Проза. Поэзия. Поэтика. Избранные работы Щеглов Юрий
ПРЕДИСЛОВИЕ
Выдающийся российский филолог Юрий Константинович Щеглов (26.I.1937, Москва – 6.IV.2009, Мэдисон, шт. Висконсин) был гуманитарием широкого профиля – лингвистом-полиглотом, теоретиком литературы, античником, африканистом, исследователем русской поэзии и прозы. Его комментарии к Ильфу и Петрову стали любимым справочником интеллигентного читателя, но к ним далеко не сводится его вклад в нашу науку. Мне довелось многие годы дружить, соавторствовать и спорить с ним, и в своих словах о нем я вряд ли смогу быть беспристрастным. Поэтому начну в откровенно личном ключе.
Мы познакомились в ранней молодости, на первом курсе филфака МГУ, в 1954м, и я сразу понял, как мне повезло. Я многому у него учился и учусь до сих пор. Интенсивное общение с ним в течение десятков лет было одной из самых больших удач, выпавших на мою долю.
В те годы среди наших приятелей был сын художницы, щедро дружившей с нами, зеленой послесталинской молодежью. Как-то раз я с восхищением стал рассказывать ей про задуманную Юрой работу (о «Метаморфозах» Овидия). Она слушала доброжелательно, но запомнилось предостережение: замыслы – это хорошо, но, боже, какая пропасть отделяет их от осуществления! Оглядываясь назад, хочется отчитаться перед ней за Юру (да и за все наше оттепельное поколение, включая ее сына, ныне членкора), – Юра исполнил почти все, что задумал.
Исполнил, несмотря на свою бросавшуюся в глаза неторопливость – часто хотелось сказать – медлительность, но задним числом лучше всего подойдет фундаментальность. Идея наиболее знаменитых, ныне уже классических, комментариев к саге об Остапе Бендере зародилась у него еще в 1960е гг., первое, венское, издание вышло лишь в 1990–1991 гг., второе, дополненное, в Москве в 1995м, а третье, в «Издательстве Ивана Лимбаха», переработанное и дополненное еще раз, окончательное, – уже после его смерти. A labor of love, работа длиною в жизнь. А параллельно, столь же основательно, занимался он и другими своими большими проектами: Овидием (от ранней статьи до итоговой монографии 2002 г.), новеллами о Шерлоке Холмсе (опубликована лишь ранняя статья), сатирами Кантемира (монография 2004 г.), «Затоваренной бочкотарой» (его комментарии, успевшие заслужить восторженное одобрение Аксенова, ждут издателя) и множеством тем, не дораставших до монографического объема, но тоже разрабатывавшихся систематически (в частности работами о Чехове, Ахматовой, Зощенко).
Масштабы потери, понесенной филологией с его смертью, будут осознаваться постепенно – по мере выхода ранее не опубликованных трудов и всестороннего ознакомления широкой филологической среды с богатством его достижений. Ценимый пока что в основном узким кругом профессионалов, он со временем не может не занять подобающего ему места в первых рядах нашей науки. Задержка с полным признанием может объясняться рядом причин: эмиграцией, приверженностью privacy, известной замкнутостью характера, несклонностью к модным интеллектуальным поветриям и соответственно скромными размерами полученного общественного внимания.
Он прожил нелегкую жизнь. На старой родине она была затруднена общественным строем, враждебным человеку вообще, а тем более человеку незаурядному, хотя и тогда уже ему сопутствовало одобрительное внимание старших коллег (В. Б. Шкловского, В. Я. Проппа, А. Н. Колмогорова, Е. М. Мелетинского, Л. А. Мазеля, Я. С. Лурье, Вяч. Вс. Иванова, М. Л. Гаспарова). А на новой родине, вполне к нему гостеприимной, ему пришлось пережить гибель единственного сына. Но в целом это была счастливая жизнь, отданная любимому делу – книгам, филологии, изучению языков и литератур. И предметы его любви отвечали взаимностью, охотно раскрывая ему свои тайны, которыми он делился с нами.
Уединенный, но и комфортный образ жизни эмигранта-профессора, окруженного восхищением аспирантов и уважением коллег, он трактовал как пожизненный исследовательский грант для литературоведческих изысканий, хорошо сочетавшихся с его страстью к путешествиям. Занятия Ильфом и Петровым вели его в Хельсинки, с его архивами, занятия Кантемиром – в Италию и Францию. У него были там любимые места, музеи и гостиницы (в письмах он иногда с юмором описывал приключавшиеся с ним комические эпизоды), и даже в последние годы, ослабев от болезней, он продолжал ездить и ходить – с раскладным стулом. И везде, куда он приезжал, он покупал давно разыскиваемые или просто вдруг заинтересовавшие его книги, которые всегда (помню еще по давним московским впечатлениям) умел выкопать в букинистическом магазине из общей кучи.
Перечитывая и аннотируя для возможных издателей полсотни его статей, разрозненно печатавшихся в российских и западных изданиях, я не переставал восхищаться. Попробую кратко резюмировать суть его вклада, его claim to fame. Дело, я думаю, в сочетании двух очень разных, если не противоположных качеств. С одной стороны, он свободно владел разветвленным концептуальным аппаратом современного литературоведения (в значительной мере оригинально разрабатывавшимся и им самим): техникой структурной схематизации, выявлением инвариантов, методами формального стиховедения, якобсоновской поэзией грамматики, теорией сюжета, интертекстуальным анализом, архетипическим и культурно-историческим подходами. С другой – всегда руководствовался любовным читательским вниманием к тексту и умел находить адекватные – чуткие, гибкие, удивительно конкретные – формулировки для содержания исследуемых произведений. В результате его разборы являют строго кодифицированное, собранное из готовых элементов (подспудно знакомых читателю и профессионально известных литературоведу) и в то же время изощренно тонкое, идиосинкратически верное художественному миру автора (и потому с благодарностью узнаваемое читателем) воспроизведение литературных объектов средствами науки. Не в этом ли секрет литературоведческого величия?
Блестящая научная карьера Ю. К. Щеглова началась почти полвека назад, в 1962 г., публикацией первой, но уже зрелой статьи о поэтическом мире Овидия. Он окончил романо-германское отделение филфака МГУ (1959), в аспирантуре Института восточных языков МГУ занимался хауса и суахили (и в дальнейшем защитил диссертацию и написал несколько книг по языкам и литературам Африки), а работал (вплоть до эмиграции в 1979 г.) одновременно в ИВЯ, уже преподавателем, и в ИМЛИ им. Горького. Параллельно он, с опорой на методы Шкловского, Проппа, Эйзенштейна и бурно развивавшиеся тогда структурно-семиотические методы, занимался разработкой теоретического аппарата и приложений литературоведческой модели «Тема – Текст». Ее идея состояла в выявлении смысловых и стилистических инвариантов исследуемых авторов и описании художественного текста как результата порождения из темы при помощи приемов выразительности1. За рубежом, сначала в Канаде (Университет Монреаля), а затем в Соединенных Штатах (Университет Мэдисона, Висконсин), в сферу его занятий вошло преподавание и изучение русской литературы всех периодов.
Диапазон его интересов и достижений был поистине поразителен. Он прекрасно владел английским, французским, итальянским, шведским, немецким, латынью и хауса, читал на церковнославянском, древнегреческом, древнеисландском и суахили. Его монографические работы посвящены на редкость обширному кругу тем: африканским языкам и литературам (грамматике хауса; словесности Тропической Африки), латинской поэзии (Овидий), русской поэзии XVIII в. (Кантемир) и советской литературе (Ильф и Петров). Еще очевиднее разнообразие его интересов становится при знакомстве с его статьями – о семантике русских слов, обозначающих чувства, о морфологии чадских языков; о литературах (поэзии и прозе) на хауса и суахили; о поэтике выразительности и теории новеллы; о Петронии, Ларошфуко, Мольере, Гюго, Конан Дойле, Державине, Денисе Давыдове, Пушкине (прозе и стихах), Л. Толстом, Чехове (рассказах и пьесах), Ахматовой, Бабеле, Булгакове, Добычине, Зощенко, Пастернаке («Докторе Живаго»), Каверине, Войновиче…
Широта исследовательской тематики и применяемой методологии сочеталась со скрупулезностью анализа. Важный принцип порождающего подхода к хуожественному тексту гласил: «нельзя, чтобы сразу получилось так хорошо». То есть констатации подлежал каждый малый шаг от чисто декларативной темы произведения к его переливающемуся всеми красками воплощению, тогда как в обычных литературоведческих статьях многие эффекты принимаются за сами собой разумеющиеся – «получающиеся сразу». Установка на такую констатацию вела, с одной стороны, к многоступенчатому усложнению «вывода» текста из темы, а с другой – к обнаружению инвариантной природы таких выводов, то есть выявлению аналогичных конструкций в других текстах того же автора, жанра, направления, эпохи, а также в идеально мыслимом универсальном словаре мотивов и конструкций («базе данных») мировой литературы, от чисто выразительных формул до архетипических структур и сюжетов. В результате, когда Ю. К. Щеглов рассматривает сюжетный поворот в «Капитанской дочке», словесную гримасу чеховского персонажа или строчку Ахматовой, в ход пускается весь литературоведческий репертуар, и описываемая деталь предстает сложным – иногда уникальным – продуктом, закономерно возникающим на пересечении множества разнообразных «требований», как структурных, так и тематических. Аналогичным образом, в комментариях к романам Ильфа и Петрова каждый эпизод и оборот речи проецируется на многослойный фон истории русской и зарубежной словесности, современной авторам поэзии и прозы, окружавшей их бытовой и официальной культуры, других произведений самих соавторов и, не в последнюю очередь, общего риторического репертуара литературы.
