Афганец. Лучшие романы о воинах-интернационалистах Дышев Андрей
— Второй взвод атакует слева!!
Ничего не видит, ничего не слышит, наполнен безумством мести и параграфами боевого устава сухопутных войск. Прямо-таки дурак! Чем больше убивают его ребят, тем сильнее жаждет он расправиться с душманами. Думает, что все здесь решает он. Надо только скомандовать, и все будет чики-чики, надо только не струсить, подняться первому, показать пример бойцам — и они с криком «ура» кинутся за ним.
Ступин вскочил на ноги — неуклюже, с колен, как-то по-стариковски, даже оперся в землю прикладом, будто костылем.
— Рота… за мной… в атаку…
Голос его срывался, тонул в нескончаемом грохоте стрельбы и лязге гусениц, дробился на отрывистые и жалкие всхлипы, и никто командира в тот момент не услышал и не увидел, кроме Волосатого, у которого завершалась короткая агония. Он увидел лейтенанта, и это был последний кадр, который успел запечатлеть его мозг; снайпер дернул рукой, откидывая от себя винтовку, на шее набухли вены, из ушей и глаз брызнула кровь. В гаснущем сознании увязла и остыла последняя мысль, что-де надо было позвать лейтенанта на помощь — он бы помог, такой решительный и смелый офицер обязательно помог бы, обязательно, как пить дать… А в сотне метров от него на дне ямы умирал моджахед с выбитым глазом. Он стоял на четвереньках, мотал головой и кашлял, как подавившаяся костью собака. Кровяная слизь вытекала из его головы вместе с жизнью. Моджахед уже не думал о семье, вся его жизнь вместе с прошлым и будущим превратилась в боль и мрак. Руки его подкосились, и моджахед ткнулся лицом в землю. Кто-то из его соплеменников, шурша одеждами, подполз, схватил за плечо, развернул и увидел забитую сырой глиной глазницу. «Как нехорошо он умирает!» — подумал он с содроганием и ударом приклада перебил товарищу основание черепа. Потом лег на бруствер, разгребая локтями сухую землю, и принялся стрелять по колонне, переводя прицел с одной фигуры на другую. Но попасть уже было тяжело, колонна пришла в движение. Объезжая горящие наливники и боевые машины пехоты, колонна набирала скорость. Человек в странной ярко-зеленой рубашке стоял на обочине и размахивал руками, регулируя движение. Моджахед перевел прицел на него. Но только он начал давить на спусковой крючок, как человек вдруг кинулся вперед, едва ли не под колеса проезжающему мимо наливнику.
«Ой, бля! Совсем рехнулись офицеры!» — подумал Чебурек, сидящий за рулем наливника, и едва успел нажать на педаль тормоза. Он подумал, что офицеры дерутся. Командир роты Герасимов в прыжке свалил с ног лейтенанта Ступина, и оба покатились по пыли. Ступин страшно кричал, и его лицо было пунцовым. Герасимов крепко держал лейтенанта за ворот куртки — то ли душил, то ли пытался затащить под капот машины. Вокруг плясали фонтанчики пыли, словно невидимые лягушки прыгали вокруг дерущихся.
— Таварищ… таварищ… — задыхался Ступин. — Таварищ старшитинан… Сейчас я исполняю обязанности командира роты и прошу… Я б… повторять не буду… да ёп твою мать!
Ступин попытался вывернуться, но Герасимов ударил его по скуле кулаком.
— Да успокойся же ты, придурок!!
Чук-чук-чук! — закружились вокруг них пули. Моджахед очень старался, целился изо всех сил — так ему хотелось распороть зеленую рубашку автоматной очередью. Ступин ударился затылком о буксировочный крюк.
— Сейчас я командую ротой!!
— Ты идиот.
— Ты в отпуске? Так биздуй в отпуск и не мешай мне!
— Лезь в машину, Ступин! Колонну надо вывести из-под огня.
— Надо разъепенить этих подонков!! Отпусти меня!! Я один их раскуячу! А за себя не беспокойся!! От тебя ничего не требуется!! Спрячься за броней!! Ты в отпуске, ты имеешь право…
Герасимов разбил Ступину нос. Тот хлюпал на вдохе, плевался красным.
— Пошел, пошел!! — кричал Герасимов, приказывая наливнику возобновить движение.
БМП Курдюка оставалась неподвижной, будто насмерть приварилась к земле, будто была гайкой, закрученной туго-туго на болт. Баклуха дрожал на броне вместе с пулеметом, извергающим огонь. Бойцы, приникшие к телу машины, уворачивались от горячих гильз. Никто не знал, что надо делать, и лишь лениво отстреливались, думая о Волосатом. Куда его в таком виде? Часть поясницы вместе с позвоночником раздавлена, причем так, что тело разваливается на две части, стоит лишь тронуть. И с Курдюком беда: сидит на корточках перед Волосатым, качается вперед-назад и скулит, скулит.
— Отставить истерику, Курдюков! — хрипло произнес Ступин. Он потерял голос, призывая роту в атаку, но не снял с себя бремя ответственности за судьбу подразделения. — Отставить, я сказал, истерику… Прекратить! Вы же боец, комсомолец… — И по щекам Курдюка — шлеп-шлеп. — Прекратить… Взять себя в руки… — Шлеп-шлеп-шлеп… — Убрать сопли!
И снова Герасимов объявился рядом. Ну, как назло! Как бельмо на глазу! Как надоедливая муха! Ну почему он не полетел самолетом? Почему лезет не в свое дело?!
Прапорщик Нефедов, сверкающий белками глаз орангутанг, голое чудовище, чья кровь состояла из смеси спирта и пороха, на протяжении всего боя не терял из виду Герасимова.
— Закрой командира! — рыкнул он в ларинги своему механику-водителю, и, когда БМП поравнялась с Герасимовым и накрыла его своей жаркой тенью и облаком пыли, прапор встал во весь рост на жалюзи трансмиссии, с легкостью вскинул тяжеленный пулемет и от бедра — по склону: тра-та-та-та— шух-шух-шух! — Лежать, бача!! Голову вниз, сучара!! Всем лежать, куесосы вонючие!!
— Взяли! — сказал Герасимов бойцам и схватился за горячие и липкие руки Волосатого. Кто-то стал поднимать ноги.
— Блин… он рвется…
Странная почва на обочине дороги — кровь не впитывается, смешалась с пылью, чавкает под ногами, как пашня в весеннюю распутицу. Все, кто грузил в десантный люк рвань, оставшуюся от Волосатого, с ног до головы выпачкались в крови.
— Поднимайся на броню, — сказал Герасимов Курдюку.
— Что ты с ним цацкаешься?! — взвыл Ступин. — Он должен взять себя в руки. Он обязан вести боевую машину! Он солдат, а не баба!
