Жажда Геласимов Андрей
«Хватит дурачиться. Будем играть в футбол».
А я не дурачился. Я старался попасть ей в голову.
«Будешь играть в нападении. А я стану в ворота, – сказал отец. – Играем до десяти».
Только в воротах он не стоял. Корчил всякие рожи и опять свистел. Но мама уже ничего ему не говорила. Сидела у дерева и смотрела на нас. Наверное, ей важно было, чтобы он не свистел дома. Не знаю. Тогда я этого не понимал. Просто бежал к чужим воротам и забивал. Но мы все равно пропускали больше. Потому что он специально давал этой забивать.
«Они же девушки. Чего ты расстроился? Мы же не станем против них серьезно играть».
Но мне было обидно. Потому что я старался. Мне было важно их победить. А он специально напропускал вначале, чтобы счет получился пять—девять. И когда у них остался один только гол, он вдруг начал ловить. И мне показалось, что сейчас может все получиться. Я стал бегать быстрей и забивать. В животе только что-то болело. Но оставался еще один гол. А эта, с длинными волосами, бегала вокруг меня и смеялась. А я не смеялся. Потому что мне надо было всего один гол забить. И я думал, что сейчас все получится. Хотя живот уже очень сильно болел. И вот тут он поймал мяч и бросил прямо ей в ноги. Я видел, что он специально ей бросил, но все равно побежал. Потому что мне показалось, что я успею. Но я запнулся и стукнулся головой. А когда посмотрел вверх, они уже обнимались. И она кричала: мы победили! А я встал и пошел в кусты. Потому что я не хотел, чтобы они видели, как я плачу. И еще у меня живот сильно болел.
Вечером приехал врач и сказал, что это аппендицит. Медленно давил мне на живот, а потом отпускал очень резко. Я, как мячик, подпрыгивал от боли за его рукой.
В «Скорой» мы сидели на каких-то носилках, и отец гладил меня по голове. Я сказал ему, что если умру, пусть он больше не берет с собой в лес эту, с длинными волосами. Он засмеялся и сказал, что я дурак. Аппендицит – совсем несложная операция.
Ревность – такая штука, что, в общем-то, ее не победишь. Никогда. Сколько бы ты ни старался. Бывают сильные люди, которые могут победить все что угодно – врагов, друзей, одиночество. Но с ревностью тут другой разговор. Надо просто взять и вырезать себе сердце. Потому что она живет там. А иначе каждое твое движение все равно будет направлено против тебя. Как будто в болоте тонешь. Чем больше стараешься выбраться, тем быстрее уходишь в трясину. Скоро только глаза одни на поверхности остаются. Горят. А в нос уже хлынула всякая дрянь. Если хочешь – вдохни. Так и так осталось не больше минуты. Прощай, белый свет. Все было так прекрасно.
Пока не появилась эта тварь.
«Вернусь домой – убью ее, на фиг», – сказал мне один сержант в госпитале, когда нас уже вывезли из Чечни.
«Ты офигел. За что? – сказал я. – Она ведь даже не знает, что у тебя ноги нет».
«Узнает. И я ее потом фиг удержу. Там, дома, знаешь, сколько пацанов с ногами бегает? Носятся, как козлы, по всему городу, и у каждого по две ноги, блин, торчит».
Я смотрел на него и молчал.
«Поймать бы того козла, который эту растяжку рядом с блокпостом натянул. Я бы ему рассказал, для чего нужны ноги. Как в школе учили… С выражением…»
Еще рядом со мной в палате висел омоновец. Его привезли после того, как мне сделали вторую операцию. Он висел в люльке из простыней, потому что его переехал задним колесом грузовик, и от таза у него ничего не осталось. Все кости лопнули и перемешались в кучу. Как детские игрушки, которые надоели, и ты их сваливаешь в угол.
В живот ему зашили резиновый шланг, а к этому шлангу прикрепили бутылку. Так он ходил в туалет. Вернее, он никуда не ходил, а только висел в своей люльке. Просто бутылку время от времени меняли. Выливали и потом приносили опять.
