Странники войны Сушинский Богдан
© Сушинский Б.И., 2015
© ООО «Издательство «Вече», 2015
© ООО «Издательство «Вече», электронная версия, 2015
Роковая неизбежность всякой борьбы за власть в том и состоит, что патроны, которые вы сэкономили на врагах своих, рано или поздно приходится расходовать на самих себя.
Автор
Пусть Бог даст вам цели, безразлично какие.
Геббельс
Часть первая
1
Скорцени опустошенно вздохнул и устало запрокинул голову на спинку кресла. Только что он закончил беседу с очередным русским диверсантом из специальной, особо секретной группы «Россия-центр», курсанты которой должны были совершить покушение на Сталина.
Это был третий агент подряд, беседы оказались изнуряюще монотонными и больше напоминали предварительные допросы в следственной камере гестапо, нежели общение с давно завербованными агентами, успевшими пройти через разведывательно-диверсионную школу «Зет-4» и «фридентальские курсы».
Настроение у штурмбаннфюрера СС становилось все более мрачным. Ему, как божий день, было ясно, что ни один из этих троих агентов для выполнения сверхсекретной акции в Москве не готов. Нет, относительно технической подготовки диверсантов особых претензий у Скорцени не возникало. В конце концов, воспользоваться замаскированной под комок грязи миной[1], которая должна сработать под машиной Сталина, сумел бы даже законченный идиот.
Не сомневался Скорцени и в том, что пленные ненавидят «вождя всех времен и народов», поскольку у них были на то веские причины. Не зря же они принадлежали к тому незначительному числу агентов, которых даже не пришлось вербовать: они сами – в разное время и в разных лагерях – обратились с просьбой направить их в разведшколы. Вряд ли на такой шаг решился бы подосланный в лагерь агент НКВД. В Москве прекрасно понимали, что добровольцев проверяют особенно тщательно. Никто не вызывает такого подозрения у разведслужбы, как человек, добровольно напрашивающийся в агенты…
Суть несогласия Скорцени с кандидатурами этих смертников, внутреннее отторжение их заключались в ином. Все это были люди без… диверсионного куража. Без полета фантазии. Без отчаянной уверенности в себе и своем призвании диверсанта. Жалкие исполнители, они, оказавшись на вражеской территории, станут заботиться не столько о выполнении задания, сколько о спасении своей шкуры. Они и выполнять-то задание будут исключительно из страха. А в понимании Скорцени подобные людишки недостойны даже его презрения.
Штурмбаннфюрер медленно поднялся из-за стола и еще какое-то время выжидающе смотрел на бронированную дверь комнаты. Ему все казалось, что она вот-вот откроется и наконец-то появится тот, кого он со спокойной совестью сможет послать хоть в Москву, хоть в Лондон.
«Однако сомнения сомнениями, а Кальтенбруннер ждет твоего доклада, – сказал он себе, поняв, что никто из-за этой двери уже не появится и все ожидания напрасны. – Эти трое отобраны из двадцати отборных. Так что прикажешь делать? Откладывать операцию и готовить новых агентов? Но их еще нужно подыскать, проверить и подготовить, чтобы в конечном итоге они опять попали к тебе. И ты увидел перед собой то же самое, что видел только что… – с безысходной мрачностью улыбнулся Скорцени. – К тому же неясно, что ты можешь сказать обергруппенфюреру, что эти трое, как говорят русские, «рылом не вышли»? Не смотрятся на строевом плацу? О кураже не позаботились? Так иди и подбирайся к Сталину сам…»
Скорцени почти механически нажал кнопку скрытого в столе магнитофона, пленку которого уже успел перемотать.
– Нам известно, что вы были знакомы с механиком из гаража Сталина, – услышал он собственный голос, казавшийся ему голосом двойника из потусторонней жизни, слышать который Скорцени было непривычно и неприятно.
– Это правда, я был знаком с ним. Не знаю, возможно, Сталин успел сменить механика… Я ведь попал в плен в ноябре 42-го.
