которое рассматривалось властью как ресурс повышения темпов перемен.
Она включала элементы культурного развития (всеобщая грамотность, повышение образовательного уровня, внедрение элементов бытовой культуры), однако была ориентирована, прежде всего, на достижение военно-политических или даже геополитических целей.
Система государство – человек – внешний мир была ориентирована на закрытость, подозрительность, поиск государственной измены в каждом контакте с внешним миром.
После Второй мировой (Великой отечественной) войны сталинский СССР, ставший одной из двух сверхдержав, воспроизвел утопическую попытку николаевской России остановить «прекрасное мгновение» пика могущества.
Могущественное государство «проворонило» генетику и кибернетику, значение которых не могло быть продемонстрировано столь наглядно, как важность атомного проекта.
Новые попытки «догнать и перегнать» Запад, не меняя сути государства и его взаимоотношений с обществом, привели к еще одному крушению империи.
Описанную модель модернизации нельзя назвать половинчатой. Половинчатая – это когда что-то не завершено, недоделано. Здесь же достижение ускоренных темпов военно-технического развития за счет мобилизации ресурсов посредством жесткой социальной структуры – ключевое свойство системы.
При этом описывать происходящее с точки зрения противопоставления архаики и модерна также вряд ли представляется возможным.
Это была тоталитарная модернизация. Тоталитарная система стала исторически новым для нашей страны и всего мира явлением. Свести его к архаичному наследию деспотически-холопской Московской Руси – это уход от анализа темы, важной для всей Европы, которую в середине XX в. едва не поглотил нацистский тоталитаризм.
Альтернативный путь модернизации – Великие реформы 60–80 гг. XIX в. Их принципиальное отличие:
участие общества как в формулировании их целей, так и в разработке планов реформы;
направленность «реформы сверху» на переустройство общественных отношений, создание современных институтов, изменение общественного сознания, формирование новой картины мира[201];
интеграция большинства населения в жизнь общества как цель реформы, направленность на интеграцию, а не на раскол общества в целом;
вложение государством в реформу значительных средств, которые направлялись внутрь страны, обеспечивая масштабную социальную реформу[202];
правовой характер преобразований.
Реформы были успешными. Они позволили стране динамично развиваться как в экономическом, так и в социальном плане, создавать адекватную времени экономику, строить гражданское общество.
Социальная трансформация исторического значения, затрагивавшая интересы и образ жизни всех социальных групп сверху донизу (в первую очередь, конечно, помещиков и крестьян, как писал Н.А. Некрасов: «Порвалась цепь великая, порвалась, расскочилася. Одним концом по барину, другим по мужику»), не привела к полномасштабному социальному конфликту, сравнимому, например, с гражданской войной в США.
Историческая незавершенность модернизации, ее срыв во втором десятилетии XX в., как мы уже отмечали, во многом обусловлены внешними факторами, прежде всего Первой мировой войной. Вместе с тем, можно отметить и проблемные моменты в самих реформах.
Во-первых, реформы могли быть начаты раньше. Неослабевающий интерес власти и общества к решению «крестьянского вопроса» и социально-политической реформе с конца XVIII в. и на протяжении всей первой половины XIX в.[203] показывает, что проблема назрела и могла решаться Россией – победительницей Наполеона в 10-х гг. XIX в. Тогда, вероятно, не было бы оснований говорить об отставании от Европы и «догоняющей модернизации».
Однако в реальности десятилетия были потрачены на стратегически тупиковый поиск «особого пути». В результате Россия очевидно отстала от европейского времени. Так и не преодоленное отставание на фоне неизбежной включености России в общеевропейские (глобальные) экономические, политические, военно-политические процессы[204] в конечном счете и сделало нашу страну тем самым «слабым звеном», для которого испытания, выпавшие на долю всех европейских стран в начале XX в., закончились катастрофой.
Вторым фактором, обусловившим срыв модернизации, было затягивание полноценной политической реформы. Под «политической реформой» мы имеем в виду не одномоментное введение демократических институтов и резкое расширение политических прав населения, а, прежде всего, наличие политической воли и неуклонное обозначение вектора политической реформы.
