Прорыв начать на рассвете Михеенков Сергей

– Так чего же вам желать, чтобы немца назад погнали? Пока немец здесь, комиссарам не до вас.

– И это верно.

– Ну так чего ж тогда?

– Чужой. Немец, говорю, чужой. А от чужого человека в своём дому, каков бы он ни был, николи добра не бывало.

Вот и получил он ответ на один из самых сложных вопросов.

– Дочери? – спросил Радовский, кивнув на женщин, сидевших в это время в другой половине.

– Дочки. И сноха.

– Одной-то рожать скоро.

– Скоро.

– А кто ж роды примет?

– Есть кому. Тут у меня на хуторе по этой части свои хвершела.

– А сын где? На фронте?

– Известно, где нынче сыны… Воюет. Вестей вот только нет. Как ушёл… – И старик махнул рукой. – А ты, стало быть, с дороги забрёл к нам…

– С дороги.

– Как-то несуразно врёшь, мил человек. – И Иван Степанович шевельнул кустистыми бровями, в упор посмотрел на Радовского.

Тот тоже не сморгнул. Потом налил себе стопку и тут же выпил.

– Ни о чём ты меня, старик, лучше не расспрашивай. Скажу тебе вот что: зла тебе и твоему хутору от меня не будет. Сегодня же я и уйду. Но ответь мне вот на какой вопрос. Скажи прямо. Если скажешь «нет», то никаких последствий для вас это не будет иметь. Ни хороших, ни плохих. Останетесь жить, как жили. Если я к тебе через неделю-другую человека сюда приведу, приютишь его?

Старик молчал. Потом, будто что-то уже поняв, спросил:

– Мужчину или женщину?

– Женщину.

– Беременную?

– Да.

– Чей же ребёнок? Твой?

– Мой. Я и продуктов принесу, и одежды. И материи на пелёнки и прочее.

– Ты лучше уж тогда лекарств нам принеси. А каких, спроси вон у той, у высокой. Зиной зовут. Она знает, что надо. Она у нас докторша.

Уже уходя, Радовский спросил:

– Партизаны не заходят?

– Какие ж тут теперь партизаны? Партизаны там, за Варшавкой, на той стороне. Их и раньше тут не было. Место-то глухое. Никто не беспокоит. Тихо живём. Бога не гневим.

О том, что тут происходило зимой, Иван Степанович на всякий случай умолчал. Кто он такой, этот старшина, что он? Кто его знает. Но если бабу, беременную его ребёнком, привести хочет, значит, и их не тронет. Может, так оно и лучше. Пускай приводит. Места всем хватит.

– Что же вы ни разу не спросили меня, кто я такой? Дочка ваша, которая меня разоружила, и то сразу поинтересовалась…

– Что мне тебя пытать? Правды не скажешь. А пришёл вроде без зла. Без зла я тебя и встречаю, и провожаю. Такой мой тут устав для всех.

На дороге к лесу его караулила Пелагея. Он заметил её ещё от дома. Ходила в широком белом сарафане, поглядывала на хутор. В руке его автомат.

Подошёл. Она кусала травинку. Глаз с него не спускала. Что-то хотела спросить. Он заговорил первым:

– Когда рожать-то?

– А ты что спрашиваешь? Акушер, что ли?

– Нет, не акушер.

Она протянула ему автомат. И тут к ним от леса выбежали Прокоп, Федя и Колюшка. Ещё издали Пелагея услышала их радостные голоса:

– Дядя Саша! Дядя Саша!

Но вскоре они разглядели незнакомца. Такой же высокий, но пожилой. Не дядя Саша. Остановилась в отдалении, затихли и молча смотрели на мать и на незнакомого солдата с автоматом.

Пелагея почувствовала, как разом потемнело в глазах. Но виду не подала. И спросила:

– Мужа моего не встречал ли где? Иваном зовут. Иван Прокопович Стрельцов. Прошлым летом, в конце, извещение на него пришло. Без вести пропал.

– Стрельцов? – Радовский помнил фамилии всех, кто прошёл через его боевую группу; ни в списке первого состава роты, ни в теперешнем Стрельцовых не значилось. – Нет, сестра, такого не припоминаю.

О том, о ком сокрушалось её сердце, и чьё дитя она носила в себе, спросить Пелагея не осмелилась. И вроде бы дёрнулось что-то внутри, какая-то смелость или догадка, но в последнее мгновение удержала себя. Только и сказала на прощанье:

– Странный вы человек. Пришли, ушли… А на душе что-то другое держите.