Таковы, разумеется, естественные требования к любому серьезному филологическому исследованию, но в случае Ю. К. Щеглова их выполнению способствовало редкостная комбинация интеллектуальных, творческих и человеческих достоинств исследователя. Страстной теоретической убежденности в необходимости бескомпромиссно целостного подхода, не пренебрегающего ни одним из параметров описания, вторили, с одной стороны, богатейшая эрудиция, включавшая не только литературоведческую, но и лингвистическую подготовку, знакомство с древними и современными языками и литературами, причем не только европейскими, а с другой – врожденная и старательно культивировавшаяся непосредственность, я бы даже сказал, детская наивность восприятия, позволявшая чутко реагировать на все подлежащие описанию эффекты художественного текста, – своего рода абсолютный литературный слух.
Следование избранной научной программе (основные положения которой сегодня стали более или менее общим достоянием) не проходило гладко. Такие объекты изучения, как Конан Дойл или Ильф и Петров, могли объявляться недостойными исследовательского внимания, первый – как «примитивный», вторые – как к тому же идеологически сомнительные с точки зрения принятой диссидентской идеологии. Принцип семиотически последовательного отделения декларативной темы от ее образного воплощения с целью эксплицитной демонстрации постепенного порождения художественности в терминах приемов выразительности вызывал обвинения в грубой схематизации искусства. А систематическое выявление инвариантов, образующих поэтический мир автора, часто отвергалось как отказывающее художнику в оригинальности. Полемике с подобными оппонентами Ю. К. Щеглов уделял внимание лишь в начале своего пути, в дальнейшем же отвечал на критику и непонимание исключительно делом. Продолжая отстаивать свою независимость от интеллектуальной моды, всю свою энергию он отдавал совершенствованию собственных методов и расширению их экспериментальной базы, а также выработке более доступных широкому читателю-гуманитарию способов изложения, что подсказывалось и преподавательской практикой.
Помимо трех сравнительно недавно опубликованных в России книг Ю. К. Щеглова и одного совместного со мной сборника статей, его наследие включает сотню статей по русской и зарубежной литературе, в разное время печатавшихся в малодоступных, в том числе иноязычных, журналах, что делает их систематическое переиздание на родине насущной задачей. Перед составителями настоящего тома стоял ряд взаимосвязанных задач, касающихся содержания этой публикации (одной из первых посмертных), ее композиции и стилистического единообразия.
При отборе статей мы заботились о представительности сборника и потому включили в него работы разных лет и разного концептуального формата: теоретические изыскания и разборы конкретных текстов, статьи о поэзии и прозе, об отдельных произведениях и творчестве авторов в целом. Что касается их расположения в книге, то надо было выбирать между хронологическим, тематическим и жанровым принципами, и здесь решение не могло не быть компромиссным. Мы предпочли некий смешанный порядок.
В первый раздел вынесены преимущественно теоретические штудии. Наша совместная статья о порождающей поэтике может читаться как своего рода введение ко всей книге. За ней следует подробное описание одного из приемов выразительности на достаточно разнообразном материале, дающее представление о взаимосвязи между содержательной и технической сторонами порождающего подхода. Три другие статьи этого раздела, посвященные вроде бы не столько вопросам теории, сколько конкретным произведениям («Метаморфозам» Овидия, шерлок-холмсовским новеллам, остротам Бендера), наглядно демонстрируют научный инструментарий поэтики выразительности и преимущества его применения в анализе художественного текста.
Те же теоретические принципы лежат и в основе работ, помещенных в последующих разделах, но там техника чем дальше, тем больше уходит в подмалевок. Акцент на схематизации становится менее вызывающим, и стиль изложения, по-прежнему предельно четкий, все больше играет традиционно гуманитарными обертонами. Читатель, не интересующийся проблемами теории, может начать ознакомление с книгой непосредственно со второго раздела.
Впрочем, и он открывается технически достаточно изощренным разбором стихотворения Пушкина, которое анализируется, с применением ряда структурных методов, как уникальный продукт вполне традиционного для его эпохи жанрового письма. В центре внимания работы о прозе Пушкина – его повествовательная техника, разбор «Ионыча» представляет формат монографического анализа текста на фоне инвариантов автора, а очерк поэтического мира Ахматовой – попытка полного описания системы таких инвариантов.
В статьях, образующих третий раздел, речь идет о писателях раннего советского времени (Бабеле, Зощенко, Добычине и Эрдмане), в творческом почерке каждого из которых выявляются их доминантные составляющие. В рассказе Бабеля «Мой первый гусь» это архетипические мотивы, в рассказах Зощенко 1920х гг. – новый антицивилизационный ландшафт, у Добычина – особое нарочито «подслеповатое» письмо, а в пьесах Эрдмана – оригинальный сплав традиционного балагана с современными идейными и стилистическими задачами.
В четвертый раздел помещены работы о прозе позднего советского и постсоветского периодов. В статье о «Батуме» от полемики с поверхностно идеологизированными (в частности «теологическими» и «демонологическими») трактовками булгаковского творчества Ю. К. Щеглов переходит к выявлению набора фигурирующих в нем типовых персонажей, что позволяет ему найти этой пьесе закономерное место в ряду других произведений автора. Разбор романов Каверина – проницательный анализ богатой литературной техники (разновидности подсоветского эзоповского письма), разработанной автором «Двух капитанов» и обеспечившей сохранность значительной доли их обаяния. В заметках о «Докторе Живаго» убедительная апология этого спорного явления русской прозы XX в. опирается на демонстрацию параллелей как с традиционными повествовательными структурами, так и с инвариантными чертами пастернаковской поэтической техники (сформулированными еще Р. О. Якобсоном). Последним идет эссе об «Иване Чонкине», но оно не сводится к рассмотрению ирои-комической вещи Войновича, представляя собой новаторский вклад в типологию повествования, так что книга в целом завершается на столь же высокой теоретической ноте, с какой началась.
Из сказанного ясно, что тексты, составившие сборник, стилистически во многом различны. Одни из них, особенно более ранние и теоретичесие, насыщены терминологией поэтики выразительности, условными обозначениями и сокращениями, а другие, на первый взгляд, совершенно свободны от подобной технической арматуры; она, разумеется, использована и в них, но сознательно выведена автором в подтекст ради большей доступности изложения. К полной унификации научного дискурса (каковую Ю. К. Щеглов, возможно, и предпринял бы, если бы сам готовил итоговое издание своих трудов) я стремиться не стал – даже в републикуемых совместных статьях. Единственно, что я, с одобрения В. А. Щегловой, себе позволил, – это слегка умерить дотошное различение графических и пунктуационных выделений (курсива, полужирного шрифта, разрядки) и трех типов кавычек (угловых, двойных и марровских). В любом случае все используемые сокращения и обозначения, оставшиеся в основном нетронутыми, расшифровываются в примечаниях или приложениях к статьям.
Сборник снабжен указателем имен и произведений, единым перечнем использованной литературы и полным списком опубликованных работ Ю. К. Щеглова, а примечания к каждой статье открываются сведениями о первой ее публикации. Пользуясь этими данными, читатель легко может избрать собственный порядок чтения, тем более что статьи вполне могут читаться и по отдельности.
Готовя сборник к печати, я одновременно скорбел об утрате и вновь погружался в атмосферу незабываемого соавторства. Читателя же ожидает чистая радость обретения целой россыпи филологических открытий. Говоря очень просто, дело ведь не в том, что автор умер и тем заслужил, наконец, внимание, а в том, что перед нами действительно the real thing.
А. К. Жолковский
Декабрь 2010 г.
Санта-Моника
I
СТРУКТУРНАЯ ПОЭТИКА – ПОРОЖДАЮЩАЯ ПОЭТИКА
«Симфониетта» в редакции 1914 года не очень удовлетворяла меня, поэтому я всю ее развинтил и вновь собрал…
Сергей Прокофьев. «Автобиография»
Дискуссия о структурной поэтике пока насчитывает немного статей, но вопрос о статусе и возможностях этой науки уже подвергся обсуждению в самых различных измерениях и ракурсах. Это создает известную диспропорцию между пока еще малочисленными и несовершенными образцами структурной поэтики и тем логико-философским аппаратом, который привлекается как для ее обоснования, так и для ее сокрушения. В частности, вполне понятна позиция тех, кто не готов пасть ниц перед структурной поэтикой, едва услышав, что она возводит себя к самым современным научным источникам, например, представляет литературу как вид семиотической системы или как частный случай вероятностного процесса (что и оправдывает соответствующие вычисления). Чтобы поверить в тот или иной новый метод, такой читатель хочет видеть хотя бы один по-человечески интересный результат его применения, считая себя – на наш взгляд, справедливо – компетентным судить о качестве этого результата уже ввиду своего знакомства с объектом науки – литературой.
Боясь сделать дискуссию еще более беспредметной, мы не хотели бы вести разговор в чисто дедуктивном плане. Поэтому мы будем говорить об одном из возможных конкретных направлений развития литературной науки. О нем пойдет речь ниже, сначала же мы попытаемся кратко суммировать то, что было сделано в этом духе учеными недавнего прошлого, в частности В. Б. Шкловским, В. Я. Проппом, С. М. Эйзенштейном и некоторыми другими. Это желательно, между прочим, и потому, что взаимоотношения их идей друг с другом и с современной поэтикой, по нашему мнению, недостаточно ясны как их противникам, так и их защитникам. Если первых ставит в тупик уже самый факт соположения этих имен (см. Палиевский 1963: 196), то вторые готовы связывать их с любыми модными лозунгами и представлять к знакам семиотического отличия, самым почетным из которых, по-видимому, считается возведение в ранг n-ичной моделирующей системы. Между тем лучшие из этих работ по своей определенности скорее превосходят арсенал семиотики2 и нуждаются не в переименовании или транспозиции в те или иные системы символов, а в выявлении их практического смысла и в непосредственном применении к делу.
