Упрямый Галилей Дмитриев Игорь
Таким образом, никаких принципиальных расхождений в приведенных текстах нет, но известная неопределенность в подписанном тексте действительно имеется, поскольку слово omnes в заключительной части цитированного выше фрагмента должно, строго говоря, относиться – при том, как построена фраза – лишь к сочинениям типа опуса Фоскарини, а не к тем, авторы которых не ставили своей задачей согласовать экзегезу Писания с «пифагорейским учением». Но что в самом деле вызывает недоумение, так это версия того же декрета, появившаяся в очередном сводном Индексе, опубликованном в 1619 году (Edictum librorum qui post Indicem fel. rec. Clementis VIII prohibiti sunt). Там мы не находим никаких альтернатив типа prohibet, damnat atque suspendit, там с солдатской прямотой было заявлено, что libri omnes docentes mobilitatem Terrae et immobilitatem Solis запрещаются, то есть запрет стал всеохватным, без всяких там donec corrigatur.
Поразительно, что Галилей уже 6 марта 1616 года в письме Курцио Пиккене, госсекретарю великого герцога тосканского, проявил удивительную осведомленность о том, какие именно изменения предполагалось внести в книгу Коперника
…Из предисловия[-посвящения] Павлу III, – писал Галилей, – будут изъяты десять строк, в которых Коперник говорит о том, что его учение, как он полагает, не противоречит Писанию. Как я понимаю, они могут убрать по слову там и сям (una parola in qua e in l), где два или три раза он называет Землю звездой (sidus). Исправление этих книг поручено его высокопреосвященству кардиналу Каэтано. Другие авторы не упоминаются491.
Действительно, исправления, внесенные Франческо Инголи492, бывшим помощником кардинала Каэтано, в целом носили именно тот характер, о котором писал Галилей493. События развивались следующим образом.
На заседании Конгрегации Индекса 2 апреля 1618 года, проходившем под председательством Беллармино, выступил Франческо Инголи, который отметил, что труд Коперника «очень полезен и необходим для астрономии (valde utilis et necessarius ad Astronomiam)», и потому он предлагает внести в него необходимые исправления («emendatus et correctus»). Как следует из протокола, Инголи исходил из того, что ране «De revolutionibus» был полностью запрещен («jam prohibitus»), и он, Инголи, предлагает разрешить пользоваться этой книгой, после того как в нее будут внесены исправления494. Из сказанного ясно, что к началу апреля 1618 года формулировка декрета от 5 марта 1616 года в отношении книги Коперника, а также, по-видимому, трактата де Цуньиги уже была ужесточена, и именно эта более жесткая формулировка была внесена затем в сводный Индекс (Edictum) 1619 года, то есть вместо исправления сочинений Коперника и де Цуньиги, как предписывалось декретом от 5 марта 1616 года, решили исправить сам декрет. Трудно сказать, кому принадлежала эта инициатива (кардинал Сфондрато скончался 14 февраля 1618 года, и в принципе можно допустить, что он успел-таки еще раз отредактировать декрет 1616 года), но кто бы это ни был, сам факт изменения декрета, одобренного папой, свидетельствует о серьезных разногласиях в курии.
Тем не менее предложение Инголи приняли, и было решено отправить труд Коперника «достопочтеннейшим отцам-иезуитам, преподавателям математики в Collegio Romano» с целью определить, как и какие поправки и изменения в его тексте надлежит сделать («ad effectum ut ipsi etiam videant an aliquis mondus excogitari possit, ut talis liber corrigatur»)495.
На следующем заседании Конгрегации Индекса, 3 июля 1618 года, Беллармино сообщил, что отцы-иезуиты – Гринбергер и Грасси – внимательно рассмотрели и полностью одобрили поправки Инголи496. Иными словами, они согласились с тем, что все астрономы должны иметь возможность пользоваться книгой Коперника.
Некоторые детали, связанные с внесением исправлений в эту книгу и новым предисловием к ней, обсуждались также на заседаниях Конгрегации Индекса 7 сентября, 9 октября 1618 года, 28 февраля 1619 года и 31 января 1620 года497, причем на последнем собрании кардиналы распорядились, чтобы все исправления еще раз были им представлены. Возможно, их высокопреосвященства решили не принимать каких-либо определенных решений в отсутствие Беллармино.
Кроме того, в протоколе заседания от 28 февраля 1619 года имеется запись о том, что Конгрегация Индекса постановила запретить книгу Кеплера «Epitome Astronomiae Copernicanae», изданную в 1618 году в Линце498. Инициатором запрета стал все тот же Инголи. Отмечу также, что Барберини присутствовал на заседаниях 7 сентября 1618 года, 28 февраля 1619 года и 31 января 1620 года.
1 мая 1620 года Конгрегация Индекса наконец приняла окончательное решение499:
[193] Конгрегация состоялась во дворце его высокопреосвященства достопочтенного синьора кардинала Беллармино в присутствии их высокопреосвященств, досточтимых синьоров кардиналов Беллармино, [M.] Барберини, [Дж.Г.] Миллини, [O.] Ланчелотти, [П.] Убальдини, [C.] Кобеллуцци, [A.] Орсини и управляющего Апостольским дворцом. <…>500
[197] А также секретарь предложил, если то будет угодно их высокопреосвященствам, чтобы исправления [сочинения] Коперника были бы наконец опубликованы, etc.
И их высокопреосвященства решили, что они могут быть опубликованы.
[Декрет]
Обращение к читателю Николая Коперника (Monitum ad. Nicolai Copernici lectorem) и его исправление501.
Хотя отцы Конгрегации Индекса признали необходимым полностью запретить сочинение прославленного астронома (nobilis Astrologi) Николая Коперника «De Mundi revolutionibus”»502 по причине того, что в нем принципы, касающиеся положения и движения земного шара, несовместимые со Священным Писанием и его истинным и католическим толкованием (что христианин никак не должен терпеть), изложены не как гипотетические (non per hypothesim tractare), но без колебаний защищаются как истинные, тем не менее в силу того, что это сочинение содержит много вещей, очень полезных для государства (in iis multa sunt reipublicae utilissima503), отцы единодушно сошлись на том, что сочинения Коперника, напечатанные до сих пор, должны быть разрешены. И разрешаются они при условии, что будут скорректированы в соответствии с прилагаемым ниже исправлением тех мест, где он [Коперник] обсуждает положение и движение Земли не гипотетически (ex hypothesis), но как утверждение (sed asserendo). Что же касается книг504, кои могут быть напечатаны в будущем, то они разрешаются при условии, что в них нижеперечисленные места будут исправлены следующим образом и настоящие поправки будут помещены перед предисловием Коперника». И далее следовал «перечень исправлений тех мест в книгах Коперника, кои представляются заслуживающими исправления (locorum quae in Copernici Libris visa sunt correctione digna, emendatio).
Данный декрет основывался на списке поправок, предложенных Инголи, и на его общих соображениях, изложенных им в следующей записке, поданной в Конгрегацию Индекса505:
[58a] Об исправлении шести книг Николая Коперника «De revolutionibus».
Высокопреосвященнейшим и достопочтеннейшим кардиналам Конгрегации Индекса.
Есть, Высокопреосвященнейшие и достопочтенные отцы, три вещи, о коих Вашим Преосвященствам надлежит проявить особую заботу при исправлении шести книг «Dе revolutionibus» Коперника. Первая состоит в том, что названные книги Коперника должны быть полностью сохранены и поддержаны ради пользы христианского государства (pro utilitate Reipublicae Christianae conservandos ac sustinendos esse), ибо составление календаря, в коем христианский народ имеет огромную потребность как для определения церковных праздников и обрядов, так и для правильного ведения дел, зависит от астрономических исчислений, [и] в частности, от исчислений, относящихся к Солнцу и Луне и к прецессии [точек] равнодействия, как это видно, исходя из того, что было исполнено для исправления года в понтификат блаженной памяти папы Григория XIII506, или от астрономических вычислений, кои периодически необходимо делать для внесения уточнений (restitutione et reparatione), поскольку, будь то по незнанию всех небесных движений или же по причине некоторых незначительных особенностей уже известных движений, кои ускользают от человеческого ума и накапливаются со временем, сии вычисления не могут дать абсолютно правильного положения звезд. Уточнения же эти астрономы не в состоянии сделать, если они не располагают данными наблюдений минувших веков [58b], как это ясно видно из написанного Птолемеем в «Almagestum» и Тихо [Браге] в «Progymnasmata». И поскольку книги Коперника наполнены (sint referti) такими наблюдениями, – что ясно тем, кто их читал, – они должны быть полностью сохранены как полезные для государства (ut Reipublicae utiles, conservandi sunt).
Второе, [что необходимо принять во внимание] – это то, что исправление [сочинения] Коперника не может быть сделано в предположении неподвижности Земли, что согласно с истиной и Священным Писанием. Действительно, поскольку Коперник принял в качестве [исходного] принципа три движения Земли и построил на нем все свои доказательства, чтобы спасти видимости или явления небесных движений, то если этот принцип устранить, исправление [трактата] Коперника станет [тогда уже] не поправкой, но его полным разрушением (Copernici emendatio non esset correctio, sed totalis eius destructio).
И третье – выбирая средний путь, как это делают в трудных делах, можно сохранить [сочинение] Коперника без ущерба для истины и священного текста (sine praejudicio veritatis, et sacrae pagina), а именно: исправляя только те места, где о движении Земли говорится не гипотетически, но как о реальности (non hypothetice <…> sed secundum realitatem videtur). В самом деле, за исключением очень немногих мест, он [Коперник] говорит либо гипотетически, либо не утверждая истинного движения Земли.
И я говорю также, что это исправление может быть сделано без ущерба для истины и для [59а] Священного Писания. Действительно, наука, которую излагает Коперник, – это астрономия, методу коей непременно присуще использование ложных начал для спасения видимости и небесных явлений (сuius propriissima methodus est uti falsis, et imaginatiis principiis pro salvandis apparentiis, et phoenomenis coelestibus), что очевидно из эпициклов древних [авторов], а также из их эксцентров, эквантов, апогеев и перигеев. И если фрагменты [сочинения] Коперника, касающиеся движения Земли и представленные в негипотетической манере, сделать гипотетическими, то они не будут противоречить ни истине, ни Священному Писанию. Более того, они будут согласовываться с последними в силу природы ложных предположений, повсеместное использование коих наука астрономия сделала неким своим особым правом.
Итак, рассмотрев тщательно эти вещи, приходим к решению об исправлении [сочинения Коперника] следующим образом…
И далее приводится перечень предложенных Инголи исправлений в тексте «De revolutionibus». 15 мая 1620 года этот перечень был опубликован в документе под названием «Monito per l’emendazione dell’opera De revolutionibus orbium coelestium di Niccol Copernico»507. В тексте декрета обращают на себя внимание три обстоятельства.
Во-первых, декрет, как и «Monito», подписан не Беллармино, а только секретарем. Случай чрезвычайно редкий, а в период с 1613 года по середину XVII века (до издания Индекса 1664 года) – единственный в практике работы Конгрегации Индекса.
Во-вторых, предложения Инголи свидетельствуют о том, что Конгрегация понимала невозможность полного исправления трактата Коперника. Инголи был прав, когда утверждал, что подобное изменение привело бы к destructio книги. Об этом же, напомню, писал и Галилей еще в марте 1615 года:
Что касается учения Коперника, то оно, по моему мнению, не допускает компромиссы (non capace di moderazione), так как существеннейшим его положением и основным утверждением является утверждение о движении Земли и неподвижности Солнца; поэтому его следует или целиком осудить, или принять таким, как оно есть…508.
Поэтому «исправлению» подверглись лишь некоторые фразы трактата Коперника, где идеи новой космологии выражались в наиболее отчетливой форме509.
И, в-третьих, декрет датирован только годом, а число и месяц его принятия не указаны ни в протоколе, ни в издании Индекса 1624 года. Возможно, это небрежность секретаря, но возможно, еще одно свидетельство особого характера документа.
Что же касается самих исправлений510, то декрет 1620 года мало что изменил в тексте Коперника511. Многие фрагменты «De revolutionibus», в которых идеи гелиоцентризма и геодинамизма выражены достаточно ясно и рельефно, и отнюдь не в гипотетической манере, остались нетронутыми.
Декрет 1620 года со всей отчетливостью отражает маневрирование курии между идеологией и практической полезностью, случай, замечу, далеко не первый и не последний в мировой истории, ибо редко когда государство способно неотступно придерживаться идеологических догм; время от времени возникают кризисные ситуации, размывающие идеологию, когда практические соображения (выгоды, престижа, безопасности и прочие raisons d’tat) вынуждают правителей действовать не в соответствии с их идеологической риторикой, а по принципу: «Думай, что хочешь, но бомбу нам сделай!»
И, разумеется, вся эта сложная игра санкций, абсолютных запретов и запретов donec corrigatur, увещаний и одобрений отражала глубинное столкновение различных интеллектуальных традиций, разделявшее курию на соперничающие группировки512.