– Другое. Это верно… Не обижайся, сестра. Не обижайся. Без зла пришёл, без зла ухожу.

Уже от леса он оглянулся на неё. Женщина, бережно положив одну руку на высокий живот, а другую приложив ко лбу ковшиком, пристально смотрела ему в след. Словно он уносил что-то такое, что принадлежало и ей…

Через неделю Радовский привёл на хутор Аннушку. Снял с лошади обессилевшую, вымотанную долгой дорогой и понёс прямо в дом.

– Господи, Царица Небесная! – забегала вокруг Аннушки Васса Андреевна. – Да её ж, бедную, комары всю высосали! Клади, клади на кровать. Разуть надо да ноги протереть. Тася! Зина! Несите тёплой воды и чистую тряпку!

Бойцы в красноармейских гимнастёрках сняли с лошадей несколько небольших брезентовых мешков с продуктами, медикаментами и тем необходимым, что Аннушка сама собрала себе в дорогу.

А ещё через две недели хутор обстрелял одиночный истребитель. Никто даже не успел разглядеть опознавательных знаков на его крыльях. Ни крестов, ни звёзд. Зашёл он со стороны солнца и дал две коротких очереди по дому и постройкам. Сразу загорелся сенной сарай. Но Иван Степанович с Пелагеиными ребятами успели потушить огонь, залили его водой из озера. И, когда заливали вспыхнувшее в остатках прошлогоднего сена пламя, в доме они услышали крик и вой. Дети сразу притихли. А Иван Степанович даже не придал крикам никакого значения. Он знал, что у Пелагеи уже начались схватки и потому увёл ребят из дому. Но вскоре догадался: крик в доме стоял иной. Подбежал к окну, которое уже облепили Пелагеины сыновья.

– Ох, Палашенька ж ты моя милая-а-а! – слышалось оттуда рыдание Васютки.

Этот голос жены он знал. Голос был нехороший.

– А ну-ка, ребятки, пошли, пошли, – сгрёб он дрожащими руками детей и повёл их в сад.

Там усадил на лавку и, глядя в их бледные и сразу осиротевшие лица, стал ждать. Он ждал и чувствовал, как нижняя его губа стала непослушно трястись.

Пуля попала Пелагее прямо в грудь, и она умерла мгновенно. Всё произошло в тот момент, когда Васса Андреевна приняла из неё ребёнка и передала его Зинаиде, которая стояла рядом с пелёнкой наготове. Они даже не успели отрезать пуповину. Всё сделали потом, когда Пелагея лежала уже неподвижно, успокоенно глядя остановившимися глазами в потолок.

Родилась девочка.

А самолёт, качнув чёрными крыльями, ещё раз развернулся над озером и прошёл на бреющем над хутором, над самыми верхушками сосен, так что их шатнуло, будто в испуге. Но больше уже не стрелял.

Глава шестнадцатая

Воронцов уже около месяца лежал в партизанском госпитале, куда попал после нелепого, как он считал, ранения. Ранило его в ногу.

Их район каждый день сжимали. Карательные отряды появлялись то здесь, то там. Уже нельзя было полагаться на то, что деревни, где ещё вчера они спокойно жили на постое, свободны от немцев, полицаев или казаков. Каратели входили то в одну деревню, то в другую, жгли дворы, расстреливали и вешали местных жителей, помогавших партизанам. Поэтому из деревень люди перебирались в лес. Но и здесь их настигали конные отряды казаков или специальные отряды полицейских и других формирований, которые были стянуты сюда, в район Всходы – Дорогобуж – Угра, для уничтожения партизанских баз. Одновременно операция предполагала полную ликвидацию 1-го гвардейского кавалерийского корпуса, оставшегося в тылу группы армий «Центр» с зимне-весенних боёв. Партизанские отряды хоть и создавали немцам большие проблемы, однако к их существованию уже привыкли, принимая как неизбежную и регулярную напасть. А вот иметь в тылу целый корпус… Только для его блокады надо было постоянно держать несколько дивизий и отдельных полков с тяжёлой техникой и артиллерией, не считая полицейских формирований, охранных подразделений и боевых групп специального назначения. И эти формирования и боевые группы в тылу войск, глубоко вклинившихся в территорию неприятеля, спешно стягивались сюда из всех дивизий и корпусов.