Критический экскурс естественно начать с работ ОПОЯЗа, так как именно последний более или менее единодушно признается предшественником структурализма в поэтике. Общеизвестны недостатки этих работ, связанные с их формализмом, то есть демонстративным отказом при построении научной поэтики иметь какое-либо дело с содержанием (ср. известные заявления о безразличии искусства к цвету флага над крепостью, о том, что в понятии «содержание» при анализе произведения искусства надобности не встречается, и т. д.). Такие общие установки указанных работ (которые обусловили и другие слабые стороны так называемой формальной школы: негативность подхода, его пригодность лишь для достаточно элементарных проявлений искусства и др.) давно опровергнуты, в том числе самими их авторами. Что же касается обращения этих исследователей к вопросу: зачем и как искусство «делается» из не-искусства, то есть учения о «поэтическом ряде», – то оно не может быть оставлено без внимания при структурном и кибернетическом подходе к поэтике. Поэтический ряд рассматривается ими как: а) отличный от «практического ряда» (привычных представлений и способов высказывания о действительности) и б) состоящий из его элементов. По Шкловскому («Искусство как прием»), искусство «увеличивает трудность и долготу восприятия», «расшевеливает» вещи, заставляет заново увидеть и пережить то, что «съедается» автоматизмом повседневности (Шкловский 1929: 13). Он считает, что к этому в принципе сводимы художественные явления любого уровня; в качестве примеров разбираются повторы, ретардации, ступенчатое построение, окольные описания (в загадках) и проч. При всем своем бесспорном эссеизме статья Шкловского активизировала исследования по поэтике, предложив удачный научный образ, который вел к простому и единообразному пониманию различных уровней литературного произведения (смыслового, сюжетного, непосредственно словесного и т. д.). В ней ощущается ценная (хотя и раздражающая многих) готовность значительно упростить, схематизировать картину ради ее большей методологической поучительности и скорейшего перехода к моделированию искусства хотя бы на самом общем уровне. Шкловский рассматривает все искусство как одно произведение и находит, что его приемом (= «формой») является затрудненная подача вещей, а целью (= «содержанием») – обновление видения мира. Ограниченность же идеи остранения в том, что преобразование практического ряда в поэтический предстает как чисто негативное действие – взгляд, достаточный в основном лишь для анализа простейших примеров3.
Из конкретных исследований этих ученых наиболее актуальными остаются книга Проппа «Морфология сказки» (Пропп 1928) и предшествовавшая ей статья Шкловского «Новелла тайн» (1925 г.; см. Шкловский 1929: 125–142), с которыми связано учение о так называемых сюжетных функциях или мотивах. Шкловский был, по-видимому, первым из литературоведов, заговорившим о функциях. Он предложил рассматривать все новеллы А. Конан Дойла о Шерлоке Холмсе как одну новеллу, то есть как единый типовой сюжет, состоящий из ряда «важнейших моментов», каждый из которых в разных новеллах может реализоваться по-разному4. Шкловский выделил девять таких «моментов», составляющих общую схему новеллы («ожидание», «появление клиента», «улика», «неверное толкование», «выезд на место» и т. д.). На скрещении сюжетных моментов находятся персонажи, предстающие тем самым как «пучки» функций (ср. функции доктора Уотсона: рассказчик, членящий действие на куски, подобные главам; автор ложных разгадок, подобно официальному сыщику; наперсник, подающий реплики Холмсу). Верно, что схема Шкловского затрагивает лишь контуры вещи с точностью до «синтаксического» уровня детективного рассказа вообще и не может объяснить специфического обаяния новелл Конан Дойла, схематизация которого требует дополнения анализа новыми уровнями (см. ниже, разделы 3 и 5). И хотя содержание новелл не совсем игнорируется, оно сведено лишь к спортивной стороне – созданию и разрешению тайны («В новелле нет ничего, кроме преступления и следствия»). Подобная экстраполяция результатов изолированного рассмотрения «синтаксического» уровня, бесспорно, придает формалистическую окраску представлению о целом. Сопоставим неизбежный для Шкловского вывод о безразличии структуры к социальному заказу («…если бы эти новеллы создавал какой-нибудь человек в пролетарском государстве <…> строение новеллы <…> не изменилось бы») с противоположным взглядом по тому же вопросу Эйзенштейна, который говорит, что «трактовка, меняя отношение к содержанию действия, изменяет не только стилевую манеру кадров, но и мизансцены», и показывает, как рассматриваемый им эпизод был бы разработан буржуазным кинорежиссером (см. Нижний 1958: 104).
Эти недостатки, однако, отнюдь не заслоняют приоритета статьи Шкловского в представлении ряда сходных новелл как одной новеллы, а персонажа – как точки пересечения функций. Особенно важно второе, поскольку отсюда явствует, что разложению на простейшие элементы подлежит не только сюжет, но и все (даже неразложимые в пределах «практического ряда») предметы: люди, вещи и т. п.
Роспись жанра по функциям, конспективно намеченная Шкловским, со всей серьезностью проведена Проппом, создавшим для этого развитый технический аппарат. Представляя сто сказок из сборника А. Н. Афанасьева как одну сказку, Пропп подбирает такие «общие слова», в которых с достаточной подробностью пересказывается любая сказка. Он выделяет 31 сюжетную «функцию»5 («отлучка», «выведывание», «трансфигурация» и т. п.), постоянные, «независимо от того, кем и как они выполняются». Так, функция № 8 («вредительство») может представать как похищение а) человека, б) дневного света, в) телесное повреждение, г) ночное мучительство, д) объявление войны и т. п. Реализации единой функции могут так сильно различаться, что, например, одно и то же (функционально) действие может выполняться человеком, животным, вещью или свойством (например, Иван получает коня, из которого сыплется золото, или способность харкать золотом). С другой стороны, тождества двух действий недостаточно для подведения их под одну функцию; «Если <…> герой получает от отца 100 рублей и покупает <…> вещую кошку, а в другом случае <…> награждается деньгами за совершенное геройство, и сказка на этом кончается, то перед нами <…> морфологически различные элементы» (Пропп 1928: 30). Формулируются также нетривиальные правила следования и взаимообусловленного опускания функций. Кроме набора функций и синтаксических правил, зафиксировано постоянство персонажей («вредитель», «отправитель», «герой» и т. п.), определяемых по их поведению в терминах функций: каждый персонаж по существу является названием для определенного «круга действий», например, круг действий вредителя – «выведывание», «подвох», «вредительство», «борьба», «преследование» (ср. аналогичное понимание персонажа Шкловским).
Ограниченность книги Проппа – в ее сознательном дескриптивизме: он строит настоящую грамматику сказки, то есть выделяет набор неизменных синтаксических единиц и формулирует правила их сочетания, но не дает терминам этой грамматики никакой содержательной, то есть в данном случае эстетической, интерпретации (что отличает его книгу от концепции «искусства как приема», апеллирующей к психологии читателя)6.
Непосредственная связь теоретических работ Эйзенштейна с идеей структурной, в частности порождающей, поэтики по существу начинает осознаваться только теперь. В них взгляд на искусство как на средство выражения мыслей и «усиления эмоций» имеет своим следствием неуклонное прослеживание того, как вещь построена снизу доверху и как образ темы «рождается» из свойств предметов, участвующих в построении, что и составляет естественную задачу современной поэтики.
В вопросе о назначении искусства Эйзенштейн дает не только негативную часть формулировки (притом пользуясь в ней почти теми же образами, что и Шкловский: «разбить “в себе” заданное, аморфное, нейтральное, безотносительное “бытие” события или явления»7 и т. п.), но и конструктивную – создание нового, нужного автору поэтического ряда («собрать» явление вновь, «согласно тому взгляду на него, который диктует мне мое к нему отношение»)8.
В работах Эйзенштейна много убедительных анализов прозы, поэзии, живописи, кино и т. д. Однако самым ценным представляется вырисовывающаяся из его работ «порождающая грамматика» произведений искусства. В книге В. Б. Нижнего (Нижний 1958) показано, как тема, то есть краткое изложение некоторого эпизода и идейного взгляда на него, разворачивается в подробную и эффектную мизансцену, а затем и в последовательность кадров (художественный текст) – под действием системы приемов выразительности (см. ниже). Шаг за шагом можно видеть, как все новые предметы, персонажи, поступки и их конфигурации подбираются по функциям, которых требует наиболее «ударное» выражение темы. Здесь находят свое место и идеи Шкловского, Проппа и К. Леви-Стросса о предметах (персонажах, ситуациях) как пересечениях необходимых функций. Образное воплощение темы основано на многосторонности предметов, взятых вне искусства, и сводится к задаче «выискать» для каждого факта такое сцепление его элементов, которое, сохраняя самый факт, содержало бы одновременно и некую фигуру, навязывающую зрителю отношение автора к этому факту9.
Иначе говоря, Эйзенштейн предлагает рациональные, в принципе формализуемые операции для того наиболее ответственного участка порождения художественного текста, каким является грань между «декларативно» задаваемой темой и ее образным эквивалентом, то есть как бы между «неживой» и «живой» материей в искусстве. Для вдумчивого и терпеливого исследователя уже это является залогом решения вопроса об овладении семантикой образа10. Очевидна глубина и по существу единственность этого подхода, особенно по сравнению с нередкими теперь попытками привязать смысл образа непосредственно к результатам тех или иных арифметических действий.
Важнейшее место в порождающей поэтике, намеченной Эйзенштейном, как и вообще в поэтике, занимает учение о средствах выразительности (ср., в частности, его неопубликованный конспект университетского курса по психологии выразительности). Судя но напечатанным работам, имеется в виду вся система приемов выразительности (типа сюжетной цезуры, золотого сечения, повтора, усиленного повтора, «отказного движения», нагнетания напряжения, контраста, совмещения функций, проведения одной темы через разные линии, постепенного сплетения тем, внезапного поворота событий и т. п.), необходимых в самых различных по содержанию и жанру художественных произведениях. Функция этих приемов – в наиболее эффективной организации восприятия темы11.
Противники структурной поэтики с особенной уверенностью говорят о схематизме, убивающем «живое», и иронизируют по адресу структуралистов, неспособных «удержать целое». Подыскание общеметодологических аргументов против таких мнений не требует в наше время особой научной проницательности (ср. хотя бы статью Ревзин 1965: 73–87); в свете пути, пройденного другими науками12, эти аргументы могут быть, по-видимому, не столько оспариваемы, сколько принимаемы к сведению. Но критики схематизации, как видно, считают, что литература имеет принципиально иную природу, чем другие объекты науки, например, язык. Они напирают на ее переливчатость и трепетность, на индивидуальность ее восприятия отдельными читателями.
