Булгаков без глянца Фокин Павел
Результаты могут быть следующие:
1) ее не примут
2) ее примут
3) примут и заинтересуются.
О первом случае говорить нечего. Если второе, получи по ставкам редакции гонорар и переведи его мне, удержав в свое пользование из него сумму, по твоему расчету необходимую тебе на почтовые и всякие иные расходы при корреспонденциях и делах со мной (полное твое усмотрение).
Если же 3, предложи меня в качестве столичного корреспондента по каким угодно им вопросам же для подвального художественного фельетона о Москве. Пусть вышлют приглашение и аванс. Скажи им, что я завед. хроникой в «Вестнике», профессиональный журналист [2; 408–409].
Арон Исаевич Эрлих:
Я пошел бродить по бесконечным коридорам Главполитпросвета, уже освещенным ввиду ранних октябрьских сумерек. <…>
Где-то на четвертом этаже в темном углу предстала передо мной дверь с надписью «Лито»… <…> Я толкнул дверь, и передо мной открылась… не комната, нет, то был довольно внушительный зал, обширное, но пустынное помещение, в самой отдаленной глубине которого за единственным конторским столом, застеленным газетной бумагой, сидел пожилой человек в серой папахе и в теплом, наброшенном на плечи пальто. Старик, скучая, поглаживал рыжие свисающие усы.
Я стоял на пороге раскрытой двери в молчаливой, вопросительной позе. Старик за далеким столом тоже молча и пристально, с заметным удивлением присматривался ко мне некоторое время, потом сделал приглашающий знак указательным пальцем. Он осторожно поманил меня, точно собирался поделиться какой-то тайной. Я двинулся вперед медленно и почему-то, на носках, стараясь быть как можно более бесшумным.
По мере того как я приближался, человек с рыжими усами все круче перегибался корпусом через стол мне навстречу.
Вот, наконец, мы оказались лицом к лицу.
— Табачок есть? — шепотом спросил хозяин комнаты. <…>
Я достал кожаный портсигар. <…>
Нетерпеливо, радуясь, он угостился «рассыпными», то есть продававшимися поштучно, папиросами «Ира». Наслаждение, смешанное с бурной благодарностью, отразилось на его лице.
— Что вам, товарищ? — Он блаженствовал, изголодавшийся курильщик, дорвавшийся после долгого воздержания к первой затяжке. — Садитесь, пожалуйста.
Я рассказал о себе, о первых своих опытах в печати — словом, о всех своих мечтах и надеждах…
Он слушал сочувственно, даже озабоченно и вдруг, насторожившись, снова перегнулся над столом, сделав кому-то за спиной у меня уже знакомый пригласительный знак пальцем.
Я оглянулся. Худощавый человек в легком летнем пальтишке, с предупредительно вежливой улыбкой на лице, продвигался от порога огромной комнаты к далекому столу с такой же почтительной и удивленной настороженностью, с какой я сам проделывал тот же путь несколько минут назад.
Хозяин комнаты повторил свое:
— Что скажете, товарищ?
Новый посетитель объяснил в свою очередь, что ищет работу. Врач по образованию, но литератор по профессии, он недавно приехал из Киева и хотел бы быть полезен литературному отделу Главполитпросвета… <…>
Старичок в пальто и в папахе выпустил дым из-под усов медленной струйкой и сказал, что он очень рад познакомиться с нами, что ему, кстати, нужны помощники, — да, именно два помощника — секретарь отдела и заведующий инструкторско-организационным подотделом.
— Да, да, я возьму вас обоих. Решайте сами: кто из вас хочет быть секретарем отдела, так сказать, моей правой рукой, и кто инструктором? — спросил он.
С удивительной простотой и доверчивостью разрешались в ту пору кадровые дела.
Мы, два просителя, впервые встретившиеся, стали обмениваться вежливыми поклонами и любезными улыбками.
— Будьте вы секретарем, — уговаривал я своего будущего товарища принять на себя более почетную и, вероятно, лучше оплачиваемую должность, исключительно из желания сделать ему приятное. — Вы старше меня и, конечно, опытнее…
— Помилуйте, какое значение тут может иметь возраст, — ответствовал врач-литератор, движимый теми же благородными и жертвенными соображениями. — Небольшая разница в возрасте ничего не значит. Покорнейше прошу — будьте вы секретарем.