Госпиталь с самой весны голодал. Не хватал медикаментов, перевязочных материалов. Рана загноилась. В жару не уследил, завелись черви. Закопошились, так что даже зашевелилась повязка. Десантник, лежавший рядом, сказал:

– Ничего. Этих червей не бойся. Эти тебя не съедят. Но рану почистят. У тебя все эти дни сукровица гнойная вытекала. Теперь её нет.

Но Воронцов всё же продолжал отгонять от своей больной ноги надоедливых мух. Хлестал их черёмуховой веткой. А в ране копошилось, щекотно передвигалось, и иногда, казалось, он слышал, как они там шурудят в его теле, эти жуткие чистильщики.

Воронцов и ещё несколько человек лежали под навесом позади школы. Школа была наполнена тяжелоранеными. Две недели провалялся там, в одном из классов, превращённых в палаты, и он. Из классов было две дороги: одна под навес, на свежий воздух, а другая в яму, вырытую в конце липовой аллеи, куда почти каждый день вывозили на тележке умерших. Заскрипела тележка, значит, кого-то повезли по липовой аллее. Складывали там в ряд и присыпали сверху на полштыка сухим песком. Только чтобы мухи не доставали. Воронцов ту яму видел. Специально сходил посмотреть. Когда понял, что на тележке его туда уже не повезут. Вырезал себе трофейным ножом костыль, приладил поперечину, чтобы не так больно давило подмышку, и клёгал вокруг школы, а иногда и подальше. Радовался, что снова худо-бедно может передвигаться, что уже не так беспомощен, как в первые дни.

Весь их суточный рацион состоял из котелка баланды и ложки распаренной пшеницы. Кормили два раза. Утром и вечером. А днём они промышляли. Копали разные коренья, собирали травы, которые заваривали в котелках на костре. Получался густой отвар. Видимо, и он помогал им выжить и сохранить силы. Но уже через несколько дней от этих отваров начиналась жуткая, до судорог, оскома.

В конце апреля, после неудачной попытки переправиться через Угру, они, неделю проскитавшись по лесам, попали наконец к партизанам. В один из отрядов полка майора Жабо. Полком к тому времени командовал уже не Жабо, а другой командир. Его Воронцов не знал. Тоню всё время носили с собой. В лесу нашли наполовину съеденный мышами контейнер с горохом и гречневым концентратом. На нём и протянули ту жуткую неделю. Вырыли землянку. Старшина Нелюбин сложил из камней печь. Так и пережили последние апрельские холода. Дальше пошли, когда отыграла в лесах талица, когда успокоились овражки, которые несколько дней назад были речками и реками, когда солнце выело последний снег в лощинах и просохли лесные дороги.

Тоню они отнесли в партизанский госпиталь. Госпиталь размещался в сельской школе. В нём и за хирурга, и за врача служил бывший участковый фельдшер, а медсестрами – его жена, дочь и местные женщины. После обстрела на переправе именно туда и попал Воронцов. Зашёл однажды в палату. Тоня уже вставала.

– Ой, это вы! – обрадовалась она.

Воронцов положил на пол костыль, присел на край кровати.

– Тебя Кудряшов спас, – сказал он ей. – Помнишь Кудряшова?

– Смутно, – призналась она. – Помню, дядька какой-то возле меня всё время был. Небритый такой. Огромный, как лось.

– Когда немцы из пулемётов… ну, там, на льдине… Он, раненый, рядом с тобой лежал. Все пули… Мы его потом на берегу похоронили.

Воронцов вспомнил: когда хоронили Кудряшова, сняли с него полушубок, накрыли им Тоню, а в кармане нашли платочек с сахаром.

– Помнишь, сахаром тебя кормили в дороге?

Она мотнула головой. Ничего она не помнила.

– Как твоя рана?

– Заживает. Уже скоро совсем заживёт. Вот встану и буду тебе помогать.

– Да я уже сам… Ходить вот учусь. Научусь хорошенько и уйду.

Вскоре поступил приказ: корпус начал выход через Варшавское шоссе на Киров, на соединение с 10-й армией. Тоня попала в команду на эвакуацию. И Воронцов облегчённо вздохнул. Потому что все эти дни слухи ходили разные.