Что ж, некоторые читатели (зрители, слушатели) довольно удачно описывают свои впечатления. Например:
Маслянисто круглились и разбегались огни набережной в черной выгибающейся воде, сталкивались волны, люди, речи и лодки, и для того, чтобы это запечатлеть, сама баркарола, вся, как есть, со всеми своими арпеджиями, трелями и форшлагами, должна была, как цельный бассейн, ходить вверх и вниз и взлетать и шлепаться на своем органном пункте, гулко оглашаемая мажорно-минорными содроганиями своей гармонической стихии (Пастернак 1991 [1945]: 405).
Интересно узнать, имеют ли в виду сторонники «удержания целого» соревноваться с подобными образцами, и если да, то насколько оптимистично они оценивают свои возможности13. Ведь альтернативой такому импрессионистическому описанию является научное (то есть то, что они называют схемой), имеющее свою логику.
Мы, со своей стороны, не считаем схематизацию синонимом банальности и поверхностного обмера; для нас это работа, начинающаяся с отыскания и, если угодно, угадывания той идейной конфигурации, которая и является «законом построения предмета». Руководствуясь здравым смыслом, литературоведы всегда стремились давать точные «идейные портреты» отдельных книг, писателей и направлений; они имели при этом смелость приписывать произведению (школе и т. п.) одни черты и, грубо говоря, отказывать ему в других, не боясь тем самым отлучить его от «вечно живого», «всеобщего» и «бесконечного». Правда, обнаруживаемые идейные «схемы» часто принимались за конечный результат в познании структуры вещи, лишь походя затрагивались «художественные особенности». Внимание исследователя далее направлялось вовне от произведения: полученный результат сразу же «вдвигался в социальную раму» эпохи, с ее социологией, философией и т. п. Для структуралиста же раскрытие темы – лишь первый шаг работы (см. разделы 3 и 5)14.
Кстати, пора развеять ходячее представление о научной схеме как о чем-то бесцветном и неподвижном15. Можно было бы пожелать сторонникам литературоведческого импрессионизма проделать хотя бы несколько опытов схематизации. Этот экскурс, во всяком случае, не грозил бы им потерей квалификации (при условии, что они не утратили бы интереса к чтению и умения владеть русским словарем и синтаксисом). Зато они увидели бы, что схема, модель, дает в распоряжение исследователя осязаемую вещь, которая «изготовлена руками» из дискретных и «неорганических» деталей и в то же время является живым, «играющим» подобием изучаемого объекта.
Справедлива мысль, что структурная поэтика имеет дело с трудностями того же порядка, что и структурное описание семантики языка, в частности, слова с его «многоликостью» и «изменчивостью»16. Однако, даже не обращаясь к опытам последних пяти-шести лет, можно сослаться на классический пример преодоления таких трудностей в лингвистике. Э. Сепир в одной из своих статей наметил алгоритм употребления количественных терминов (типа больше, мало, едва и т. д.) в английском языке в зависимости от факторов (1) величины, (2) динамики (направления изменения этой величины) и (3) аффекта – отношения говорящего к значениям (1) и (2) (см. Сепир 1944). Иначе говоря, работающими признаками в правилах Сепира служат те подвижные и «субъективные» моменты языка, которые традиционному языковеду-словеснику казались неуловимыми нюансами17.
В начале статьи мы сказали, что остановимся на одном из возможных направлений поэтики. Речь пойдет не о чем-то ошеломляюще новом и «формализованном», а о некоторых перспективах работы, во многом вытекающих из идей Проппа и Эйзенштейна. Говоря очень кратко, представляется полезным понимать художественное произведение как «наглядный предмет», предназначенный для максимально эффективного проведения темы, своего рода аппарат для ее внушения читателю; его можно сравнить с изобретением, реализующим какую-либо конкретную техническую задачу. Тогда цель литературоведческих исследований должна состоять, в частности, в том, чтобы описывать устройство и работу таких художественных «машин», показывать, как они «собираются», исходя из тематического задания. Естественно ожидать, что перевод темы в систему воплощающих ее средств есть объективный процесс, подчиняющийся определенным законам, хотя бы самым общим. Многие такие законы, по существу, давно известны. Два важнейших принципа были недавно на материале музыки сформулированы Л. А. Мазелем:
1) «принцип множественного и концентрированного воздействия», означающий, что «существенный художественный результат <…> обычно достигается <…> с помощью не какого-либо одного средства, а нескольких средств, направленных к той же цели…»;
2) принцип совмещения функций, заключающийся в том, что «существенные средства, ответственные композиционные “решения” обычно <…> несут несколько функций: например, две различные выразительные функции, или одну выразительную, одну формообразующую, одну чисто техническую; либо, наконец, какую-то “местную” функцию, важную для данного момента произведения, и другую, более общую, имеющую значение для целого, для связей “на расстоянии” и т. д.» (Мазель 1965: 240, 249–250).
Применительно к литературе это означает обнаружение темы, всех функций, возникающих при ее развертывании, и того, как они реализуются во всех предметах, вовлекаемых в построение.
Все вышеизложенное, а также опыт современной лингвистики (где наибольшей объясняющей силой обладают те описания, которые строятся как правила порождения соответствующих объектов – предложений, словоформ, фонем и т. п.) приводят к мысли, что структурным описанием художественного произведения является демонстрация его порождения из известных темы и материала по некоторым постоянным правилам.
Для примера мы позволим себе конспективно разобрать эпизод из «Двенадцати стульев» И. Ильфа и Е. Петрова (покупка стульев на аукционе).
Мы будем исходить из элементарного представления, что в сюжетном повествовании взгляды (мысль) автора первоначально предстают в виде темы, то есть «доказывающей» эту мысль судьбы некоторых героев. Так, мысль о несостоятельности собственнических устремлений в советских условиях облекается в тему: «неудачная погоня авантюристов за сокровищем, спрятанным в стульях», развертывание которой в художественный текст обеспечивается применением к ней ряда правил – приемов выразительности.
Выпишем некоторые из этих приемов18:
А. ПОДЧЕРКИВАНИЕ (выделение, усиление) всех сколько-нибудь важных вещей и состояний:
(1) Собственно подчеркивание – простая постановка предмета на «видное место», его укрупненная подача (ср. крупный план).
(2) Противопоставление: а) контраст, то есть подчеркивание двух вещей их противоположением; б) «отказное движение» 19 – подчеркивание некоторого действия проведением его сначала в обратном, а уже потом в заданном направлении.
(3) Нарастание – подчеркивание, как бы развернутое во времени: а) повышение напряжения; б) повторение некоторого положения в усиленном виде или на новом уровне; в) «преподнесение»: вещь не дается готовой с начала, а разыгранно появляется (Нижний 1958: 51 и далее).
Б. (4) РАЗВЕРТЫВАНИЕ (как темы, так и всех вещей, возникающих в ходе ее реализации) – переход от простого называния к наглядному, детализированному, «удобоваримому» виду.
В. УРАВНОВЕШИВАНИЕ художественных задач и средств их выполнения:
(5) Совмещение20 разных функций в одном предмете. При этом желательно, чтобы: а) этот предмет был готовым, «монолитным», заранее знакомым читателю и потому воспринимаемым сразу как единое целое; б) в одном предмете совмещались противоположные функции (см. 2 а); в) совмещались в ряде моментов разные сюжетные линии.
(6) Проведение одной и той же функции через разные предметы, в частности через разныесюжетные линии (ср. п. 8).
Г. ПРИНЦИПЫ СЮЖЕТНОСТИ (рассматривается лишь один тип сюжета – «новеллистический»). Это – требования более конкретного уровня; они строятся с учетом пп. 1–6.
(7) а) внезапный поворот (кульминация): движение героев к цели А содержит нечто, например ошибку героев, что неожиданно, в момент успеха, приводит к провалу (по существу, это совмещение (п. 5) противоположно (п. 2) направленных действий). В зоне кульминации особенно желательно заострение контрастов (п. 2); б) развязка, дающая возможность «полюбоваться» результатами провала.
(8) Раскрытие характеров сюжетом: каждое событие должно совмещать (п. 5) движение сюжета с максимальным (в рамках данного события) проявлением задаваемых в теме свойств героев и опираться на них.
Д. УЧЕТ РОЛИ В РОМАНЕ в целом:
(9) Этот эпизод – первое крупное поражение Бендера и Воробьянинова (далее Б. и В.), причем В. подводит, «зарезает» Б.; оно повторяется и в масштабе всего романа («предвестие», ср. п. 3 б).
(10) Он – эффектная мотивировка путешествий героев; для этого стулья разрозниваются (они могли бы быть разрозненными с самого начала, см., однако, п. 3 в).
Если пп. 9 и 10 и задают тему эпизода, то нижеследующие пп. 11 и 12 задают материал, обязательный к использованию в нем.
(11) К началу эпизода даны характеры: Б. – герой «высокого» плана, энергичный, интеллигентный, артистичный, снисходительный, причем иногда не учитывает «грубой реальности»; В. – персонаж «низкого», комического плана, глупый, трусливый, с дворянскими претензиями, «светский лев» (ср. п. 6: тема проводится через две линии).
(12) Даны также: погоня за стульями, всеми сразу, обладание деньгами, семья Калачовых и т. д.
Имитация порождения эпизода
I Приближение. В соответствии с п. 5 желательно совмещение функций 9 и 10, то есть разрознивание стульев и будет поражением героев. Поэтому получаем21:
Б. и В. пытаются достать все стулья сразу, но стулья разрозниваются.
II Приближение. К полученному результату естественно применить новеллистическую конфигурацию (п. 7), а к «поражению» – прием подчеркивания (см. А). Получаем:
Б. и В. пытаются достать все стулья сразу, но совершают ошибку; почти достают стулья, но в момент успеха терпят эффектное поражение; стулья разрозниваются.
III Приближение. Пользуясь данными, имеющимися к началу эпизода, а также характерами и соотношением между Б. и В. (см. пп. 9, 11, 12), произведем, в соответствии с п. 8, общее распределение ролей и конкретизацию полученного сюжетного контура.