Герасимов толкнул солдата в спину, мол, пошевеливайся, а сам побежал к передку, ухнул в люк и повел БМП в голову колонны. Ступин в ярости дернул себя за волосы, огляделся по сторонам, будто забыл, кто он и куда ему деться, и вскочил на броню к Нефедову. Прапорщик еще водил из стороны в сторону раскаленным стволом, выискивая цель, но его запал уже угас, злость выплеснулась, и потому он с легкостью и даже недоумением позволил отобрать у себя пулемет. Тяжелое оружие вмиг приросло к рукам лейтенанта, стало частью его тела, а сам он превратился в пулю, загнал себя в ленту, вместе с ней забежал под крышку ствольной коробки в приемник, оттуда воткнулся в ствол, подставив свой тыл под удар затвора — и понесся по стволу, подгоняя себя горьким, как яд, желанием отомстить, а потом вылетел — туда, к склону, к окопу, к полосатой чалме, к ненавистной бороде, к лохматым бровям и черным глазам, чтобы впиться, проткнуть морщинистый лоб насквозь, да чтоб брызги сукровичные по земляным стенкам, да чтоб было так больно и страшно — ой-е-ей, да чтоб за каждой капелькой его крови хлынул ниагарский поток слез всяких немытых ойсулав, лачинай, нодырок, чтоб они выплакали, выревели всю свою кровь вместе со слезами и иссохли, как пустынные камни! И не один раз Ступин проделал этот фокус — снова обернулся пулей, снова со скрежетом пробрался по темным железным ходам, в которых движение регулируют и упорядочивают умные и точные механизмы: чвык — чук — чик — чвак! — и Ступин уже снова в стволе, разгоняется до бешеной скорости и снова летит в лобешник, в лобешник гаду! И снова, и снова, и снова! Вот подивился бы душара, если б поймал такую пулю на лету и рассмотрел бы ее внимательно: там глаза есть, и губы, и щеки надутые, и все это ка-а-а-а-ак лопнет кровавой виноградиной! Уссаться от смеха можно!
Машина дернулась, рванула с места, но не это заставило Ступина прекратить огонь. Раскалившийся едва ли не докрасна ствол заклинило, пулемет замолчал. Все, приемник заперт. Прием окончен. Пора сдуваться. Ступин упал на колени, словно его выворачивало от большого количества водки, оперся руками о раскаленный ствол и даже не заметил, как зашипела кожа, не почувствовал горелого смрада.
Радиоволны, пересекаясь с трассерами пуль, разлетались во все стороны и, будь они видны глазу, напоминали бы взъерошенную голову модницы, сделавшей себе «химию» из мелких кудряшек. Мат заместителя командира взвода накладывался на спокойное бормотание оперативного дежурного:
— Зубр, доложите обстановку! Я не понял, какая ориентировочная численность противника?
— …накройте их огнем, на куй… пришлите вертушки… с двух сторон лупят, голову поднять нельзя… у нас несколько «двухсотых» и «трехсотых»…
— Где Ступин? Вы слышите меня? Вы можете ответить на мой вопрос, сержант! — кричал в трубку оперативный дежурный, просоленный собственным потом. Одной рукой он сжимал трубку, близко— близко поднеся ее к губам, будто намеревался откусить микрофон.
— …вышлите подмогу… они нас сожгут к едрене-фене… у нас «двухсотые»… «двухсотые», говорю у нас… я тебе щас построчу по ибалу, ишак поносный, что ты небо поливаешь, срань… это я не вам, товарищ подполковник…
— Зубр, немедленно дай связь Ступину! Ты слышишь меня? Я хочу переговорить со Ступиным!
Электромагнитные колебания изгибались над землей, словно черви на крючке. Подполковник, упарившийся в душной дежурке, вытер пот рукавом и направил на себя вентилятор. Сержант продолжал орать в эфире, телефонная мембрана скрежетала в трубке, но подполковник его уже не слушал. Все равно он не мог ничем помочь. Его дело — известить командование, а оно уж пусть принимает решение, отправлять ли на помощь погибающей роте вертушки или бронегруппу или дать команду артиллерийскому дивизиону биздануть из «Града» по квадрату, накрыть духовскую засаду реактивными снарядами, да так, чтобы все там смешалось, перекопалось, перелопатилось и прожарилось — наши, ваши, все подряд.
«Хе, бля…» — подумал он, отстраняя от уха трубку — уж слишком громко кричал сержант, барабанные перепонки просто в кровь разодрались, и тотчас вспомнил, как утром, сразу после приема дежурства, он просматривал списки откомандированных, госпитализированных и убывающих в отпуск офицеров. «Ё-мое! Так с этой колонной, кажись, Герасимов в отпуск умотал!»
Открытие оказалось необычным, что-то в нем было особенное, вкусненькое. Подполковник даже начал улыбаться и даже закурил, хотя всего минуту назад загасил окурок в самодельной пепельнице из спиленной гильзы, и во рту было горько от вонючего, заплесневелого табака пайкового «Ростова». «Ху-ху!» — подумал он, ощущая прилив сил, и оглядел ряд гудящих радиостанций, которые громоздились на столе, словно агрессивные роботы из какого-то научно— фантастического фильма про космос.
Понеслась инфа по проводам, по голым медным нервам, от одного полевого телефона к другому. Гуля Каримова была в модуле, стирала в большом облупленном тазу полевую форму Герасимова, корячилась над шуршащей пеной, сдувала черную челку со лба. Ее позвал дневальный, торчащий на входе: «Каримова, к аппарату!» У нее был выходной, но из медсанбата звонили и по выходным, когда не хватало сестер. Но сейчас на проводе ждал не начальник Гули, а помощник по комсомольской работе Белов. И сразу криком с замаскированным восторгом: ыть— мыть, пум-хум! Ты разве не в курсе… Как, до сих пор не в курсе? Э-э, мать, так нельзя! Уже все в курсе, а ты… Да твой Герасимов попал под обстрел! Где, где… В фанде. И «двухсотых» до фигища, и «трехсотых». Заваруха такая, что, мама, не ешь меня сырую… Эй, Гуль, Гуль! Че трубку кидаешь…
И в душе Белова что-то так приятненько зашевелилось, не поймешь, что именно, но приятненько! И вроде ничего особенного не случилось, ну, подумаешь, обстрел, почти каждый день где-то в кого-то стреляют, и убитые бывают, и наливники горят, но вот сейчас что-то особенное происходит, какая-то малюсенькая, вкусненькая подлянка загорелась в душе у жирного капитана. И, сорвав кепи с липкой, обильно политой одеколоном головы, он кинулся в политотдел дивизии. Только бы первым донести эту новость, только бы не протухла по пути! Вот сейчас ее, свеженькую, трепыхающуюся, как вырезанное из живой груди сердце — еще сокращается, еще дрожит, переливается на солнце перламутровыми прожилками и синеватыми пленочками…
— Владимир Николаевич!! Только что оперативный сообщил… Под Дальхани… Наша колонна…
Начпо стоял под кондером, холодный ветер, как струя душа, растекался по его плешивому темечку.
— Знаю… — коротко бросил он.
Белов понял, что полковник знает, да не то. Не загорелась еще в его душе такая же вкусненькая подлянка.
— Так с этой же колонной Герасимов поехал…
Как ни пытался Белов сдержать улыбку — она выперла на его лицо помимо его воли. Теперь хорошо видно, как подлянка в нем сияет, переливается своими червивыми гранями.
— Ну и что?! — Полковник насупил брови, взял фарфоровый чайник — тот оказался пуст. Тогда взял бутылку «Боржоми», но не нашел, чем открыть, и раздраженно поставил ее на стол — бац! — Ну и что, Белов?!
— Так… — развел руками Белов. — Ситуация… Мало ли что… Гуля Каримова, может случиться, будет сама по себе… Там стрельба — о-е-е-ей…
— Тьфу, дурак! — вдруг взревел начпо. — Скотина! О чем думаешь? Там люди гибнут! Там уже четырех бойцов положили! Уже как минимум четыре матери будут биться головой о сыновние гробы! А твоя голова чем занята? Ты мне план по ленинскому зачету на утверждение принес? Где план, я тебя спрашиваю? Пять суток ареста! Пошел с глаз моих долой!