Два раза он умудрялся скопить таблеток. Но врачи есть врачи – они его откачали. Им было без разницы – как ему дальше жить. Правда, потом главврач дал ему слово, что у него все будет стоять, и он перестал прятать в наволочку свои таблетки. Ему было важно, чтобы стоял.
«Ну а ты-то как? – спрашивал он меня. – У тебя девчонка дома осталась?»
И я говорил, что нет.
«Хорошо. А то бы она от тебя ушла. Ты сам-то видел, что у тебя там под бинтами?»
«Нет. В перевязочной зеркала нет».
Я врал. В перевязочной зеркало было. Для сестер. В военном госпитале, где лежат одни пацаны, девчонкам надо за этим делом следить. «Лореаль. Париж. Ведь я этого достойна». Кто его знает, где встретишь свою судьбу. Хотя что с нас там было взять? Из троих с натяжкой один нормальный пацан получался.
Но я омоновцу про зеркало не говорил. Во-первых, я сам не решался к нему подходить, а во-вторых, он никогда бы и так не узнал правды. Сколько ему еще оставалось вот так висеть?
«Зато у тебя там внизу все в порядке, – говорил он. – Работает аппарат».
И я говорил, что да, все нормально.
«А я не знаю теперь, что жене, на фиг, сказать. Уйдет, наверное. Ты как думаешь, главврач мне наврал?»
«Не знаю, – говорил я. – Вообще-то он мужик нормальный».
Но самым страшным в госпитале были сны. Потому что первое время, после того как очнулся, я не помнил, что с нами произошло. Как отрезало. Забыл даже, как в бэтээр садились. Лежал в бинтах, стонал и ничего не помнил. Больно было, поэтому просто ждал медсестру. А у нее прохладные руки. Чувствовалось даже через бинты. Сначала не знал, как это у них называется, но потом услышал. Кто-то говорил – «промедол». И еще говорили: "Зачем ты ему набираешь так много? У тебя целых две палаты еще. Потом – ее прохладные руки, укол в предплечье – прямо сквозь корку, которая немного хрустит, – и темнота начинает качаться. Вальсирует и отступает все время назад. И ее голос. «Ты знаешь, как ему больно? Пусть немного поспит. – Голос раскачивается с темнотой, превращается в белую ленту и тает. – Знаешь, каким его сюда привезли?»
Поэтому я все время ждал, когда она придет. Принесет свой тающий голос. «Сейчас, сейчас, не торопись. Ну что ты? Потерпи немножко».
Потом я начал видеть сны и стал бояться ее приходов. Потому что я стал вспоминать. Я все увидел во сне.
– Блин, он живой! Он живой! – кричал Генка. – Тащи его оттуда! Он там сгорит!
– Снайперов вокруг фигова туча! – голос Сереги. – Я не смогу туда снова залезть.
– Ползи! Ты видишь, у меня нога перебита?! Ползи! Я не смогу его достать! Пашка! Ты слышишь меня? Пашка?! Вон там в окне снайпер. Долбани его, когда Серега к бэтээру опять побежит. А я вон тех зафигачу. Дай мне еще рожок! Где этот долбаный капитан?! Давай, Серега! Приготовился? Раз, два, три! Понеслася!
Беспорядочная стрельба из нескольких автоматов. Потом гулкий удар.
– Фиг вам, суки! – кричит Генка. – Долбани его, Пашка, гранатой еще раз!
Серега запрыгивает ко мне в бэтээр, прикрываясь от пламени руками. Пули как дождь. Щелкают по броне.
– Костя! Костя! – кричит он. – Ты живой? Ты меня слышишь?
Я открываю рот. У Сереги в лице ужас. Он прямо ладонями гасит на мне огонь. Я хочу закрыть глаза, но век уже нет. Они сгорели.
– Сейчас мы тебя вытащим! Капитан уже за нашими побежал. А прапорщика Демидова убили. И плейер его осколком совсем разнесло. Господи, как же это? Ты же совсем обгорел! А я думал – ты мертвый! Костя, прости меня! Костя! Я думал – ты мертвый!