1. Доставание стульев с помощью денег – покупка, неудача – непокупка из-за нехватки денег.
2. Ошибка Б. и В.: пусть В. подводит Б., причем В. участвует в этом своей глупостью и комичностью, а Б. – снисходительностью и неучетом вульгарной реальности; например: В. глупо, в комическом плане, утрачивает деньги, доверенные ему Б.
3. Добывание стульев: Б., проявляя энергичность и артистизм, действует; В. – балласт.
4. Таким образом, получаются две линии: Б. занимается стульями, В. утрачивает деньги. В соответствии с п. 9 (эпизод – «прообраз» романа) и пп. 6 (проведение темы через ряд линий) и 8 (проявление героев) желательно, чтобы некоторое поражение было не только в линии «Б. и стулья», но и в линии «В. и деньги», с максимальным проявлением характера В. Получаем:
Б. энергично и с артистизмом готовит покупку стульев. В., пользуясь его снисходительностью, комически-глупо утрачивает деньги и терпит некоторое личное поражение. Из-за нехватки денег Б. и В. эффектно проваливаются в покупке стульев, которые и разрозниваются.
IV Приближение. Произведем дальнейшую конкретизацию обеих линий.
1. Следуя п. 5, подбираем «готовый предмет», одновременно обеспечивающий: а) покупку всех стульев сразу, б) разрознивание стульев, в) роковую роль нехватки денег, г) бесповоротность и внешнюю эффектность, даже театральность поражения. Это – аукцион, где продают стулья (в частности, одно из правил аукциона позволяет выставить покупателя из зала; о других функциях аукциона см. ниже).
2. Конкретизируя поражение В. и следуя п. 8, подбираем «готовые предметы», лежащие на пересечении требований сюжета и черт характера В. «Светский лев» и утрата денег дают ресторанный кутеж; «светский лев», старость и комическое личное поражение – неудачное донжуанство; глупость и комический («низкий») план В. (см. п. 11) – побои; донжуанство и побои – месть мужа; донжуанство, кутеж и тема «мечты концессионеров и советский образ жизни» (см. примеч. 17) дают кутеж по-нарпитовски с бедной студенткой.
3. Конкретизируем неожиданность краха. Неожиданность, вызванная нехваткой денег, – неведение о нехватке: так как растратил В., а активно действует Б., то неведение приходится на долю Б. Ищем в чертах В. мотивировку такого неведения Б. и получаем: В. по глупости и трусости скрывает растрату от Б.
4. Произведем заострение контрастов, желательное в зоне кульминации (п. 7). Эффектности потери стульев противопоставим эффектность их покупки, что, в сочетании с артистическим поведением Б. (его постоянная черта, см. пп. 8, 11) и его уверенностью в победе (его «локальное» состояние), дает: Б. с блеском покупает стулья. Итак:
Б. энергично готовит покупку стульев на аукционе. Он с блеском покупает все стулья, но вдруг оказывается, что денег не хватает. Это приводит к окончательной потере стульев, публичному посрамлению Б. и В. и их изгнанию из зала. Стулья продаются по отдельности (разрозниваются). Деньги, доверенные В., тот, ухаживая за студенткой Лизой, по-дурацки пропивает в ресторане, что от Б. скрывает. В. отвергнут Лизой и побит ее мужем.
V Приближение. Далее отдельные компоненты полученной фабулы подвергаются а) развертыванию (п. 4), б) нарастанию (п. 3) и в) совмещению (п. 5). Это осуществляется путем использования различных сторон предметов и лиц, уже введенных в действие.
1. Общее требование развертывания в сочетании с характерной для Б. «научностью» подхода (интеллигентность, см. п. 11) приводит (здесь, как и в других местах романа) к расчленению добывания стульев на два этапа: а) добывание информации о стульях (завязка), б) добывание стульев. Следовательно, аукциону надо предпослать эпизод с разузнаванием о нем.
2. Развертывание сцены аукциона дает ожидание, покупку и крах. Для этой сцены как кульминационной особенно важно нарастание. Его обеспечивают а) сами правила аукционного торга, б) любовь Б., оттягивающего свое вступление в торг, к эффектам и в) бестолковое нетерпение В. (см. п. 6 – выполнение одной функции разными средствами). Ожидание развертывается (с постепенным нарастанием напряжения) в ожидание а) аукциона и б) торга на стулья. Покупка развертывается в а) торг на другие вещи, б) торг на стулья, в) вступление Б. в торг и покупку и г) восторг Б. и В. Крах развертывается в целую небольшую новеллу, построенную по тем же законам, что и весь эпизод (так сказать, та же история в миниатюре). Порождение ее ввиду недостатка места мы предоставляем читателю (от слов Б.: «А почему же 230? » до слов: «И они ушли»).
3. В линии В. ухаживание развертывается в а) знакомство, б) кутеж, в) побои. Порождение эпизода кутежа, развивающего тему «светский лев и советский образ жизни», мы также опускаем.
4. Совместим завязки двух линий: покупки стульев (разузнавание) и утраты денег (ухаживание). Это (плюс ряд других функций, в частности: Москва как центр нэповской России и точка, откуда «растекаются» стулья и начинаются странствия героев) дает музей мебели, где Б. поглощен поисками стульев, что позволяет В. волочиться (две противоположные функции действий Б. – см. п. 5 б).
5. Развязка: развертывание и подчеркивание результата поражения Б. и В. (п. 7). Переживание провала Б. конкретизируется как гнев, нарастающий от оцепенения к вспышке; для В. провал предстает как вина и боязнь наказания. Совмещение кульминаций страха виновного В. и гнева Б. дает экзекуцию. На скрещении экзекуции и характера комического дурака лежат побои. Согласование же экзекуции с интеллектуальностью и артистизмом Б. дает «примерное» наказание, сопровождаемое остроумными поучениями: Б. в гневе остроумно поучает В. и бьет его. Итак, имеем:
Б. и В. ищут стулья в музее мебели, встречают Лизу. Пока Б. «пропадает», энергично разузнавая о стульях, В. назначает свидание Лизе. Б. узнает об аукционе. В. ведет Лизу в ресторан, напивается, глупо лишается денег, отвергнут Лизой. Все это он до последнего момента скрывает от Б. На аукционе Б. и В. с нетерпением ждут начала торгов, а затем появления стульев. Б. оттягивает свое вступление в торг, а В. бестолково его торопит. Б. в последнюю секунду называет цену и эффектно покупает стулья. Восторг Б. и В. и зависть публики. Внезапно выявляется нехватка денег, законы аукциона неумолимо выбрасывают Б. и В. из зала, публика злорадствует. Стулья распродаются по отдельности. Б. зловеще молчит, В. трусливо хорохорится. Б. в гневе бьет В., одновременно уничтожая его остроумием. Затем В. бьет муж Лизы.
Предложенная имитация порождения останавливается на полпути к реальному тексту. Идея романа была намеренно упрощена, а языковая фактура не затрагивалась вовсе. Более тонкая формулировка темы обогатила бы порождающий процесс всеми остальными необходимыми функциями. Что касается более детальной событийной и даже словесной фактуры, то очевидно, что и ее создание управляется аналогичными по типу законами.
Рассмотрим хотя бы частично конкретизацию «краха из-за нехватки денег». Поскольку для эффектности поворота желательно, чтобы полному краху был противопоставлен первоначальный полный успех (см. п. 7, заострение контрастов), то хорошо, чтобы утрачивались уже купленные стулья; поэтому ищется «предмет», который бы превращал достаточную для покупки сумму денег в недостаточную, причем делал бы это уже после покупки. Им оказывается правило о комиссионном сборе, извлекаемое из свойств аукциона. Эта «машина» пускается в ход Б., артистическое поведение которого совмещает две прямо противоположные функции (см. пп. 5, 7): Б. эффектно обгоняет конкурентов и одновременно, сам того не зная, исчерпывает деньги.
Другой пример – порождение детали языкового уровня: ищется совмещение в одном акте гнева Б., побоев В., морального уничтожения В. и остроумия Б. Представим этот поиск в виде двух шагов:
а) гнев Б. и побои В. дают: Б. бьет В.; моральное уничтожение В., остроумие Б. и его гнев дают: Б. саркастически клеймит В.;
б) два полученных результата совмещаются далее в подыскании такой остроты, которая бы соединяла характеристику поведения В. с указанием на побои и, может быть, даже «ложилась на музыку» этих побоев. Так появляется сцена: «Вот тебе седина в бороду, вот тебе бес в ребро!» Более или менее ясно, что аналогичным образом может быть получено и дальнейшее, сколь угодно точное приближение к реальному тексту эпизода, то есть его полное описание22.
Резонен вопрос: является ли полученный результат единственно возможным при сформулированных нами теме и принципах порождения? Безусловно, нет. На каждом шаге порождения возможны альтернативные решения, близкие к имеющимся, например: В. не пропивает деньги, а проигрывает в карты, или существенно иные, например:
Стулья не покупаются, а бесплатно берутся в мебельной конторе по заявке от вымышленной Б. организации; Б., полностью оформив все и найдя извозчика, доверяет В. простое дело – транспортировку стульев, а сам ненадолго отлучается. В. в припадке скупости торгуется с извозчиком и пытается, по примеру Б., добиться бесплатного обслуживания; выйдя из себя, по старой дворянской привычке называет извозчика прохвостом; тот уезжает. Оставшись один со стульями, В. заносит их в подворотню и начинает торопливо кромсать. Выбегают работники конторы и хотят остановить его; В. сопротивляется и кричит: «Это мои стулья!» Его бьют и отнимают стулья. Подоспевший Б. старается уладить дело, но осмеян. Стулья передаются в бюро проката и попадают к разным лицам. Б. карает В., говоря: «Тоже мне Джек-потрошитель стульев!»
Эти варианты могут оказываться более или менее удачными с точки зрения развития заданной темы и характеров героев, а также эффектности построения и, соответственно, приниматься или отбрасываться (ср. процесс работы над черновиками); теоретически следует допустить и возможность нескольких художественно равноценных вариантов. Вообще очевидно, что порождение ряда вариантов и отсеивание неудовлетворительных входит в число функций поэтического автомата.