В итоге к 1624 году, когда вышло очередное издание Индекса, в котором были отражены все исправления, внесенные ранее в книгу Коперника, сложилась следующая ситуация: любой католик на законных основаниях мог познакомиться с гелиоцентрическим учением и свободно обсуждать его (правда, только как гипотезу). Кроме Галилея! Ведь он обещал кардиналу Беллармино и комиссару Сегицци, что вообще не будет высказываться о теории Коперника, «ни письменно, ни устно». Разумеется, тосканскому математику было очень трудно вообразить, что S.ta Madre Chiesa только ему одному во всем католическом мире запретила говорить о том, о чем было официально разрешено говорить всем остальным.
УТЕШЕНИЕ ГАЛИЛЕЯ
Возможно, вызов к Беллармино и последующее увещание стали для Галилея неожиданностью, во всяком случае, события конца февраля – начала марта 1616 года произвели на него угнетающее впечатление. Утешало лишь то, что его имя в декрете не упоминалось. Более того, в мартовском декрете не упоминалась также его книга «Istoria e dimostrazioni intorno alle macchie solari».
Впервые за все время своего пребывания в Риме после 20 февраля он не посылает еженедельного отчета тосканскому двору. Только в воскресенье 6 марта Галилей пишет госсекретарю Курцио Пиккене, стараясь по мере возможности не драматизировать ситуацию. Письмо начинается с заявления, что он «не писал <…> с прошлой почтой, потому что не имел ничего нового сообщить (sic! курсив мой. – И.Д.), поскольку в это время был поставлен вопрос о принятии решения по тому делу, о котором я говорил вам как о деле, имеющем для меня лишь общественный, а не личный интерес»513. И далее он убеждает адресата, что инсинуации его (Галилея) врагов «не нашли сочувствия у Святой Церкви». Разумеется, Галилей не смог бы долго утаивать сам факт принятия декрета и его содержания, обман тотчас бы раскрылся. Поэтому он пытается на свой лад истолковать смысл документа:
Святая Церковь постановила только, что мнение [Коперника] не согласуется со Священным Писанием, в силу чего запрещаются те книги, которые ставят своей специальной целью (ex professo) доказать, что оно с Писанием не расходится. К таким книгам отнесено только письмо одного кармелитского патера, оно одно запрещено (речь идет о «Lettera» Фоскарини. – И.Д.)514.
И затем следует цитированный выше фрагмент с разъяснениями, какие именно исправления в книге Коперника предполагается сделать и кому это поручено.
Конечно, он сознавал, что дискредитирующая его информация непременно дойдет до тосканского двора, причем из самых разных источников, а потому поспешил заранее представить ситуацию в выгодном для себя свете.
Я, следует отметить, к существу этого дела поначалу не испытывал ни малейшего интереса и никогда не стал бы им заниматься, если б мои противники не вовлекли меня в него, – пишет Галилей, слегка лукавя. – Обо всем, что я сделал, можно узнать из моих книг, которые я храню, дабы иметь возможность пресечь злобные нападки и заткнуть кое-кому рот и чтобы показать, что мое отношение к этим материям таково, что даже святой не мог бы относиться к ним с большим уважением и проявить большее усердие к Святой Церкви515.
Опасения Галилея относительно «уловок, клеветы и дьявольских ухищрений» его недоброжелателей были не напрасны, что ясно видно из цитированного выше письма, которое 4 марта, за день до публикаци декрета, тосканский посол Гвиччардини написал великому герцогу специально о Галилее. В этом письме, напомню, дипломат сообщал о том, как кардинал Орсини пытался заступиться за Галилея перед папой, но неудачно. При этом Гвиччардини настаивал на немедленном возвращении Галилея во Флоренцию.
…Сам климат Рима становится для него очень вредным (rende molto pericolo questa cielo di Roma), – писал посол, – особенно в сей век, когда наш владыка (il Principe) питает отвращение к литературе (belle lettere) и ее людям и не может слышать о новых и тонких научных предметах. <…> Подвергаться большим неприятностям без всякого к тому серьезного основания, когда из этого нельзя извлечь никакой пользы, а один лишь вред, – я не понимаю, зачем это нужно.
И далее Гвиччардини отмечает еще одно важное обстоятельство:
Галилей действует только в своих собственных интересах и готов подвергнуть опасности не только себя, но и всех тех, кто идет навстречу его желаниям и позволяет ему убедить себя516.
Такой поворот темы в письме Гвиччардини не случаен. Во-первых, Галилей действительно активно искал союзников и вовлекал в орбиту своих целей и желаний множество людей. В биографиях ученого эти действия описываются, как правило, малозначащими фразами, начинающимися со слов: «Галилей отстаивал…», «Галилей высказывал…», «Галилей убеждал…» и т.п. Тогда как в действительности Галилей хватал каждого, кто, как ему казалось, был готов его слушать, и начинал долго и нудно говорить о своем, наболевшем, по поводу устройства мироздания. Наблюдательный Гвиччардини так и написал об этом во Флоренцию:
…Он [Галилей] темпераментный человек, одержимый и страстный, так что окружающим совершенно невозможно от него отделаться (egli vehemente, ci fisso et appassionato, si che impossibile che chi l’ha intorno scampi dalle sue mani)517.
Правильно говорили древние китайцы: великий человек – народное бедствие. Во-вторых, в сложившейся ситуации он не спешил покинуть Рим и воспользовался тем, что за несколько дней до принятия декрета ни о чем не подозревавший великий герцог Козимо II попросил его встретить приезжающего в Рим кардинала Карло де,Медичи (брата Козимо), сопровождать его при посещении папы и на званых обедах для поддержания беседы, в чем Галилей был большой искусник. Разумеется, ученый не мог не воспользоваться случаем, поскольку его появление среди римской знати вместе с кардиналом показало бы всем, что и великий герцог, и церковные власти относятся к нему с прежним расположением. Гвиччардини же, со своей стороны, понимал, что присутствие Галилея в окружении кардинала де Медичи может навредить последнему, ибо Галилей «всех, кто попадает в его руки, тотчас же атакует, вмешивая их в свои личные дела», а с такими вещами шутить нельзя, поскольку Галилея воспринимают не как частное лицо, но как официального представителя тосканского двора. Но пока шла переписка, время было упущено, и 30 апреля 1616 года госсекретарю великого герцога оставалось только предупредить Галилея:
…Когда Вы оказываетесь за одним столом с его высокопреосвященством синьором кардиналом, весьма вероятно, что за тем же столом сидят и другие высокообразованные люди (ancora altre persone dotte), а потому Вашей милости следует воздержаться от дебатов по вопросам, которые вызвали преследования со стороны монахов518.
Кроме того, Галилей в ожидании кардинала не сидел сложа руки, но, как выразились его биографы, «pulled strings»519, в результате чего в пятницу 11 марта 1616 года он был милостиво принят папой, и их совместная прогулка продолжалась около 45 минут, о чем Галилео с гордостью доложил во Флоренцию на следующий же день. Судя по этому отчету, ученый выстроил беседу с его святейшеством тонко и продуманно. Он начал с того, что передал Павлу V приветствие от великого герцога, затем рассказал о причине своего прибытия в Рим, подчеркнув, что отказался от какого-либо покровительства герцога в вопросах, относящихся к вере и благочестию (папа, разумеется, тут же одобрил его чистосердечие), и только затем перешел к жалобам на происки его противников, уверяя, что сам он во всей этой истории чист и ни в чем не повинен.
Видя ангельское смирение своего собеседника, Павел V поспешил его утешить, сказав, что Галилей «может жить со спокойной душой», так как его «воззрения вполне разделяются и им самим, и всей Конгрегацией, которая не обращает внимания ни на какие клеветнические измышления», и пока он, Павел V, жив, Галилею не о чем волноваться и он всегда будет получать поддержку со стороны верховного понтифика520. Кстати, не свидетельствует ли эта любезность последнего, даже если не забывать, что в его словах присутствовала изрядная доля лицемерия, о том, что поступок комиссара Сегицци, давшего 26 февраля 1616 года Галилею строгое предписание, рассматривался папой по меньшей мере как неуместный (если, конечно, Беллармино или кто-то другой вообще доложили Святейшему об инициативе комиссара)?
Но как бы то ни было, папа перед Галилеем (а Галилей перед тосканским двором) сделал вид, что ничего особенного не случилось (да он и в самом деле легко отделался, ведь будь его письмо Кристине Лотарингской опубликовано, оно вместе с «Lettera» Фоскарини наверняка попало бы в Индекс, что заметно подорвало бы репутацию тосканского математика). Однако как выразился каноник Антонио Кверенго в письме кардиналу А. д’Эсте от 5 марта 1616 года, «размышления синьора Галилея растворились в алхимическом дыму, когда Священная канцелярия объявила о том, что разделять его мнение – значит открыто отступать от нерушимых догматов церкви. Итак, мы, наконец, снова на твердой [неподвижной] Земле, целые и невредимые, и нам нет нужды летать с ней, подобно насекомым, карабкающимся по поверхности воздушного шара»521. Поэтому беседа с папой вряд ли могла удовлетворить Галилея, и он решает остаться в Риме еще на некоторое время, чтобы и далее поддерживать свою репутацию и противостоять разного рода слухам и измышлениям, которые после выхода декрета ходили на его счет по всей Италии. Действительно, утверждали, будто его вызывали на допрос в инквизицию и обвиняли там в ереси, будто Беллармино применил к нему строгие меры и будто в застенках Sant’Uffizio Romano ученого вынудили отречься от теории Коперника и т.д. Эти слухи дошли до друзей Галилея в Пизе и в Венеции, и они поспешили сказать ему слова утешения и поддержки522.
Тосканский двор был сильно обеспокоен событиями конца февраля – начала марта, и потому там настаивали на скорейшем возвращении Галилея.
С огромным удовлетворением, – писал Пиккена Галилею 20 марта 1616 года, – узнали их светлости о милостивой аудиенции, которую Вы получили у его святейшества; и так как им кажется, что Вы восстановили во всех отношениях свою репутацию, то Они поручили мне убедить Вас в том, чтобы Вы успокоились, не занимались бы более этим делом и вернулись как можно скорее. Вы знаете, что их светлости Вас любят и говорят это Вам для Вашего же блага и спокойствия523.
Все хотели спокойствия, для чего требовалось прежде всего успокоить Галилея. Но тот успокаиваться не желал и в ответ на письмо госсекретаря со свойственной ему поистине казуистической изобретательностью в поисках нужных аргументов ответил, что указание их светлости на необходимость скорейшего возвращения еще не означает отмены ранее данного позволения остаться в Риме до прибытия туда кардинала де,Медичи. Вот ежели такое прямое указание будет дано, то он немедленно покинет Рим. И еще одна просьба, которой Галиле обеспокоить покладистого Пиккену, – хотелось бы вернуться во Флоренцию в тех же носилочках великого герцога, в которых он оттуда отбыл, а то пойдут, знаете ли, опять всякие разговоры, будто ученый впал в немилость тосканского правителя и т.п.
А что касается указания «не заниматься более этим делом», так это само собой разумеется, поскольку все дело-то свелось к незначительному исправлению книг Коперника и де Цуньиги, а это уж не его забота524.
Галилей своего добился – ему разрешили остаться в Риме и сопровождать там кардинала де Медичи. Кардинал поначалу планировал прибыть в вечный город к Пасхе, которая в 1616 году пришлась на 2 апреля, но задержался более чем на две недели. Его въезд был обставлен с невиданной помпой, и Галилей был доволен, что не упустил возможности оказаться в эти дни рядом с кардиналом. Любопытно, что, описывая (в письме к Пиккене от 23 апреля) торжества, он, резко сменив тему525, умолчал о своем присутствии на обеде с кардиналом, – во Флоренции это могло вызвать неудовольствие.
Тем временем Гвиччардини продолжал настаивать на немедленном отъезде Галилея из Рима, на этот раз делая акцент на том, что содержание Галилея на вилле Медичи обходится слишком дорого тосканской казне. Посол приказал А. Прими, управляющему виллой Медичи, показать соответствующие счета, и когда увидел, сколько денег ушло на удовлетворение прихотей Галилея и на содержание обслуживающей его челяди, то пришел в ярость. «Аннибале [Прими] говорит, – писал Гвиччардини Пиккене 13 мая, – что у него [Галилея] огромные расходы и любой может убедиться, что он живет на широкую ногу (haver fatto una grossa spesa), не говоря уж о том, что воинственный пыл Галилея нисколько не убавился и он собирается нанести удар братьям (то есть монахам. – И.Д.), которые настроены против него (я несколько смягчил перевод, в действительности посол выразился резче и вульгарней: «di scaponire i frati», «оскопив братьев». – И.Д.)»526. Участвуя же (за счет тосканской казны) в шумных застольях, Галилей заводил новые полезные для себя знакомства с известными и влиятельными людьми. Короче, у посла были все основания как можно скорее выпроводить отца современной науки на его историческую родину.