Проекты П.А. Валуева, великого князя Константина Николаевича, М.Т. Лорис-Меликова вполне соответствовали этой задаче. Однако реализованы они не были. Более того, контрреформы 80-х гг. XIX в. обозначили совсем другой, охранительный вектор.
У российских либералов начала прошлого века была надежда на то, что политические реформы станут естественным следствием распространения частной собственности, прежде всего, крестьянской частной собственности на землю. В незавершенности этого процесса корень проблемы срыва 1917 г. видят и современные историки.
А.Н. Медушевский, например, так пишет о взаимоотношениях общества и государства в ходе реализации Великих реформ: «Необходимый на исторически длительный срок консенсус общества и государства вновь разрушился. Экономическая свобода требовала политических реформ, а для их реализации был необходим этап становления гражданственности, нового отношения к собственности, труду, политической культуре. Консенсус оказался под угрозой срыва, сменяясь деструктивными и утопическими программами немедленных радикальных изменений по всему спектру социальных структур и общественных отношений»[205].
Заметим, однако, что нереализованная перспектива легко поддается идеализации. На практике превращение крестьян в мелких и средних собственников вряд ли автоматически решило бы проблему несправедливого с точки зрения крестьян распределения земли между ними и помещиками, а значит, колоссальное напряжение, рожденное этим вопросом, имело все шансы сохраниться и определять вектор любой общественно-политической дискуссии, в которую оказались бы вовлечены крестьяне. Если же говорить о более глубоком процессе «становления гражданственности», то он, во-первых, непростой и длительный (а историческое время, отпущенное реформаторам, уходит быстро), во-вторых, вряд ли вообще возможен в ситуации отсутствия перемен в организации верховной власти.
На наш взгляд, чуть ли не самый главный урок, который дает нам отечественная история последних полутора столетий, заключается в том, что откладывание политической реформы, затрагивающей «верхние этажи» власти, «на потом», в ожидании того, что социальное развитие создаст некую базу для формирования демократических институтов, – тупиковый путь. Еще раз повторим, не обязательно все делать сразу, но политическая воля, вектор реформы, должны быть понятными и обществу, и самой власти. В противном случае истинным мотивом откладывания реформы оказывается не забота о сохранении стабильности и ограждении страны от «великих потрясений», а примитивный страх потерять власть.
Третий путь разрешения накопившихся проблем – революционный, предполагающий разрыв правовой преемственности, высокий уровень насилия, радикализма, разрушения, мы не склонны характеризовать как модернизацию вообще. Это срыв модернизации, а не ее ускорение.
А.Н. Медушевский: «Революция, как показывает исторический опыт, не является конструктивным решением проблем, но, скорее, означает срыв модернизации, выражающийся в отказе от самого поиска рационального решения. Спонтанная аграрная революция (как антитеза рациональной аграрной реформе) повсюду в мире выступала фактором ретрадиционализации общества – восстановления архаичных институтов и представлений (например, советов), становившихся тормозом устойчивого и разумного процесса социальных преобразований. Это цивилизационная ловушка, способная поглотить достижения предшествующего позитивного развития. Во всех случаях избрания стратегии аграрной революции это означало срыв конструктивной работы по преобразованию общества, который объяснялся как трудностями реформ, так и консерватизмом правящего класса»[206].
Вариант модернизации, ограниченной техническими инновациями и не затрагивающей ни общественное сознание, ни социально-политическую систему, рассматривать тоже не стоит. Может быть, в рамках относительно компактного общества на этапе индустриализации это и возможно, но для России постиндустриальной эпохи такой вариант нереален. Российские реформы, какими бы ограниченными и односторонними они ни были, никогда не ограничивались одним только техническим перевооружением. Без модернизации сознания никакие реформы были бы просто невозможны. Эта модернизация, правда, могла затрагивать не все общество и далеко не все сферы жизни, однако все равно ее нельзя уложить в схему «старых мозгов», вооруженных новыми технологиями[207].
Постсоветские реформы в историческом контексте
Реформы последней четверти века сквозь призму отечественного опыта модернизации выглядят следующим образом.
Суть Перестройки, вошедшей в отечественную и мировую историю, была в идее изменения образа и стиля жизни, мышления, взаимоотношений общества и государства. Именно такого рода перемены были общественной потребностью, именно они поддерживались обществом.