– Не сменил. Это проверено. Вы часто встречались с этим механиком, бывали у машины Сталина? Знаете маршруты, по которым Сталин ездит с дачи в Кремль?
– Знаю, конечно. Чего ж не знать? Дело это секретное, но под разговор… Да и машина приметная. Неужели зашлете меня, чтобы?..
– У нас всего лишь предварительный разговор, – недовольно избавил его от излишнего любопытства Скорцени. – Мы выясняем связи каждого из агентов, чтобы, исходя из них, оценить возможности. Это и определит судьбу каждого из вас, любимцы смерти.
– Определить надо, без этого нельзя, – растерянно проговорил агент.
Скорцени выключил магнитофон и, поиграв желваками, поднялся. Решившись забраковать агента Аттилу, он на какое-то время упустил из виду то уникальное преимущество, которое Аттила имел перед сотнями других возможных претендентов на право послать к праотцам вождя мирового пролетариата. В руках бывшего младшего лейтенанта Георгия Кондакова находилась нить, позволяющая ему хоть в какой-то степени приблизиться к одному из доверенных лиц Сталина, к механику гаража, а значит, и к машине.
По существу он, Скорцени, должен быть признателен офицерам, сумевшим выудить такого человека из доброй сотни других агентов, из тысяч и тысяч военнопленных. Уж кто-кто, а «первый диверсант рейха» прекрасно понимал: чтобы ухватиться за такую ниточку, иногда приходится жертвовать несколькими агентами, затрачивать массу времени и денег. Но и в этом случае очень часто все заканчивалось провалом, поскольку за каждым доверенным лицом вождя следят десятки других лиц – еще более доверенных. И интерес к ним со стороны «случайных любопытствующих» никогда не бывает случайным.
«Если я не соглашусь с кандидатурой Кондакова, тогда какими же преимуществами должен обладать человек, которого я собираюсь назначить командиром диверсионной группы, направляемой для уничтожения Сталина? – мрачно спросил себя Скорцени. – Забраковав “знакомого” механика из сталинского гаража, тебе остается только одно – самому занять его место. Но учти: ты – со своей внешностью, незнанием языка и страны – продержишься в Москве не более часа».
Штурмбаннфюрер еще раз прошелся по комнате и вернулся к столу. На лежащий там карандаш он посмотрел с такой яростной решительностью, словно на пистолет, выстрелом из которого решил подвести черту под своей далеко не монашеской жизнью. Схватив его, Скорцени вывел, словно нажал на курок: «Агент “Аттила” (младший лейтенант Кондаков) – командир группы». Кого из двух оставшихся агентов введут в подчинение Аттиле – это Скорцени уже не интересовало.
Но даже окончательно дав добро, штурмбаннфюрер все же не испытывал удовлетворения своим выбором.
– Лагерники, – произнес он вслух то единственно верное определение, которое до сих пор не давалось ему.
Ни один из этих людей не способен возвыситься до диверсионного рыцарства. На каждом из них в той или иной мере осталась печать угрюмого, обреченного лагерника.
Лагерная психология обреченности – вот чего не удалось вытравить из психики своих курсантов инструкторам обеих разведывательных школ! Ни в одном из диверсантов, с которыми он успел побеседовать, Скорцени так и не усмотрел истинного профессионала. В них нет даже задатков того ореола диверсионной элиты, с которым уходят на задание Виммер-Ламквет, Штубер, да, очевидно, и тот же Беркут. Кстати, вот кого бы отправить на подмосковную дачу вождя пролетариата…
2
Отто Скорцени уже собирался уходить из этого чистилища диверсантов, когда к нему неожиданно заглянул Кальтенбруннер.
– Знаю, знаю, штурмбаннфюрер, сейчас вы заявите, что ни один из ваших русских до Сталина не дойдет. Даже если их усадить на планеры, а всеми любимого вождя Кобу поместить на вершину Абруццо.
– Уж там-то они, любимцы смерти, до Кобы действительно не доберутся, – спокойно признал штурмбаннфюрер.
– Ревнуете. Вот что значит взойти на вершину славы, Скорцени! Стоит только оказаться на ней, как сразу же начинаешь подозревать, что все вокруг собираются потеснить тебя. Не повторяйте ошибок Гейдриха.