«Не в духе!» — подумал Белов, вываливаясь из кабинета. На пороге политотдела он застрял, раздумывая, где бы лучше заняться планом: или в своем кабинете, превращенном в склад агитационной рухляди с готовыми транспарантами, избирательными урнами, коробками с канцтоварами, книжками «Политиздата» и прочим дерьмом, или в жилом модуле. В модуле есть кондер, но в комнате наверняка парится кто-то из офицеров штаба: начнутся долгие и пустые разговоры о делах и бабах. Здесь же, в политотдельской каморке, пыльно, жарко и тесно. «Пять суток ареста! — обиженно подумал Белов. — Вот же сволочь неблагодарная. Для него же стараюсь…» Удовольствие, которое принесла подлянка, оказалось до обидного коротким. Электромагнитное возбуждение телефонной мембраны, пронесшееся по проводам и вонзившееся в его мозг, быстро угасло. Таким был этот мозг, такова его физиологическая особенность — электрический импульс, доставив короткое удовольствие, быстро увяз в тягучей мозговой слизи. Гуля Каримова от точно такого же электромагнитного возбуждения корчилась перед тумбочкой с телефонным аппаратом, словно в ее мозг вживили два электрода и с силой покрутили ручку, вырабатывающую ток. У нее была иная физиология, извращенная, ненормальная, можно сказать, идиотская физиология любящей женщины. От мелкого дрожания телефонной мембраны, которая издавала звук, похожий на шуршание насекомого, Гуля испытывала совершенно непереносимую боль, какую не прочувствовал даже Думбадзе, когда пятеро бойцов затаскивали его на броню бронетранспортера. Он скрипел зубами, и плакал, и даже скулил волчонком, если взгляд натыкался на бело-красный срез кости, но, когда ему вкололи промедол, боль утихла, сознание заполнил сладкий туман. «Замок» Максимов со сломанной рукой по-братски двинул его в плечо и, протянув зажженный окурок, празднично сказал:
— Ничего, зема, выкарабкаемся! Ага?
«Ага», — подумал Думбадзе, уводя свои мысли, как коней, куда-то далеко-далеко, в небесную даль, подальше от своей ноги, от пыльного, задымленного нутра бронетранспортера, воя двигателей и стрельбы. Ага, выкарабкаемся, все будет хорошо. Непременно. Разве может быть иначе? Фигня все… А дымок-то какой пахучий! Косячок, что ли?
А склон уже содрогался, как от боли, и в него пучками вонзались реактивные снаряды, выпущенные с подвесных систем вертолетов. Боевая пара, перемалывая горячий воздух, блестела остеклением кабин и с шипением выпускала дымные шлейфы. Склон орал, фонтанировал сухой землей, плевался ошметками дерна и раздробленными камнями; вместе с ними в воздух подлетали фрагменты человеческих тел, покореженные гранатометы и автоматы. Колонна была уже далеко, и бойцы не могли полюбоваться на это премилое зрелище. Ракеты входили в грунт мягко, как иголка в ягодицу больного: мяк— мяк-мяк, а потом лопались, зло выскакивали из-под земли, словно ужаленные джинны, и мельчили все, что находилось вокруг. «Вот вам, вот вам, вот вам!!! — твердили вертолетчики, демонстрируя чудеса воздушной акробатики, и раз за разом загоняли в склон очередную партию остроносых ракет. „За наших ребят, за сожженные наливники, за нашу кровушку!“ С мыслями о мести выводил винтокрылую машину командир вертолета, делал ручкой управления запредельный крен, опускал нос на запредельную крутизну, резко нырял вниз, выравнивал тангаж у самой земли и давал команду открыть огонь. С такой же неуемной жаждой разъепать всех подряд давил на кнопку электроспуска оператор-наводчик. Его желудок сжимался, сердце учащало ритм, а рот переполнялся кислой слюной, когда из цилиндрической кассеты с шипением вырывались ракеты и втыкались в землю. Одна, вторая, третья, сильные, твердые, точные, и так мягко входят, входят, входят в грунт: кто бы знал, какое это наслаждение — насиловать землю! „Вот вам, вот вам, вот вам!!! — огрызались моджахеды и, скрипя порчеными зубами, давили на спусковые крючки пулеметов. — За наши дома, разрушенные вами, за наших детей, убитых вами, за нашу землю, оскверненную вами!“ И летели навстречу черным вертолетам жалящие трассеры, срезали куски обшивки с бешено вращающихся лопастей, пробивали плоские пятнистые животы, усеянные пупырышками заклепок, рвали топливные шланги и маслопроводы, воспламеняли электрические провода, застревали между разогретых зубьев шестерен. „Ах, уроды грязные!!! Чурки недоделанные!!! — входил в азарт командир вертолета, взбираясь повыше, к солнышку, и пикируя с него прямо на головы моджахедам. — Получите!! И еще!! И еще!!“ Вертолет дрожал и стонал, извергая ракеты. Внизу все взрывалось и горело. Склон, словно раненый зверь, дергался от боли. Его кожа дымилась, свисала ошметками, обнажились потроха. „Ну, держитесь, русские свиньи!“ — орал моджахед, до боли прижимаясь щекой к телу пулемета и не видя уже ничего, кроме перемалывающих воздух вертолетов, растопыренных, как лапы орла, крыльев с подвесками. Онемевший от долгого напряжения палец снова и снова давил на спусковой крючок. В вырезе прицельной планки дрожал блестящий, прозрачный, как мыльный пузырь, фонарь. И в нем — мерзкий человечек в большом шлеме с темным забралом, что делало его похожим на огромную муху. Да это муха и есть, большая трупная муха, она жужжит, кружит над моджахедом, вращает своей тяжелой головой, водит из стороны в сторону глазами-блюдцами; надо убить эту мразь, прихлопнуть отвратительное насекомое, переносчика болезней и смерти. И незаметно исчезли страх и волнение, и вой ракет перестал резать моджахеду нервы, и он с мертвенным спокойствием взял кабину пилота на прицел и в нужное мгновение потянул за спусковой крючок. Командир вертолета только хотел взять ручку на себя, как винтокрылая машина напоролась на очередь; пули пробили стекло с удвоенной силой, суммарно сложенные скорости вертолета и пуль породили особо жестокую силу. Осколки бронированного плексигласа и стальные стружки от пулевой рубашки влепились пилоту в шлем, вырвали из него часть металла и загнали его в глубь черепа, вмиг разжижили и вскипятили мозг и расплескали его по подголовнику сиденья. Летчик-оператор не увидел этого, так как кресло командира находилось за его затылком, но почувствовал удар, от которого вертолет вздрогнул и стал заваливаться на бок. Он позвал командира по внутренней связи, но только один раз, и сразу отодвинул этого человека на самые дальние околицы своего сознания, а центр заняли прицельная сетка и ручка управления. Оператор в отведенные ему секунды повел вертолет вверх, прямо в синее небо и, как только перепаханный склон оказался под ним, одновременно скинул две фугасные бомбы „ФАБ-500“.