По вектору (изменение мышления, открытость, ориентация на Европу и европейские ценности, политизация общества, развитие гражданского общества) Перестройка в таком понимании похожа на Великие реформы. Принципиальное отличие – отсутствие не только четкого плана реформ, но и более или менее оформленного представления власти, инициировавшей процесс перемен, об их реальном воплощении. В советском государстве, где ложь была системообразующим элементом, в принципе невозможным было появление аналога «секретных комитетов», которые бы обсуждали планы концептуальных реформ, затрагивающих основы устройства экономики, политики, общества.
Когда М.С. Горбачёва спрашивали «что такое перестройка», он отвечал «живое творчество масс».
Ю. Щекочихин, вспоминая об обстоятельствах подготовки и публикации в «Литературной газете» материала «Лев прыгнул»[208], в котором впервые говорилось о существовании в СССР организованной преступности, был уверен в том, что официальное отношение к статье было определено одним человеком – Горбачёвым. Именно его одобрительный звонок редактору газеты А. Чаковскому привел к тому, что источник информации и соавтор Щекочихина майор милиции Александр Гуров вместо наказания «по служебной линии» через некоторое время возглавил новообразованный отдел по борьбе с оргпреступностью[209].
Возможность ликвидировать этот концептуальный недостаток, соединить политическую волю власти с интеллектуальным потенциалом общества существовала. Пример – программы «400 дней доверия»[210] и «500 дней»[211], которые рассматривались на высшем уровне как российской, так и союзной власти. Однако реализован этот вариант не был.
Реальность – процессы, происходившие внутри власти, безнадежно отставали (и чем дальше, тем надежды становилось меньше) от движения освобожденной общественной мысли и процессов, происходивших в стране.
В конце 80-х актуальной была идея заключения нового союзного договора, дающего больше самостоятельности (прежде всего экономической) республикам. Для того времени такая степень компромисса, движения навстречу потребностям республик со стороны союзного центра была достаточной. Однако со стороны союзного центра не было даже попыток движения в этом направлении. Они начались только в 1990 г., но к тому времени момент был упущен политически. В1991 г. СССР перестал существовать.
Экономическая реформа, начавшаяся в 1992 г., соответствовала модели форсирования преобразований, для которой характерно рассмотрение населения скорее как ресурса, а не цели модернизации, ставка на «опережающие» социальные группы, реформаторский фетишизм.
Очевидно не оправдывалось ожидание того, что падение тоталитарного государства и рыночные отношения автоматически вызовут к жизни новую культурно-политическую и институциональную «надстройку».
Егор Гайдар в одной из последних работ ретроспективно сетовал на то, что ошибочными были не действия реформаторов, а их надежды на то, что «преодоление трансформационной рецессии, начало экономического роста, повышение реальных доходов населения позволят заменить несбыточные мечты о восстановлении империи прозаичными заботами о собственном благосостоянии»[212].
В основе этого противопоставления – убежденность в том, что необходимые векторы перемен в сознании следующие:
уход от коллективного и развитие индивидуального;
уход от поиска несбыточного державного идеала к решению реальных повседневных проблем.
Задача реформ воспринималась как преодоление коллективистской традиции, которая виделась и в крестьянской общине, и в большевистской коммуне.
В действительности русское общество было застигнуто катастрофой октября 1917 г. на стадии далеко зашедшего, но не завершенного процесса распада традиционного общества вообще и крестьянской общины в частности. Логическим завершением этого процесса должно было стать формирование общества на новых основаниях. Этот естественный процесс был прерван. Коммунистический эксперимент не отбросил страну назад, к общине, а в какой-то степени «заморозил» стадию распада с растерянным, дезориентированным сознанием. Когда тоталитарная «заморозка» отошла, проблемой, основным проявлением «архаики» стали не коллективистские рефлексы, а нараставшая атомизация.
Ошибочным было и противопоставление «мечты об империи» «заботам о благосостоянии».
Мы понимаем, на чем основано это распространенное противопоставление.