Как только Гвиччардини заговорил о деньгах, шедших на покрытие расходов придворного математика, его доводы подействовали. 23 мая 1616 года Пиккена пишет Галилею:
Вы уже испытали преследования братьев и вкусили их прелесть. Их светлости опасаются, что дальнейшее Ваше пребывание в Риме может принести Вам неприятности, и потому они отнесутся к Вам с похвалой, если теперь, когда вам удалось с честью выйти из положения, Вы не будете более дразнить спящих собак (возможно, здесь намек на доминиканцев, которые имели прозвище domini canes – псы Господни. – И.Д.) и при первой же возможности вернетесь сюда, так как здесь ходят слухи вовсе не желательные, а братья всемогущи, и я, Ваш покорный слуга, хочу со своей стороны предупредить Вас об этом, доводя до Вашего сведения мнение их светлостей527.
Рис. 1.11. Микеланджело Меризи да Караваджо. Портрет кардинала Маффео Барберини. Ок. 1598. Флоренция. Частное собрание
Галилею пришлось начать сборы. Но слухи, о которых упомянул Пиккена, его также сильно беспокоили528, и он решил обратиться напрямую к кардиналу Беллармино, чтобы тот дал ему письменное разъяснение того, что в действительности имело место, разъяснение, которое бы он, Галилей, мог использовать в свою защиту. Беллармино ответил незамедлительно (возможно, понимая, что его свидетельство нужно не только Галилею, но и тосканскому двору):
Рис. 1.12. Фрагмент генеалогического древа рода Барберини
Мы, Роберто кардинал Беллармино, узнав, что синьор Галилео Галилей был оклеветан в том, что якобы он по нашему принуждению произнес клятвенное отречение и искренне раскаялся и что на него было наложено спасительное церковное покаяние, с целью восстановления истины заявляем, что вышеназванный синьор Галилей ни по нашей воле, ни по чьему-либо еще принуждению ни здесь, в Риме, ни, насколько это нам известно, в каком-либо ином месте не отрекался от какого бы то ни было своего мнения или учения и не подвергался никаким наказаниям, благотворным или иного рода. До его сведения было лишь (ma solo; первоначально было si bene (хотя). – И.Д.) доведено распоряжение Его Святейшейства, выраженное Декретом Святой Конгрегации Индекса, в котором сказано, что учение, приписываемое Копернику, будто Земля движется вокруг Солнца, а Солнце находится в центре мира, не двигаясь с востока на запад, противоречит Священному Писанию, и потому его нельзя ни защищать, ни придерживаться (non si possa a difendere n tenere). В удостоверение чего мы написали и подписали сие собственноручно сего 26 мая 1616 года529.
Беллармино в этом документе (именуемом часто attestato или, в англоязычной литературе, Certificate) представляет автором квалификации учения Коперника как противоречащего Священному Писанию папу, видимо, с целью замаскировать компромиссный характер такой оценки, включенной в текст декрета Конгрегации Индекса «после зрелой дискуссии». Очевидно, он хотел замаскировать не только сам факт разногласий среди кардиналов Священной канцелярии в отношении гелиоцентризма, но и поражение, или, как выразился Спеллер, «полупоражение (a semi-defeat)» ригористов («the severist party»)530. Письмо предназначалось для публичного чтения, и кардиналу было важно, чтобы то общество, в котором вращается Галилей (а оно включало в себя просвещенную итальянскую элиту), оценивало события вокруг гелиоцентрического учения так, как то было нужно Святому престолу.
Но и этого свидетельства Галилею показалось недостаточно! Перед отъездом он заручился рекомендательными письмами от кардиналов Франческо Мария дель Монте и Алессандро Орсини, которые отмечали, что ученый полностью сохранил свою репутацию. Эти рекомендательные письма были крайне важны для Галилея (не для Галилея-ученого, но для Галилея-придворного), которому необходимо было любой ценой сохранить расположение и поддержку великого герцога.
4 июня, убедившись, что «нет ненависти более сильной, чем ненависть, которую невежество испытывает по отношению к знанию»531, Галилей покинул Рим. К его большому сожалению, в великогерцогских носилочках ему вежливо, но твердо отказали, а великогерцогский мул, изрядно откормившийся в садах Медичи, еле-еле тащил Галилеевы книги, рукописи и одежду. Взял ли Галилео себе лошадь или предпочел сопровождать медицейского мула пешком, история умалчивает.
Спустя неделю после его отъезда Маффео Каччини, брат Томмазо Каччини, сообщил в письме их третьему брату, Алессандро, что репутация Томмазо в результате последних событий заметно укрепилась532.
FIGLIO DILETTO
По возвращении во Флоренцию Галилей заболел. Он полагал, что причина болезни – нездоровый флорентийский воздух, и в апреле 1617 года перебрался на арендованную им виллу Беллосгвардо (Villa Bellosguardo) на южном берегу Арно, откуда открывался замечательный вид на город и где он замкнуто и плодотворно прожил до 1631 года.
Ему ничего не оставалось делать, как терпеливо ждать изменения ситуации. Рим, конечно, город вечный, но не его обитатели. Павел V и кардинал Беллармино были уже в преклонном возрасте. Возможно, после их кончины позиция церковных властей изменится.
Тем временем ученый пристроил двух своих дочерей в монастырь Сан-Маттео в Арчери, в 45 минутах ходьбы от Беллосгвардо. Старшая, Вирджиния, взяла себе имя Мария Челеста, а младшая, Ливия, стала Арканджелой. Сын Галилея, Винченцо, который решением великого герцога был признан законным, учился в Пизанском университете.
Теперь, когда Галилей мог наконец-то посвятить себя спокойной работе, он обращается к пересмотру своих прежних сочинений, посвященных механическому движению, и продолжает, если позволяло самочувствие, астрономические наблюдения. С годами Галилей все более тяготился придворными обязанностями. В апреле 1624 года он писал, что «играть роль придворного – это занятие для молодых», а он уже слишком стар533. Первый математик и философ великого герцога даже позволил себе манкировать своими прямыми обязанностями. К примеру, он поручил Кастелли заниматься математикой с наследником тосканского престола. В одном из писем мая 1621 года он извиняется за двухмесячную задержку с ответом, так как за все это время ни разу не посетил Флоренцию и не забирал почту. Галилей ссылается на плохое самочувствие, но анализ переписки показывает, что это не вполне соответствует действительности.
Между тем ситуация и в Риме, и во Флоренции со временем действительно стала меняться. Великий герцог Козимо II, не отличавшийся крепким здоровьем, скончался 28 февраля 1621 года. Его сменил сын, Фердинандо II, которому едва исполнилось 10 лет, и потому эрцгерцогиня Мария Магдалина, мать Фердинандо, стала регентшей534.
В Риме в том же 1621 году в лучший из миров перешли папа Павел V и кардинал Беллармино. Комиссар инквизиции Сегицци покинул город, отправившись епископом в свой диоцез. Таким образом, три человека, которым была хорошо известна вся история с увещанием, сошли со сцены.
Новый папа – 67-летний Алессандро Лудовизи из Болоньи, больной и слабый, – занял престол Святого Петра 9 февраля 1621 года под именем Григория XV. Джованни Чамполи был назначен папским секретарем, он вел переписку с коронованными особами и прелатами. Герцог Вирджинио Чезарини, племянник Чези, стал управляющим папским двором, то есть фактически помощником и советником папы в сугубо конфиденциальных вопросах. Оба они – Чамполи и Чезарини – были членами Accademia dei Lincei и почитателями Галилея. «Никогда не было недостатка в царях и великих правителях, – писал Чамполи Галилею 15 января 1622 года, – но людей, подобных вам, не сыскать не только во всей провинции, но и во всем столетии»535.
Чамполи относился к ученому с искренней симпатией и даже с восторгом. 27 мая 1623 года, после аудиенции у верховного понтифика, он сообщает Галилею, как в течение получаса расхваливал его папе, и добавляет, имея в виду события 1616 года:
Если бы Вы в те дни имели тех друзей, которых имеете ныне, то, возможно, не возникло бы никакой необходимости искать способы нейтрализовывать, выдавая в качестве замечательных выдумок, те прекрасные идеи, коими Вы просветили наш век536.
8 июля 1623 года Григорий XV скончался. В этот день в Риме находились только тридцать четыре члена кардинальской коллегии. Они на следующий день открыли конклав, который начал заседания по окончании девятидневного периода траура (novemdiales), 19 июля, когда прибыли еще девятнадцать кардиналов и один присоединился позднее. В итоге в конклаве участвовало 54 члена Священной коллегии кардиналов (Sacrum Cardinalium Collegium). Чамполи, как предписывала традиция, произнес проповедь, чтобы подготовить прелатов к выполнению ответственной задачи – выяснению, кого из них Господь желал видеть на престоле Святого Петра537. (Кстати, именно Григорий XV в 1621 году издал буллу «Aeterni Patris», в которой ввел нормы выборного процесса, а в следующем году установил церемонии, которые должны быть выполнены при голосовании.)
Выборы нового верховного понтифика шли туго. Запертые в душной Сикстинской капелле Ватиканского дворца кардиналы голосовали дважды в день, утром и вечером, в течение восемнадцати суток, но набрать две трети голосов никому не удавалось. Каждому претенденту говорилось много теплых слов, но после тайного голосования оказывалось, что ему отдали всего несколько голосов. К 29 июля наметился компромисс в пользу избрания Маффео Барберини, который всегда держался в стороне от кардинальских фракций и интриг, поддерживая хорошие отношения с другими прелатами. Весь следующий день прошел в консультациях и переговорах. Однако в условиях острой борьбы (отчасти носившей политический характер) и взаимного недоверия никакие договоренности нельзя было считать надежными. Видя шаткость своей позиции, Барберини 31 июля попросил своих сторонников не выдвигать более его кандидатуру. Между тем сильная жара и начавшаяся вспышка малярии затрудняли работу конклава538. Несколько кардиналов заболели. Один из дипломатов докладывал, что «конклависты» заняты не столько выборами папы, сколько вычеркиванием претендентов, а потому без божественного вмешательства им понтифика не избрать. 4 августа, когда один из главных претендентов на тиару, кардинал Боргезе, вынужден был покинуть конклав по болезни, вновь всплыла кандидатура Барберини. В результате после сложных маневров 6 августа кардиналы наконец-то смогли произнести долгожданное «Papam habemus!»: пятьдесят из пятидесяти четырех прелатов проголосовали за пятидесятипятилетнего Маффео Барберини, который взял себе имя Урбана VIII [рис. 1.11]. Как заметил Чамполи, симпатизировавший Барберини, «кажется, моя речь имела лучший результат, чем я ожидал»539. А астролог мог бы добавить, что перелом в ходе конклава в пользу Барберини наступил именно тогда, когда Солнце (главное светило в гороскопе Барберини, ибо он родился, когда оно было в центре небесного свода) перешло из созвездия Рака в созвездие Льва и оказалось в соединении с Юпитером и Сатурном. Многие тогда видели в этом избрании mirabile congiuntura540, первые признаки обновления католической церкви. Новый папа не принадлежал к знатному роду, он был сыном тосканского торговца и племянником апостолического протонотария. Поэтому, став кардиналом, а впоследствии заняв престол Святого Петра, Барберини сделал все, чтобы «облагородить» свое происхождение. Он, к примеру, сменил неброский и в глазах знати «плебейский» семейный герб – слепни на красном поле – на новый: аристократические три золотые пчелы на голубом фоне. (Легенда гласит: когда во время конклава Барберини ждал результатов голосования, в открытое окно дворца, обращенное в сторону Тосканы, влетел рой пчел и расположился на стене комнаты кардинала, что было им воспринято как божественное предзнаменование.)
Да что герб, Рим стал гигантским ульем: историки насчитали около 10 000 живописных и скульптурных изображений пчел, появившихся в вечном городе в период понтификата Урбана VIII. А давний друг нового папы, поэт Франческо Браччолини, который служил секретарем сначала Маффео, а потом Антонио Барберини (брата понтифика), написавший поэму в честь избрания Урбана («L’Elettione di Urbano Papa VIII»), взял себе прозвище Bracciolini dell’Api (ape, итал. пчела). Не было забыто и родство (впрочем, почти неуловимое в провале трех столетий, но накладывающее на историю рода благородную патину «старой» культуры) с известным флорентийским поэтом Франческо да Барберино, автором назидательного сочинения «Documenti d’Amore». Барберини окончил Пизанский университет со степенью доктора обоих прав, служил референдарием, губернатором Фано (небольшого города на побережье Адриатического моря), нунцием во Франции, в сентябре 1606 года стал кардиналом и архиепископом Сполето [рис. 1.12]. Взяв себе имя Урбана VIII, Барберини подчеркнул преемственность своего понтификата с понтификатом Урбана II (1088 – 1099), одного из главных инициаторов Первого крестового похода (1095 – 1099). Тем самым новый понтифик давал понять, что возглавляемая им церковь – церковь воинствующая и торжествующая, что в условиях противостояния с протестантской Европой и Тридцатилетней войны было нелишним.
Урбан VIII был человеком умным, деятельным и хорошо образованным. Еще в начале понтификата Павла V (1605 – 1621) анонимный avvisatore составил несколько биографических очерков-характеристик кардиналов, которые в случае смерти действующего понтифика могли бы претендовать на престол Святого Петра. Относительно Маффео Барберини было сказано, что он «человек большого таланта, пишет хорошие стихи по-итальянски (vulgari), на латыни и на древнегреческом, хотя скорее он человек усидчивый, нежели блестяще одаренный, а кроме того, он натура благодарная, лишенная грязи (sordidezza) и не склонная к подлости»541. О большинстве других возможных претендентов на папскую тиару такого сказано не было.