Перевязывали их редко. Нечем было перевязывать. К тому же когда в ближайших деревнях начали появляться конные разъезды казаков и полиции, медперсонал из местных стал исчезать. Они уходили не только из госпиталя, но и из деревни. Люди понимали: придут немцы, ничего хорошего за помощь партизанам их не ждёт. Спросится за всё. А доброхоты, как говорят, влить щей на ложку найдутся, подскажут: кто, что и как…

Прошло ещё несколько дней. Однажды ночью в стороне соседней деревни поднялась стрельба. Воронцов уже обходился без палки. Он привстал с нар, прислушался. Всё было ясно и без разведки: стреляли танковые пулемёты, значит, по большаку на их деревню шли немецкие танки.

– Идут, – сказал десантник и откинулся на спину. – Ты, курсант, уходи. Ты уйдёшь. А нам…

Десантник тоже был ранен в ногу. Но он ещё даже не вставал.

Спустя полчаса со стороны большака примчался на телеге пожилой санитар.

– Уходите! Расползайтесь, кто куда может!

Воронцов кивнул на винтовку, которую десантник всегда держал при себе.

– Забирай, – сказал тот. – Не пригодилась. Только патронов к ней всего один магазин. На вот ещё… В дороге понадобится.

Десантник расстегнул ремешок компаса и бросил Воронцову.

– Думал, сам поднимусь. Да, видать, что не судьба.

– Спасибо тебе. Прощай…

И он заковылял по липовой аллее. Там прошёл мимо ямы, почти уже заполненной, и направился в сторону зарослей ивняка.

В деревню входил карательный отряд. Впереди продвигались две приданные карателям танкетки и бронетранспортёр. В «гробе» рядом с пулемётчиком стоял высокий человек в куртке цвета «древесной лягушки». На его карте деревня была помечена крестиком, что означало – уничтожение. Уничтожать предписывалось всё. И строения. И людей. Они легко сбили небольшой партизанский дозор на большаке и ворвались в деревню. Танкетки проскочили луговину и открыли огонь из своих пулемётов по зданию в центре деревни. Похоже, это была школа. Из здания выползали какие-то люди. Пулемётчик оглянулся, указал рукой на здание в центре деревни:

– Похоже, у них там госпиталь или что-то в этом роде…

В глазах у пулемётчика Радовский заметил нерешительность.

– Огонь! – не отрываясь от бинокля, сказал человек в куртке цвета «древесной лягушки».

– Там госпиталь, господин майор. Раненые.

Пулемётчик медлил. Стоявший рядом тоже знал, что госпиталь, да к тому же захваченный врасплох, никакой опасности представлять не может. По всей вероятности, там никого, кроме раненых, уже и не было. Персонал и охрана разбежались. Но на карте этот населённый пункт помечен крестиком. Знаком смерти. Значит, уничтожению подлежало всё. Других вариантов не существовало. И он повторил раздражённо:

– Я же сказал – огонь!

Пулемёт заработал с монотонным лязганьем, вбирая в себя металлическую ленту.

Воронцов ковылял по лесу. Спустился в лощину, пробежал по сырой тропинке. Через речку лежали клади – две ольхи, соединённые редкими поперечинами. Он побежал по ним.

Оглянулся. По стёжке бежали ещё двое. Оба без винтовок, в белых подштанниках и белых нательных рубахах. У одного забинтована голова, так что едва видны щёлки глаз, у другого рука на перевязи.

Снова начиналась его лесная одиссея…

Смирнов и старшина Нелюбин, видимо, были уже за линией фронта. Боли в ноге он почти не чувствовал, но бежать всё же не мог. Гимнастёрка на нём почти истлела. Последний раз, стирая её на колодце, он старался не особенно тереть истончившуюся материю, особенно на замухрившихся протёртых швах, чтобы не наделать дыр. Шинель он успел собрать в скатку. Вот только сапоги остались где-то в каптёрке. Обут он был в поношенные краснармейские ботинки, которые ему принёс фельдшер. О сапогах Воронцов особенно не сокрушался. В ботинках было легче. К тому же сапог на свою больную ногу он вряд ли бы натянул.

Лес быстро обступил его. Пулемётные очереди позади вскоре затихли. Им никто не отвечал. Некому было отвечать вошедшим в деревню немцам и карателям.