Скорцени взглянул на обергруппенфюрера с откровенным любопытством. Упоминание имени предшественника Кальтенбруннера на посту шефа Главного управления имперской безопасности показалось ему довольно рискованным. Во всяком случае, «уроки Гейдриха» более уместно извлекать самому Кальтенбруннеру.
– Вам, обергруппенфюрер, я уступлю любую вершину, – Скорцени произнес это слишком серьезно, чтобы насторожившийся Кальтенбруннер смог заподозрить его в иронии. Эти слова прозвучали как клятва, которую Скорцени не постеснялся бы повторить. Он прекрасно понял, на что намекает Кальтенбруннер.
Отто знал, какой неукротимой завистью пылал когда-то Гейдрих. Как жестоко страдал этот сильный, волевой человек из-за зависти к успехам всех, кто только мельтешил перед ним – Риббентропа, Геринга, Геббельса… Как из-за зависти по поводу постов и славы он, по существу, возненавидел Канариса и даже своего покровителя – Гиммлера.
Конечно, к вершине славы, к вечному первенству Скорцени стремился не в меньшей мере, чем когда-то Гейдрих. Ради них он и совершал все то, что сумел совершить. Однако не собирался превращать свою жизнь в сплошной ад терзаний. В стенах СД до сих пор помнят зловещую фразу, оброненную когда-то Гейдрихом: «Своих врагов я намерен преследовать до самой могилы».
Но это сказал Гейдрих. Скорцени не желал повторять его роковую ошибку – в этом Кальтенбруннер мог быть спокойным.
«Первый диверсант рейха» предпочитал вообще не преследовать врагов. Он попросту старался не замечать их. Брезгливо не замечать, что убивало некоторых его противников вернее яда или пули. Но если уж его ставили в такие обстоятельства, когда не преследовать становилось невозможно, начинать он предпочитал с того, чем Гейдрих собирался завершать, – с могилы.
Понимал ли это преемник Гейдриха Эрнст Кальтенбруннер? Наверняка понимал. Или по крайней мере улавливал тенденцию.
И когда Кальтенбруннер своим полувнятным голосом проклокотал: «Верю, уступите» – это была не просто фраза. За ней стояла уверенность в слове «самого страшного человека Европы».
– Но есть еще одна вершина, которую мы можем взять только вместе, обергруппенфюрер.
– Вместе берут только одну вершину – вершину власти. Высшей власти в рейхе. Вы ее имеете в виду?
Скорцени рассмеялся. Он смеялся так, что Кальтенбруннер взглянул на него с опаской: уж не рехнулся ли?
– Вынужден разочаровать: я не рвусь к власти. Всего лишь спросил, – запоздало начал оправдываться Кальтенбруннер. И прозвучало это настолько унизительно, что вызвало у Скорцени новый приступ смеха. До сих пор обергруппенфюрер вообще не слышал, чтобы Скорцени когда-либо хохотал. Теперь он знал, что самое страшное, чего можно ожидать от «самого страшного человека Европы», – его смех. Источаемый офицером с таким свирепым лицом и таким убийственно холодным взором, он и сам становится убийственным.
– Что такое высшая власть в рейхе, Эрнст? – Кальтенбруннер так и не заметил, когда маску смеха сменила застывшая, цвета посеревшего гипса маска презрительной ненависти. – Высшая власть в рейхе – это не вершина, а падение. Достигнув высшей власти в рейхе, мы с вами, обергруппенфюрер, достигнем не славы, а бесславия.
– Так к чему же вы стремитесь, Скорцени? К чему вы тогда стремитесь?
Штурмбаннфюрер задумчиво посмотрел в окно. Он не любил предаваться философским рассуждениям. Не будь его собеседником Кальтенбруннер, он попросту прервал бы этот разговор.
– Хочу завершить свой путь так, чтобы потом обо мне сказали: «Это был человек с профессиональной хваткой и фантазией Шекспира».