Это продолжалось довольно долго. Неожиданный наш патрон внес примирительное предложение:
— Напишите заявки… Вот вам бумага, перо, прошу… А к завтрашнему дню договоритесь между собою: кто из вас секретарь, кто инструктор…
Мы написали свои прошения, поблагодарили и откланялись.
В коридоре за дверью представились друг другу:
— Будем знакомы: Булгаков, Михаил Афанасьевич.
Я назвал свою фамилию, имя и отчество. Четверть часа спустя, когда мы вместе выбрались на бульвар, было решено, что секретарем будет Булгаков [16; 11–16].
Михаил Афанасьевич Булгаков. Из «Записок на манжетах»:
Историку литературы не забыть:
В конце 21-го года литературой в Республике занимались три человека: старик (драмы; <…>), молодой (помощник старика, тоже незнакомый — стихи) и я (ничего не писал).
Историку же: в Лито не было ни стульев, ни столов, ни чернил, ни лампочек, ни книг, ни писателей, ни читателей. Коротко: ничего не было.
И я. Да, я из пустоты достал конторку красного дерева, старинную. В ней я нашел старый, пожелтевший золотообрезный картон со словами: «…дамы в полуоткрытых бальных платьях. Военные в сюртуках с эполетами; гражданские в мундирных фраках и лентах. Студенты в мундирах. Москва, 1899 г.».
И запах нежный и сладкий. Когда-то в ящике лежал флакон дорогих французских духов. За конторкой появился стул. Чернила и бумага и, наконец, барышня, медлительная, печальная.
По моему приказу она разложила на столе стопками все, что нашлось в шкафу: брошюры о каких-то «вредителях», 12 номеров петербургской газеты, пачку зеленых и красных билетов, приглашающих на съезд губотделов. И сразу стало похоже на канцелярию. Старый и молодой пришли в восторг. Нежно похлопали меня по плечу и куда-то исчезли.
Часами мы сидели с печальной барышней. Я за конторкой, она за столом. Я читал «Трех мушкетеров» неподражаемого Дюма, которого нашел на полу в ванной, барышня сидела молча и временами тяжело и глубоко вздыхала [1; 496].
Ирина Сергеевна Раабен:
Однажды он пришел веселый: «Кажется, я почувствовал почву под ногами». Он поступил тогда секретарем Лито Наркомпроса. …Он жил по каким-то знакомым, потом решил написать письмо Надежде Константиновне Крупской. Мы с ним письмо это вместе долго сочиняли. Когда оно уже было напечатано, он мне вдруг сказал: «Знаете, пожалуй, я его лучше перепишу от руки». И так и сделал. Он послал это письмо, и я помню, какой он довольный прибежал, когда Надежда Константиновна добилась для него большой 18-метровой комнаты где-то в районе Садовой [5; 129].
Михаил Афанасьевич Булгаков. Из «Записок на манжетах»:
…Получив комнату, я почувствовал, что в меня влилась жизнь. В Лито ввинтили лампу. Достал ленту для машины. Потом появилась вторая барышня. Пр. назн. делопроизв.
Из провинции начали присылать рукописи. Затем еще одна великолепная барышня. Журналистка. Смешливая, хороший товарищ. Пр. назн. секрет. бюро художествен. фельетонов.
Наконец, с юга молодой человек. Журналист. И ему написали последнее «Пр.» Больше мест не было. Лито было полно. И грянула работа [1; 503].
Арон Исаевич Эрлих:
Ни одного из своих проектов литературного общения с рабочими на заводах и фабриках осуществить я не успел: государство отказывалось от многих излишеств недавнего времени, в том числе от таких, как «Лито». Мы выбыли в разряд безработных вместе с нашим начальником-мечтателем в серой папахе. Взамен последней зарплаты и выходного пособия каждому из нас предложили по ящику спичек [16; 26].
Татьяна Николаевна Кисельгоф. Из беседы с Л. Паршиным:
Потом он все-таки устроился. Борис Земский взял его к себе. Это какое-то учебное заведение было, связано с авиацией. В Петровском парке оно находилось. Я еще помню — несла оттуда судочек с маслом. И еще он стал в газете работать… [12; 98]
Михаил Афанасьевич Булгаков. Из письма Н. А. Булгаковой-Земской. Москва, 24 марта 1922 г.:
Кроме Н.Т.К. я служу сотрудником новой большой газеты (офф.). На двух службах получаю всего 197 руб. (по курсу Наркомфина за март около 40 миллионов) в месяц, т. е. 1/2 того, что мне требуется для жизни (если только жизнью можно назвать мое существование за последние два года) с Тасей. Она, конечно, нигде не служит и готовит на маленькой железной печке. (Кроме жалования у меня плебейский паек. Но боюсь, что в дальнейшем он все больше будет хромать.)