Он шёл весь день. Вечером сориентировался по компасу и снова пошёл, держась направления на юго-восток. Где-то там было Варшавское шоссе, дорога, за которой проходила линия фронта. Где-то там выходили кавалеристы и десантники. Где-то там существовали партизанские «коридоры». Но здесь… Здесь надо соблюдать особенную осторожность. Обходить стороной поля и деревни. По часу вылёживать у дорог, чтобы улучить момент, перебежать на другую сторону и скрыться в ближайшем перелеске, не замеченным ни патрулём, ни кем-нибудь из местных жителей. Так, держась одного направления, он шёл и ночь. И утром, обессилев и чувствуя, что засыпает на ходу, забрёл на лесной луг и лёг в траву. И тут же уснул.

Проснулся Воронцов оттого, что в жарко нагретом небе, в расплавленной солнцем вышине пел-журчал, вытанцовывая на своих упругих крылышках, жаворонок. Воронцов, замерев, смотрел на его магический танец и счастливо думал: «Это ж я дома, на родине, в Подлесном, в поле лежу…» Но кто-то начал швырять в жаворонка сапогом, и жаворонку стало больно, так что пение его превратилось в стон. И Воронцов, чтобы не слушать этот противоестественный стон, перевернулся на другой бок. Но в это мгновение снова ударили тем же сапогом, теперь уже его, по больной ноге, и он, мгновенно придя в себя, открыл глаза.

Кто-то заглядывал в его лицо. Сперва один, потом другой, а потом сразу двое. Больше не били. Ни жаворонка, ни его. Жаворонок звонил, мелко перебирая стремительными серпиками-крылышками, в недосягаемой высоте. Он продолжал свою песню-пляску. А вот он, Воронцов, похоже, отплясался…

– Ну, вставай, что ли? – услышал он хриплый пожилой голос; говоривший что-то лениво жевал, и, видимо, поэтому говорил не зло.

– Больше не трогай. Видишь, он раненый. Ты потом тащить его будешь? Отойди, говорю.

– Одёжа-то на ём плохонькая. Даже шинелка так себе…

– На портянки пойдёт. – И «портяночник» засмеялся.

Его, однако, не поддержали стоявшее рядом.

Воронцов поднял голову. Четверо в чёрных френчах и брезентовых ремнях, в таких же чёрных кепи с кокардами обступили его. В траве гремели кузнечики, прыгали прямо на лицо, щекотали цепкими крапивными лапками. Он надеялся, что стал частью луга, травы, он думал, что растворил своё тело в татарнике и иван-чае, так что его уже не различали в этом пейзаже насекомые, но оказалось, что это не так.

Деваться некуда, надо вставать. И Воронцов начал подниматься. Всё тело его болело. Рана ныла и кровоточила. Он заметил, что из-под обмоток, которые он на прошлой неделе нарезал из старой шинели, доставшейся им, живым, после умершего от перитонита кавалериста, вытекла струйка крови, и на неё тут же налетели зелёные мухи. И откуда они только тут, в лесу, взялись? Он встал, пошатываясь, прошёл несколько шагов. Заметил: его винтовка висел на плече одного из полицейских, самого высокого.

– А может, к Северьянычу его отведём? Северьяныч на прошлой неделе самогон гнал. С магарычом будем. А? – Это говорил высокий, который забрал винтовку Воронцова и всё время молчал.

– У Северьяныча уже пятеро на мельнице и четверо в поле. А этот… Не возьмёт он его. Доходяга. И раненый. Да и не наша это территория.

– Да неохота в управу тащиться. Лучше у Северьяныча его пристроить.

– Слышь, курсант, что у тебя с ногой? – спросил высокий.

«Называет курсантом, значит, из военных», – понял Воронцов и ответил:

– Осколком задело. Заживает уже. Сам пойду.

Он боялся, что полицейские его просто пристрелят. Если станет ясно, что идти он не может. Уже ясно, что тащить раненого им неохота. Обуза.

– А ну-ка, размотай, покажи.

Воронцову и самому хотелось посмотреть на свою рану, после того как кто-то из полицейских ударил его сапогом. Интересно, который из этих сволочей бил меня? Он снова сел в траву и начал разматывать обмотку, потом старый грязный бинт. И время от времени поглядывал на обступившие его сапоги. Теперь болела не только рана, но и голова, и всё тело.

– Горелый, дай ему свой пакет, – коротко приказал высокий дядька, распознавший курсантские петлицы Воронцова.