Восторженную характеристику Барберини (уже после того, как он стал папой) давали многие итальянские литераторы и эрудиты, в частности известный в свое время дипломат и literato граф Фульвио Лодовико Тести542. Правда, едва лишь Святейший тяжело заболел и стало ясно, что в ближайшее время ему предстоит встреча с Господом, восторгаться им как «новым Пиндаром» и верховным понтификом тут же прекратили, а издатели как по приказу перестали перепечатывать его сочинения, тем более что новый папа – Иннокентий X – ненавидел своего предшественника не меньше, чем культуру, да и литературные вкусы к середине XVII столетия заметно изменились.
Но в первой половине 1620-х годов многие восприняли избрание Барберини папой как начало золотого или по крайней мере если вспомнить о любви его святейшества к пчелам, медового века – «l’Et fortunate del M[i]ele». Итальянский поэт Джамбаттиста Марино поспешил вернуться из Парижа в Рим, убежденный, что новый папа – «поэт, virtuoso и наш великий друг». Марино устроили в Риме роскошный прием, но после смерти поэта его поэма «Адонис» («L’Adone») была признана неприличной и без колебаний включена «великим другом» неаполитанца в Index librorum prohibitorum543.
По мнению Барберини, поэзия должна не возбуждать страсти, но очищать душу, вести к катарсису, а следовательно, в его понимании, к христианской добродетели. Примером стихотворцу должны служить библейские герои: Моисей и особенно Давид – поэт, пророк, царь544. В итоге поэзия Барберини носила назидательно-нравоучительный характер. Она была «полностью лишена какого-либо поэтического вдохновения и представляла собой череду общих мест и несносных банальностей»545. Впрочем, известный в свое время музыкант (композитор и лютнист) Иоганн Иероним Капсбергер, который с 1624 по 1646 год состоял на службе у кардинала Франческо Барберини, где сотрудничал, в частности, с композитором Джироламо Фрескобальди и поэтом Джулио Роспильози (в будущем папой Климентом IX), положил 10 стихотворений Урбана на музыку546.
Но самым большим ценителем стихов Урбана был сам Урбан. Микеланджело Буонарроти Младший вспоминал о своей встрече со Святейшим: «Он избавил меня (от обязательного коленопреклонения. – И.Д.) и начал декламировать сотни своих стихов, парафраз и переводов псалмов». Буонарроти попросил экземпляр папских виршей на память. «Он послал меня к своему секретарю, монсиньору Чамполи, который распространял их [сборники стихов понтифика], как если бы это были распоряжения по казначейству». Буонарроти также жаловался, что при папском дворе появилось слишком много роскоши и увеселений: «…Всегда музыка и всегда стихи, музыка и поэзия и днем, и ночью, в каждый час и в каждое время года. Я бы предпочел слушать пение лягушек»547.
Другой современник, поэт-моралист Агостино Маскарди, заметил: «…Культивирование литературы (при дворе Урбана VIII. – И.Д.) – предмет не декорума, но необходимости»548.
Первое и, как бы мы сегодня сказали, пиратское издание поэтических опусов Урбана, когда тот еще был кардиналом, появилось (правда, без указания имени автора) в 1620 году в Париже по инициативе и на средства Фабри де Пейреска. Дело было так: Барберини в 1618 году послал свою оду, посвященную Марии Магдалине, итальянскому литератору Джироламо Алеандро, а тот переслал текст в Экс-ан-Прованс Пейреску (Мария Магдалина считалась небесной покровительницей Прованса), после чего кардинальское сочинение стало ходить в списках в парижских салонах и по церквям. Более того, текст оды прикрепляли к живописным и скульптурным изображениям Марии Магдалины. Позднее в руки Пейреска попали и другие поэтические опыты Барберини. В итоге провансальцу пришла в голову идея издать их отдельным сборником. Кардинал не возражал. Первое «официальное» издание «Poemata» (с указанием имени автора и с цензурным разрешением профессоров Сорбонны) вышло в свет в 1621 году. Среди прочих стихотворений в сборник вошла небольшая ода «Adulatio Perniciosa» («Пагубная лесть»), где автор с похвалой отзывается о телескопических открытиях Галилея. 20 августа 1620 года Барберини отправил тосканскому математику собрание кардинальской лирики с трогательной подписью: come fratello (как ваш брат)549.
«Люди любят разглядывать разные вещи», – заметил в «Adulatio» наблюдательный прелат, —
Seu Scorpii cor, sive Canes facem
Miratur alter, vel Iovis asseclas,
Patri sue Saturni, repertos
Docte tuo Galilae vitro
(один [всматривается] в сердце Скорпиона или в сияние Пса550, другой любуется спутниками (букв. приспешниками) или Юпитера, или его отца Сатурна, спутниками, которые ты, ученый Галилео, открыл с помощью своего стекла).
Но предметы, глубокомысленно продолжает Барберини, не всегда таковы, какими кажутся, ведь
Non semper extra quod radiant jubar,
Splendescit intra: respicimus nigras
In Sole (quis credat?) retectas
Arte tua Galilae labes
(не всегда вещи, которые сверкают вовне, также сияют и внутри: на Солнце (кто бы мог поверить?) мы наблюдаем черные пятна, открытые твоим искусством, Галилео)551.
Любопытно, что эти строки Урбан сохранил в издании, вышедшем в 1634 году, то есть после процесса над Галилеем.
Что же касается отношения Урбана к теории Коперника, то в принципе оно вполне укладывалось в «стандартную» для курии позицию, с тем лишь (впрочем, немаловажным) отличием, что любая космологическая теория (Коперника, Тихо Браге или Птолемея), по мнению нового понтифика, который по складу мышления был более юристом, чем теологом, – не более чем гипотеза, ибо Творец своим всемогуществом может свершить все, что Ему будет угодно, а слабому человеческому уму не дано постичь тайну Господа, Его божественную волю и тайну божественного творения. Поэтому говорить о физической истинности (или ложности) какой-либо теории, «спасающей явления», не приходится.
Здесь уместно вспомнить фрагмент из восьмой книги «Paradise Lost» Джона Мильтона, когда на вопросы Адама о строении мира архангел Рафаил «по-дружески терпимо отвечал»:
- Твою пытливость я не осужу.
- Как письмена Господни – пред тобой
- Открыто небо, чтобы ты читал,
- Дивясь деяньям Божьим; времена
- Учился годовые различать,
- Часы и годы, месяцы и дни.
- Для этого познанья все равно:
- Земля вращается иль небосвод, —
- Счисленья были бы твои верны.
- Великий Зодчий остальное скрыл
- От Ангелов и от людей навек
- И не поверил тайны никому,
- Да не допытыаются о ней
- Создания, которым подобает
- Лишь восхищаться детищем Творца.
- Все мирозданье предоставил Он
- Любителям догадок, может быть,
- Над ними посмеяться возжелав,
- Над жалким суемудрием мужей
- Ученых, над бесплодною тщетой
- Их мнений будущих, когда они
- Исчислят звезды, создавать начнут
- Модели умозрительных небес
- И множество придумывать систем,
- Одну другой сменяя, им стремясь
- Правдоподобность мнимую придать,
- Согласовав с движением светил;
- Сплетеньем концентрических кругов
- И эксцентрических – расчертят сферу
- И, циклов, эпициклов навертев,
- Орбиты уместят внутри орбит.
- ………..
- Я так сужу, вращенье допустив
- Небес, дабы ничтожность уяснить
- Причин, что наклоняют разум твой
- К сомненьям; но не стану утверждать
- Действительность вращенья самого,
- Хоть явью кажется оно тебе —
- Земному наблюдателю. Творец
- От Человека скрыл Свои пути
- И небо от Земли Он отдалил,
- Дабы самонадеянность людей
- В предметах высочайших, для ума
- Людского недоступных, потерялась
- И не выгадывала б ничего.
- ………..
- Подобная552 гипотеза весьма
- Гадательна. Но так или не так,
- Устроен мир; и Солнце ли царит
- На небе, над Землею восходя,
- Восходит ли над Солнцем шар земной;
- Вступает ли на пламенный свой путь
- С Востока Солнце иль Земля неслышно
- И медленно от Запада скользит
- И, почивая на своей оси,
- Тебя уносит плавно, заодно
- Со всею атмосферой, – не томись
- В разгадываньи сокровенных тайн,
- Их Богу предоставь; Ему служи
- Благоговейно; да изволит Он
- Своими тварями располагать
- По месту пребыванья их. Вкушай
- Блаженство, уделенное Творцом,
- Эдемом наслаждайся и женой
- Твоей прекрасной. Слишком далеки
- Просторы неба, дабы ведал ты,
- Что там свершается. Итак, пребудь
- Смиренномудрым: думай о себе,
- О бытии своем; оставь мечты
- Несбыточные о других мирах,
- О тех, кто там живет, об их судьбе
- И совершенстве. Удовлетворись
- Дозволенным познаньем о Земле
- И даже о высоких Небесах,
- Которое тебе сообщено!553
Однако к Галилею Урбан VIII относился с большой симпатией. Он в меру своих возможностей защищал его в 1616 году (вместе с кардиналом Каэтано) и поддерживал теплые отношения с ученым после увещания.
Естественно, Галилей с большим энтузиазмом воспринял известие об избрании Барберини папой. Из письма математика Стеллути (август 1623 года) он узнал, что Урбан VIII назначил Чезарини верховным камерарием (maestro di camera pontifico), а Чамполи сохранил свое положение секретаря палаты папских грамот (segretario dei brevi), добавив к нему должность тайного камергера (cameriere segreto). Оба были давними друзьями Галилея. «Мне трудно выразить, насколько я счастлив, – писал Галилей Франческо Барберини, – что его святейшество взошли на высочайший престол. Считаю уместным добавить, что отныне остаток моей жизни я проведу в радостном упоении, а встреча со смертью – в какой бы момент она меня ни настигла – не будет для меня так тяжела. Я буду счастлив знать об осуществлении надежд, казавшихся несбыточными и уже было похороненных. Я умру, довольный тем, что увидел в этом мире своего любимейшего покровителя в сиянии славы; не думаю, что кто-либо еще мог мечтать о подобной радости»554. Спустя два месяца двадцатисемилетний Франческо Барберини, интеллектуал, знаток греческого и латыни, владелец крупнейшей после ватиканской библиотеки Рима, станет кардиналом и правой рукой Урбана VIII.
Разумеется, Галилею очень хотелось отправиться в Рим и встретиться там с новым папой, но болезнь (артрит) в августе 1623 года снова приковывает его к постели. Только 1 или 2 апреля 1624 года он смог наконец покинуть Флоренцию. Предполагалось, что конная повозка доставит его в Акваспарту, где он остановится у князя Чези, которого не видел уже 8 лет. Однако в Перудже, в 40 километрах от имения князя, кучер бесцеремонно высадил Галилея, найдя себе более выгодного пассажира. Не без труда удалось Галилею добраться до Акваспарты в понедельник 8 апреля. Две недели он провел в гостях у Чези, узнав там печальную весть о кончине 11 апреля Чезарини. Галилей потерял не только верного друга и почитателя, но и человека, на поддержку которого он всегда мог рассчитывать в будущем (Чезарини имел вполне реальную перспективу стать кардиналом)555.
Разговор с Чези складывался непросто. Последний был увлечен идеей публикации результатов наблюдений за пчелами, которые он и его коллеги проводили с помощью микроскопа.
Тема была выбрана отнюдь не случайно – изображения пчел украшали семейный герб Барберини. Благосклонность нового папы была князю крайне необходима, поскольку финансовое положение Чези оказалось в то время катастрофическим. Конечно, созданная им Accademia dei Lincei, как и ее основатель, всегда отстаивали идеал свободы научного исследования, но в сложившейся ситуации синьор Федерико не мог поддерживать никакие рискованные проекты. Lincei должны любой ценой сохранить и укрепить хорошие отношения с властью. И Чези делал для этого все возможное. Так, узнав об избрании Маффео Барберини, князь немедленно заказывает для издания «Il Saggiatore» Галилея новую обложку, на которой изображен герб с тремя пчелами (см. рис. 2.16 к след. разделу), а сама книга тут же посвящается Урбану VIII и 27 октября 1623 года торжественно, в присутствии всей курии, преподносится его святейшеству. Кроме того, Франческо Барберини, еще не ставший кардиналом, срочно, в конце сентября 1623 года, избирается членом Accademia dei Lincei.