Жизнь московскую описывать не стану. Это нечто столь феерическое, что нужно страниц 8, специально посвященных ей. Иначе понять ее нельзя. Да и не знаю, интересна ли она тебе? На всякий случай упомяну две-три детали, дернув их наобум.
Самое характерное, что мне бросилось в глаза: 1) человек плохо одетый — пропал, 2) увеличивается количество трамваев и, по слухам, прогорают магазины, театры (кроме «гротесков») прогорают, частн. худ. издания лопаются. Цены сообщить невозможно, потому что процесс падения валюты принял галопирующий характер, и иногда создается разница при покупке днем и к вечеру. Например: утром постное масло — 600, вечер — 650, и т. д. Сегодня купил себе англ. ботинки желтые на рынке за 4 1/2 (четыре с половиной) лимона. Страшно спешил, п. ч. через неделю они будут стоить 10.
Прочее, повторяю, неописуемо. Замечателен квартирный вопрос. По счастью для меня, тот кошмар в 5-м этаже, среди которого я 1/2 года бился за жизнь, стоит дешево (за март около 700 тысяч). <…> Работой я буквально задавлен. Не имею времени писать и заниматься как следует франц. язык. Составляю себе библиотеку (у букинистов — наглой и невежеств. сволочи — книги дороже, чем в магазинах) [2; 411–412].
Татьяна Николаевна Кисельгоф. Из беседы с Л. Паршиным:
Он еще тогда все время Мефистофеля рисовал. Так, на бумажке какой-нибудь, на листочках… Лицо одно. Бородка такая. Цветными карандашами раскрашивал. Вот письменный стол, и обязательно рожица Мефистофеля висит [12; 103].
В «Гудке»
Арон Исаевич Эрлих:
<…> Я <…> столкнулся в Столешниковом переулке с Булгаковым. <…> Мы не виделись два месяца и очень обрадовались друг другу.
— Что нового? Как поживаете, Михаил Афанасьевич? Где работаете?
— Да так… перебиваюсь случайным заработком. Удается иной раз пристроить то фельетончик, то очеркишко… Постоянной работы нет.
Потом он сказал, что начал было писать роман «Белая гвардия», но кроме заголовка сочинил всего несколько страничек. Не идет дело. Куда там, если мысли заняты поисками хлеба насущного! А хочется. Ах, как хочется ему писать!
— Ладно, хватит про себя… Что у вас-то слышно?
Мне почему-то было неловко перед бедствующим товарищем, и, пробормотав нечто уклончивое, я спросил:
— Михаил Афанасьевич, а вам никогда не случалось работать в газете?
— Говорю же вам: пробавляюсь помаленьку.
— А где?
— В газетах, конечно. Только редко удается, а сил и времени приходится тратить на это бездну.
— Нет, я спрашиваю — в самом аппарате редакции вы никогда не работали?
— Нет, не случалось… А про наше «Лито» вспоминаете? — вдруг рассмеялся он. — Вот еще тоже темочка, — так и чешутся руки!.. Дьяволиада…
— Как вы сказали?
— Дьяволиада, — повторил он оживленнее прежнего. — Да, мне только сейчас это пришло в голову. Но я, пожалуй, так и назову повесть, если когда-нибудь напишу ее: «Дьяволиада».
<…> Мы долго бродили в тот вечер вместе по московским улицам. Расставаясь, М. А. Булгаков откровенно позавидовал моему прочному благополучию.
— Хотите у нас работать?.. Я постараюсь устроить, — предложил я. — Конечно, литературный правщик — это не ахти какое счастье. Но почему бы временно не пойти на это? Обработка корреспонденции не отнимет у вас слишком много сил, но даст верный, постоянный заработок и позволит по вечерам спокойно заниматься своим настоящим делом.
— Не возьмут.
— Почему вы так думаете?
— Пробовал, просился. Не берут.