Один из полицейских, коренастый, короткопалый, с малиновым пятном на щеке и оборванной мочкой уха, выругался и швырнул под ноги Воронцову индивидуальный медицинский пакет. Воронцов разорвал его, протёр куском бинта кровь и начал перевязывать ногу. Рана открылась, но была уже нестрашной. В такой черви уже не заведутся. Ни гноя, ни запаха. Чистая.

– Ни разу не продавали хромого коня? – усмехнулся высокий, поправил ремень винтовки Воронцова и сказал Горелому: – Веди его на мельницу и жди нас. Понял? Только смотри… А то я тебе подковы с копыт собью. Слышь, Горелый?

– Да слышу, слышу, – с ухмылкой, которая не обещала Воронцову ничего хорошего, протянул Горелый. Кажется, именно он давеча говорил о портянках.

– То-то. В лаптях ходить будешь.

– Нам и в лаптях не привыкать. – Да, конечно, это был его голос, его смешок.

«Значит, бил Горелый», – понял Воронцов. Но зачем они ему дали бинт, зачем это сочувствие к нему, он понять пока не мог. Он думал не о ноге и не об открывшейся ране: как же это я так попал? Видать, ночной след выдал. Сбил росу с травы, когда шёл. Не учёл мелочи. И вот попал…

Полицейские потоптались рядом, покурили и пошли в лес. А Горелый толкнул его в спину прикладом:

– Пошли! Попробуем исполнить приказ начальства.

Нога всё ещё побаливала. «Хорошо, что сапоги остались в каптёрке, – подумал Воронцов, – сейчас бы сняли. Шинель не отняли. Даже из скатки не распустили. А в шинели, в кармане, нож… И этот, сволочь, прикладом ткнул. Можно было просто сказать. Но толкнул прикладом. Начальник…»

Горелый вывел его на просёлок. Пошли. Слева лес, справа луг. За лугом, вдали, поле. С луга тянет мёдом. Запах густой, вязкий. Под ноги на дорогу, на заросшие подорожником и донником колеи, кое-где продавленные тележными ободами, прыгали кузнечики. В небе, где полчаса назад бился утренний жаворонок, широкими, размашистыми кругами плавал дозор ястребов. Два или три. Смотреть на них Воронцову не хотелось. Ястреба протяжно, жалобно, словно и у них отняли волю, свистели на всю окрестность. Воронцов знал их повадку: такой выводок способен выбить всех куропаток, тетеревов, всякую мелкую дичь и даже зайчат на два-три километра в округе. Таких только отстреливать. Иначе дичи осенью не увидишь.

– Куда меня ведёшь? – спросил Воронцов Горелого.

– А ты, случаем, не из партизан? – покосился на него тот и похлопал короткопалой ладонью по винтовочному прикладу.

– Нет.

– Десантник, что ли? Или беловец?

– Нет.

– А кто же ты?

– Я из тридцать третьей.

– Врёшь!

– А ты что, тоже из тридцать третьей?

Горелый молчал. Когда он услышал, что пленный, которого он вёл по просёлку, из 33-й армии, то даже приостановился и машинально посмотрел по сторонам.

– А из какой дивизии? – переспросил он погодя.

– Из сто тринадцатой. А ты из какой?

– Ты лучше живей хромай! – прикрикнул Горелый. – Вопросы ещё будешь мне задавать…

– Куда ты меня ведёшь? – снова спросил Воронцов.

– Не бойся, тридцать третью мы не расстреливаем. Был бы из партизан, никуда бы вовсе не повели. Сразу бы – на берёзку. Понравишься Северьянычу, возьмёт тебя в своё хозяйство. А нам – что? Нам всё равно тебя куда-то сдавать надо.

Только теперь Воронцов вспомнил, что на руке у него был компас. Компас, видимо, сняли, когда он спал. Чёрт с ним, с компасом. Теперь он ему ни к чему. Отбегался. Десантник, видать, надеялся, что я дойду до своих. Выйду. Всё отдал…

– Северьяныч у нас мужик оборотистый. Мельницу держит. Немцы поощряют частную собственность. Это коммунисты всё задушили. А эти… Вот за что мы с тобой в Красной Армии воевали? – И Горелый остановился посреди дороги, как будто в первый раз задал себе этот вопрос и крепко теперь над ним задумался.

Воронцов оглянулся. На лице Горелого стыла напряжённая вопросительная улыбка.