Кардинал-непот в свою очередь принимает к себе на службу в качестве личного секретаря члена Академии, антиквара, покровителя искусств и натурфилософа Кассиано даль Поццо, одного из издателей «Il Saggiatore»556. И в этой ситуации, когда Чези остро нуждался в патронате Святейшего, как нельзя кстати пришелся великолепный прибор, который Галилей вез в Рим, – микроскоп (occhialino557), который тосканец создал по голландскому образцу, но с некоторыми усовершенствованиями. Однако будучи в Акваспарте, Галилей, по-видимому, не показал его Чези, поскольку собирался передать микроскоп кардиналу фон Цоллерну, чтобы тот отвез его в дар герцогу Максимилиану Баварскому558. Но перед тем как прибор попал в руки кардинала, некоторые lincei, в частности Фабер, успели в Риме воспользоваться им для изучения насекомых. «Я рассмотрел [через микроскоп] муху, которую Галилео показал мне, – писал Фабер Чези. – Удивленный, я сказал ему, что этот превосходный прибор (un bellissimo occhialino) – второй Творец (un altro Creatore), поскольку он делает видимыми вещи, о существовании которых до того не знали»559. Но Чези было не до мух. Пчелы – вот на что в первую очередь следует смотреть через замечательный прибор Галилея!
В сентябре 1624 года Чези наконец получает от тосканца микроскоп еще более совершенной конструкции. «Я с безграничным удивлением наблюдал [через occhialino] великое множество мельчайших животных, – писал ученый своему другу и патрону, – из которых блоха – самое ужасное, а комар и мошка – очень красивы»560. Но Чези нужны были главные насекомые тогдашнего Рима, ибо только при правильном выборе темы исследования «наука, политика и панегирик идут рука об руку (science, politics, and panegyric went hand in hand)»561.
Работа, начатая в конце 1624 года, шла лихорадочными темпами и завершилась тремя вышедшими друг за другом изданиями, приуроченными к празднованию второй годовщины понтификата Урбана VIII. Дата отмечалась широко и шумно. Поэты писали панегирики, музыканты – торжественную музыку, а натурфилософы и математики уверяли папу, что без его покровительства они никогда ничего бы не открыли. Lincei решили льсить тоньше (все-таки они позиционировали себя как интеллектуальную элиту Италии). Поэтому свои труды они посвятили не непосредственно Урбану, но… пчелам. Ведь цель Академии – изучать Природу!
Первый дар Академии, поднесенный Святейшему, представлял собой большой (41,6 х 30,7 см) плакат с гравюрой Маттиаса Грейтера под названием Melissographia (от греч. melissa – пчела, мед)562. В центре гравюры – расположенные в углах правильного треугольника три пчелы, как они наблюдались в микроскоп Ф. Стеллути. Вокруг пчел изображены разнообразные растения.
Галилей же, направляя стопы в Рим, преследовал свою цель – получить возможность для дальнейшей защиты коперниканства, надеясь, что Чези ему поможет. Как видим, намерения и ближайшие планы Чези и Галилея совпадали не вполне, но они «не заглядывали в карты друг друга (didn’t see into each other’s cards)»563.
Воскресным утром 21 апреля 1624 года Галилей покинул Акваспарту и поздно вечером следующего дня прибыл в Рим, а утром 23 апреля он уже был принят папой, с которым беседовал в течение часа в присутствии младшего брата его святейшества кардинала Антонио Барберини Старшего, устроившего эту аудиенцию. На следующий день, в среду, Галилей был принят Карло де,Медичи, братом Козимо II, и кардиналом Франческо Барберини, племянником Урбана.
Вместе с тем Галилей, которому в феврале 1624 года исполнилось 60 лет, проявлял крайнюю осторожность и уже далеко не всем, как то было ранее, спешил рассказать о главной цели своего визита. Определенную надежду он возлагал на кардинала Фридриха фон Цоллерна, который обещал «поднять этот вопрос (Галилей не уточняет, о чем именно идет речь, надеясь, что адресат, князь Чези, догадается. – И.Д.) в беседе с его святейшеством»564. Но Урбану было не до коперниканства. Верховного понтифика волновала куда более важная в тот момент политическая проблема, вставшая перед Святым престолом: как сохранить нейтралитет в продолжавшейся уже шесть лет войне, названной впоследствии Тридцатилетней (1618 – 1648). Главная забота Урбана VIII – не стать габсбургской imperial puppet, то есть сохранить независимость папской власти в первую очередь от испанских Габсбургов. Поэтому он поддержал Ришелье в его борьбе против Испании и Австрии (подробнее об этом далее).
Галилей понимает – сейчас папе не до него, и 23 мая он сообщает Иоганнесу Фаберу, врачу из Баварии, члену Accademia dei Lincei, что через шесть дней собирается покинуть Рим. «Я надеюсь, – пишет в свою очередь Фабер Чези 24 мая, – что кардинал Цоллерн сумеет вытянуть из папы хоть что-то о системе Коперника»565. Наконец-то в переписке, так или иначе связанной с пребыванием Галилея в Риме весной 1624 года, была ясно указана главная цель его визита, как говорят англичане, let the cat out of the bag. Но ждать, пока Цоллерн встретится с папой, пришлось долго, до начала июня. И Галилей ждал.
1 июня в апартаментах Цоллерна собрались: Галилей, Фабер, отец Никколо Риккарди (доминиканец, давший Imprimatur на публикацию «Il Saggiatore») и некий Гаспар Шопп, немецкий протестант, перешедший недавно в католичество. «Мы выяснили, – сообщил Фабер Чези, – что отец Мостро (P[adre] Mostro, то есть Никколо Риккарди; см. о нем далее. – И.Д.) всецело на нашей стороне (molto per noi), но он не советует в данное время вновь начинать остывшие споры»566.
По поводу этой встречи Галилей не без покровительственной иронии писал Чези 8 июля, что ее участники «конечно, не в состоянии говорить об астрономии стихами, как они того желали бы, но твердо держатся мнения, что [астрономические рассуждения] – не предмет веры и не следует привлекать [к их обсуждению] Священное Писание. Что же касается их истинности или ложности, то отец Мостро не поддерживает ни Птолемея, ни Коперника, а довольствуется собственным суждением – небесные тела без всяких усилий движутся ангелами…»567.
Наконец 7 июля кардинал Цоллерн смог поговорить с Урбаном VIII, о чем я уже писал выше. Замечу, что это не была специально устроенная встреча для обсуждения статуса гелиоцентризма. Все гораздо проще: Цоллерн уезжал в свой диоцез в Богемию и, как полагается в таких случаях, нанес визит вежливости верховному понтифику, затронув в разговоре с ним и вопрос о теории Коперника. Ответ папы был не намного лучше позиции «отца Мостро». Фактически Урбан VIII настаивал на том же, на чем и Осиандер, только «инструментализм» (я буду faute de mieux использовать этот термин. – И.Д.) верховного понтифика был откровенно теологизированным: любая астрономическая теория признавалась в принципе недоказуемой, ибо Господь всемогущ и в состоянии множеством способов сделать то, что, как нам представляется, может быть сделано одним-единственным или вообще никаким.
Галилей, в отличие от Цоллерна, за полтора с лишним месяца своего пребывания в Риме встречался с папой шесть раз, решив при этом ряд важных для себя вопросов – о пособиях для сына Винченцо и дочери Вирджинии (Марии Челесты), о назначении во францисканский монастырь в Арчетри, где находилась Мария Челеста, нового духовника568 и т.д. Он даже получил от Святейшего кое-какие подарки. Но нет никаких указаний на то, что в их беседах затрагивалась космологическая тематика. Все, что Галилей смог узнать о позиции Урбана в этом вопросе, исходило из рассказа Цоллерна. Впрочем, ответ, данный папой кардиналу, можно было бы считать обнадеживающим, ведь Святейший ясно выразился – церковь не осуждала коперниканство как ересь, но только как необдуманное заблуждение. Радовало и весьма благосклонное отношение Урбана VIII к «Il Saggiatore». На большее же рассчитывать не приходилось, и 16 июня 1624 года Галилей покидает Рим в компании друзей-флорентийцев – Микеланджело Буонароти Младшего и епископа Франческо Нори. Он спешит домой, чтобы, как он выразился в письме к Чези, «очиститься».
Часть I
IMPRIMATUR
Как там Цезарь? Чем он занят? Все интриги?
И. Бродский. Письма римскому другу
Ему мало было Бога – он привлек в доказательство математику.
Торнтон Уайлдер. Мост короля Людовика Святого
Литература, посвященная инквизиционному процессу над Галилеем 1633 года, необъятна, хотя хороших аналитических исследований не так уж и много569. В данном разделе основное внимание будет уделено детализированному анализу хода судебного разбирательства в инквизиционном трибунале, а также событиям, составляющим сложную и противоречивую систему контекстов «дела Галилея».
Я начну с рассмотрения истории публикации «Диалога о двух главнейших системах мира – Птолемеевой и Коперниковой (Dialogo sopra i due massimi sistemi del mondo tolemaico e copernicano)» (далее «Dialogo») и первоначальной реакции на это событие в римской курии. Вряд ли когда-либо историки предложат удовлетворительную реконструкцию как самого процесса над Галилеем, так и связанных с ним обстоятельств. Слишком велики лакуны в сохранившихся архивных фондах, слишком противоречивы и неопределенны свидетельства современников. И тем не менее из сказанного никак не следует, что изучение истории этого процесса заведомо лишено смысла. Наоборот, исследование разных аспектов столь драматического эпизода европейской интеллектуальной истории позволит лучше понять и эпоху, и характеры действующих лиц, а главное – отношения между классической наукой in statu nascendi и католической церковью.
Указанная история рассматривается мною на основе изучения широкого круга источников и с учетом недавних находок в римских архивах.
ВВЕДЕНИЕ, ИЛИ О БОЖЕСТВЕННОМ ВСЕМОГУЩЕСТВЕ
От близкого друга и биографа папы Урбана VIII Агостино Ореджи570 известно, что как-то, не позднее 1623 года (точную дату история не сохранила), между Маффео Барберини, будущим верховным понтификом, а тогда еще кардиналом, и Галилео Галилеем, математиком и первым философом великого герцога тосканского, произошел такой разговор:
[Барберини] высказал все, о чем размышлял в одиночестве, а в конце беседы спросил: способен ли Бог расположить орбиты планет, звезд и всех видимых небесных тел иным образом, изменив при этом все расстояния, координаты и направления движений светил? <…> Если Бог способен это сделать (в чем Барберини, конечно, не сомневался, его вопросы были сугубо риторическими. – И.Д.), то можно ли тогда полагать пределы божественной силе и мудрости? Услышав такие слова, сей ученейший муж [Галилей] погрузился в глубокое молчание (Quibus auditis, quievit vir ille doctissimus)571.
По мнению Барберини, нельзя настаивать на истиности какой-либо теории, если не доказано, что все прочие мыслимые теории противоречивы, поскольку божественное всемогущество ограничено только требованием непротиворечивости (non repugnantia terminorum)572. Однако данное условие истинности теории является необходимым, но не достаточным: даже если такая единственно непротиворечивая теория и будет создана, всегда возможно в ее опровержение сослаться на potentia Dei absoluta, то есть на то, что Бог в своем бесконечном могуществе и бесконечной мудрости может продуцировать данное обстояние дел (скажем, согласующуюся с текстом Ветхого Завета геоцентрическую космологию) многими способами, включая и те, о которых натурфилософы и математики не имеют никакого представления и даже которые не в состоянии вообразить. Иными словами, Урбан, стоя на позициях «теологического скептицизма», требовал от Галилея признания:
– необходимости учета наряду с естественной причинностью также «причинности» иного рода, а именно учета действия некой сверхъестественной (божественной) «каузальности», причем речь фактически шла не просто о нарушении Богом «обычного хода природы», но о детерминации естественного хода вещей сверхъестественными факторами573;
– не просто ограниченности человеческого понимания природной реальности, но и принципиальной непознаваемости истинных причин природных явлений.
Другими словами, даже если существует единственная непротиворечивая теория, «спасающая» явления, то есть описывающая их так, как мы их наблюдаем, – ситуация практически нереальная, – то ее истинность все равно остается в принципе недоказуемой в силу догмата о божественном всемогуществе, который фактически лишал любую теорию ее когнитивной значимости. Человеку не дано построить истинную «систему мира». Поэтому если натурфилософское утверждение противоречит библейскому тексту и это противоречие оказывается неразрешимым для человеческого разума, то в этом случае, по мнению Ореджи (и Урбана VIII), следует опереться на иной довод – предпочтительной следует признать теорию, наилучшим образом согласующуюся с текстом Священного Писания и с теологической традицией574, ибо Библия является единственным источником достоверного знания. И если есть две или большее число теорий, «спасающих явления» и при этом логически непротиворечивых, то следует придерживаться той из них, которая имеет наибольшее теологическое оправдание, то есть согласуется с буквальным пониманием библейского текста и/или единодушным мнением Отцов Церкви, поскольку Бог своим всемогуществом может реализовать наблюдаемые явления бесчисленным множеством способов, в том числе и недоступных человеческому разумению. Схематически познавательная позиция Ореджи – Урбана может быть представлена следующим образом:
Галилей исходил из иной познавательной предпосылки: способы «спасения явлений», недоступные человеческому разуму, следует, по его мнению, элиминировать из натуральной философии, то есть они не должны приниматься во внимание в натурфилософских рассуждениях, потому что Бог наделил человека способностью познавать тварный мир (пусть даже в ограниченных пределах). В этом смысле галилеева наука не может претендовать на познание истинных божественных замыслов и путей их реализации, ее цель скромнее – дать, как бы мы сегодня сказали, модель явления, наделенную «внешним оправданием» и «внутренним совершенством» (если воспользоваться терминологией Эйнштейна). Это означало, что любая теория, в том числе и теория Птолемея, будучи системой утверждений ex suppositione, лишалась трансцендентной поддержки и потому могла соперничать с другими теориями (например, с теорией Коперника) только в границах натурфилософии. Иными словами, Галилей фактически элиминировал из сферы натурфилософии саму возможность теологической критики процесса познания. Но поскольку в условиях неразделенности философского и теологического дискурсов натурфилософская теория должна иметь теологическое оправдание, он предлагал, воспользовавшись известной гетерогенностью теологического дискурса, сопоставлять научную теорию с определенной богословской позицией (скажем, оправдывать коперниканскую космологию, опираясь на аллегорические или метафорические толкования священного текста). Иными словами, Галилей предлагал выбирать из наличного экзегетического многообразия те толкования Священного Писания, которые наилучшим образом отвечают данной теории575 (или просто толкуя библейский текст в рамках здравого смысла), а не приспосабливать выбор теории к тридентским (или к каким-либо иным) экзегетическим предпочтениям, что схематически может быть представлено так:
Разногласия между Урбаном и Галилеем прекрасно выразил Б. Брехт в своей известной пьесе «Leben des Galilei» («Жизнь Галилея»; 1938):
Барберини. …А не кажется ли вам, друг мой Галилей, что вы, астрономы, просто хотите сделать свою науку более удобной? …Вы мыслите кругами или эллипсами, мыслите в понятиях равномерных скоростей и простых движений, которые под силу вашим мозгам. А что, если бы Господь повелел своим небесным телам двигаться так? (Описывает пальцем в воздухе сложную кривую с переменной скоростью.) Что было бы тогда со всеми вашими вычислениями?