— Приходите завтра к нам в редакцию. Посмотрим… <…>
Спустя несколько дней Булгаков был принят в штат литературных обработчиков «Гудка». В ту пору именно так подбирался в нашей редакции состав литературных сил: мы, «старые» сотрудники, рекомендовали своих товарищей, главный редактор и секретарь внимательно знакомились с новыми кандидатами и после короткой пробы включали их в штат. Ничего порочного в таком способе подбора кадров не было: в начале двадцатых годов в аппарате «Гудка», как ни в какой другой газете, оказалось много молодых талантливых литераторов, — М. Булгаков, В. Катаев, Ю. Олеша, Л. Славин, С. Гехт, Л. Саянский, И. Ильф, Е. Петров, Б. Перелешин, М. Штих, А. Козачинский, К. Паустовский…
Многие из них впоследствии сыграли весьма приметную роль в развитии советской художественной литературы [16; 35–39].
Любовь Евгеньевна Белозерская-Булгакова:
Михаил Афанасьевич работает фельетонистом в газете «Гудок». Он берет мой маленький чемодан по прозванью «щенок» (мы любим прозвища) и уходит в редакцию. Домой в «щенке» приносит читательские письма — частных лиц и рабкоров. Часто вечером мы их читаем вслух и отбираем наиболее интересные для фельетона. Невольно вспоминается один из случайных сюжетов. Как-то на строительстве понадобилась для забивки свай капрова баба. Требование направили в главную организацию, а оттуда — на удивленье всем — в распоряжение старшего инженера прислали жену рабочего Капрова. Это вместо капровой-то бабы! [4; 94]
Август Ефимович Явич:
Булгаков сидел над правкой заметок, придавая им легкий иронический глянец и лоск. При этом легко угадывалось то отвращение, которое он питал к некоторым героям этих заметок [5; 157].
Михаил Афанасьевич Булгаков. Из дневника:
25-го июля 1923. Жизнь идет по-прежнему сумбурная, быстрая, кошмарная. К сожалению, я трачу много денег на выпивки. Сотрудники «Г<удка>» пьют много. Сегодня опять пиво. Играл на Неглинном на биллиарде. «Г<удок>» два дня, как перешел на Солянку во «Дворец Труда». <…> <«Записки на манжетах»> в Берлине до сих <пор> не <издали>, пробиваюсь фельетонами в «Нак<ануне>». Роман <из->за <работы в> «Г<удке>», отнимающей лучшую часть дня, почти не подвигается.
Москва оживлена чрезвычайно. Движения все больше. Банкнот (червонец) сегодня стал 975 милл., а золот<ой> рубль — 100. <Курс Госбанка>. Здорово? [3; 145]
Арон Исаевич Эрлих:
Редакция наша меняла адреса: с Басманной улицы перебралась в Чернышевский переулок, затем с Чернышевского перекочевала на Солянку, во Дворец Труда, где разместились центральные комитеты всех профессиональных союзов страны.
Дворец Труда — это тот самый «Дом народов», что впоследствии описан был Ильфом и Петровым в романе «Двенадцать стульев». <…>
В этом здании с необъятными коридорами и обосновался «Гудок» уже надолго. Большая группа молодых литераторов дружно работала здесь многие годы. <…> Железнодорожная газета открывала перед каждым из своих сотрудников возможность длительных поездок в любом направлении и на любое расстояние по стране. Какой это был простор для жизненных наблюдений! Но и те, кто не отличался страстью к путешествиям, находился тоже в постоянной и каждодневной связи с советским житьем-бытьем во всем его неисчерпаемом многообразии: сотни и тысячи писем приходили в редакцию отовсюду, со всех станций и полустанков, из депо и мастерских, из школ или больниц, из клубов, стадионов, домов отдыха. В них говорилось обо всем, что только может быть с человеком на земле, и с каждым письмом надо было внимательно ознакомиться, дать ему ход: обработать его в печать или направить по иному пути…
Газета наша росла; маленькие прежде страницы ее развернулись в полновесные листы таких же размеров, как в «Правде», в «Известиях», в «Труде», — и уже не было такого газетного жанра, который не находил бы себе места на страницах «Гудка» [16; 40–41].
И. С. Овчинников:
Правщики «Четвертой полосы», как чиновники литературного департамента, являлись на работу вместе с бухгалтерами, машинистками и курьерами ровно в девять.
Фельетонист Олеша и художник Фридберг пользовались льготой: приходили и в одиннадцать, и в двенадцать — когда им было удобно.
Явившись с большим опозданием, Олеша на этот раз был несколько навеселе. Заметив это, обитатели комнаты, свои и приблудившиеся, прямо от двери взяли его под руки и поставили на ближайший стол. Так начался сеанс стихотворных импровизаций, эпиграмм и каламбуров, своего рода «египетские ночи». Присутствовавшие предлагали Олеше тему, задавали вопросы — и он немедленно отвечал четверостишием. В комнате становилось шумно. На шум сейчас же набегали работники других отделов, заглядывали даже случайные прохожие.