– Серега! – голос Генки. – Где ты, блин, там?! Тащи его оттуда скорее! Надо уходить! Мы долго здесь не продержимся! У меня скоро патронам – конец!
Снова шквал автоматной стрельбы. Потом гулко гранатомет.
– Пашка! Приготовился? Раз, два, три! Давай, Серега! Пошел!
Серега склоняется надо мной, и от боли я просыпаюсь.
Вот так я вспомнил. Во сне.
Поэтому теперь я боялся спать. Мне было страшно, когда она приходила со своим уколом.
«Ну, что ты? Чего ты волнуешься? Сейчас укольчик поставлю – и сразу уснешь. Измучился совсем. Ничего, еще две минуты – и не будет больно. Потерпи, сейчас все пройдет».
«Ну что? Животик болит? – сказал врач, склоняясь ко мне. – Ничего страшного. Аппендицит – это ерунда. Сейчас усыпим тебя, а когда проснешься – все уже будет в порядке. Видишь, вон там, в конце коридора, свет? Иди туда. Это операционная».
Они с отцом остались в той комнате, где меня раздели, а я пошел в темноту. Пол был холодный.
«Ты не стой там босиком! – крикнул мне в спину врач. – Забирайся на стол и лежи. Я сейчас приду».
На мне только длинная, почти до пола, рубаха. В правом боку разрез. Круглый, как яблоко, но намного больше. Как будто кто-то арбузом рубаху порвал. Не очень большим. Трогаю живот через эту дырку и продолжаю идти. Кругом темно, только впереди светится открытая дверь. Там никого. Я иду – один шаг, другой. Быстрее идти трудно. Больно там, где на рубахе разрез. И ноги мерзнут. Темнота.
А в комнате никого. Светло, но все равно холодно. Потому что осень, и мама без конца говорит, что от домоуправления тепла, видимо, не дождемся – хоть в суд на них подавай, идиоты несчастные, им только водку жрать и по телефону матом ругаться. Оденься, Костя, теплей. А то простынешь, и придется пропускать школу. Где твой свитер?
Где? Где? Под диваном – вот где. Один раз надел – во дворе пацаны стали дразнить «подсолнухом». Желтые птички, розовые цветы.
А теперь бы – нормально. Натянул бы его прямо на эту рубаху с дыркой и свернулся калачиком где-нибудь. Потому что больно. И немного тошнит. Но свернуться негде. Посреди комнаты только какая-то гладильная доска. У мамы почти такая же. Но без ремешков. И лампы у нее такой нет. Огромная – больше таза. А внутри еще четыре горят. Настоящий прожектор. Чтобы гладить, такая нам не нужна. Я всегда помогаю ей гладить.
«А ты чего на полу? – Из коридора доносится голос доктора. – Ну-ка вставай! Я же тебе сказал, забирайся на стол. Ты почему на пол улегся?»
«Там узко. Я упаду».
« Забирайся! Хватит болтать. Помогите ему. Он так никогда не встанет».
Я поворачиваю голову и вижу – ко мне идут ноги в женских туфлях. А врач где-то за спиной продолжает говорить. Мужской голос: «Надо же, решил лежачую забастовку здесь нам устроить. Поднимайте его на стол».
У нее руки тоже холодные, но мне уже почти все равно.
«А ну-ка приподнимись чуть-чуть».
«Мне больно».
«Я знаю. Сейчас в маску подышишь – и всё пройдет».
«В какую маску?»
«А вот поднимись – я тебе покажу».
Стол очень узкий. Она смотрит на меня темной половиной лица и пристегивает мои руки.
«Ну что, теперь будешь плакать? – Голос из-под повязки у нее стал другой. – Ты же у нас будущий солдат. Солдаты не плачут. Ты любишь кино про войну смотреть?.. Что? Говори громче. Чего ты шепчешь?»
Я повторяю: «Люблю».