Для предлагаемого типа описаний особенно подходящим материалом представляются группы однотипных по форме и содержанию произведений (пьесы одного автора, например Мольера или Островского, сборники рассказов, басен, сказок и т. п.). Можно ожидать, что функции, формулируемые для отдельного произведения, исходя из его темы (то есть функции Эйзенштейна – Мазеля; ср. также раздел 5), ввиду идентичности содержания этих произведений, окажутся инвариантными для всей группы, то есть совпадут с функциями в смысле Проппа. Тогда следует ожидать появления литературоведческих работ, в которых «грамматика» инвариантных функций будет иметь объясняющую силу для идейной стороны (Пропп, «помноженный» на Эйзенштейна); иными словами, это будет автомат, имитирующий построение этих и подобных им произведений при условии, что на его вход будет подаваться фигура, признанная их темой. Эти требования к литературоведческой работе, очевидно, весьма сильные; поэтому потребуется постепенность в выборе материала, и так называемая «малая» классика (например, Дюма или Конан Дойл), по-видимому, займет на какое-то время центральное место в научной работе23. Что касается попыток заранее определить понятия, навести всякого рода типологии и создать разветвленный каркас литературной науки на чисто дедуктивных началах, то они представляются преждевременными и малоинтересными. Наш программный эмпиризм (от описания к описанию, от модели к модели, а не от доктрины к доктрине) является вынужденным и подсказывается, в частности, недавней историей структурной лингвистики24.
К сожалению, некоторые тенденции структурной и семиотической мысли в поэтике дают резонный повод для сарказмов. Применение всей гаммы «современных» понятий, начиная от «знака» и «молекулярного уровня» и кончая «глобальной моделью», «моделирующей системой» и «семиотическими экспериментами», часто не идет дальше более или менее хитроумной транслитерации банальных или приблизительных представлений. Это, в сущности, не удивительно, если учесть, что многие из таких работ являются результатом массовой фабрикации, приурочиваемой ко дням больших и малых семиотических праздников, когда всем желающим предоставляется возможность отлить свои читательские впечатления в научную бронзу. Структурную поэтику делает довольно уязвимой и тот дух деловитого прожектерства, при котором одни основывают свой интерес к ней на надеждах предотвратить якобы назревающий кризис кибернетики, обогатив машины образным мышлением; другие озабочены применением к литературе принципов неопределенности и дополнительности; третьи пытаются предугадать габариты и марку автомата, который будет порождать художественные тексты, и т. д.
В этой по необходимости краткой заметке мы старались конспективно изложить важнейшее и не могли ответить на многие предвидимые и непредвидимые возражения и вопросы. Мы к тому же полагаем, что такая общетеоретическая полемика станет ненужной при условии практических успехов структурной поэтики.
О ПРИЕМЕ ВЫРАЗИТЕЛЬНОСТИ ВАРЬИРОВАНИЕ
1.1. Общее понятие о модели «Тема – Приемы выразительности – Текст». В настоящей статье излагается фрагмент разрабатываемой авторами модели для описания структуры связных текстов. Метод построения этой модели имеет ряд общих черт с семантическим моделированием естественного языка современной лингвистикой; в частности, наиболее близкой аналогией являются модели типа «Смысл Текст». Если в этих и некоторых других семантических моделях языка формализуется та известная истина, что язык есть средство передачи мыслей, то подход к художественным текстам, развиваемый авторами настоящей статьи, опирается на не менее традиционное понимание их сущности, сформулированное, например, в известном определении Л. Н. Толстого:
Искусство есть деятельность человеческая, состоящая в том, что один человек сознательно, известными внешними знаками передает другим испытываемые им ощущения, а другие люди заражаются этими чувствами и переживают их.
Иначе говоря, искусство сходно с естественным языком в том, что
1) это своего рода механизм, преобразователь;
2) на его вход поступает некая информация (мысли, чувства и пр.);
3) он переводит ее в форму внешних знаков.
Существенное же отличие состоит в том, что
4) искусство имеет целью не простую передачу информации, а заражение ею: если в языке достаточно, чтобы слушатель получил, понял, узнал сообщаемое, то в искусстве надо, чтобы он проникся сообщением, чтобы оно захватило глубины его существа, как бы стало частью его собственного опыта.
Эти представления предлагается зафиксировать в следующих понятиях. Передаваемая информация (сокровенные мысли, чувства, пристрастия, установки автора) называется темой. Механизм, обеспечивающий «заражение» воспринимающего темой, т. е. механизм перевода декларативной («не заразительной») темы в художественный текст, – это система приемов выразительности (ПВ). Каждый ПВ – преобразование, сохраняющее тему, но повышающее художественную выразительность. На входе ПВ – некоторый элемент, на выходе – он же, но поданный с большей «силой».
В моделях типа «Смысл Текст» полным описанием предложения является запись соответствия между его наиболее глубинным, семантическим представлением и самым поверхностным, орфографическим или фонетическим, в виде последовательности определенных преобразований. Сходным образом, в модели «Тема – ПВ – Текст» описанием структуры художественного текста предлагается считать запись соответствия между темой и текстом в виде вывода, выполненного на основе ПВ25. Иначе говоря, ПВ – это стандартные единицы для формулирования соответствий между художественным текстом и его темой. Образно говоря, текст есть тема плюс ПВ, а тема есть текст минус ПВ. Иными словами, тема – семантический инвариант множества элементов (аспектов, эпизодов, персонажей и т. п.) текста, а ПВ – способы художественного варьирования темы.
Следует предупредить некоторые недоразумения, иногда возникающие при восприятии понятий «тема», «приемы», «вывод» и т. п. Описание структуры художественного текста, имеющее вид вывода этого текста из темы, не исходит из каких-либо гипотез о психологии творческого процесса (или восприятия). Оно в принципе не предполагает ни временного предшествования темы тексту в реальном творческом акте, ни самого существования какой-либо «темы», отдельной от ее реализации, в сознании или подсознании художника. Преобразование абстрактного тезиса (темы) в конкретное, разветвленное и художественно-выразительное построение (текст) – не имитация творческой деятельности, а условный способ записи соответствий между двумя заглавными компонентами модели. Изображение этих соответствий, часто довольно сложных и громоздких, оказывается необходимым расслоить на этапы, имеющие внешнюю видимость временной последовательности. В действительности отношение между «этапами» вывода имеет не временной, а логический, иерархический характер, подобно отношению между различными уровнями представления структуры предложения. Тема – это конструкт, т. е. фиктивная величина, научная абстракция, с помощью которой удобно описывать наблюдаемые объекты и их соотношения, – абстракция, подобная гипотетическим праформам в сравнительно-историческом языкознании или исходным формам (Grundformen) в операционных описаниях грамматических парадигм26.
Заимствуя лингвистическую терминологию, можно сказать, что вывод «Тема – ПВ – Текст» стремится зафиксировать не performance (реальные физиологические, психологические или интеллектуальные процессы, происходящие в сознании художника или читателя), a competence (внутреннее владение логикой выразительности, активное у художника, пассивное у читателя).
1.2. Перечень ПВ и их определения 27.
1. РАЗВЕРТЫВАНИЕ, или КОНКРЕТИЗАЦИЯ (КОНКР) – замена элемента X на более конкретный и наглядный элемент Х1, включающий все существенные свойства элемента Х плюс некоторое «приращение» а. Иначе говоря, КОНКР – это замена общего случая на частный, рода – на вид, вида – на индивидуальный экземпляр и т. п.; см. рис. 1.
Рис. 1
Примеры: ‘вход’ – КОНКР ‘дверь’; ‘прикосновение’ – КОНКР ‘объятия’; ‘эгоцентризм’ – КОНКР ‘много внимания к себе, мало внимания к другим’.
Возможно РАЗВЕРТЫВАНИЕ элемента X по частям (почленное КОНКР): операция КОНКР применяется по отдельности к каждой части или аспекту Х-а.
2. УВЕЛИЧЕНИЕ (УВЕЛ) замена элемента X на элемент X!, превосходящий его в том или ином количественном аспекте (по размеру, степени, продолжительности и т. п.); см. рис. 2.
Рис. 2
Примеры: ‘просить’ – УВЕЛ ‘умолять’; ‘измена’ – УВЕЛ ‘измена с первым встречным’; ‘длинный нос’ – УВЕЛ ‘неправдоподобно длинный нос’.
3. ПОВТОРЕНИЕ (ПОВТ) – замена элемента X на серию элементов X, Х1, Х2, Х3, … находящихся в отношении очевидного, хотя и приблизительного тождества; см. рис. 3.
Рис. 3
Примечание к рис. 3. Здесь и далее перенос некоторого элемента без изменения на следующий этап вывода обозначается пунктирной стрелкой.
Примеры: ‘дверь’ – ПОВТ ‘1я дверь, 2я дверь, 3я дверь…’; ‘испытание героя дарителем (в сказках)’ – ПОВТ ‘1е испытание, 2е испытание, 3е испытание…’; ‘лекарь (в комедиях Мольера)’ – ПОВТ ‘1й лекарь, 2й лекарь…’.
4. ПРОВЕДЕНИЕ ЧЕРЕЗ РАЗНОЕ, ИЛИ ВАРЬИРОВАНИЕ (ВАР) – замена элемента X на серию элементов Х1, Х2, Х3… из которых каждый является результатом РАЗВЕРТЫВАНИЯ (КОНКР) Х-а и которые значительно (вплоть до контраста) отличаются друг от друга; см. рис. 4.
Рис. 4
Примеры: ‘божество’ – ВАР ‘изображения различных богов и идолов в монтажной фразе’ «Боги» («Октябрь» С. М. Эйзенштейна); ‘предмет современной бытовой техники’ – ВАР ‘электробритва, мотоцикл, магнитофон, проигрыватель… ’ (начало «Невинных чародеев» А. Вайды); ‘прикосновение’ – ВАР ‘объятия, нанесение раны’.