Вот, оправляя на ходу непослушные манжеты, в общем потоке втискивается в комнату Михаил Афанасьевич. Его встречают взрывом смеха, дружным улюлюканием: наметилась подходящая мишень для остроумия Олеши. Как будто по сговору, начинаются требовательные выкрики:
— Эпиграмму на Булгакова!.. Даешь на Булгакова!.. Просим, просим!
С напускной важностью Олеша делает шаг к краю стола. Ворчит, как в трансе, пробуя один за другим варианты, ловя на лету подсказы нетерпеливых слушателей.
Но вот он выпрямился. Рука выброшена вперед;
— Хотите на Булгакова? Могу! На кого прикажете! Вы заказчики, я исполнитель! Пожалуйста!..
Начинает медленно, но уверенно скандировать:
- Булгаков Миша ждет совета…
- Скажу, на сей поднявшись трон:
- Приятна белая манжета,
- Когда ты сам не бел нутром!..
И сейчас же со всех сторон крики протеста и возмущения:
— Товарищи, провокация! Товарищи, предательский намек! Скрытый донос и самый наглый вызов!
Обращаясь к Булгакову, Перелешин решительно настаивает:
— Михаил Афанасьевич, слово за вами! Немедленно к оружию! Сокрушительный контрудар, не сходя с места!
Булгаков растерянно и вместе с тем плутовато улыбается:
— Так, говорите, контрудар? Придется!.. Смолоду мы тоже баловались стишками-то!.. Попробуем… особенно с вашей помощью!
Начинает вслух сочинять стихи:
- По части рифмы ты, брат, дока, —
- Скажу Олеше-подлецу…
- Но путь… но стиль… но роль.
Ищет, варьирует… Перелешин перебивает:
— Товарищи, а вот насчет «подлецу» это, по-моему, не пойдет! Факт, так сказать, внелитературный! Голое ругательство и больше ничего!..
И сейчас же дикий рев голосов:
— Подлецу — долой! Подлецу — отставить! Прямое ругательство, и только!
К этому тихо и внушительно присоединял свой голос Ильф:
— Правильно! Дешево и скучно!..
Продолжая улыбаться, Булгаков разводит руками:
— Не нравится — перекантуем! Нам это ничего не стоит! Прошу внимания! Вариант номер два:
- По части рифмы ты, брат, дока, —
- Скажу я шутки сей творцу!..
Опять врываются голоса:
— Предлагаем чудесные рифмы! Михаил Афанасьевич, чудесные рифмы!.. Дока — Видока! Французского Видока! Флюгарина Видока!.. И дальше — по лицу!.. Творцу — по лицу! Рифма? А?..
Булгаков:
— Мерси-с! Довольно! Контрудар изготовлен! Декламирует:
- По части рифмы ты, брат, дока, —
- Скажу я шутки сей творцу,
- Но роль доносчика Видока
- Олеше явно не к лицу!..
Сеанс окончен. Посетители толпой спешат к двери [5; 141–143].
Арон Исаевич Эрлих:
С двух часов дня все материалы в разных отделах газеты поступали от сотрудников к заведующим отделами и дальше к секретарю редакции.
После этого сотрудники были, в сущности, свободны. Они могли еще понадобиться для каких-нибудь исправлений или уточнений, и поэтому нельзя было уходить из редакции, но чаще всего складывалось так, что больше уже ничего от них не требовалось. Что же оставалось делать в продолжение трех часов до окончания рабочего дня?
Литправщик производственного отдела М. Булгаков не хотел терять даром драгоценного времени и писал. Ровным почерком, без всяких исправлений и помарок заполнял он в стенах редакции толстую тетрадь в клеенчатой обложке, сочиняя повести «Дьяволиада» и «Роковые яйца».
Другие сотрудники разбредались в разные стороны по Дворцу Труда. Одни в столовую, где можно было уютно потолковать за бутылкой пильзенского, вспененного, пузырящегося пива. Другие гуляли по коридорам, тем самым длиннющим коридорам, что побуждали ко все ускоряющейся рыси. Третьих не преодолимо влекло в большую комнату «Четвертой полосы» именно потому, что здесь всегда было шумно, весело и опасно: в любую минуту можно было попасть под круговую атаку острых языков и надо было не ударить лицом в грязь, мужественно принять бой! Разгоралось словесное сражение, длилась жгучая и увлекательная перепалка, шло состязание в остроумии.