«Ну вот. А солдатам, знаешь, как иногда бывает больно? И они не плачут. Они должны терпеть. Ты будешь терпеть, когда пойдешь на войну?»
Я киваю головой, но слезы вытереть не удается. Она пристегнула уже обе руки.
«Молодец. Сейчас я тебе вот тут кое-чем помажу – будет немного холодно, но ты потерпи. Ладно?»
Я снова киваю, и она мажет чем-то мокрым там, где на рубахе у меня дыра.
Мне не видно – чем она там намазала. Чувствую только, что липко. И стало еще холодней.
«Давайте наркоз», – говорит врач. На лице у него тоже повязка.
«Не бойся, малыш, – говорит она. – Маска плотно прилегает? Не верти головой».
Но я не вертел. Я хотел кивнуть, что прилегает плотно.
«Сейчас я включу тебе газ, а ты начинай считать от ста до одного. В обратную сторону. Понимаешь меня?.. Не верти головой».
И я начал считать. Но потом сбился, потому что старался держать глаза открытыми. Чтобы они не подумали, что я уснул. И не начали резать.
«Ты считаешь?.. Да перестань вертеть головой! Думай о чем-нибудь приятном».
Но я вдруг увидел эту, с длинными волосами. Как она бежит к воротам и забивает отцу гол. А потом глаза просто закрылись. Я хотел им что-то сказать, но не успел. Кажется, о том, что лучше буду считать сначала.
– А где Пашка? – сказал я, усаживаясь на переднее сиденье Генкиного джипа. – Опять, что ли, подрались?
– Сегодня Серегу будем искать без него, – ответил Генка. – У него дома проблемы.
– А вчера почему не приехали?
– Вчера у нас у обоих были проблемы.
– А я вас ждал.
– Ничего, – усмехнулся Генка. – У тебя семья теперь новая объявилась. Нашлось, наверное, чем время занять.
– Нашлось. Брата своего водил в школу на «Веселые старты».
– А мамка его чего? На тебя, что ли, пацана своего скинула?
– Да нет. К ней какие-то журналисты американские приехали. С ними была занята.
– Американские? – Он опять усмехнулся. – А отец твой куда смотрит? Уведут телочку. Она такая, ничего.
– Да это же все по работе.
– Знаю я их работу. Трахаются в своих редакциях без конца. Я бы сам с этой телочкой с удовольствием подружился. На предмет взаимной и бескорыстной любви. Отец-то у тебя уже старенький. Ей, наверное, скучно с ним. Ты как думаешь, полюбит она ветерана чеченской войны? Или сам уже яйца намылил? А, Константин?
Я промолчал и стал снимать куртку. В машине печка работала на полную мощь.
– Обиделся, что ли, Костя? Ты чего? Она же тебе никто. И отца своего ты, между прочим, сам видеть не хотел. Если б не я, ты вообще бы у них не остался.
– Я не обиделся, – сказал я.
– Брось ее вон туда, на заднее сиденье. Чего ты мнешь ее в руках?
Я развернулся, чтобы положить куртку, и в этот момент из кармана выпал листок.
– Опа! – Он тут же подхватил его, продолжая одной рукой вести джип. – Это у тебя что такое? Сам, что ли, нарисовал? Ни фига себе ты рисуешь! Классно! А почему никогда не говорил?
– Я вчера только рисовать начал.
– Да ладно тебе! – Одним глазом он смотрел на дорогу, а другим заглядывал в листок. – Сразу, что ли, так рисовать научился?
– До армии еще чуть-чуть рисовал. Один человек меня заставил.
– Умный человек. Спасибо ему скажи. А говоришь, тебя телочки не интересуют. Ты посмотри, какую классную нарисовал! Да еще с длинными волосами! Знаешь, как я люблю длинноволосых телок! Кто это?
– Знакомая моего отца.
– Слушай, вот батя у тебя молодец! С виду уже пердун пердуном, а телки вокруг него – самый цимес. Липнут молодые на старичка. Надо взять у него консультацию.
– Ей сейчас, наверное, лет пятьдесят.