– В присяге всё написано. За что и почему.

– Да пошёл ты! Со своей присягой… Скоро у нас другая армия будет. Без большевиков и без немцев.

– Интересно. Кто же в ней командовать будет?

– Офицеры. Ты думаешь, мало офицеров сдалось в плен? Тут, недалеко, деревня есть. Так там русская рота формируется. С нашими офицерами. Полное довольствие и деньги ещё платят. Я вот посмотрю и, может, тоже туда пойду. Но у Северьяныча, между прочим, лучше. Северьяныч тоже взвод из окруженцев собирает. Может, и ты сгодишься. У Северьяныча во взводе, пожалуй, получше будет, чем в роте.

– Это ж почему?

– Кормит хорошо. Его харчи куда лучше немецкого довольствия. Весь тутошний бывший колхоз – теперь подсобное хозяйство. Заправляет делами Северьяныч. Немцы разрешили. Так что Северьяныч своё войско кормит хорошо.

– Что ж это – за жратву служить, что ли?

– Э, да ты, паря, я вижу, по-настоящему-то ещё не наголодался… Не знаешь, что такое баланда из гужей или горсть ржи в сутки.

– Знаю. Как не знать? Мы ж с тобой в одной армии служили.

Горелый криво усмехнулся и заговорил спокойнее:

– Бывает, что и в одной роте служат, а стоят возле разных котлов. Повидал я, как интенданты да некоторые штабные консервы жрали, когда нам в котёл ротный повар лошадиную булдыжку по третьему разу закидывал. Ты, я смотрю, малый незлой. А? Или тоже из идейных? Комиссарил, что ли?

– Ты меня по ноге ударил? – неожиданно спросил Воронцов.

– А что? Злишься? Мы ж тебя в плен захватывали. А я не знал, что у тебя нога больная.

– Горелый, – зашептал Воронцов, глядя прямо в переносицу полицейскому, – отпусти меня. Я тихо уйду. Скажешь, убежал.

– И не думай… – вздохнул Горелый. – Во-первых, далеко не уйдёшь. И тогда Жижин за меня примется. А во-вторых, если ты что-то такое себе задумал, то сейчас, в таком состоянии, я тебе идти не советую. Всё равно не дойдёшь. А тебе, считай, повезло. Если Северьянычу ты приглянешься, мы тебя на самогон выменяем. Понял? Он тебя откормит и к делу приставит. Ещё благодарить меня будешь. Так что старайся ему понравиться. Понял? Потом сочтёмся.

Просёлок пошёл под уклон. Запахло болотиной, стоялой водой. За ракитами внизу показался бревенчатый накатник моста. Выше моста виднелось широкое буковье, куда с шумом и грохотом падала с мельничного колеса вода. Над буковьем – плотина.

Воронцов такого огромного мельничного колеса ещё не видел. У них на Ветьме была небольшая плотина, и колесо в два раза меньше, чем это. Воронцов заметил, что колесо новое, из свежих досок, ещё не почернело. Основательно скручено болтами, прихвачено сквозными скобами.

Они зашли в строжку. Там, у распахнутого настежь ставня, за таким же белым, свежим столом, пахнущим сосновым тёсом, сидел крупный мужчина лет шестидесяти, с чёрно-седой бородой и что-то записывал в амбарную книгу. Он аккуратно макал ученическое перо в чернильницу из зелёного узорного стекла и так же аккуратно водил пером. На крупноватом, правильной формы носу сидели пенсне, и чёрный, слегка засаленный шнурок свисал вниз, почти касаясь амбарной книги.

– Здорово, Северьяныч! – неестественно громко, почти торжественно сказал Горелый.

Северьяныч прогудел в ответ и даже не взглянул на них. Они вошли в сторожку и сели на белую струганую лавку у стены.

– Зачем пожаловал? – строго и коротко спросил Северьяныч через минуту, захлопнув амбарную книгу и сунув пенсне в боковой карман добротного, но порядком выбеленного мукой пиджака.

– Вот, Северьяныч, работника тебе привёл.

– Какой же он работник? Его месяц откармливать надо. Из леса?

– Оттуда. Откуда ж ещё? Сегодня утром взяли.

– Никто не видел?

– Никто. Только Жижин и ребята.

– Это хорошо… А где Иван?