Это был рискованный маневр, две мощные бомбы на небольшой высоте могли сдуть вертолет, изрешетить его осколками, но оператор об этом не думал, он скидывал бомбы тем резким, неосмысленным движением, с каким мы, содрогаясь от отвращения, опускаем ногу на какое-нибудь мерзкое и опасное насекомое, допустим, на ядовитого паука. Бомбы лопнули с небольшим интервалом — одна в середине склона, другая на его макушке, взметнув в воздух тонны песка, превращая в пар все живое, сплавляя воедино камни, металл и людей. Взрывная волна, как свора выпущенных на волю бешеных псов, понеслась во все стороны, сметая, сравнивая, опрокидывая все, что попадалось по пути. Хвостовая балка удирающего вертолета надломилась, машина закружилась вокруг своей оси, разбрасывая по сторонам ошметки обшивки и покореженные детали, грохнулась на землю, вспыхнула и взорвалась. Борттехника Викенеева вышвырнуло из вертолета через проем за несколько секунд до этого. Он ударился головой о рукоятки пулемета, но сознание не потерял, успел выдернуть парашютное кольцо. Высота была урезанная, к тому же еще горбатили свои шершавые спины холмы, и едва купол парашюта наполнился и стал гасить падение, как борттехник рухнул на сыпучий склон. Тормозя ногами и руками, раздирая локти в кровь, он проехал на спине несколько метров и, наконец, остановился. Угасающий купол очень кстати зацепился за камни. «Ни хера себе вывалился!» — подумал Викенеев. Его сердце колотилось с такой силой, что казалось, от этих ударов содрогается склон. Борттехник перевернулся на живот, поднес к лицу содранные в кровь ладони. Боли он не чувствовал, ладони онемели. Вокруг стояла какая-то неправдоподобная подводная тишина, лишь откуда-то издали доносились тяжелые хлопки разрывов и треск автоматов. Фал опутал ногу, борттехник дернул ногой, словно ее обвила мерзкая змея, и стал торопливо тянуть фал на себя. На его конце находился мешок с переносным аварийным запасом. В нем — автомат с патронами. Самое главное сейчас — автомат с патронами. Вне вертолета Викенеев чувствовал себя голым и совершенно беззащитным, словно недоразвитый цыпленок, которого вынули из яйца и кинули рядом с муравейником. Посвистывали пули. Викенеев торопился. У него все получалось плохо. Фал застревал между камней. Он бросил веревку и принялся отстегивать привязную систему. Надо спрятать парашют. Духи ценят летчиков и гоняются за ними, как за самой лакомой добычей. Издеваться будут всем стадом — за разбомбленные кишлаки, за разметанные «ФАБами» дома, за растерзанных жен и детей. Под общий хохот отрежут ему яйца, а потом сунут палку в задницу, да провернут раз сто — в общем, сделают «вертолетик». И с этой палкой оставят его истекать кровью посреди кишлачной площади. Голодные и трусливые собаки будут приближаться к нему несмело, алчно поглядывая на пропитанный кровью песок. Самые крупные твари первым делом отгрызут уши, а шавки послабее и помельче начнут лизать бурые кровавые пятна на земле, широко раздувая ноздри и чихая.
С оглушительным треском из-за холма показался «Ми-8» поисково-спасательной службы. Он кружился на месте, поливая огнем духовские позиции, но тотчас накренился, завыл на высокой ноте и камнем пошел вниз. Ему перебили редуктор, но не успел Викенеев страшно выругаться, как из глубины ущелья выпорхнула вторая машина. «А видит ли он меня? Сейчас как херакнет по склону ракетами!» Борттехник снова дернул фал, но безрезультатно, и тогда он покатился кубарем по склону, натыкаясь спиной и грудью на острые камни. Где же этот проклятый аварийный запас? Руки его тряслись, ноги сами по себе ходили ходуном. Ага, вот он, уткнулся под валун. Викенеев вытащил автомат, неточными движениями стал пристегивать спаренные магазины. Надо обозначить себя сигнальным патроном. Счет идет на секунды. Сейчас и эту вертушку грохнут, ей-богу грохнут! Борттехник дернул за шнурок сигнального патрона, гильза зашипела, разбрызгивая огненные брызги, а затем повалил густой красный дым. Увидели, увидели! Борттехник вскочил на ноги. Духи стали лупить по вертолету из безоткатных орудий. От грохота лопастей и взрывов у Викенеева сотрясались кишки и желудок. Подхватив аварийный запас, он со всех ног кинулся к зависшему над землей вертолету. О, как он бежал! В училище стометровку быстрее чем за 15 секунд ни разу пробежать не мог. Разгонялся изо всех сил, молотил ногами часто-часто, но все равно наступал какой-то предел, и скорость не нарастала, как он ни бился, и все проигрывал своему сопернику, и все получал бананы по физо. А сейчас словно оседлал реактивный снаряд, словно обрел пропеллер, как у Карлсона, и полетел-полетел, обгоняя пули и снаряды, к спасительному вертолету, и душа вырывалась вперед, и жажда жизни опережала на полкорпуса, и вот-вот разорвутся сердце и легкие от нечеловеческой нагрузки, но вот его подхватили крепкие руки, затащили внутрь вертолета, и машина тотчас взмыла в воздух, и опять кто-то застрочил из пулемета, и замелькали в страшной круговерти горы, камни, высохшие русла, безоблачное небо и солнце, похожее на разорвавшийся снаряд.
— Глотни спирта! Выпей, говорю!
Ему совали под нос флягу. Край горлышка стучал о зубы борттехника. «Успел ли Колян выпрыгнуть?» — думал Викенеев, глотая жидкий огонь.
Колян, летчик-оператор, выпрыгнуть не успел. От удара о землю у него разломилась тазовая кость и хрустнул позвоночник — острый позвонок пропорол кожу аккурат между лопаток и пропотевший комбинезон и уткнулся в спинку сиденья. Летчик как бы пригвоздил себя своей же костью. Он не почувствовал боли — тело перестало воспринимать боль, и даже когда фонтан горящего бензина плеснул ему в лицо, летчик лишь с удивлением отметил, что огонь вовсе не красный, а зеленый, да еще нашпигованный золотыми искорками — такую феерию можно увидеть, если сильно-сильно надавить кулаками на глаза. Когда летчик был маленький, этому фокусу его научили деревенские мальчишки. «Хочешь золото увидеть? Сожми кулаки и дави в глаза!» Давили не только до золотых искорок, но до тупой боли, растекающейся на весь мозг. От этой боли хотелось реветь. Но мальчишки терпели, ждали, когда в бесконечной, бездонной черноте появится золотое облако и, стремительно разрастаясь, накроет собой все-все— все… Гуля Каримова, схватившись за лицо руками, причиняла себе такую же боль и мычала; шла по коридору, сбивая тазы и тапочки, и мычала. Черт знает, какими путями просачивается информация — может, на лбу у медсестры проступили строчки из донесения о происшествии под кишлаком Дальхани или, может быть, она сама про это выстонала — в общем, через пять минут весь женский модуль знал, а все бабье, что оказалось рядом, впилось взглядами в Гулю.
Видели бы вы эти глаза! Прожектора, а не глаза! Темный коридор залил ослепительный свет, и посыпалось под босые ноги медсестры битое бутылочное стекло. Она ступает по нему мягко, неслышно, гнутые чешуйчатые края осколков сочно врезаются в отшлифованную пемзой гладенькую пяточку — сплошное удовольствие. Каждый шаг — и режут. Мягко. Нежно. Каждый шаг — и стекло входит в мякоть. Тихо-тихо. Нежно-нежно. А если Гуля качнется, упрется рукой о стену, так и стены тоже осыпаны битым стеклом, и все сверкает, переливается. Слух ложится на слух, третий слух примешивается, да еще кто-то вздохнет, буркнет что-то не по теме, предположит или спросит, но ком слухов катится быстро, и замешивается в него черт знает что.
— Пятнадцать человек погибло.
— Всю колонну почти положили…
— Всю? Значит, и… тоже…
— Что «тоже»? Герасимова убили?
— Слышали? Герасимова убили!