– Да? – Он полностью отвлекся от дороги, чтобы внимательнее вглядеться в ее лицо. – А почему так молодо выглядит? Прикалываешь меня? Слушай, какой-то ты сегодня странный.
– Смотри на дорогу, а то врежемся во что-нибудь.
– Да я-то смотрю. А вот ты про телку мне рассказать не хочешь.
– Нечего рассказывать. Я тогда маленький был еще.
А теперь я большой. Генка тоже. Выросли и ездим по вокзалам – ищем Серегу. Которого нигде нет. Ни бомжи, ни милиция – никто ничего не знает. А Генка ментов не может терпеть. Я разговариваю, он в сторону смотрит. Или говорит – пойду сигарет куплю. В итоге садишься в машину, и под тобой что-то вечно хрустит. Валяются по всему джипу. «Парламент» или «Давидофф». Потому что Генка только дорогие берет. Сбылась мечта идиота. Американский джип. Сигареты валяются по полу. Даже не «Мальборо». А в школе, наверное, окурки сшибал. «Слышь, чувачок. Покурим?» Разговор у ДК. Где там, интересно, фрязинская шпана тусовалась?
– Ты пацанов в детстве тряс?
Он смотрит на меня и не понимает.
– Я говорю, копейки у пацанов отнимал?
– А! Ты про это! – он улыбается, припоминая. – Ну да, конечно. А как ты хотел?
Я никак не хотел. Ясно было, что он не в музыкальной школе учился.
– Били?
– Кого?
– Тех, которых трясли.
– По-всякому приходилось. А вообще я драться любил. Стоишь, еще разговариваешь с ним, а в голове уже так… знаешь… весело. И вот тут в животе замирает… Как холодом.
На милиционере была кожаная куртка. Черная, блестящая, такая гладкая. Сидела на нем коробом и почти не гнулась в локтях. Средневековый стражник в доспехах. Кого они убивают, чтобы содрать кожу такой толщины? Тулья у фуражки, как какой-нибудь памятник полету Гагарина в космос. Маленькое смеющееся лицо, которому безразлично, что оно маленькое. Главное, что над ним кокарда. Две узких лычки. Но шире, чем возможность сказать ему: «Да пошел ты на фиг, козел!» Намного шире. Под левым глазом такая розовая пимпочка. То ли бородавка, то ли еще что.
Вот в эту пимпочку Генка ему и долбанул.
Всегда было интересно: какие люди идут туда работать? Родители приехали в Москву по лимиту. АЗЛК или какой-нибудь завод по ремонту радиоприемников. Лет двадцать назад. Родственникам в письмах: мы теперь москвичи! Когда пишешь – даже самому приятно. С этого и начинаешь письмо. Но в гости посмотреть на сынишку – не зовешь. Потому что общага. И потому что надо приютить. И не на одну ночь. Не скажешь ведь: приезжайте, у нас тут такое метро! Покатаемся на эскалаторе, а к вечеру мы вас обратно на поезд посадим. Что дома скажут? «Да какие вы москвичи? Общага, блин, чуть не в Химках. Лимита!» Сами бы тут попробовали. А мать пишет: приезжайте на внучиков посмотреть. У брата давно уже трое. Мы осенью зарезали кабана. Сала хоть немного возьмете. А Витька все пьет. Трудно у вас в Москве-то там со свининой? На конверте обратный адрес – деревня Звизжи. А в конце письма, как всегда: «Досьвидания». Слитно и с мягким знаком. И что будешь ей отвечать? Подарков одних надо везти – никакой зарплаты не хватит. Поэтому в итоге проходят все эти двадцать лет. И вот АЗЛК дал квартиру. Две комнаты. Но мать уже умерла. И дядя Витя совсем спился. Значит, надо думать о сыне. Есть еще брат, но с ним как-то не по-людски. Приезжал лет восемь назад. Выпили и подрались. Сказал: и сын у тебя такой же. А какой? Нормальный. Время настало – пошел работать в милицию. Такая вот жизнь.