Галилей. Ваше преосвященство, если бы Господь так сконструировал мир (повторяет движение Барберини), то он сконструировал бы и наши мозги тоже так (повторяет то же движение), чтобы именно эти пути познавались как простейшие576.
Исторический Галилей на риторический вопрос Урбана: «Не может ли Бог в силу своего бесконечного могущества и мудрости сообщить воде наблюдаемые нами ее переменные перемещения иным путем, не приводя в движение моря и океаны?»577 – отвечал не менее остроумно, о чем свидетельствует следующий фрагмент из «Dialogo»:
Симпличио. <…> Что касается многочисленных мнений о причинах прилива и отлива, то, поскольку я знаю, что каждое явление имеет только одну первичную, истинную причину, я прекрасно понимаю и убежден, что, самое большее, только одно из них может быть истинным, а все остальное – басни. Весьма возможно, что истинное объяснение не находится среди тех, которые были до сих пор приведены; я даже думаю, что это так и есть, ибо странным было бы, если бы истина не обладала достаточным светом, который выделил бы ее среди мрака стольких заблуждений. Скажу, однако, с полной откровенностью, допускаемой между нами, что вводить движение Земли и делать его причиной прилива и отлива кажется мне объяснением не менее фантастическим, чем множество других мною слышанных, и если мне не будут предоставлены основания, более согласные с природой вещей, я без колебания буду думать, что это явление сверхъестественное и потому чудесное и непостижимое для ума человеческого, как и многое другое, непосредственно зависящее от всемогущей десницы Божией.
Сальвиати. Вы рассуждаете весьма осторожно и в согласии с учением Аристотеля, который, как вы знаете, в начале своих “Механических проблем”578 относит к чудесам все вещи, причины которых сокрыты; но не думаю, чтобы истинная причина прилива и отлива относилась к области непостижимого. Думать так у нас нет иного повода, кроме того, что, как вы видите, среди тех причин, которые до сих пор приводились как истинные, нет ни одной, которая, к каким бы натяжкам ни прибегать, могла бы производить подобные действия. Ни лунным, ни солнечным светом, ни умеренной теплотой, ни различием глубины нельзя искусственно заставить воду, заключенную в неподвижном сосуде, набегать и отбегать, в одном месте подниматься или опускаться, в другом нет. Но, приводя сосуд в движение, совершенно просто и без всяких ухищрений, я могу в точности воспроизвести все те явления, которые наблюдаются в морских водах. Так зачем же вам отказываться от этой причины и прибегать к чуду?
Симпличио. Я собираюсь прибегнуть к чуду, если вы не отклоните меня от этого указанием каких-либо естественных причин, кроме движения морских водоемов, так как я знаю, что водоемы эти не движутся, поскольку весь шар земной по природе неподвижен.
Сальвиати. Но не думаете ли вы, что земной шар сверхъестественным образом, то есть благодаря всемогуществу Божию, мог бы быть приведен в движение?
Симпличио. Кто может в этом сомневаться?
Сальвиати. В таком случае, синьор Симпличио, если для объяснения приливов и отливов нам необходимо ввести чудо, заставим чудесным образом двигаться Землю, от движения которой естественным образом произойдет движение морей; и это явление будет настолько более простым и, скажем, естественным по отношению к чудесам, насколько сообщить шару вращение (чему мы видим столько примеров) легче, нежели заставить огромную массу воды передвигаться вперед и назад то быстрее, то медленнее, подниматься и опускаться, где больше, где меньше, а где и оставаться на одном уровне, причем все эти различия происходят в одном и том же содержащем ее водоеме; не говорю уже о том, что у вас множество различных чудес, а здесь – одно-единственное. Прибавьте к этому, что чудесное движение воды делает необходимым другое чудо – сохранение Земли неподвижной под ударами воды, стремящейся заставить ее податься то в ту, то в другую сторону, если она не будет удерживаться чудесным образом.
Сагредо. Прошу вас, синьор Симпличио, повременим немного выносить решение, осуждающее новое мнение, которое хочет нам изложить синьор Сальвиати, и не будем бросать его в одну кучу со старым хламом. Что касается чуда, то не будем равным образом прибегать к нему, пока не выслушаем рассуждений, остающихся в пределах естественного; хотя, пожалуй, выскажу свое мнение: мне представляются чудесными все творения Природы и Бога.
Сальвиати. И я думаю то же самое; и признание того, что естественной причиной прилива и отлива является движение Земли, не устраняет того, что такое действие представляется чудесным579.
Нетрудно заметить, что Симпличио и Сальвиати говорили о принципиально разных вещах: первый настаивал на всемогуществе и всеведении Создателя и, соответственно, на беспомощности человеческого разума и непостижимости для него замыслов Творца и его modus operandi; второй – на, так сказать, принципе экономии мышления или, по крайней мере, принципе экономии чудес. Первая позиция делала совершенно бесперспективной саму идею научного исследования природы, сводя научную деятельность к интеллектуальным играм с более или менее остроумными гипотезами и математическими ухищрениями, вторая при всех ее эстетических прелестях не отвечала Аристотелевым критериям доказывающей науки, и – что более важно в контексте моей темы – Галилей трансформирует традиционное мышление не в интерьере теологии (то есть не переосмысливая идею Бога как всеобщего начала), но вне его, на нейтральной по отношению к теологии почве, «внутри самого предмета, который должен пониматься как неиное»580. Более того, Галилей, живший по принципу «смиряйся, но дерзай», был убежден, что Бог именно в силу своего всемогущества наделил слабый человеческий разум чудесной способностью познавать истинную структуру мира. (Или, как выразился один современный философ, человек «дерзает стать по энергиям тем, кем Бог является по субстанции».) Поэтому подлинного (содержательного) диалога между этими позициями быть не могло, и потому между ними не могло быть никакого компромисса, а только затейливые теолого-политические игры ученого со Священной канцелярией, структурно сходные со всякими иными играми, которые интеллектуалам в разное время и в разных странах приходилось вести с представителями разнообразных канцелярий и «служб».
Вместе с тем Галилей допускал, что «мир есть тело, обладающее всеми измерениями и потому в высшей степени совершенное» и «как таковой он (мир) необходимо должен быть и в высшей степени упорядоченным, то есть в отношениях его частей должен господствовать наивысший и наисовершеннейший порядок»581. Этот платонический тезис (против которого не возражает и перипатетик Симпличио) Галилей, наряду с рассмотренным выше положением (Бог наделил человека способностью познавать тварный мир), использует в качестве утверждения, ограничивающего применимость принципа potentia Dei absoluta. К примеру, рассматривая характер движения планет, Галилей приводит следующее рассуждение: «после того, как [в процессе Сотворения мира] достигнуто наилучшее распределение и размещение [тел], невозможно, чтобы в телах оставалась естественная склонность к прямолинейному движению, в результате которого теперь получилось бы только отклонение от надлежащего и естественного места, то есть внесение беспорядка»582. И далее он конкретизирует сказанное: «представим себе, что Бог создал некое тело, например, планету Юпитер, которой решил сообщить такую скорость, какую она потом сохраняла бы постоянно и единообразно (а почему бы и нет, ведь Господь всемогущ, а потому способен создать что угодно. – И.Д.). Тогда мы можем вместе с Платоном сказать, что сперва Юпитеру можно было бы придать движение прямолинейное и ускоренное, а затем, когда Юпитер достигнет намеченной (намеченной, надо понимать, Богом. – И.Д.) степени скорости, превратить его прямолинейное движение в движение круговое, скорости которого тогда естественно подобает быть единообразной»583. В ответ на приведенные слова Сальвиати Сагредо не без удивления замечает, что природа могла бы действовать и попроще, а именно: «сообщить Юпитеру тотчас же по его сотворении круговое движение с соответственной скоростью»584. На что следует важная реплика Сальвиати: «я не сказал и не смею сказать, что для Природы и для Бога было бы невозможно сообщить ту скорость, о которой вы говорите, непосредственно; я только утверждаю, что Природа de facto так не поступает, такой способ действия вышел бы за пределы естественного хода вещей и потому был бы чудом»585.
Таким образом, получается, что Бог не только создал планеты, но и в процессе Творения трансформировал их начальное равномерно ускоренное движение (направленное, если воспользоваться гелиоцентрической терминологией, к центру Солнца) в равномерное круговое движение (вокруг некоторого центра вращения). Или, другими словами, чтобы объяснить, каким образом свободное падение планеты на Солнце (или какое-либо другое тело, в данном случае это не важно) преобразуется в круговое движение планеты вокруг Солнца (или другого тела), Галилей обращается к непосредственному божественному вмешательству, замечая, однако, что такое объяснение лишено какой-либо метафизической необходимости, поскольку оно вытекает из наблюдения обычного хода природы, то есть того, что имеет место de facto, хотя, конечно, Творец мог бы создать мир и иначе.
Как видим, Галилей с первых страниц «Dialogo» демонстрирует свою готовность использовать милый сердцу Урбана тезис о божественном всемогуществе, но использует он этот тезис, так сказать, в свою пользу, для утверждения коперниканской космологии, вводя в принятую понтификом и его теологом «модель» Бога две поправки: Всевышний наделил человека способностью адекватно, хотя и не во всей глубине, познавать мир (идея, которая затем будет последовательно развита Рене Декартом586); мир, созданный наисовершеннейшим Творцом, является в высшей степени совершенным и упорядоченным.
Что же касается стратегии познания, то здесь Галилей занимает твердую позицию: Бог может устроить мир так, как возжелает, но человек должен изучать не воображаемые способы устроения универсума (за божественным воображением все равно не угонишься), а мир de facto.
В дне втором «Dialogo» собеседники обращаются к некой «книжечке заключений о природе (un libretto di conclusion naturali)». Галилей не уточняет ни ее названия, ни автора, сообщая лишь, что последний «ex professo пишет против Коперника»587. Как установили историки, речь идет о небольшом, 90 страниц текста in quarto, сочинении Иоганна Георга Лохера, ученика Кристофа Шайнера, «Disquisitiones mathematicae»588. Антикоперниканские доводы Лохера, некоторые из которых формулируются по схеме условного вопрошания со ссылкой на Всевышнего («si… per voluntatem Dei»), излагает, естественно, Симпличио, а Сальвиати, естественно, их с легкостью опровергает, иногда позволяя себе явно издевательский тон. К примеру, после того как Симпличио процитировал очередной каверзный вопрос Лохера (как станут двигаться птицы, если Земля по воле Бога вдруг перестанет вращаться вокруг своей оси?), Сальвиати замечает: «Я, со своей стороны, дал бы общий ответ: если предположить, что по воле Божьей Земля прекратит суточное вращение, то птицы будут делать то, что угодно той же воле Божией», то есть если Бог решит остановить Землю, то пусть «Он и решает, что делать птицам»589. И далее Сальвиати предложил ответ, который назвал «более определенным (una pi particular risposta)»: птицы «будут делать совершенно противоположное тому, что они делали бы, оказавшись разобщенными с Землей и держась в воздухе, когда земной шар по Божественной воле неожиданно пустился бы в стремительнейшее движение». И после этой издевательской тавтологии Cальвиати предлагает Лохеру «рассказать… о том, что произошло бы в таком случае»590. Сагредо тут же подхватывает тон и мысль собеседника-коперниканца:
Прошу вас, синьор Сальвиати, уступите, по моей просьбе, этому автору и согласитесь, что при остановке Земли по воле Божией другие вещи, разобщенные с Землею, будут продолжать идти по кругу естественным своим движением, и посмотрим, какие невозможные или несообразные последствия отсюда проистекут, так как я, со своей стороны, не знаю большего беспорядка, чем тот, который устраивает этот автор, а именно: жаворонки, если бы даже и хотели, не смогут держаться над своими гнездами, а вороны над улитками или скалами, из чего вытекает, что воронам следовало бы отказаться от удовольствия есть улиток, а жаворонкам пришлось бы умереть от голода и холода … Вот то разрушение, которое… последовало бы, если бы случилось так, как говорит автор591.