В этой комнате любой разговор принимал сатирическую окраску — такова уже была самая атмосфера «Четвертой полосы» [16; 48–50].
И. С. Овчинников:
В нашей комнате, в простенке, за спиной Ильфа висел большой лист картона, наполовину заклеенный газетными вырезками. В каждой вырезке какой-нибудь ляпсус, курьез, ошибка. Это наша гудковская доска брака. Называется она «Сопли и вопли».
Доской брака вдруг очень заинтересовался сотрудник «Рабочего Москвы» Павлов. Увидев доску в первый раз, он не только внимательно прочитал ее вдоль и поперек, но многие вырезки тут же переписал в свой блокнот. То же самое проделывал он и дальше с каждой новой партией вырезок.
Выяснилось любопытное обстоятельство: к Павлову его редакция прикрепила пятерых рабкоров, из которых он в срочном порядке должен был сделать журналистов-профессионалов.
Никаких учебников и руководств по газетной работе в те годы не было, и наши вырезки он использовал как своеобразное пособие. Каждую вырезку он прочитывал со своими рабкорами и кратко ее комментировал:
— Поняли? Так писать не надо!..
Материалы накапливались. Павлов пытался свести их в систему и сделать как бы памятку «Советы рабкору». Но одному задача оказалась не под силу. Пришел в «Гудок».
«Советы» сделали, но получились они убийственно «четвертополосными». Броско, зло и безбожно шаржированно.
Вот некоторые из этих советов.
— Не больше четырех отглагольных существительных в предложении.
Например: «Выдавание книг производится при соблюдении непотерятия и неукрадения».
— Не больше девяти родительных падежей в определении.
Например: «Не отремонтированы печи помещения библиотеки общежития молодежи школы ученичества завода ремонта паровозов».
— Не больше двух слов в предложении от точки до точки.
Например: «Я ем. Он юн. Дождь шел. Море смеялось».
Три слова допускаются в виде исключения. Например: «Клим, пей чай. Гости начали съезжаться».
Категорично? Даже чрезмерно?
Но Олеша нашел веские доводы в защиту этой категоричности.
— Помните, товарищи, что это же идеал. Достигнуть его невозможно, — поучал он с глубокомыслием Швейка. — Конечно, жаль, но что же поделаешь, идеалы — они обязательно недостижимы…
В комнату стрельнуть папиросу заскочил Булгаков. Покуривая у печной отдушины, в нашем «Клубе у вьюшки», Михаил Афанасьевич видел и слышал все, что выкамаривала братва с материалами доски брака. Решил вмешаться:
— Товарищи звери, прошу слова!
Швырнул окурок за печку и решительно подступил к столу. За столом Перелешин, Ильф, Петров. Чуть поодаль Олеша.
Заговорил без приглашения:
— Так вот, друзья хорошие! То, что вы головотяпы и, извините, негодяи, — об этом молчу. Это вам лучше, чем Булгакову, известно. То, что вы без конца коверкаете и мордуете рабкоровские письма, — это не новость тоже. Тут дело ваше хозяйское, как говорят, внутреннее и сугубо частное. Об этом помолчим тоже. Но скажите, кто дал вам право вывихивать мозги ни в чем не повинным рабкорам товарища Павлова? И еще скажите, что это за идеал такой — косноязычная фраза в два слова, да еще на каком-то птичьем жаргоне? Позвольте! Минутку!..
Булгаков опрометью несется к себе в комнату к сейчас же возвращается, потрясая над головой растрепанным томиком:
— Прошу внимания! Убедительно прошу внимания! Читаем! — Михаил Афанасьевич находит нужную страницу и начинает читать: — «Даже в те часы, когда совершенно потухает петербургское серое небо… когда все уже отдохнуло после департаментского скрипенья перьями, беготни, своих и чужих необходимых занятий… когда чиновники спешат предать наслаждению оставшееся время»…
Проходит минута, две — Булгаков читает. Но вот он резко захлопнул книжку и окидывает каждого из нас гордым взглядом фокусника и победителя: — Ну как? Дошло? Фразочка из гоголевской «Шинели». Прошу убедиться: с предлогами, с союзами точно двести девятнадцать честных русских слов — и без никакой такой Сухаревки.
Мы слегка обескуражены. По долгу теоретика и методиста возражать начинает Перелешин.