А тут подходим мы с Генкой, и Генка бьет его по лицу.
– Дураки вы, – сказала Марина. – С милицией драться.
– Не надо зеленкой, – сказал Генка. – Будет щипать.
– Вы же в Чечне воевали. А теперь зеленки боитесь. Подожди, не верти головой. Я тут вот сейчас помажу.
– Не надо зеленкой. Я же говорю – я ее не люблю.
– А кто любит? Знаешь, как у меня от нее дети визжат. Вас что, заставляли с милицией драться?
Но мы с ними и не дрались. Просто этот маленький мент сказал, что с моей рожей не по вокзалам ездить, а дома сидеть. Чтобы пассажиры не пугались. И Серегину фотокарточку у нас забрал. Тем более что у Генки паспорта с собой не было. Милиционер этот, в принципе, насчет моего лица просто пошутил.
Только Генка его юмора совсем не понял.
Но зато мы капитана нашли.
– Какого еще капитана? – сказала Марина, когда убирала со стола все медикаменты.
– Нашего. С которым мы ехали в бэтээре. После того как граната в броню попала, он на блокпост побежал. За пацанами. У него ноги были целые. Если бы не он, нас бы возле этого бэтээра снайперы положили. Все бы и остались там.
Марина вдруг застыла посреди кухни с чайником в руке и посмотрела на Генку. Потом она посмотрела на меня. Потом снова на Генку.
– Что? – сказал он. – Зеленкой мазать больше не дам.
– Как же это так? – сказала она. – Вы ведь совсем мальчики.
– Ну там с крыш тоже не девочки стреляют. Хотя иногда бывают и девочки… Мы однажды зачищали квартал, и я там на чердаке в одной школе…
Я сильно толкнул Генку ногой под столом. Он замолчал и уставился на меня.
– И что? – сказала Марина, наливая чай. – Что произошло в той школе?
– Ничего, – сказал он. – Не могли бы вы мне вот тут еще зеленкой помазать? Кажется, мы одну ссадину пропустили. А я пока насчет капитана вам расскажу.
Когда вошел отец, одной рукой она прижимала Генкину голову к своей груди, другой махала над ним в воздухе и при этом еще дула ему на лоб.
– Здравствуйте, – сказал отец. – Что это у вас тут такое интересное происходит?
– Привет, – сказал я. – Марина нас лечит.
– Лечит? – Лицо у него стало еще больше чужим. – А дети где?
Марина отпустила Генкину голову.
– Сейчас я их приведу.
– Здрасьте, – сказал Генка, потирая лоб.
– Что здесь произошло?
Он опустил свой «дипломат» на пол.
– Может быть, ты сначала разденешься? – сказала Марина.
Голос у нее тоже вдруг изменился.
– Константин, я жду объяснений. Константин, ты слышишь меня? Костя! – сказал отец.
Я его слышал. Точно так же хорошо, как тогда в машине. Ревнивая дура, сказал он ей. Ревнивая дура. Кому ты нужна со своей ревностью? Сидишь, как синий чулок, когда вокруг все веселятся. А мать смотрела на него и молчала. Хотя она тоже слышала его хорошо. Только подбородок начал подрагивать.
– Ты меня слышишь, Костя?
– Я тебя слышу. Не надо на меня орать.
– Что? Что ты сказал?
– Я сказал тебе, чтобы ты заткнулся.
Марина резко повернулась ко мне и схватила меня за руку.
– Костя, подожди!
– Нет, нет, Марина, отойди от него! Что ты сказал мне, сын?
– Я тебе не сын. Твоего сына убили в Грозном, когда сгорел наш бэтээр. Я другой человек. Тот пацан, который боялся тебя, остался в том бэтээре.
– Подождите, вы оба! – Марина бросалась то к нему, то ко мне. – Николай! Просто ребята подрались с милицией. У них отобрали фотографию того мальчика, которого они ищут. Как его зовут? Я не помню! А потом их выручил тот капитан. Помнишь? Костя рассказывал, что он с ними в Грозном вместе ехал в тот день, когда все случилось. Он работает в милиции на вокзале. Там увидел ребят, но их милиционеры уже побили. И еще он им обещал помочь найти этого мальчика. Я не помню, как его зовут!