В работах ряда современных культурологов эта проблема представляется следующим образом: «…в православии ценность земной жизни и ее обустройства ставится ниже, чем в католической, не говоря уже о протестантской версии христианства. Град небесный в нем не просто противопоставлен граду земному, но представлен как единственная подлинная реальность, по отношению к которой посюсторонняя реальность выступает как профанная. Этим предопределяется особый статус идеально-божественного должного и его абсолютное верховенство над греховным человеческим сущим, над материальной практикой и материальными интересами…». [213]
Однако реальная проблема была не в увлечении небесноидеальным в ущерб конкретно-земному. Самые глубокие духовные поиски на протяжении веков русской истории соседствовали с заботой о хлебе насущном и рациональным хозяйствованием.
Иное дело – рациональное обустройство государства. Если свою частную жизнь люди обустраивали и обустраивают как могут, то государство – нет. На этом уровне рациональный расчет действительно заменяется мифами, мечтами, химерами, но, прежде всего, потому, что государственно-политическая сфера действительно была недоступна для какого бы то ни было вмешательства «маленького человека».
Советская система усугубила этот комплекс ликвидацией частной собственности. В результате в сферу государственного, а значит, не подлежащего рациональному обустройству попало все, что лежит за пределами его личного мира, – квартиры в городе, хаты с палисадником и огородом в деревне.
Противоположность комплексу «маленького человека» – не выталкивание в сферу обустройства частной жизни, а, напротив, предоставление возможности участвовать в формировании и деятельности государства, но не в качестве «винтика» госмашины, а на новых основаниях – как в Европе.
Однако строительство нового по сути государства не было приоритетом для реформаторов. Закономерный результат – цветение на свободном месте не только имперского и советско-ностальгического, но и более широкого круга державных мифов, катализированное падением уровня жизни и сокращением финансовых возможностей.
Корни ностальгии по «имперскому», «советскому», сопровождающейся активацией худших сторон советского образа мысли, таких, как изоляционизм, патернализм, тяга к авторитарному лидерству и «жесткой руке» и т. д., на наш взгляд, следует искать не столько в самом имперском и советско-имперском прошлом (косности мышления, приверженности традиционным архетипам), сколько в том самом сокращении горизонта мышления до «заботы о благосостоянии».
Например, один из самых распространенных ностальгических образов – большая страна, жители которой могли свободно перемещаться. Возможно, люди и говорят, что при СССР было лучше, потому что была единая большая страна, и можно было поехать куда угодно. Но, на самом деле, для многих людей так говорящих и даже думающих поездка в российский Сочи так же проблематична, как в Прибалтику. А для тех, кто может поехать в Сочи, открыты и Прибалтика с Крымом, и Италия с Испанией, не говоря уже о Турции. Согласно опросу, проведенному ВЦИОМ в мае 2011 г., 2 % россиян планировали выехать летом за рубеж СНГ, при том, что хотели бы провести отпуск за границей СНГ – 31 % россиян. Подавляющее большинство россиян – это 54 %, которые остаются этим летом дома, ограничены в средствах и не могут позволить себе отдых[214]. Психологическая основа состояния неудовлетворенности – не ностальгия по вчерашней или позавчерашней империи, а сегодняшнее отсутствие возможностей, перспективы.
А государство, уловив эти настроения, стало сознательно заигрывать с «великодержавными» комплексами.
Уже в 90-х произошла и заметная эрозия идеологии «новой» власти. Столкнувшись с крайней непопулярностью реформы 1992 года, руководство страны начало заигрывать с архаичными политическими силами, идеями и настроениями.
Оправдывая действия власти в Чечне в декабре 199 – январе 1995 г., часть политиков и политических комментаторов с репутацией демократов в своей критике противников войны мало чем отличались от В. Жириновского.
Советник президента Георгий Сатаров, комментируя выход нескольких человек (в том числе Сергея Ковалёва) из состава Президентского совета в знак протеста против начала войны в Чечне говорил: «Все-таки Президент Ельцин – это человек, который несколько раз в самых критических ситуациях брал на себя ответственность и принимал очень серьезные решения и в результате защищал всех нас. Для меня это в чистом виде бегство с корабля, бегство с корабля в очень трудной ситуации… Это чистой воды большевизм. Моя точка зрения, что это чистой воды истерия, истерия чисто такая суицидальная. Если вы уж занимаетесь политикой, то не нужно быть таким впечатлительным. Это дело серьезное»[215].