— Герасимова духи расстреляли. Сначала издевались, потом расстреляли…
Стекло. Одно сплошное стекло. Бабье смаковало новость. А когда видишь, как новость корежит человека, смак особый. Конечно, жалко девчонку, но такова жизнь, не все коту масленица. Думала, что привязала к себе Герасимова, свила гнездышко в его канцелярии — и теперь как у Христа за пазухой? Нет, рыбка, тут жизнь суровая, тут нос задирать не следует, и губы особенно не раскатывай. Как мужик пришел, так мужик и уйдет, тут за каждую граммульку счастья бороться надо, а ты все хапанула, вертихвостка драная, на всех свысока поглядывала — как же, такого красавца оторвала, такого мужика качественного! — и думала, что теперь жизнь как ковровая дорожка побежит среди кустов малины и клубники в березовую рощу? Ан нет, сладенькая ты наша, так в жизни не бывает, высоко хотела взлететь, да забыла, что больно падать будет. И вообще не пара тебе Герасимов, не пара! Тебя под начпо сюда прислали, вот и шла бы прямиком в его модуль, не хрен своевольничать и характер показывать! Возомнила ты о себе слишком, вот в чем вся беда. Носом крутить вздумала, перебирать начала: целый начальник политотдела тебе не понравился, брезговать посмела. Обидела человека, нашего мудрого и заботливого руководителя, а он такие обиды не прощает, это ты заруби себе на носу. И впредь будешь умнее, поделом тебе наука, здесь мужиками не разбрасываются, здесь они на вес золота, потому что война, голубушка, война вокруг веет, а это значит, что нам только кажется, что мужиков много; это мираж, золотце, на самом деле их очень, очень мало, намного меньше, чем нас…
А Гуля ка-а-а-ак шарахнет ногой по ведру, и мыльная пена — брызь по стенам! Молчать, куры недотраханные! Сварливое, говорливое бабье, отбросы, отстой, никому не нужные телеса! Молчать, не разевать свои злые рты, не сверкать глазами, не червивиться между чужих губ! Вы недоделы, на вас только в просолдаченных гарнизонах позариться могут, да еще на зонах. И все. Вы отребье, откидон, вы брошенные, никогда не любимые, ничем не привлекательные особи. Там, в Союзе, в нормальной жизни вы все тетки, черствые, заплесневелые сухари, которыми может утешиться только очень голодный человек. А здесь — единственное место на земле, где вы можете почувствовать себя Женщинами. Но это самообман, мираж, вам не остановить время, не приволочь Афган в Союз, и этот сказочный сон когда-нибудь закончится, и прогремят часы, и вы снова станете заплесневелыми сухарями — вот эти мысли отравляют вам существование, и потому вы так сверкаете глазами через дверные щели.
Она сменила тапочки на туфли и, не застегивая, пошлепала в них по пыльной дороге в штаб. Ей казалось, люди оглядываются, перешептываются за ее спиной: вон, вдова пошла… Какое гадкое, позорное слово — вдова. Типа безногая. Или безглазая. В общем, ущербная, недоделок. Добежать бы скорее до комнаты оперативного дежурного. Там все всё знают. Там нет этого удушающего незнания. Там светло и прозрачно, и сидят компетентные люди, готовые ответить на любой вопрос ясно и четко.
Ее жизнь размазалась, растеклась, как акварельный рисунок, попавший под дождь. Ничего не ясно, все смешалось, потеряло контуры. Цели нет, смысла нет, одни цветные завихрения вокруг, и сама растворяешься в них, перетекаешь из одного угла картины в другой. Лишь один четкий контур остался — это комната оперативного дежурного, провонявшая сигаретным дымом, топчаном, потом и обувью. По телефонным проводам и волнам радиоэфира сюда сливаются кровавые ручейки, из тяжелых корпусов радиостанций, похожих на гробы, брызжет ошметками разорванных, разжиженных тел, здесь аккумулируются вопли командиров, просьбы о помощи, отчаянная ругань и стоны раненых. Здесь клоака, сливная воронка войны, все мокрое и склизкое, что остается на месте боевых действий.
От дыма не продохнуть. Глаза щиплет. Несколько офицеров, раскуривая сигареты, обступили станцию. Один сидит, прижимая телефонную трубку к уху, второй стоит, согнувшись буквой «г» и водрузив локти на стол, третий сидит на краю стола… Они перебирают потроха, липкие фрагменты, выискивают в тягучей грязи цифры и фамилии.
— Герасимов… — произнесла Гуля. Ей не хватало воздуха. Она стояла посреди комнаты и не знала, что еще сказать. Любое слово, пристегнутое к этой фамилии, казалось чудовищным. «Герасимов погиб?», «Герасимов выжил?», «Что с Герасимовым случилось?». Никак не сформулировать вопрос.
— Вам что надо? — спросил подполковник, сидящий за столом. У него была большая коричневая залысина, пухлые щеки и стесанный, совсем неразвитый подбородок. Казалось, что голову офицера накачали насосом. Если на воздушном шарике нарисовать глазки, ушки и ротик, то получится очень похоже.
— Я узнать… Насчет Герасимова…
Подполковник отмахнулся и, выпуская дым в тусклый датчик радиостанции, громко и отчетливо, разделяя слова паузами, сказал:
— Зубр, еще раз по третьей графе… Семнадцать? Семь… Зубр, я говорю: по третьей графе!
В трубке что-то хрюкало. Надутый подполковник морщился и качал головой.
— Ни куя не разобрать…
— «Стрижи» отработали? — спросил капитан, который сидел на краешке стола.
— И на малой высоте, и по полной программе… — Подполковник затянулся, пепел упал на тетрадный лист, покрытый цифрами. — У каждого ККР и по два блока УБ-32.
— С говном смешали…
— Ага… Зубр, Зубр, ответьте Первому!
Тут Гуля расплакалась. В комнату входили еще какие-то офицеры. Она мешала, ей следовало уйти отсюда, но она утратила волю, она устала, вымоталась, ее напор и решимость иссякли, и ничего не оставалось больше, как стать той, кем она и была — слабой женщиной, которая всегда плачет, чтобы вызвать к себе сострадание.
Мужчины любят плачущих женщин. Такую женщину — даже если она совершенно незнакома — можно обнять, приголубить. Плачущая женщина, как и танцующая, становится намного доступней, ее подмоченный статус уже иной, и мужчинам прощаются многие вольности. Начальник политотдела, оказавшийся здесь кстати, вскинул брови, сердце его дрогнуло.
— Вы что это, товарищи офицеры, девушку обижаете? — строго спросил он, но это была такая дурацкая, общепринятая шутка. А Гуля не поняла, что фраза затасканная, дежурная, как и эта провонявшая комната, и, повинуясь своей природной женской слабости, потянулась бездумно к сильному, большому, способному на сострадание человеку. Она припала к груди начпо и тут уж отпустила все тормоза, заплакала навзрыд.
— Зубр! Зубр! — кричал оперативный дежурный, отравляясь сигаретным дымом. — Ответьте первому!
— Владимир Николаевич, — захлебываясь слезами, произнесла Гуля. — Вла-адимир Ни… Николаевич…
— Пойдем, пойдем, — ласково заговорил начпо, обнимая девушку за плечико. — Не надо плакать. Сейчас мы все узнаем. Здесь у них всегда неразбериха. Я сейчас по своим каналам запрошу. Не надо плакать…
Они вышли в пыльный зной. В небе стрекотали вертушки, пара «Ми-8» поисково-спасательной службы заходила на посадку, опуская на землю полусонного, пьяного донельзя борттехника Викенеева.
— Не надо плакать… Сейчас мы все узнаем…
Гуля кивала, шмыгала сопливым носом, утирала глаза. Хорошо, что она темненькая, «чуречка», никогда не красила ресницы в связи с отсутствием необходимости — ее реснички всегда черные, аспидные, пушистые, на солнце радужно переливаются. Веер, нежное опахало, а не реснички!
Он привел ее в модуль старших офицеров — с того торца, где был вход для начальствующего состава, отпер дверь своей «квартиры», бережно, с мягкой властью подтолкнул девушку, прибавляя ей решимости перешагнуть порог. Снял с умывальника вафельное полотенце, протянул ей:
— Садись. Не плачь. Сейчас мы все узнаем.