Описывая все ужасы и беспорядки, которые могут случиться в ситуации физически нереальной (причем эта ситуация обусловлена Божественным вмешательством), Галилей ясно дает понять читателю – не нужно выдумывать за Бога возможные альтернативы устройства мира и сценарии вселенских катаклизмов. Перед нами есть тот мир, в котором мы живем. И пока в этом мире камни падают вниз по определенному закону, времена года, а также дни и ночи закономерно сменяют друг друга и т.д. и т.п., надо изучать этот мир, а не строить догадки о том, что будет, если мир исчезнет или коренным образом изменится. Не надо подменять натурфилософские проблемы теологическими, мир фактов миром возможностей. Поэтому, завершая рассмотрение доводов Лохера, Сальвиати с иронией замечает:
проницательность этого философа удивительна и достойна всякой похвалы, ведь он не довольствуется размышлениями о вещах, которые могут случиться при настоящем ходе вещей в природе, а хочет рассмотреть, что случилось бы в таком случае, который, как он достоверно знает, никогда не может произойти592.
Галилей был не против анализа воображаемых ситуаций и объектов, но они в его рассуждениях являлись результатом идеализации реальных процессов и явлений, предельными случаями действительно происходящих движений и изменений. Анализ этих предельных ситуаций позволяет понять законы мира, de facto сотворенного Богом. «Мы изучаем не то, что Бог мог бы сделать, но то, что Он действительно сделал», – записывает Галилей в лекционных заметках по поводу одного сочинения593, в котором автор – Жан Батист Морен – выступал против учения Коперника, опираясь на тезис о Божественном всемогуществе594.
И еще одно замечание – по поводу формы сочинения тосканского математика. Почему Галилей, излагая и обосновывая свои коперниканские позиции, обратился к форме диалога? Вопрос этот важен для понимания дальнейшего хотя бы потому, что в ходе инквизиционного процесса 1633 года ученого обвиняли, кроме всего прочего, в том, что его трактат написан именно в этой форме. «Ты признался, – говорится в тексте приговора, – что в некоторых местах указанной книги изложение построено так, что читатель может прийти к мысли, будто доводы, приведенные в пользу ложного учения, довольно основательны и скорее могут показаться убедительными, нежели легко опровержимыми. Твои оправдания в совершении этой ошибки, которая, как ты сказал, была чужда твоим намерениям, сводятся к тому, что ты написал [книгу] в форме диалога (per haver scritto in dialogo) и что каждый человек испытывает чувство удовлетворения от собственной проницательности и возможности показать себя умнее среднего человека в нахождении изобретательных и кажущихся вероятными доводов даже в пользу ложного учения»595. В этом фрагменте нашло свое отражение мнение иезуита Инхофера, высказанное им в апреле 1633 года в экспертном заключении, подготовленном для инквизиционного трибунала по поводу «Dialogo»:
Ни в каких иных случаях процесс обучения или усвоения не облегчается в большей мере, чем когда доктрины излагаются посредством диалога, как это хорошо известно из бесчисленных примеров великих людей596.
Да и сам Галилей, оправдываясь во время процесса, сказал, что ему бы следовало с одинаковым тщанием изложить взгляды обеих сторон (то есть гео– и гелиоцентристов), «особенно когда сочинение пишется в форме диалога»597. Впрочем, Томмазо Кампанелла в письме Галилею от 5 августа 1632 года выскзал удовлетворение по поводу того, что тосканский математик послушался его (Кампанеллы) совета и обратился к форме диалога, поскольку такой прием позволит Галилею защититься от любых оппонентов598. Иными словами, диалогическая репрезентация нетрадиционных идей, по мысли Кампанеллы, в принципе позволяла Галилею при необходимости дистанцироваться от гелиоцентрических высказываний, поскольку они принадлежат только одному из участников диспута, а он, автор, стоит якобы над схваткой599.
На мой взгляд, дело не только в том, что диалогическое построение книги, с одной стороны, служит «охранительной» мерой для автора, а с другой – придает изложению особую динамичность, напряжение и убедительность, в силу чего трактат-диалог должен был привлечь больше читателей, нежели занудный монологический нарратив. Да, диалог для хорошо владеющего пером автора дает гораздо больше возможностей по сравнению с монологическим повествованием обострить полемику посредством, скажем, иронии и сарказма в адрес собеседника, представляющего чуждую автору позицию600. В то же время в случае любых, особенно клерикальных претензий автор, как это и делал Галилей во время допросов в Священной канцелярии, всегда мог сказать в свое оправдание, что он-де написал не сухой научный трактат, но сочинение в более живом, риторическом духе и, увлекшись, не представил аргументацию оппонентов-аристотелианцев во всей ее полноте, блеске и силе. Все это, бесспорно, справедливо. Но обращаясь к форме диалога, Галилей, по моему мнению, принимал во внимание и иные соображения.
В сочинении Карло Сигонио «De dialogo liber» (1562), специально посвященном этому весьма распространенному в эпоху Ренессанса жанру, сказано, что диалог – это «диалектический диспут». Что значит «диалектический»? Согласно Сигонио, диалектика – это «нахождение аргументов, посредством которых мы нечто подтверждаем или отрицаем». При этом, следуя Аристотелю, Сигонио уточнял, что диалектика – это «рациональное исследование, проводимое учеными людьми посредством вопросов и ответов»601.
Следует отметить, что в целом в ренессансной литературе доминировало понимание диалога, восходящее к Цицерону (противоположные доводы обсуждаются «симметрично», то есть каждой спорящей стороне предоставляются в ходе дискуссии одинаковые права и читатель сам выбирает, какая из представленных позиций истинна или, по крайней мере, более правдоподобна), а не к Платону (когда целью диалога становится приведение читателя к единственно истинному суждению путем майевтической техники)602. Галилей же в процессе написания своей книги исходил скорее из платоновского («убеждающего»), а не цицероновского («репрезентирующего») понимания природы и целей диалога. И только в своих оправданиях перед трибуналом он заявлял о непредумышленном нарушении Цицероновых правил написания трактата-диалога, тогда как его истинным намерением было якобы написать книгу исключительно по рецептам римского оратора603.
Галилей активно использовал все доступные ему средства (научные аргументы, риторические приемы и эмоциональное воздействие на читателя604), чтобы убедить публику в истинности теории Коперника (чего, кстати, сам Коперник не делал).
В эпоху позднего Ренессанса характер и задачи искусства риторики, которое играло важную роль в интеллектуальной и политической жизни Европы, понимались разными авторами по-разному. Для целей настоящей работы удобно выделить два понимания риторики в XVI столетии. Согласно первому, которое восходит к трудам Цицерона и Квинтилиана, риторика опирается на диалектичекие суждения, выраженные вербально, в правильной и красивой речи, то есть в речи, способной воздействовать не только на разум, но и на чувства слушателей с целью убедить их в истинности или ложности того или иного утверждения. Иногда философы-стоики сравнивали диалектику с кулаком, а риторику с разжатой кистью.
Если цель философии – обрести истину, стать мудрым, то цель риторики – убедить других в справедливости мнения говорящего. Задача познания состоит не только в том, чтобы доказать605 истинность неких утверждений, но и в том, чтобы склонить других к принятию истины, ибо сама по себе истина безгласна. Словесная репрезентация не является, таким образом, непременным атрибутом истины, но она служит необходимым инструментом ее трансляции606.
Немецкий гуманист Рудольф Агрикола в трактате «De inventione dialectica» определял диалектику как «искусство рассуждения в правдоподобной манере о любой предложенной вещи». При этом под правдоподобной манерой рассуждения Агрикола имел в виду такой способ изложения, который обладает убедительностью (ad fidem) именно для данного собеседника, а не абсолютной доказательностью607.
Логическая доказательность и эмоциональное воздействие речи связаны, по выражению Агриколы, как «плоть и нервы» рассуждения. По мнению гуманиста, эмоции – это не только инструмент, но и один из результатов убеждения собеседника в чем-либо, ибо процесс убеждения не является эмоционально нейтральным. Для убеждения кого-либо и приведения его в соответствующее ментальное состояние «рассуждение должно быть очень плотным и густым», ибо, подчеркивает Агрикола, «необходима сила, чтобы овладеть умом и чтобы сам ум отстранился от себя и, так сказать, обретался вне себя»608. (Галилей сформулировал это несколько иначе: «совершенно напрасно было бы думать, что можно ввести новую философию, лишь опровергнув того или иного автора: сначала нужно научиться переделывать мозг людей и делать их способными отличать истину от лжи», а поскольку «это под силу одному лишь Богу»609, то смертному автору приходится прибегать к различным средствам убеждения.)
Эти рассуждения выражают вполне определенное представление о процессе познания: чтобы получить знание о чем-либо, недостаточно формального признания некоего утверждения истинным или ложным, необходимо, чтобы это утверждение было интериоризировано субъектом, то есть чтобы его ум был предрасположен принять данное утверждение как истинное или ложное. Убежденность индивида в справедливости некоего утверждения оправдывается принятой им, а вовсе не объективно истинной верой. Истина вообще постигается человеком довольно редко, и продуцирование истинных утверждений о мире не может быть единственным результатом наших когнитивных усилий. Поэтому с описываемых здесь позиций важен не только эпистемологический статус некоего утверждения (истинное оно, или ложное, или вероятное), но и легитимность процесса формирования убежденности в том или ином эпистемологическом статусе данного высказывания, а также соответствие последнего другим высказываниям, принятым в качестве истинных (то есть важна логическая согласованность принятых утверждений и допущений). Говоря словами Аристотеля, «мы тогда всего более убеждаемся, когда нам представляется, что что-либо доказано»610.
Но был и иной взгляд на риторику, в рамках которого акцент делался на формальных аспектах дискурса, а не на его содержании и познавательном статусе611. Подобное схоластическое понимание риторики вызывало активный протест у многих гуманистов, примером чему может служить знаменитое послание Джованни Пико делла Мирандолы Эрмолао Барбаро (конец XV века). Противопоставляя риторов и философов, Пико отмечает, что последние «используют слова в качестве мысли, а не как средство выражения» и предпочитают «красноречие сердца» красноречию языка612. В таком понимании риторика воспринимается как софистика, а то и просто как искусство обмана.
Какого из этих пониманий искусства риторики придерживался Галилей? В «Dialogo» устами Сальвиати он ясно обозначает свой выбор:
«Коперник восхищается расположением частей вселенной, так как Бог утвердил великий светоч, долженствующий разливать высший блеск по всему его храму, в его центре, а не с одной его стороны. … Но сделайте милость, не будем вплетать эти риторические цветочки (fioretti rettorici) в действительные доказательства и предоставим их ораторам, или, вернее, поэтам, которые имеют приятный дар восхвалять самые презренные и даже подчас гибельные вещи»613.
За этими словами стоит четко проведенное тосканским ученым разграничение между сферами природы и человеческих дел. Когда речь идет об изучении природы, «о нашей вселенной, истинной и реальной (universe nostro, vero e reale)»614, то уместны, по Галилею, только дихотомичекие оценки наших утверждений615 в терминах «истинное – ложное». Либо Земля движется, либо она неподвижна. «Если <…> невозможно, – говорит в «Dialogo» Сагредо, полемизируя с перипатетиком Симпличио, – чтобы из двух противоречивых предложений одно не было истинным, а другое ложным, и если для доказательства ложного предложения нельзя привести ничего, кроме ложных аргументов, тогда как в истинном можно убедиться доводами и доказательствами разного рода, то как вы хотите, чтобы тот из вас, кто будет защищать истинное положение, не смог убедить меня? Мне нужно быть слабым умом, шатким в суждениях, тупым в понимании, слепым в рассуждении, чтобы не отличить света от тьмы, алмаза от угля, истины от лжи»616.
Иное дело – сфера человеческих отношений, где имеет место игра интересов, эмоций и предпочтений. Здесь нет понятия об абсолютной истинности или ложности высказываний, а потому в этой сфере вполне уместны и легитимны риторические приемы, побуждающие человека принять те или иные заключения независимо от их истинности. «Если бы предметом нашего спора было какое-нибудь положение юриспруденции или одной из других гуманитарных наук, – утверждает Сальвиати, – где нет ни истинного, ни ложного, то можно было бы вполне положиться на тонкость ума, ораторское красноречие и большой писательский опыт в надежде, что превзошедший в этом других выявит и заставит признать превосходство защищаемого положения. Но в науках о природе, выводы которых истинны и необходимы и где человеческий произвол ни при чем, нужно остерегаться, как бы не стать на защиту ложного, так как тысячи Демосфенов и тысячи Аристотелей будут выбиты из седла любым заурядным умом, которому посчастливится открыть истину»617.