Фактически можно говорить о формировании ситуационного блока сторонников президента, который объединил часть демократов и тех, кто еще за год до ввода войск в Чечню рассматривался как их основные противники, – ЛДПР, националистов, левых радикалов[216].
Если в 1993 г. партия власти шла в парламент с более или менее демократическим имиджем и демократическими лозунгами, то НДР образца 1995 г. черты либерально-демократической партии утратила, в партийный список был включен генерал Рохлин.
Перед выборами 1996 года Чубайсом и Березовским был придуман «проект Лебедь», получивший безусловную поддержку государственных и близких к власти СМИ.
Предвыборная кампания партии власти в 1999 году была полностью построена на апелляции к архаичным комплексам «осажденной крепости» и «жесткой руки».
Одна из ключевых черт кампании – отождествление образа России с имиджем власти. Летом и осенью 1999 года борьбой против России государственные телеканалы дружно называли любую информацию о темных финансовых делах Ельцина и его окружения.
Попытки публичного расследования криминальных финансовых схем, в причастности к которым можно было с полным основанием заподозрить власть, стали преподноситься как антипатриотичные действия, инспирированные врагами России.
За этим «прологом» последовала вторая чеченская война, конструирование и агрессивная пропаганда «Единой России», победа Владимира Путина на президентских выборах 2000 г.
Периферийный капитализм и провинциальный авторитаризм – исторически закономерное следствие выбора модели реформ. Экономика «периферийного капитализма» по потенциалу схожа с крепостной экономикой – она устойчива, может поддерживать и воспроизводить себя в течение длительного времени, но ее сохранение, во-первых, гарантирует отставание в глобальном масштабе, во-вторых, направляет творческую активность общества, которая может и должна стать основой качественного роста, в направлении «ухода». Политическая стагнация, попытка вместо реализации европейского вектора пойти «особым путем» – также предсказуемый итог сведения реформ к «формированной» модели.
Обратим внимание на изменение скорости исторического времени – хронологические последовательности между взаимосвязанными процессами резко сокращаются. Это значит, что у современной России гораздо меньше времени на формирование эффективной модели реформ, чем в позапрошлом и прошлом веке.
Модернизация России в XXI веке
Вектор реформ
В первую очередь, необходимо внести ясность в вопрос о конечных целях российской модернизации. Необходимо определиться, какие ценности будут культивироваться в нашей стране с ее противоречивым прошлым и не менее противоречивым настоящим; какое место она будет занимать в мире, – в мире, который в обозримом будущем неизбежно будет оставаться внутренне разделенным, – через десять, пятнадцать, двадцать пять лет.
Нравится это нам или нет, но реальность нашего времени такова, что мир продолжает оставаться крайне неоднородным – наряду с группой стран, концентрирующих у себя большую часть наиболее ценных экономических ресурсов, в первую очередь, интеллектуальных и технологических, а также финансовых и силовых, существует и будет существовать огромная мировая периферия, лишенная доступа к основной части благ, являющихся результатом использования этих ресурсов. Для России как страны, находящейся сегодня в «серой зоне», где имеются объективные предпосылки для движения в разных направлениях, существуют только два пути: либо, используя эти предпосылки, попытаться стать частью ядра мирового капиталистического хозяйства (этот путь условно можно назвать «европейским выбором» для России), либо искать свое место на его периферии. Можно приводить аргументы в пользу того или другого варианта, но очевидным должно быть одно – никакого «третьего», «евроазиатского», какого угодно «своего» пути нет и не будет.
Страх поступиться частью собственного суверенитета как аргумент против «европейского» или «евроатлантического» пути для России понятен и даже отчасти обоснован. Но единственная альтернатива – место на периферии мировых процессов. Она также неизбежно связана с ограничением государственного суверенитета – не обязательно формальным, но по существу еще более значительным, поскольку суверенитет и независимость имеют смысл только в той степени, в какой имеются практические возможности их реализации. Суверенитет слабого и зависимого – это как свобода без денег: вроде бы есть, а воспользоваться невозможно.
Если же мы посмотрим на то, чем отличаются страны, входящие в первую группу, от остальных, то нельзя не признать в качестве общей и объединяющей их черты наличие определенного набора базовых ценностей, к которым в первую очередь относятся приоритет прав человека, в том числе права собственности, индивидуальная свобода и понятие социальной справедливости.