Его голос был спокойный и твердый. Гуля почувствовала, как к ней возвращаются силы. Она доверилась этому человеку. С ним будет все хорошо. У него огромная власть. Ему подчиняется вся дивизия. Он наделен силой Коммунистической партии Советского Союза. Он идет только вперед, к победе коммунизма. Над ним реет красный стяг с портретом великого Ленина. Его слова всесильны, потому что верны. У него в помощниках — отряды верного комсомола, авангарда советской молодежи. Все, что он делает, — он делает правильно. Где он, там светло, радостно, гремит оркестр, взлетает салют, трепещут на ветру флаги и раскачиваются красные гвоздики…
С жестяным скрежетом он открыл баночку лимонной шипучки и протянул ей.
— Сейчас мы все узнаем…
Она уже не плакала, лишь изредка всхлипывала и маленькими глотками пила колючую воду. Проклятый Афган! Мерзкая, ублюдочная страна! Почему она встретилась с Герасимовым здесь? Почему не в Андижане, не в Фергане, не в Ташкенте, прекрасном городе фонтанов и роз, где с прилавков Алайского рынка сваливаются грозди сладчайшего винограда, где огненными вулканами высятся горы помидоров, где продавца не разглядишь за бастионами, сложенными из болгарского перца, персиков, хурмы, где среди арбузных завалов чувствуешь себя муравьем на галечном пляже. Почему они не встретились там, у веселых и шаловливых фонтанов на площади Ленина, где встречаются сотни тысяч молодых людей и, упиваясь любовью, бегают под куполом изумрудных брызг по мраморным парапетам? Почему у них с Герасимовым не как у людей? Почему им достался этот ужасный Афган, пыльный, жаркий, голодный, злой, населенный пещерными существами, не знающими ни цивилизации, ни добра, ни любви, а только оружие да кровь? Почему?! Почему?! Почему?!
— Да не плачь же ты! У тебя уже глаза красные!
Начпо сел за телефон.
— «Доменный»! Почему долго не отвечаешь, Доменный?! Что ты мне тут оправдываешься? В мотострелковую роту захотел? По боевым тоскуешь? Я тебе устрою… Ну-ка быстренько дал мне Багульник!.. Алло! Багульник! Замполита немедленно! Живым или мертвым! Поднять, найти, выкопать! Пять секунд даю! Время пошло…
Обернулся на Гулю, подмигнул ей. Она тихонько высморкалась в полотенце. Хороший он мужик, этот Владимир Николаевич. Хороший мужик. Но разве он может воскрешать людей? Он хорохорится, показывает характер. Его-то точно не убьют, он на войну не выезжает. Разве что раз в полгода поторчит день— другой на командном пункте дивизии, когда разворачивается большая, образцово-показательная операция, посуетится среди проверяющих генералов из штаба округа, проследит, чтобы вдоволь было холодной минералки, чтобы в палатке для отдыха койки были застелены свежими простынями, чтобы насчет пожрать и выпить не было проблем. Вот и вся его война. А настоящую войну, со стрельбой, взрывами, кровавыми бинтами и воплями раненых, тянут ротные и взводные Ваньки да копченая безымянная солдатня.
— Алло! Богданов, ты?.. Стой, стой, не тараторь, потом доложишь…
Гуля скомкала полотенце, выпрямила спину, подала плечи вперед — не пропустить бы ни одного слова. Мамочка родненькая, хоть бы этот невидимый и далекий Богданов сказал хорошие слова. Хоть бы этот миленький, добренький, хорошенький дядечка сжалился над ней и сказал нужные слова, хоть бы пощадил, хоть бы его сердечко дрогнуло; ах, зря начпо говорит с ним так строго, Богданов может струхнуть и сказать совсем не то, что нужно. Лучше бы Гуля поговорила с ним — ласково-ласково, как кошечка, тихо-тихо, как лесной ручеек, и Богданов не сдержался бы, его душа размякла бы, как глина в руках гончара, и он сказал бы: «Жив, жив твой Герасимов!»
— Колонна наливников уже прибыла в твое хозяйство?.. Стой, стой, не тарахти! Все это я знаю! Ты вот что сделай: немедленно выясни, что там со старшим лейтенантом Герасимовым. Диктую: Геннадий, Евгений, Роман… Записал, да? Он в составе колонны ехал в отпуск. Ротой командовал лейтенант Ступин. Лично выясни, Богданов! За информацию головой отвечаешь. Сам, своими руками пощупай этого Герасимова, проверь его документы, сличи фотографию и дай мне точную и исчерпывающую информацию. Если что напутаешь — партийный билет положишь мне на стол. Ты понял, Богданов? Я жду доклада через десять минут.
Он положил трубку, взглянул на девушку:
— Сейчас мы все узнаем.
Десять минут! Как долго! Это целая вечность. Она взглянула на часы, висящие над низкой и широкой кроватью с лакированными торцами — такие обычно в гостиницах. Удобные, жесткие, не скрипят. Не то что панцирные койки… Во рту солоно. Гуля тронула губы ладонью. Покусала до крови.
— Кушать хочешь?
В углу стоял холодильник. Такая роскошь для здешней жизни! Большой, домашний, уютный и аппетитный «Саратов».
— Салями есть… — Начпо перебирал завернутые в бумагу продукты. — Сыр голландский. Коньячок. Это мне из Кировабада привезли… Ага, я знаю, по чему ты давно соскучилась! По селедке! А у меня есть настоящая балтийская сельдь пряного посола. Целая банка! Попробуешь? С черным хлебом, ага?
Она смотрела на часы. Черт, всего три минуты прошло!
— Почему он не звонит? Сколько нам еще ждать?
Начпо толкнул дверь холодильника, она с пуком захлопнулась. По комнате проплыла волна колбасного запаха. Какая селедка? У нее только Герасимов в голове! Зациклилась на одном, ничего больше не воспринимает. Не женщина, а облако: ты ее хоть обнимай, хоть палкой бей, хоть проходи сквозь нее — все одно.
— Это можно так целый час ждать, — произнесла Гуля. Голос ее стал совсем слабым. Она задирала голову, смотрела на часы, а когда опускала, на щеку скатывалась слеза.
— Наберись терпения! — осадил ее начпо, и тотчас противно затрещал телефон.
Гуля вскрикнула, вскочила. Начпо широкими шагами приблизился к аппарату.
— Слушаю… Ну?..
Тишина.
— Это не твоего ума дело… Я с этим сам разберусь… Правильно, это его дело…
Тишина.
Гуля не выдержала, схватила начпо за руку.
— Ну, что там?!! Не молчите же!!
Он положил трубку, повернулся к ней. На широком лице полковника — широкая улыбка. А девчонка-то, девчонка, вы только посмотрите на это чудо! Вот это глаза! Мурашки по коже от такого взгляда! Черные звезды, а не глаза! Губки дрожат, а верхняя до чего же миленькая, чуть вздернута кверху, так и хочется аккуратно прихватить ее зубами. Хороша, чертовка! А ведь девчонка-то его, персональная, специально присланная в качестве помощницы для ведения домашнего хозяйства. А какая-то мелкая шлаебень перехватила. Но сейчас она принадлежит ему, начпо. Сейчас она жить без него не может. Сейчас она стоит рядышком, близко-близко, так, что можно уловить запах хвойного мыла и еще… какой-то особенный женский запах, очень-очень приятный, волнующий. Начпо потянул носом. У него давно не было женщины, напряжение приходилось снимать мастурбацией, после которой он приходил в политотдел, вызывал офицеров и устраивал разнос.
— Ну что же с Герасимовым?!! — выдала Гуля низким, сорванным голосом — нет, даже не голосом, а ревом.