— Ну и в чем же дело? — скучно тянет он, давясь притворной зевотой. — Так это же Гоголь! Так это же гений! Товарищ Павлов, а сколько, скажите, Гоголей в вашей рабкоровской пятерке? Ни одного! Товарищ Булгаков, а сколько, скажите, фраз протяженностью в двести девятнадцать слов написали вы сами за все свое литературное житье-бытье? Ни одной! Так в чем же, спрашиваю еще раз, дело? И какое отношение имеем мы к Гоголю, а Гоголь к нам? Мы сотрудники массовой газеты, и в этом своем рабочем качестве мы держимся твердого, тысячу раз проверенного правила: в газете две короткие фразы всегда лучше одной длинной… Аминь!
Булгаков не сдается:
— Но гоголевская фраза в двести слов это тоже идеал, причем идеал бесспорный, только с другого полюса. Так почему же вы, педагоги на час, не хотите сказать рабкорам об этом идеале? Товарищ Павлов, я протестую! Будете читать рабкорам свои сумасшедшие советы, обязательно прочитайте как противоядие и моего Гоголя. Я настаиваю!.. [5; 133–135]
Михаил Афанасьевич Булгаков. Из дневника:
27 августа 1923. «Гудок» изводит, не дает писать.
<…>
3 сентября 1923. Я каждый день ухожу на службу в этот свой «Гудок» и убиваю в нем совершенно безнадежно свой день.
Жизнь складывается так, что денег мало, живу я, как и всегда, выше моих скромных средств. Пьешь и ешь много и хорошо, но на покупки вещей не хватает. Без проклятого пойла — пива не обходится ни один день [3; 146].
Любовь Евгеньевна Белозерская-Булгакова:
Недавно я перечитала более ста фельетонов Булгакова, напечатанных в «Гудке». Подписывался он по-разному: иногда полным именем и фамилией, иногда просто одной буквой или именем Михаил, иной раз инициалами или: Эм, Эмма Б., Эм. Бе., М. Олл-Райт и пр. Несмотря на разные псевдонимы, узнать его «почерк» все же можно. Как бы сам Булгаков ни подсмеивался над своей работой фельетониста, она в его творчестве сыграла известную роль, сослужив службу трамплина для перехода к серьезной писательской деятельности. Сюжетная хватка, легкость диалога, выдумка, юмор — все тут [4; 95].
Рождение мастера
Михаил Афанасьевич Булгаков. Из дневника:
30 сентября 1923. Вероятно, потому, что я консерватор до… «мозга костей» хотел написать, но это шаблонно, но, словом, консерватор, всегда в старые праздники меня влечет к дневнику. Как жаль, что я не помню, в какое именно число сентября я приехал два года тому назад в Москву. Два года. Многое ли изменилось за это время? Конечно, многое. Но все же вторая годовщина меня застает все в той же комнате и все таким же изнутри.
Болен я, кроме всего прочего… <…>
Москва по-прежнему чудный какой-то ключ. Бешеная дороговизна и уже не на эти дензнаки, а на золото. Червонец сегодня — 4000 руб., дензнаки <19>23 г. — 4 миллиарда. По-прежнему и даже еще больше, чем раньше, нет возможности ничего купить из одежды.
Если отбросить мои воображаемые и действительные страхи жизни, можно признаться, что в жизни моей теперь крупный дефект только один — отсутствие квартиры.
<В> литературе я медленно, но все же иду вперед. Это я знаю твердо. Плохо лишь то, что у меня никогда нет ясной уверенности, что я действительно хорошо написал. Как будто пленкой какой-то застилает мой мозг и сковывает руку в то время, когда мне нужно описывать то, во что я так глубоко и по-настоящему <верю> это я <…> знаю <…> мыслью и чувством. <…>
18 октября 1923. Сегодня был у доктора, посоветоваться насчет боли в ноге. Он меня очень опечалил, найдя меня в полном беспорядке. Придется серьезно лечиться. Чудовищнее всего то, что я боюсь слечь, потому что в милом органе, где я служу, под меня подкапываются и безжалостно могут меня выставить.
Вот, черт бы их взял.
Червонец, с Божьей помощью, сегодня 5500 рублей (5 1/2 миллиардов).
Французская булка стоит 17 миллионов, фунт белого хлеба — 65 миллионов. Яйца, десяток, вчера стоили 200 <миллионов> рублей.