В полемике с перипатетиками Галилей, как следует из приведенных цитат (число которых нетрудно увеличить), отстаивал среди прочих следующие два положения:
1) Законы природы неизменны, и в этом смысле неизменна сама природа. Бог, разумеется, может создать иную природу, но, будучи созданной, она уже остается сама собой. Она не может отличаться от того, что она есть. За этой, казалось бы, тривиальной мыслью Галилея стоит его неколебимая вера, что природа не зависит от наших желаний, устремлений, предубеждений, интересов и толкований. А поскольку «природа неколебима и неизменна (essendo la natura inesorabile ed immutabile)», поскольку «она никогда не преступает предписанные ей законы и не заботится о том, чтобы действующие в мире непостижимые причины и способы ее действия были бы открыты человеческому пониманию», то «никакие природные явления, как те, что наш чувственный опыт представляет перед нашими очами, так и те, что необходимым образом доказаны, не нужно подвергать сомнению на основании библейских текстов, смысл коих может оказаться гораздо глубже буквального». Слова Писания «не ограничиваются такими же жесткими условиями, каковые накладываются на все природные явления; равно как и Бог открыл нам Себя в явлениях природы не менее совершенным образом, чем в священных словах Писания. <…> Природные явления, которые представляются нашим глазам чувственным опытом или обосновываются необходимыми рассуждениями, по-видимому, не должны подвергаться сомнению, а тем более осуждаться на основании цитат из Священного Писания, чьи слова, как может показаться, имеют иной смысл»618.
2) Истина – это не утверждение о том, каковы, по мнению говорящего, вещи на самом деле, но то, как они себя реально ведут. К примеру, истина не в нашем утверждении, что Земля движется вокруг Солнца, а в реальном обстоянии дел («в вещах»), в том, что это действительно так, хотя реальное обстояние дел может быть вовсе не очевидно познающему субъекту. Как выразился Галилей в письме к Инголи, «все несоответствие619 коренится в человеческом воображении, но отнюдь не в самой природе»620. Следовательно, задача познания состоит в том, чтобы представить вещи такими, каковы они есть в действительности. Иными словами, истина, рассматриваемая как онтологическое свойство вещей, относится к истине, понимаемой как характеристика дискурса, как причина к следствию. Или, говоря словами Аристотеля, «верная речь ни в коем случае не есть причина бытия вещи, однако вещь, по-видимому, есть некоторым образом причина истинности речи»621.
Только в этом смысле, то есть в смысле rei veritas, истина может быть убедительной и можно говорить, как это любил делать Галилей, о «силе истины (la forza della verit)»622. Риторика в состоянии лишь увеличить естественную убедительную силу вещей и помочь очистить разум от ложных идей. Однако из того факта, что некто убедил данную аудиторию в истинности некоего утверждения, никак не следует истинность последнего. Истина убедительна, но убедительное не обязательно является истинным.
Сознавая, что путь к истине открыт далеко не всем, Галилей тем не менее полагал, что человек в принципе способен открыть для себя истину, если только он не слаб умом, не шаток в суждениях, не туп в понимании и не слеп в рассуждении. На чем зижделась его убежденность? Обратимся к тексту «Dialogo»:
Сальвиати. Опровержение его (то есть утверждения о том, что вращение Земля вокруг своей оси «должно было бы отбросить всякий предмет к небу»623. – И.Д.) зависит от некоторых вещей, известных вам не менее, чем мне, и разделяемых нами обоими, но так как вы их забыли, то не находите и опровержения. Я не буду учить вас им (так как вы их уже знаете) и путем простого напоминания добьюсь того, что вы сами опровергнете возражение.
Симпличио. Я много раз присматривался к вашему способу рассуждать, который внушил мне мысль, что вы склоняетесь к мнению Платона, будто nostrum scieri sit quoddam reminisce (наше знание подобно припоминанию); прошу вас поэтому, разрешите это мое сомнение, изложив вашу точку зрения624.
Сальвиати уходит от пространного ответа, якобы чтобы «не наскучить таким отступлением синьору Сагредо» (хотя тот не возражал), ограничившись замечанием, что, мол, он (Сальвиати) всегда «прибегал к объяснениям при помощи фактов». Но далее по ходу беседы Сальвиати, подбадривая Симпличио, бросает реплику:
Я также замечаю, что вы понимаете предмет, но не имеете подходящих терминов для выражения; этому я вас вполне могу научить, то есть научить вас словам, но не истинам самим по себе. Чтобы заставить вас убедиться, что вы знаете предмет и что вам недостает только слов для выражения мысли, спрошу вас: когда вы стреляете пулей из аркебуза, в каком направлении к движению приобретает она импульс?625
И когда далее Симпличио приходит к правльным выводам, Сальвиати остается только их переформулировать в более строгих механико-геометрических выражениях626. «Именно это я и хотел сказать», – удовлетворенно соглашается Симпличио627.
Продолжая беседу, Сальвиати вновь обращается к Симпличио с уверением:
Тем же путем, каким вы это себе усвоили, вы узнаете и остальное; вернее, вы знаете это уже теперь; поразмыслив, вы сами самостоятельно все припомните, но для сокращения времени я помогу вам припомнить628.
Таким образом, познавательная стратегия «Dialogo», как ее формулировал Галилей, нацелена на выявление и осознание собеседником-перипатетиком того, что ему «уже известно», хотя он «не отдавал себе в этом отчета»629, ибо «если кто-либо не знает истины сам от себя, невозможно, чтобы другие заставили его это узнать; …то, что истинно, то есть необходимо, чему невозможно быть иным, – это каждый заурядный ум знает сам по себе или же невозможно, чтобы он это вообще узнал»630.
Однако майевтические приемы Сальвиати не следует переоценивать. Поиск истины посредством вопросов и ответов составляет, по выражению Сигонио, «природу и мощь» диалога631. И здесь опять-таки уместно вспомнить Аристотеля:
Если тезис неправдоподобен, то вывод [вопрошающего] необходимо должен получиться правдоподобным; если же тезис правдоподобен, то вывод должен получиться неправдоподобным, ибо вопрошающий всегда делает вывод, противоположный тезису (аналитически вытекающему из положений, выставленных вопрошающим и принятых отвечающим. – Примеч. И.С. Нарского и Н.И. Стяжкина). Если же положенное неправдоподобно и не неправдоподобно, то и вывод будет таким же632.
Именно по такой схеме, как правило, и развертывается беседа в Галилеевом «Dialogo». Умело связывая одну очевидную для оппонента предпосылку (endoxa, по терминологии Аристотеля) с другой, вопрошающий вынуждает собеседника принять тезис, который последнему казался поначалу неправдоподобным. «Способ вопросов, – констатирует Сагредо, – <…> весьма способствует разъяснению вещей, – не говоря уже об удовольствии одолеть собеседника, вызывая из его уст признание того, чего он сам не сумел постигнуть…»633 При этом создается иллюзия, будто оппонент (в «Dialogo» это Симпличио) просто «припоминает» нечто ему уже известное. В действительности же дело не в сокровищах мысли, погребенных в завалах памяти, а в особом приеме ведения беседы, когда сначала выдвигается утверждение А1 (вполне для всех очевидное), затем А2 (также не вызывающее возражений) и т.д., а потом исходя из этих утверждений формулируется вывод, для собеседника-традиционалиста неожиданный.
Вот, собственно, почему Галилей выбрал диалоговую формуизложения. Только она позволяла наиболее эффективно и безопасно634 «переделывать мозг людей (rifar i cervelli degli uomini)»635, уверяя их, что ничего нового им якобы не сообщается, все это им «уже известно», но чтобы понять, что именно известно читателю, надо в ясной форме представить (смоделировать) структуру и характер его (читателя) заблуждений.
Отсюда, казалось бы, можно сделать вывод, что «новое знание, развернутое в ситуации сократического диалога, не просто “преподается” или “внушается” слушателю, но обнаруживается как раскрытие возможности его собственного мышления, то есть выступает для него не авторитетно приказанным, а имманентно доказанным. В сократическом диалоге мышление собеседника формируется, а не информируется»636. Однако мне представляется, что здесь необходимо сделать важную оговорку. Если обратиться не к майевтической функции сократического диалога вообще, но к замыслу и стратегии галилеевского «Dialogo», то обращает на себя внимание, что роль «вопрошателя», то есть Сальвиати, отнюдь не сводится к «сокращению времени», которое потребуется Симпличио для «припоминания» того, как в действительности устроен мир. Своими вопросами Сальвиати прокладывает путь в нужном ему направлении, задавая вектор движения мысли, а не просто «срезая углы» для скорости. И это не в укор Галилею, просто иначе в то время и быть не могло по многим причинам: и по причине отсутствия необходимого научного задела, и в силу того, что «от естественной науки… нельзя требовать геометрической очевидности»637, и потому, что преодоление заблуждений – процесс не чисто логический, но и психологический, а потому требующий наряду с физической аргументацией также разнообразных риторических приемов. Поэтому, реализуя свою стратегию убеждения, Галилей использует не только «факты», но и психологическое воздействие на собеседника с помощью иронии и довольно едких оценок оппонентов638, тем самым «склоняя»639 читателя на свою сторону. Это особенно чувствуется в беседе четвертого дня, где Галилей устами Сальвиати отстаивает свою весьма сомнительную (даже по меркам того времеми) теорию приливов.
РИМСКИЕ ХЛОПОТЫ
К осени 1629 года работа над «Dialogo» была почти закончена640. 29 октября Галилей писал Элиа Диодати:
Месяц назад я вновь взялся за работу над моими “Диалогами о приливах и отливах” (Dialog[h]i intorno al flusso e reflusso), которая откладывалась три года подряд (в 1626 – 1629 годах Галилей много болел, да и семейных проблем хватало641. – И.Д.). С Божьей помощью мне удалось найти правильный путь, и если я смогу продолжить свою работу этой зимой, то надеюсь завершить ее к весне и сразу же опубликовать. Кроме рассуждений о приливах вы найдете в ней обсуждение других проблем и самое полное подтверждение (una amplissima confermazione) системы Коперника с демонстрацией несостоятельности (la nullit) возражений, сделанных в ее адрес Тихо и другими642.
19 ноября Галилей просит Джанфранческо Буонамичи, тосканского посла в Испании и своего дальнего родственника643, прислать ему сведения о периодичности приливов и отливов на средиземноморском побережье644. Дело в том, что согласно Галилеевой теории, связывавшей приливы и отливы с движением Земли, в течение суток должен происходить один прилив (в полдень) и один отлив (в полночь). Однако до него дошли сведения, что в действительности за сутки происходят два прилива и два отлива. Буонамичи в письме от 1 февраля 1630 года (к тому времени работа над «Dialogo» уже была завершена) подтвердил правильность этой информации645. Галилея это известие, однако, не смутило, и он тут же придумал объяснение: наблюдаемое отклонение от его теории связано с тем, что дно морей и океанов неровное и имеет разную глубину646.
24 декабря 1629 года Галилей сообщает князю Чези:
Снова взявшись за перо три месяца назад, я уже почти завершил мои Диалоги и прояснил, наконец, те трудные вопросы, которые временами казались мне необъяснимыми. <…>. Беспокоит вопрос о публикации: может быть, мне самому стоит приехать (se sia bene ch’io mi trasferisca a suo tempo cost), чтобы не утруждать других корректурами (correzzione). К тому же я лелею надежду увидеть моих дорогих друзей и наставников до тог, как совсем ослепну, ибо зрение мое с возрастом все ухудшается647.
Судя по всему, речь шла о печатании книги в Риме648. Кроме того, Галилей рассчитывал на финансовую поддержку со стороны Чези. Разумеется, намерение тосканского ученого отправиться в Рим меньше всего было связано с деликатным нежеланием «утруждать других корректурами». Видимо, он хотел заранее предупредить или по крайней мере смягчить негативную реакцию на его труд со стороны оппонентов и недоброжелателей. Кроме того, он помнил, как плохо Accademia dei Lincei издала в 1624 году «Il Saggiatore», Галилей обнаружил там 200 опечаток.
Любопытно, однако, что ни в упомянутом письме Чези, ни в других письмах к людям, с которыми Галилей мог быть вполне откровенен, он не выказывает никакого беспокойства по поводу возможных цензурных осложнений649. Видимо, Галилей считал, что волноваться не о чем, препятствий не будет, поскольку назначенный 2 июня 1629 года новый управляющий Апостольским дворцом (Magistro Sacri Palatii Apostolici), доминиканец Никколо Риккарди по прозвищу отец Мостро (Mostro)650 – именно он имел право давать окончательный Imprimatur, – относился к ученому с большим уважением. Они были знакомы по крайней мере с 1618 года. В 1623 году, когда отцу Риккарди была поручена цензура «Il Saggiatore», он не только дал условную санкцию на издание (так называемый Imprimatur si videbitur Reverendissimo P. Magistro Sacri Palatii Apostolici), но и отметил, что книга «содержит множество тонких замечаний относительно философии природы (tante belle considerazione appartenenti alla filosofia naturale)», и добавил: «я счастлив, что имел честь родиться в одно время с ним [Галилеем] (dell’ autore, nel cui tempo mi reputo felice d’esser nato)»651.