– Сейчас придёт. Они решили лес обойти. Вчера вечером пастухи там двоих видели. А этот говорит, что шёл один. Значит, где-то ещё двое бродят. Если, конечно, он не брешет. Правда, след был один.

– Ищи прошлогодний снег… – Мельник внимательно осмотрел Воронцова и неожиданно спросил: – А скажи-ка, мил сокол, откуда ты родом?

– Из Подлесного. Недалеко отсюда.

– Знаю Подлесное, – неожиданно спокойно сказал Северьяныч, будто только вчера оттуда. – В девятьсот, дай-то бог память, десятом, что ли, году на тамошней мельнице жернова устанавливал и колесо ладил. Что, цела ещё мельница? Не порушили большевички?

– Цела. Только колесо подгнило.

– Подгнило… – Северьяныч встал, роста он был действительно замечательного, и годы пока ещё не нарушили ни стати его, ни осанки. – Не колесо подгнило, а другое. Вот здесь у ваших начальников, во всех ваших райкомах и сельсоветах гниль завелась! – И мельник постучал по седому виску крупным пальцем. – Подгнило… Мельничное колесо хорошим мастерам на несколько дней работы. При хорошем магарыче – день долой. А вот если другая гниль завелась, тогда уж точно – пиши пропало. Сегодня колесо, завтра школа, а послезавтра и сельсоветская изба на бабки сядет. Чьей же фамилии будешь?

– Воронцовых.

– Воронцовых… Нет, не слыхал таких. Да я, признаться, и не помню никого уже оттуда. Работал там недолго. Меленка так себе, небольшая. Что умеешь делать?

– Что прикажете.

– Что прикажете… Я, мил сокол, прикажу колесо встречь воды крутить, и что, будешь?

– Можно попробовать.

– Слыхал? – кивнул мельник Горелому, который нетерпеливо ёрзал на лавке, чувствуя скорый магарыч, потому что курсант явно понравился Северьянычу. – Да вы уже двадцать пять годов своё колесо встречь воды крутите! Видел я и то, как вы воюете. Штыки в землю!.. Пушки, пулемёты новенькие в лесу брошены. Эх вы!.. Куда вам против германца?

– Слышь, Северьяныч, – чувствуя, что ручеёк набрал силу, пустил и свою лодочку Горелый, – он голодный. От этого и с ног валится.

– У Советской власти все голодные… Все ко мне оттуда голодные приходят! Всех кормлю. И тебя, подлесный, тоже накормлю. Сколько дней не ел?

– Двое суток, – признался Воронцов.

Теперь, когда заговорили о еде, в животе у него потянуло от голода и перед глазами залетали разноцветные комарики. А до этого, когда шёл всю ночь, а потом Горелый вёл его сюда, внутри будто занемело, молчало. Думал, всё, расстреляют. В такие минуты о еде не думают.

– Последний раз что ел?

– Котелок баланды и две ложки пареной пшеницы.

– Вот так они своих раненых выхаживают! Так они свою армию кормят! А ещё хотят победить! Пошли, подлесный. Марья тебе щей нальёт. Шинель здесь оставь. Нет, она небось вшами набита, как козлиный хвост репейником. Выкинь её туда, вонки.

На мельнице в углу, возле узкого оконца, выглядывавшего на озеро и потому впускавшего сюда, в тёмное, затуманенное мучной пылью пространство, столько света, стоял длинный стол, похожий на солдатский. Там же, в углу, из сырого, плохо обожжённого и растрескавшегося кирпича, была сложена небольшая печь с плитой, на которой теснились чугунки. Возле печи хлопотала старуха.

– Марья! – позвал её мельник. – Накорми его. Да мяса положи. Побольше кусок клади, побольше.

Страницы: «« ... 7891011121314 »»

Читать бесплатно другие книги:

В учебном пособии рассмотрены основные темы по курсу «Философия права». Изучение курса разделено на ...
В настоящей монографии рассматриваются основополагающие проблемы уголовного права, связанные с прест...
Гениальный детектив Ниро Вульф и его помощник Арчи Гудвин берутся за два новых дела. В успешном расс...
Сборник рассказов о прославленном сыщике, наследующий духу оригинальных произведений о Шерлоке Холмс...
В книгу вошли два произведения из знаменитого цикла, посвященного частному детективу Ниро Вульфу. Ан...
Ниро Вулф, страстный коллекционер орхидей, большой гурман, любитель пива и великий сыщик, практическ...