Можно спорить о том, что первично – эти ценности или экономическая эффективность. Является ли относительное экономическое процветание этой группы стран следствием приверженности их политической элиты названным ценностям или, наоборот, экономическое благополучие создает возможности для относительно более полной реализации принципов личной свободы, безопасности и сглаживания социального неравенства? Представляется, что истина в этом споре лежит где-то посередине, но главное в другом. Признавая, что было бы контрпродуктивно, да и просто глупо пытаться немедленно перекроить ткань общественных отношений в строгом соответствии с названными ценностями, нельзя вместе с тем не видеть, что без формулирования их как общественных целей, как ориентира при выборе стратегии никакие реформы как средство модернизации российского общества невозможны. Модернизация государства без человека, без провозглашения и реального приоритета интересов конкретного гражданина неизбежно приведут нас в ряды наций бедных и бесправных, то есть в конечном итоге к ситуации, прямо противоположной задачам модернизации.
Итак, первым шагом на пути реальной модернизации и эффективных реформ как ее инструмента должно быть принятие в качестве базовых ценностей – человека и гражданина, и его свобод; его права на собственность и одновременно на социальную справедливость; приоритета института права по отношению к соображениям политической целесообразности и субъективными представлениями о ней конкретных лиц, наделенных властью и собственностью. Естественно, речь идет не о слепом следовании этим принципам во всех возможных ситуациях, но о принятии их в качестве главных, базовых ориентиров. Другими словами, понятия правового государства, гражданских прав и свобод, социальной справедливости должны стать своего рода компасом «дорожной карты» российских реформ.
Политическая цель – создание современного государства, связанного с обществом, являющегося продолжением общества, фактически – переоснование государства. Переоснование такой же значимости, как в 1613 г. Тогда нельзя было строить государство на наследии смутного времени, сейчас – тоже. Еще раз подчеркнем, что наша смута – это не последние 20 лет, а все время после большевистского переворота.
Для переоснования государства, имеющего историческую перспективу в XXI в. принципиальны три аксиомы.
Первая – это понимание, что в мире XXI века никакие империи, как формы государственно-общественного и национального существования, невозможны. Процесс современной глобализации кардинально не совпадает с эпохой XIX – середины XX века, когда почти все очаги геополитической силы были представлены империями. Крушение империализма как системы, охватившее Западный мир во второй половине 40-х – начале 70-х гг. XX в., вполне было завершено крушением последней империи – советской.
Вторая – модернизация политической системы постсоветской России должна завершиться созданием системы со строгим разделением властей, работающими механизмами общественного контроля за властью и ее сменяемостью, независимым правосудием.
Третья – поиски «самобытного пути», «суверенной демократии» и прочее подобное ведут к самообольщению, самообману, самоизоляции России, что, как показал не только отечественный опыт, но и опыт великих средневековых государств Востока (Индии, Китая, Персии, Японии), имеет итогом стагнацию и отсталость, потерю ведущих геополитических позиций в мире.
«Россия – есть европейская страна…» – этот постулат, высказанный Екатериной II в «Наказе» Уложенной комиссии, может вполне вдохновлять политиков современной России. Что, конечно, не избавляет от необходимости учитывать исторические и социокультурные особенности России, а также специфическое состояние ее общества, порожденное глубочайшим кризисом, связанным с крушением социально-политического социалистического эксперимента.
Современную Россию именуют постсоветской, т. е. находящейся в переходном состоянии от советского прошлого к новой социально-политической и государственной системе. За более чем 20-летие, с 1991 г. по сегодняшний день, данная задача не решена, а по многим параметрам усугублена. Поэтому под методами, средствами и формами, в которые пытались облечь ее решение в эти годы, надо подвести черту и признать их неудачными.
При этом необходимо четко и недвусмысленно констатировать, что в российской истории и культуре нет непреодолимых препятствий для реализации идеи о современной европейской России. Объективные трудности есть (при этом их львиная доля порождена не тысячелетиями и веками, а советским периодом и затянувшейся неудачей его преодоления), но они преодолимы.
Принципы и предпосылки успеха