Она сейчас умрет, если он не ответит… Какое у нее изумительное лицо! В нем вспученная энергия самки, вся женственность сконцентрировалась в глазах. Наверное, так выглядят женщины за несколько мгновений до оргазма… Полковник не выдержал, тронул Гулю за щеку, медленно провел по ней ладонью… Она просто изумительна… Это его женщина, его… Как она дышит… И мягкий запах ее тела… Бесовское создание!
— Да жив твой Герасимов, — ответил он. — Цел и невредим. Продолжает ехать в отпуск к любимой жене.
Ее глаза беспокойно еще двигались, но что-то неуловимое произошло в них, расслабилась, отпустила чудовищная энергия. О-о-о-оххх… Ее плечи опустились, брови разомкнулись, исчезла складка между ними.
— Это правда? Бочкарев не ошибся?
— Не Бочкарев, а Богданов… И он не ошибся. Да что с твоим Герасимовым могло случиться? Во время обстрела он благополучно отсиживался в бронетранспортере, да еще два бронежилета на себя надел. Он же отпускник, ротой не командовал!
Гуля оседала. Она напоминала снеговика под солнцем. Она не устоит, понял начпо и как-то легко и естественно завел руку девушке за спину. Хороша девчонка, талия тонкая, спинка крепкая, такие у нее крутые виражи везде… И пахнет как сладко молодуха!
— Он жив и здоров, Гуля, — произнес начпо и чуть-чуть напряг руку, на миллиметр приблизив девушку к себе. Сопротивления не было. — Он жив и здоров, чему я искренне рад. Но он сюда уже не вернется…
Она вмиг отшатнулась, вскинула голову, нахмурилась.
— Почему?
— Потому что его жена работает в окружном госпитале секретарем военно-врачебной комиссии.
Ну, эта верхняя губка — это просто издевательство над мужчиной! Это же какая-то клубничка, а не губка: дразнится, чуть приподнявшись, оголяет блестящий ряд зубов.
— Ну и что с того, что работает, — быстро ответила Гуля. — А ему-то какая от этого радость?
— А такая радость, что ей ничего не стоит состряпать заключение в отношении раненого мужа и перевести его на нестроевую должность. А это значит, что в Афганистан он уже не вернется…
Полковник рисковал. Он решился на резкий маневр — отсечь Герасимова сразу, одним взмахом. Крови будет много, боли будет много, но зато уже не приложишь его обратно, и Гулю уже можно не выпускать из своих объятий. И все встанет на свои места, и дивизия вздохнет с облегчением. Ибо убедится в незыблемости существующих негласных законов. И начпо, потерявший лицо, опущенный старшим лейтенантом, вернет себе прежний авторитет и статус. И сделано это будет красиво: неторопливо, спокойно и уверенно, как неумолимая поступь коммунистической партии к славной победе коммунизма. И Герасимов не останется обиженным, получит второй орден Красной Звезды, останется служить во внутреннем округе, сохранит семью и партийный билет. И вся эта благодать зиждется исключительно на мудрости начальника политического отдела.
Гуля отрицательно покачала головой. Она была поглощена мыслями о Герасимове и дурными словами начпо и даже не замечала, что давно находится в его объятиях.
— Не может такого быть. Он мне сказал, что вернется через две недели.
— Естественно. Разве мог он сказать тебе, что уже не вернется сюда никогда?
— Вы говорите неправду.
— Я всегда говорю правду, Гульнора. Запомни это. Всегда. Начальник политотдела дивизии не может говорить неправду.
— Знаете что, Владимир Николаевич…
Она вдруг увидела себя со стороны, увидела, что находится в странной близости с полковником, увидела, что это чужая квартира, чужой холодильник, чужая кровать, и отстранилась от тучного тела начпо.
— Я знаю, Гульнора, что ты хочешь мне сказать… Но пойми, что Герасимову ты нужна только здесь. Мужикам не хватает баб — вот сермяжная правда жизни. Может быть, это звучит грубо, но так оно и есть. В Союзе у него все в порядке: жена, любовницы, подруги. А здесь нужен временный заменитель семьи, суррогатная жена, пэпэжэ…
— Кто?!
— Походно-полевая жена.
— Вам нужна суррогатная жена, Владимир Николаевич? И вы остановили свой выбор на мне?
— Ты мне нравишься, Гульнора.
— А мне нравится Герасимов.
— Ты думаешь, у тебя есть право выбора?
— А что, по-вашему, я не человек?
Начпо опустил руки.
— Гульнора, здесь идет война. И здесь все решают мужчины, а не женщины. Здесь у вас нет права голоса. Доверьтесь мужчинам. Покоритесь. Так легче будет выжить.
— Кого мне любить, решаю я.
Она была так смешна и наивна со своей детской гордостью.
— Ты так думаешь? — вкрадчиво спросил начпо.
— Уверена!
Он кивнул, сунул руки в карманы и стал ходить по комнате. Гуля перестала быть ему интересной. У него пропало всякое желание убеждать ее в своей правоте. В душе осталось черствое раздражение.
— Что ж, хорошо, — произнес он. — Я восхищен. У тебя сильное и светлое чувство. Мне кажется, что тебя не сломают обстоятельства. Мне всегда было трудно отправлять женщин медсанбата на «точки», где в очень трудных условиях несут службу офицеры и солдаты. Там грязь, холод, бытовая неустроенность, круглосуточное боевое дежурство, бесконечные обстрелы. Пищу готовят на солярной печке, спят вповалку на голых камнях, месяцами не моются, страдают поносом, истощением, вшами. Им нужна медицинская помощь. И я всегда мучаюсь, когда утверждаю списки медсестер, командируемых на «точки». Я же понимаю, каково им несколько дней прожить в таких условиях. Даже самые сильные и волевые женщины ломаются, получают тяжелейшие душевные травмы. А ты очень сильная. Ты сильнее любой другой. Ты все выдержишь. Я в тебя верю…
Гуля не понимала, о чем он говорит. Она устала быть здесь. Ей нужно было побыть одной, замкнуться в себе, успокоиться, остыть, порадоваться тому, что с Герасимовым ничего страшного не случилось, он жив и здоров, может быть, он уже пересек границу с Союзом и уже окунулся в великое мирное и хлебосольное счастье. Что он уже не в этом дерьме, и вражеские пули его миновали, и огонь горящих наливников не опалил, и не контузило, не ударило, не размочалило — сохранила судьба этого милого пофигиста, ее любимого рыцаря, ее красавца, ее ласкового вояку. Ее мысли со скоростью радиоволн передались ему; Герасимов почувствовал теплую волну и сразу представил Гулю — такой, какой он увидел ее в первый раз, в белом халате и косынке. «Хоть бы она ничего не узнала», — подумал он, но если бы его девушка работала в столовой или машинисткой в штабе, то весть об обстреле до нее дошла бы нескоро — к вечеру или вообще к утру следующего дня. А медсестры узнают о большой крови первыми. И вот уже над колонной, поднимая лопастями пыль, пролетела пара «Ми-8». Авиационный корректировщик давал пилотам целеуказания. Металлические стрекозы, гася скорость, зависли над укатанной ветрами площадкой, затем медленно сели. Лопасти продолжали вращаться, в клубы пыли уже устремились БТРы с убитыми и ранеными на броне.
Вдоль колонны шел прапорщик Нефедов с пулеметом на плече, еще не остывший после боя, еще горячий и злой. Думбадзе с отрезанной штаниной и туго перебинтованным коленом устроил истерику: «Нет!! Не надо!! Не полечу!!» Он держался за ствол пулемета и отталкивал уцелевшей ногой всякого, кто пытался стащить его с брони. Его черные глаза вылезли из орбит, он одурел от войны, в мозгах что-то замкнуло, и солдат стал бояться вертолетов.
— Да ёпни его по роже! — посоветовал Нефедов фельдшеру.