5. РАЗБИЕНИЕ (РАЗБ) – замена элемента Х на серию элементов Х1, Х2, Х3… являющихся частями Х-а; см. рис. 5.
Рис. 5
Примеры: ‘прием гостя’ – РАЗБ ‘встреча, приветствие, усаживание к столу, беседа…’; ‘слово (в акростихе)’ – РАЗБ ‘то же слово, выдаваемое по буквам’.
6. КОНТРАСТ (КОНТР) замена элемента X на пару элементов X и АнтиX, находящихся между собой в отношении контраста (к/о) по некоторому признаку Q; см. рис. 6.
Рис. 6
Примеры: ‘смерть’ – КОНТР ‘жизнь, смерть’; ‘плохая память’ – КОНТР ‘хорошая память, плохая память’; ‘объятия’ – КОНТР ‘нанесение раны, объятия’.
7. ПОДАЧА (ПОД) – замена элемента X на пару элементов ПреХ и X, где ПреХ предшествует Х-у в тексте и представляет собой (а) «неполный» XХ-а или (в) АнтиХ. Соответственно, различаются три вида ПОД: (а) ПРЕДВЕСТИЕ (ПРЕДВ), (б) ПРЕПОДНЕСЕНИЕ (ПРЕП) и (в) ОТКАЗ (ОТК); см. рис. 7.
Примеры: ‘всадник’ – ПРЕП ‘пустынная дорога, потом всадник на дороге’; ‘Медный всадник скачет, преследуя героя (в поэме Пушкина)’ – ПРЕДВ ‘конь с поднятыми копытами, потом Медный всадник скачет, преследуя героя’; ‘герой умнее всех (в сказках)’ – ОТК ‘герой – дурак, потом герой умнее всех’.
Рис. 7
8. СОГЛАСОВАНИЕ (СОГЛ) Х-а с Y-ом по а – замена элемента X на элемент X1, который включает все существенные свойства Х-а, но кроме того содержит свойство а, присущее некоторому элементу Y; при этом Y не заменяется ничем и переносится на следующий этап вывода параллельно с X1 (см. рис. 8).
Рис. 8
Примеры: ‘прикосновения’, ‘любовь’ – СОГЛ ‘объятия’, ‘любовь’; ‘возглас, с целью задержать преследователей’, ‘преследователи – военные’ – СОГЛ ‘выкрик: Стой!’, ‘преследователи – военные’.
9. СОВМЕЩЕНИЕ (СОВМ) Х-а с Y-ом замена элементов X и Y на один элемент Z, включающий все существенные свойства Х-а и Y-а, т. е. представляющий собой X и Y одновременно. Элемент Z может быть одним объектом или составной конструкцией, которая, однако, по своей «прочности», «устойчивости» приближается к одному объекту; см. рис. 9.
Примеры: ‘стол’, ‘смерть’ – СОВМ ‘покойник на столе’; ‘присутствие героя на месте действия (в сказках)’, ‘отсутствие героя’ – СОВМ ‘присутствие героя на месте действия в превращенном виде (например, в облике птицы)’.
Рис. 9
10. СОКРАЩЕНИЕ (СОКР) – замена элемента X на элемент Х1, являющийся частью Х-а, причем такой, что по ней восстановима вся содержащаяся в Х-е информация, существенная с точки зрения темы, выражаемой Х-ом; см. рис. 10.
Рис. 10
Примеры: ‘мертвая акула, брюхо которой видно над водой (в рассказе Толстого «Акула»)’ – СОКР ‘брюхо акулы, видное над водой’; ‘Сизиф перестал катить камень и сел на него отдыхать (в «Метаморфозах» Овидия)’ – СОКР ‘Сизиф сел на свой камень’.
Хотя ПВ – это прежде всего операции, повышающие выразительность темы, любой ПВ (кроме КОНКР) может использоваться и в иной функции. ПВ – точнее говоря, конструкция, получаемая с его участием, – может фигурировать в качестве того элемента, в который развертывается (конкретизируется) некоторый элемент X. Например, тема типа ‘назойливость, навязчивость’ может быть развернута в конструкцию, где что-то назойливо повторяется, т. е. такую, для получения которой естественно применить прием ПОВТОРЕНИЕ. В подобных случаях мы будем говорить, что данный ПВ используется для КОНКРЕТИЗАЦИИ элемента X, а об этом элементе будем говорить, что он предрасполагает к применению данного ПВ для своей КОНКРЕТИЗАЦИИ (см. Жолковский и Щеглов 1972: 15 и далее).
2. ПВ ВАРЬИРОВАНИЕ (ВАР)
2.0. Общие замечания о ВАР. Если, как было сказано выше, результатом действия ПВ оказывается художественное варьирование (в широком смысле слова) темы, то функцией одного из ПВ является варьирование в узком и специальном смысле, так что данный ПВ может в этом отношении претендовать на роль «типичного приема выразительности», ПВ par excellence. Речь идет о ПВ № 4: ПРОВЕДЕНИЕ ЧЕРЕЗ РАЗНОЕ, или ВАРЬИРОВАНИЕ (ВАР). С помощью ВАР тема X преобразуется в элементы Х1, Х2, Х3 и т. п., отношение между которыми характеризуется как ‘простое различие’, ‘разность как таковая’ – в отличие от более сложных и содержательных отношений между элементами, получаемыми применением других ПВ (ср. отношения тождества [ПОВТ], контраста [КОНТР], неполного отображения и временного предшествования [ПОД] и др.). Настоящая статья посвящена описанию ПВ ВАР, его выразительных функций и типичных применений.
Участие ВАР в создании совокупного художественного эффекта основано на двух аспектах этого ПВ, зафиксированных в его определении: на множественности РАЗВЕРТЫВАНИЙ темы X и на их различности. Каждый из этих аспектов играет определенную роль в выразительном плане, имея свои плюсы и минусы. Множественность РАЗВЕРТЫВАНИЙ дает эффект подчеркивания, энергичного внушения темы (в работе Мазель 1966, где, по-видимому, впервые была дана глубокая оценка роли ВАР в системе художественных средств, он называется «принципом множественного и концентрированного воздействия»).
Более того, множественность РАЗВЕРТЫВАНИЙ иногда оказывается необходимой для правильного восприятия темы читателем. При РАЗВЕРТЫВАНИИ темы всего в один элемент имеется опасность ее неоднозначного прочтения: ведь изолированное изображение в принципе может выражать не только «нужную» тему X, но также и «ненужные» темы Y, Z и др. При РАЗВЕРТЫВАНИИ Х-а в несколько элементов эта опасность ошибочного вчитывания в текст «паразитических» тем уменьшается: то, что повторяется во всех элементах, воспринимается как их тема. В том же направлении работает и различность развертывающих тему элементов: то, что какие-то их части не повторяются, исключает восприятие этих частей как РАЗВЕРТЫВАНИЙ каких-либо «ненужных» тем. Различия помогают выявлению темы и в силу того общего положения, что всякое различие между сходными объектами, в особенности контрастное, подчеркивает тождество (см. об этом Жолковский и Щеглов 1973, п. 7.3) 28. Наконец, разность изображений при ВАР выполняет еще одну важную функцию: она камуфлирует тему X, препятствуя ее выпячиванию (которое может оказаться нежелательным результатом множественности КОНКР, как, например, при ПОВТ).
Следует сказать и о минусах обоих аспектов ВАР. Множественность элементов является потенциальным источником количественной избыточности, громоздкости и неэкономности построения, а чрезмерная их разность может делать построение рыхлым, бессвязным, неорганичным. Оба недостатка могут быть компенсированы СОВМЕЩЕНИЕМ результатов ВАР (см. примеры ниже).
2.1. Примеры ВАР в чистом виде и с последующим СОВМ. Многочисленные примеры ВАР в чистом виде находим в комедиях Мольера, склонность которого к варьированию одних и тех же черт характера или положений общеизвестна. Один пример такого рода – из «Мещанина во дворянстве» – был разобран нами в работе: Жолковский и Щеглов 1975: 157 и далее.
Простым и в то же время достаточно художественным примером ВАР могут служить многие страницы из «Азбуки» А. Н. Бенуа, в которой, как и во многих подобных «Азбуках», каждая буква развертывается в серию изображений предметов и понятий, названия которых начинаются на или содержат эту букву; см. рис. 11.
Рис. 11
Так, буква «Ъ» развертывается в несколько слов и соответствующих им изображений ‘котъ’, ‘сыръ’, ‘дубъ’, ‘въздъ’. Каждое из этих изображений пространственно отделено от других (например, ‘кот у дуба’ и ‘сыр’ помещены в «Азбуке» в отдельных кружках). На первом шаге выражения темы ВАР не осложнено никакими другими ПВ; на втором шагe – при переходе от слов к изображениям в двух случаях (‘сыръ’ и ‘въздъ’) имеет место простое КОНКР, а в двух других – СОВМ: ‘котъ’ и ‘дубъ’ связаны в известную ситуацию ‘у лукоморья’ и помещены в один кружок.
В случае с буквой «Ъ» прием ВАР осложнен СОВМ лишь в одной части картины. Однако в большинстве других картин той же «Азбуки» СОВМЕЩЕНИЕМ обрабатываются все изображения, получающиеся в результате ВАР (см. рис. 13–14). Подобное сочетание ВАР с СОВМ – характерный пример того, о чем говорилось выше: ВАР приводит к умножению элементов, а СОВМ сокращает их число, повышая органичность и экономность построения и скрывая прием29.
Рассмотрим еще один пример из области графических и декоративных искусств – рекламную обертку печенья «Октябрь», орнаментированную красными кленовыми листьями.
Рис. 12
Как явствует из надписи, темой рисунка является ‘октябрь’, т. е. перед нами одно из многочисленных произведений на тему времен года, вроде рисунков в календарях или букварях, где, например, идея ‘осень’ иллюстрируется серией картинок: падающие листья, грибник в лесу, школьники за партами и т. п. В данном случае автор решил провести тему через две такие картинки – (1) и (2):
(1) октябрь – осенний месяц, увядание природы;
(2) октябрь – месяц, связанный с революционной годовщиной.