Москва шумна. Возобновил маршруты трамвай 24 (Остоженка). <…>
19 октября 1923. Сегодня вышел гнусный день. Род моей болезни таков, что, по-видимому, на будущей неделе мне придется слечь. Я озабочен вопросом, как устроить так, чтобы в «Г<удке>» меня не сдвинули за время болезни с места. Второй вопрос, как летнее пальто жены превратить в шубу. День прошел сумбурно, в беготне. Часть этой беготни была затрачена (днем и вечером) на «Трудовую копейку». В ней потеряны два моих фельетона. Важно, что Кольцов (редактор «Копейки») их забраковал. Я не мог ни найти оригинала, ни добиться ответа по поводу их. Махнул в конце концов рукой.
Завтра Гросс (редактор фин<ансового> отд<ела> «К<опейки>») даст мне ответ по поводу фельетона о займе и, возможно, 3 червонца.
Вся надежда на них.
«Н<акануне>» в этот последний период времени дает мне мало (там печатается мой фельетон в 4-х номерах о Выставке). Жду ответа из «Недр» насчет «Диаволиады».
В общем, хватает на еду и мелочи, а одеться не на что. Да, если бы не болезнь, я бы не страшился за будущее.
Итак, будем надеяться на Бога и жить. Это единственный и лучший способ [3; 146–147].
Эмилии Львович Миндлин:
Открылась первая Всероссийская сельскохозяйственная выставка на территории бывшей свалки — там, где сейчас Центральный парк культуры и отдыха имени Горького.
Все мы писали тогда о выставке в московских газетах. Но только Булгаков преподал нам «высший класс» журналистики.
Редакция «Накануне» заказала ему обстоятельный очерк. Целую неделю Михаил Афанасьевич с редкостной добросовестностью ездил на выставку и проводил на ней по многу часов.
Наконец изучение завершилось, и Булгаков принес в редакцию заказанный материал. Это был мастерски сделанный, искрящийся остроумием, с превосходной писательской наблюдательностью написанный очерк о сельскохозяйственной выставке. Много внимания автор сосредоточил на павильонах — узбекском, грузинском — и на всевозможных соблазнительных национальных напитках и блюдах в открытых на выставке чайхане, духане, шашлычной, винном погребке и закусочных под флагами советских среднеазиатских и закавказских республик. Никто не сомневался в успехе булгаковского очерка в Берлине. И даже то, что особенно много места в этом очерке уделено аппетитному описанию восточных блюд и напитков, признано было очень уместным и своевременным. Ведь эмигрантская печать злорадно писала о голоде в наших национальных республиках!
Очерк я отправил в Берлин, и уже дня через три мы держали в Москве последний номер «Накануне» с очерком Булгакова на самом видном месте. Наступил день выплаты гонорара. Великодушие Калменса не имело границ; он сам предложил Булгакову возместить производственные расходы: трамвай, билеты. Может быть, что-нибудь еще, Михаил Афанасьевич?
Счет на производственные расходы у Михаила Афанасьевича был уже заготовлен. Но что это был за счет! Расходы по ознакомлению с национальными блюдами и напитками различных республик! Уж не помню, сколько там значилось обедов и ужинов, сколько легких и нелегких закусок и дегустаций вин! Всего ошеломительней было то, что весь этот гомерический счет на шашлыки, шурпу, люля-кебаб, на фрукты и вина был на двоих.
На Калменса страшно было смотреть. Он производил впечатление человека, которому остается мгновение до инфаркта. Белый как снег, скаредный наш Семен Николаевич Кал мене, задыхаясь, спросил — почему же счет за недельное пирование на двух лиц? Не съедал же Михаил Афанасьевич каждого блюда по две порции!
Булгаков невозмутимо ответил:
— А извольте-с видеть, Семен Николаевич. Во-первых, без дамы я в ресторан не хожу. Во-вторых, у меня в фельетоне отмечено, какие блюда даме пришлись по вкусу. Как вам угодно-с, а произведенные мною производственные расходы покорнейше прошу возместить.
И возместил! Калменс от волнения едва не свалился, даже стал как-то нечленораздельно похрипывать, посинел. И все-таки возместил. Булгакову не посмел отказать [5; 146–147].
Михаил Афанасьевич Булгаков. Из дневника:
26 октября 1923. Я нездоров, и нездоровье мое неприятное, потому что оно может вынудить меня лечь. А это в данный момент может повредить мне в «Г<удке>». Поэтому и расположение духа у меня довольно угнетенное.