Выжившие наливники сбивались в стадо на пустыре перед расположением батальона, кружили по спирали. Рычащие бронетранспортеры, набитые горьким дымом боя, разъезжались веером по секторам, вставали в охранение. Сотрясая землю, к колонне ползла тяжелая танковая рота — еще полчаса назад она спешила на помощь, теперь нужды в ней не было, и танкисты остановили своих железных слонов на обочине, высунулись из люков, ждали команды, следили издали за погрузкой убитых и почему-то чувствовали себя виноватыми. Думбадзе разбили губу ударом кулака, он притих и позволил занести себя в вертолет. Но крепко зажмурил глаза, стиснул зубы, и кровь затекла на его раздвоенный подбородок, там запеклась и стала напоминать узкую щегольскую бородку. Пилот в выгоревшем до белизны комбезе стоял у распахнутого люка, беспрестанно приглаживал мечущийся в потоке воздуха рыжий чуб и орал на Нефедова, который руководил погрузкой.
— Ты обизденел, что ли? И трупы, и раненых, и пленных — все до кучи? Это тебе вертолет, а не «КамАЗ»!
— Ты, летун, мозги мне не парь. Мне особист сказал, что духов в первую очередь, — огрызнулся Нефедов. Летчик был очень храбрым человеком, коль позволил себе так грубо говорить с прапорщиком.
— Тогда раненых повезу во вторую очередь! — выпалил летчик, но тотчас понял, что сказал глупость, за которую от выжаренного недавним боем прапора можно схлопотать по физиономии.
— Сам-то хоть понял, что сказал?.. — Нефедов повернулся к солдатам с носилками и махнул голой жилистой рукой: — Заноси!
Кто из раненых мог, поднимался в вертолет самостоятельно. Ошалевшие, отрешенные, маловменяемые из-за больших доз промедола. Они перешагивали через трупы, покачивались, придерживались за боковые борта, нечаянно наступали на раскинутые руки своих умерших товарищей, давили подошвами ботинок ладони, скрюченные пальцы, вялые ноги, грязные пятки. Волосатый, которого занесли по частям, был прикрыт промокшей накидкой, из-под нее выглядывал зеленоватый затылок бойца. Другую — нижнюю — часть затолкали под скамейку. Раненые не испытывали страха, они были промежуточным звеном между лежащими на рифленом полу мертвецами и полными жизни и горячей энергии бойцами.
— Рассаживаться плотнее! Оружие на предохранители! Гранаты, запалы, ракеты, огни — все из карманов долой!
В темном салоне вертолета плыли белые пятна бинтовых повязок. У кого лоб, у кого плечо, у кого нога, у кого грудь. Привидения! Думбадзе забился в самый угол, согнулся пополам, заткнул уши пальцами. Его мелко трясло, потом начало рвать, пустой желудок выворачивался, солдат раскрывал рот, икал, крутил головой, но даже не мог сплюнуть, во рту все высохло и выгорело.
— Не ссать, военные! — приободрил Нефедов раненых, заглянув в салон и убедившись, что еще полно места для пленных духов. — Ваш ждут госпиталь, чистые палаты, медсестрички, усиленная жрачка и полная кайфушка! Ступин всем напишет наградные!
— Товарищ прапорщик, спасибо вам…
— Спасибо в стакан не нальешь, зема. Перед дембелем рассчитаешься… Заводи духов, Абельдинов!
Сержант Абельдинов в старой, прожженной «эксперименталке» без рукавов, дал ногой пинка худому, черному, как шахтер, афганцу со связанными за спиной руками. Чалма у того тут же съехала на глаза.
— Бегом в вертолет, сука! Голову пригнуть! По сторонам не смотреть!
Зачем он кричал афганцу по-русски? Второго пленного, в светлом, почти белом шальвар-камизе, похожем на скомканные и спутанные простыни, Абельдинов ударил прикладом по затылку. Афганец слезливо ойкнул и быстро-быстро запричитал. Руки его были связаны куском колючей проволоки, на коричневых морщинистых ладонях запеклась кровь.
— По сторонам не смотреть! Приклеиться к полу и затухнуть, уроды плешивые!
Пилот, стоявший поодаль и наблюдавший за погрузкой, сплюнул и покачал рыжей головой:
— Я куею от этой пехоты!
Пленных афганцев посадили на пол рядом с убитыми. Они косились на результаты своего труда. Раненые косились на афганцев. Как ни странно, ни у кого из них не воспылало чувство мести. Было пришибленное любопытство — кто они такие, что по нам стреляли? А какие у них руки — с когтями или с присосками? А ноги — с копытами или ластами? А какие носы и уши — железные или пластмассовые? Пилот втянул стремянку, захлопнул дверь и перед тем, как скрыться в кабине, взглянул на сержанта, который, как судья, восседал между пленными и ранеными.
— Все в порядке?
— Заепись! — кивнул сержант и показал большой палец.
Лопасти застучали, загудели, тени побежали по лицам недавних врагов, вертолет оторвался от земли. Металлический пузырь уносил в себе отсеченную плоть войны. На базе, у ВПП аэродрома, мертвых ждал начальник «черного тюльпана», сидел на подножке грузовика, щурился от солнца, курил, поглядывал на часы и думал, что вряд ли успеет сегодня к концу дня закачать все тела формалином. Раненых ждали две полевые санитарные машины, санитары сидели в тени машин на корточках и плевали себе под ноги. Пленных афганцев ждали наш особист и его коллеги из местного ХАДа — немногословные, узколицые пуштуны в темных костюмах и светлых рубашках без галстуков, садисты и мастера непереносимых пыток. Пилота ждали офицерский модуль и баня. Вертолет ждала стоянка с металлическим рифленым полом. Каждому свое.
Герасимов отвернулся от накатившего на него пыльного шара, поднятого с земли вертолетными лопастями. Кое-как, ибо это было бесполезно, он отряхнул рукава рубашки, проверил в карманах документы и измочаленную стопочку чеков. Это все, что у него осталось. Чемодан «мечта оккупанта» с подарками жене, с новенькими джинсами, батниками и парой белоснежных кроссовок разорвало в клочья в подорванной боевой машине.
— Ну же, ну! Ступин! Держи себя! — приговаривал Герасимов, шлепая себя по груди. Пыль уже успела смешаться с потом Герасимова и кровью Волосатого, и эта коричневая субстанция намертво впиталась в рубашку. Другой рубашки у Герасимова не было. Стираться было негде.
— Командир…
Ступин задыхался. Ему не хватало воздуха. Герасимов несильно стукнул его кулаком в плечо.
— Ну же, Ступин! Расслабься, не накручивай себя!
— Командир… У меня все это перед глазами…
— Не надо, не думай. Выкинь на хер эту войну из головы. Просто делай то, что должен, а что будет, то будет.
— А что я должен делать, командир? Что тут вообще можно сделать?
— Сберечь людей, Ступин. Здесь не Сталинград. Ты должен беречь людей. Ты должен быть спокойным, как бегемот, и делать все, чтобы сберечь людей. Не надо атак и подвигов! Всю страну все равно не перекуяришь, Ступин! Здесь нам надо только выжить!
— Командир, тебе легко говорить… — Ступина трясло. Он пытался раскурить сигарету, отчаянно высасывая из нее дым. Сигарета была надломана, лейтенант этого не видел. — Ты умеешь быть спокойным… Ты всегда такой… А я, нудила… я… я только всем мешал…
— Все, успокойся! — Герасимов хлопнул Ступина по липкому плечу. — Иди к людям и командуй.
— Все в жопу… Какой из меня командир…
— Ступин! Делай, что должен!
— Командир… Командир, ты всегда был таким? Тебя что-нибудь может вывести из себя?
— Ничто, Саня. Я бронебойный. Мне все по фигу.
— Все-все?