– Сергей, – сказал Генка. – Мальчика зовут Сергей. Только он давно уже не мальчик.
– Да? – сказал отец. – Что же вы мне сразу не рассказали?
– Ты не слушал, – сказал я. – Поехали, Генка.
– А ты не останешься с нами? – сказала Марина.
– Нет, – сказал я.
В Подольск Генка везти меня не захотел. Сказал – у меня переночуешь. Теща уехала к родственникам в Рязань.
– Лучше бы она совсем туда отвалила.
– Проблемы?
Он не ответил, но по его лицу я понял, что да. Я представил себе его жену: ссутулил ее, дорисовал морщин, сделал пожиже волосы, надел на нее домашний халат и посмотрел на то, что получилось. Потом нарисовал рядом Генку. Каким он будет через тридцать лет. Потом Пашку, потом Марину, потом себя. Мы все были маленькие и поместились в правом нижнем углу листа. Остальное поле осталось чистым. Я чувствовал, что там что-то есть, но прикасаться к этому пока не решился.
Свое лицо рисовать было легче всего. Оно не состарилось. Просто стало еще темней.
– Ты чего задумался? – сказал Генка.
– Ничего. Просто думаю – что с нами будет.
– А чего тут думать? Сейчас приедем – водки возьмем.
Насчет водки я был согласен. После всего, что произошло, без нее обойтись было бы трудно.
Можно, но как-то не так.
– Подожди, – говорил Генка, когда все уже улеглись спать. – Сейчас я угадаю – кто это.
Он наливал нам обоим, выпивал, смотрел на мои рисунки и говорил:
– Замкомвзвода. Точно? Ему легкое прострелили в Урус-Мартане. Я помню. А ну-ка, давай еще.
Я рисовал, он морщил лоб, снова наливал водки.
– Чего-то этого я не помню. Кто это?
Я дорисовывал шлемофон.
– А! Это Петька – водитель из транспортной бригады.
Я рисовал еще.
– Танечка – медсестра… Артиллеристы – я у них спирт менял на сапоги… Командир батальона… А это… Подожди… Что это у тебя?
– Это взрыв. Кумулятивный снаряд прожигает броню… Ну… мне кажется, что он ее так прожигает.
– Понятно. А это чего?
– Это духи стреляют с крыш.
– Где они? Тут у тебя одни окна.
– А вот огоньки. Видишь? Каждый огонек – выстрел.
– Так ты рисуешь все простым карандашом. У тебя тут, блин, все серое. Подожди, я у дочки сейчас цветной поищу. Тебе какой принести? Или все сразу?
– Да не надо. Разбудишь еще.
Но он уходит, задев по дороге стол. Пока его нет, я все равно рисую. Возвращаясь, он снова толкает стол и рассыпает пригоршню цветных карандашей по полу.
– Да брось ты их, – говорю я. – Мне удобней простым.
– Ни фига себе! – говорит он, дыша мне в щеку сладким запахом водки.
Он смотрит на танк, который попал в засаду на узкой улочке и которому через минуту конец. Он смотрит на то, как из бээмпэ вынимают солдата, у которого разорвана грудь. Он смотрит на то, как другому солдату зашивают живот прямо на земле. Он смотрит на то, как взлетает тело от взрыва противопехотной мины. Он смотрит на то, как, пригибаясь, бегут в укрытие наши пацаны и как один из них взмахивает руками и приседает, как птица, когда в него попадает пуля, но он еще не успел этого понять. Генка смотрит, как я рисую, а я слышу его дыхание у себя за спиной.
– Подожди, а это чего?
– Это наш лейтенант. Со своими детьми.
– Так его же убили. А у тебя ему тут лет тридцать пять. Он же молодой был совсем. И детей у него не было.
– Ну и что? – говорю я. – А здесь он с детьми. Могли у него потом родиться дети?