Переход от указанной темы к тексту, т. е. к рисунку, можно представить в виде следующей схемы (см. рис. 12).
Как видим, автор нашел нетривиальное решение своей темы. Вопервых, оказался учтенным жанр произведения (орнамент предпочитает абстрактные мотивы), так что от элемента (2) взят только ‘красный цвет’, а от элемента (1) – ‘лист’, имеющий давнишние традиции в искусстве орнамента и трактованный художником условно-геометрически. Вовторых, автор не удовлетворился чистым ВАР (можно представить себе обертку, где отдельно изображались бы красный флаг и желтый лист, хотя бы и трактованные геометрически) – вслед за ВАР применено СОВМ (заметим, что первую операцию данного вывода, дающую ‘месяц октябрь’ и ‘абстрактно-декоративные элементы’, можно было бы рассматривать и иначе – не как ВАР, а как КОНКР исходной темы по частям: ‘октябрь’ и ‘обертка’).
2.2. Проблема организации «разности»; понятие признака (шкалы); использование одного признака. В силу ряда соображений (большая выразительность; погашение «ненужных» тем; выражение темы ‘всё’) желательна та или иная организация «разности» при ВАР. Логику этой организации можно представить себе следующим образом.
Сначала подбираются те признаки, или шкалы (двузначные или многозначные), через разные значения которых будет проводиться тема30. В наиболее элементарном случае может быть взят всего один признак.
Так, в музыке одна и та же мелодия может, упрощенно говоря, проводиться через разное по признаку ‘высота’, исполняясь в разных регистрах. Другой пример: обнаженные фигуры мужчины и женщины (скульптура «Aux morts» у входа на кладбище Пер-Лашез); здесь тема ‘человек’ проводится через два разные значения признака ‘пол’.
Особым признаком можно считать признак, условно называемый далее ‘множество разных предметов и явлений действительности’. Он является по существу чисто номинальным и граничит с отсутствием всякого признака и всякой организации «разности», поскольку его значениями являются любые наблюдаемые вещи; примеры см. на рис. 13. (Кстати, и здесь на помощь часто приходит ПВ СОВМ, повышающий органичность конструкции, которая без него оставляла бы впечатление некоторой рыхлости.)
2.3. Использование нескольких признаков; СОВМ значений различных признаков. Более частым случаем является ВАР через несколько разных признаков.
Примером ВАР через два разных признака с последующим СОВМ может служить случай с ‘ураганом’ и ‘улицей’ из «Азбуки» Бенуа. Очевидно, что рис. 13 a чрезмерно упрощает строение этой картины, так как различия между ‘ураганом’ и ‘улицей’ не только в том, что это разные предметы, но и по признакам: 1) ‘процессность / предметность’; 2) ‘природа / цивилизация’. ‘Ураган’ СОВМЕЩАЕТ в себе первые значения этих признаков, а ‘улица’ – вторые (см. рис. 14); в принципе возможно и иное СОВМ этих значений (на рис. 14 оно обозначено пунктиром).
2.4. Организация значений каждого (или единственного) признака: полярные значения; равномерное рассеяние. Обеспечение максимальной разности в пределах одного признака может достигаться (а) выбором полярно контрастных значений этого признака или (б) выбором значений, равномерно рассеянных по шкале, т. е. отстоящих друг от друга на расстояние максимально возможное при данном количестве значений.
(а) Полярные значения признака (этот случай имеет общее с приемом КОНТР: некоторая тема А проводится через два таких разных значения признака q, которые находятся друг с другом в контрастном отношении).
Таков, в частности, уже приводившийся пример с мелодией, проходящей в разных регистрах, если взять два крайних регистра (самый высокий и самый низкий). Пример с мужчиной и женщиной как двумя контрастными значениями признака ‘пол’ относится сюда же, с той разницей, что шкала включает всего два элемента, которые и могут считаться полюсами.
(б) Равномерное рассеяние по шкале. В идеализированном примере с мелодией этому соответствовало бы проведение мелодии не только через две крайние октавы, но и, скажем, через одну промежуточную, отстоящую одинаково от обеих крайних.
Аналогично тому, как пара ‘мужчина и женщина’ представляла собой одновременно и два полюса некоторой шкалы и исчерпывала собой всю шкалу, при равномерном рассеянии возможен частный случай, когда выбираются все (все 3, все 4 и т. д.) значения признака.
Так, на плакатах и в некоторых других прикладных жанрах идея ‘человек, человечество’ часто выражается с ВАР по признаку ‘цвет кожи’, причем изображаются фигуры, представляющие все три основные расы – белую, черную и желтую (тем самым конкретизируется тематический элемент ‘всё’, см. п. 2.12).
Рис. 13
2.5. Выбор одного значения от каждого признака. Если признаков (шкал) выбирается несколько, то каждая шкала может быть представлена всего одним из своих значений.
Пример: отрывок из «Метаморфоз» Овидия (X, 90–105), где пение Орфея производит чудесное действие, заставляя двигаться неподвижное, в частности деревья. На поле, где Орфей исполняет свои песни, приходят разные деревья: tiliae molles [«мягкие липы»], innuba laurus ([«безбрачный лавр»]; намек на историю с Дафной), coryli fragiles [«хрупкий орешник»], fraxinus utilis hastis [«ясень, полезный для изготовления копий»], acerque coloribus impar [«и клен с листвой неоднородного цвета»], amnicolae salices [«ивы, растущие у рек»] и др. Как можно заметить, «разность» достигнута за счет разброса признаков (‘мягкость / твердость’, ‘место в мифологии’, ‘прочность / хрупкость’, ‘использование человеком’, ‘цвет’, ‘типичное местопребывание’), но внутри каждого признака взяты не разные значения, а лишь по одному (т. е. отсутствуют пары типа: ‘ивы, растущие у рек’ – ‘сосны, растущие в горах’; ‘хрупкий орешник’ – ‘прочный дуб’ и т. п.).
Рис. 14
2.6. ВАР через предметную и орудийную сферы. Случай, когда от каждого признака (шкалы) берется лишь одно значение, представляется достаточно распространенным. Этого можно было бы ожидать а priori, так как часто тема проводится через «далекие» признаки, т. е. такие, отношение которых к ней неочевидно (ср. примеч. 6). Когда она к тому же проводится через разные значения таких признаков, то результат часто производит впечатление излишней художественной акробатики.
Рассмотрим один довольно распространенный случай ВАР с использованием признака, далекого от обрабатываемой темы.
Организация разности при ВАР может выражаться, между прочим, в том, что признаки (шкалы) берутся из двух качественно различных сфер художественного построения: (1) предметной сферы, сферы действительности в широком смысле слова, т. е. «того, о чем говорится» в тексте; (2) сферы поэтических орудий – композиции, рифмовки и т. п., т. е. того языка, на котором пишется данный текст. Большинство приводившихся до сих пор примеров иллюстрировало ВАР в пределах первой сферы. Если же признак, через значения которого проводится тема, принадлежит к орудийной сфере, а сама тема имеет «предметный» характер (является «темой 1го рода», см. Жолковский и Щеглов 1975: 150–152), то возникает ситуация проведения через далекий признак.
Приведем пример одноврменного проведения темы через обе сферы. В строчке из пушкинской «Полтавы» Он весь, как божия гроза реализуется тема
(3) Петр во весь рост (в противоположность его изображению по частям в предыдущих стихах).
Эта тема проводится через три разных компонента поэтического языка: 1) непосредственно-изобразительный уровень; 2) тип описания (буквальное описание / троп); 3) метрико-синтаксический уровень (совпадение / несовпадение членения на строки с синтаксическим членением текста). Первый компонент относится к предметной сфере, два других – к орудийной.
На непосредственно-изобразительном уровне в этой строке, впервые после ряда отдельных деталей (… Его глаза / Сияют. Лик его ужасен. / Движенья быстры…) дается фигура в целом (Он весь…).
В плане типов описания КОНКРЕТИЗАЦИЯ темы (3) состоит в том, что, в отличие от предыдущих (и последующих) строк, содержащих лишь буквальные описания происходящего, в данном стихе приманен единственный во всем фрагменте троп; иначе говоря, «обычное», прозаическое описание сменяется «необычным», «сильным», поэтическим.
Наконец, на метрико-синтаксическом уровне данная строка – единственная, где синтаксическое и стиховое членение текста совпадают: РАЗВЕРТЫВАНИЕ входящего в тему (3) элемента ‘цельность (vs дробность, расчлененность)’ дает в результате цельность как самой фразы (она не дробится границами стихов, в отличие от переносов типа Его глаза / Сияют), так и стиха (он не дробится границами фраз – точками – в отличие от Движенья быстры. Он прекрасен)31.
Таким образом, тема (3) выражается целым ансамблем средств от наглядного показа до незаметного – «музыкального» – внушения. В роли этих средств выступают значения признаков (1) – (3) (см. выше). Как это часто бывает при проведении через разные сферы текста, результаты ВАР СОВМЕЩЕНЫ в одном и том же фрагменте текста (теоретически возможно и отсутствие СОВМ: тема могла бы выражаться сначала в одной сфере, потом в другой).
Проблема проведения темы через предметную и орудийную сферы рассматривалась Эйзенштейном. Сравнивая два эскиза кинокадров, изображающих баррикаду, он отдает предпочтение тому из них, который развертывает тему 'борьба' не только в непосредственном изображении баррикады, но и в элементах языка данного вида искусства. Резюмируя результаты анализа, Эйзенштейн пишет, что соответствующий набросок
…буквально по всем признакам выражает идею борьбы: 1. По наиболее простому – предметно-изобразительному: картинка изображает баррикаду <…> 3. По линии наибольших обобщений: столкновение плоскостей, плоскостей и линий <…> 4. По линеарной характеристике основного контура, прочитываемого, как след целого процесса борьбы. <…> Совершенно ясно, что эта же тема должна была бы также последовательно пронизывать и свето-цветовое построение, где по-своему, своими средствами воплощалась бы эта метафора борьбы, помимо правильного бытового размещения цвета и световых пятен» (Эйзенштейн 1964–1971: II, 346–349).