– Поскольку всегда был «любимцем смерти», – теперь они рассмеялись вдвоем.
– Когда я смотрю на элиту Третьего рейха, равно как и на верхушку заповедника коммунистического еврейства – СССР, то с ужасом думаю о том, до какой же степени многие партийные и государственные бонзы лишены элементарной фантазии. Я не могу так жить. Не желаю жить так, как живут они. Вот почему не стремлюсь к высшей власти. Маниакальный комплекс «первого Гейдриха империи» меня не привлекает.
– «Первый Гейдрих империи», – оценил его юмор Кальтенбруннер. – Жаль, что вы не пустили гулять эту фразу еще при его жизни. И вообще жаль, что Гейдрих разворачивался в СД еще тогда, когда вы сражались на фронте. Пока вы в сорок первом шли на Москву, Гейдрих вовсю шел на Берлин – вот в чем несовпадение ваших жизненных линий. А мне интересно было бы видеть вас вместе рвущимися к Берлину. Из любопытства: кто первым дошел бы до звезды фюрера. Вы, Скорцени, если и не выиграли бы этот «заезд», то уж во всяком случае не проиграли бы.
«А ведь он совершенно не верит, что я не рвусь к власти и не стремлюсь стать первым человеком рейха. Хотя… сам-то ты в этом уверен разве на все сто?»
– Слава, к которой я стремлюсь, покоится на вершине профессионализма, – молвил он вслух. – Это когда самый отпетый и воспетый диверсант мира скажет: «Нет, такое мне не под силу. Такое было под силу только Скорцени. Но его уже нет. А кроме Скорцени на такое никто уже не решится». В нашем деле нужна не только отчаянная храбрость, но и отчаянная фантазия, господин обергруппенфюрер. Оглянитесь вокруг, и вы увидите, что вас окружают целые сонмища властолюбцев, совершенно лишенных фантазии. Лишенных настолько, что ни на что другое, кроме примитивной жестокости, зависти и еще более примитивной жажды власти, их уже не хватает.
Они стояли друг против друга: оба крепкие, рослые, уверенные в себе. Прошедшие суровую школу жизни и пробившиеся в высокие берлинские кабинеты из провинции, как могут пробиваться только очень целеустремленные люди. Шрамы на их суровых рожах, эти фетиши студенческих дуэлей напоминали их недругам о страшной метке, которую жизнь неминуемо оставляет на лицах и душах истинных воинов.
– А тем временем фюрер торопит, – резко изменил тему разговора Кальтенбруннер. – Ему надоело терпеть еще одного фюрера, пусть даже он находится в другом конце Европы.
– Было бы странно, если бы не торопил. Предлагаю послать двоих: Кондакова и Меринова. – Скорцени отобрал из кипы фотографии этих двоих и показал Кальтенбруннеру.
– Значит, только двое?
– Чем больше группа, тем меньше шансов на успех операции. У этих двоих почти одинаковые судьбы: оба отбывали ссылки в Сибири, куда сослали их отцов, а значит, привыкли к самым худшим проявлениям русского климата, обладают достаточной выдержкой, ненавидят коммунистов… К тому же, несмотря на пленение, были неплохими солдатами. Особенно Кондаков, он же агент Аттила. Ему и стоит поручить руководство операцией.
– «Аттила»? Кличка внушительная, ничего не скажешь.
«Еще несколько минут назад ты готов был требовать, чтобы эти люди ни в коем случае не были включены в состав группы, – упрекнул себя Скорцени, – а теперь дичайшим образом расхваливаешь их. Странные метаморфозы…»
– Вы уверены, что, приземлившись на советской территории, они в тот же день не явятся с повинной?
– Я не всегда уверен в этом, даже когда засылаю в Россию убежденных национал-социалистов. Что уж тут говорить о русских? Такая это порода. Сами русские бьют друг друга с величайшим остервенением, а пытаемся помочь им разжечь пламя их же ненависти – мгновенно ополчаются против нас. Или являются с повинной, любимцы смерти.
Кальтенбруннер вяло плюхнулся на стул, на котором еще недавно восседал приятель механика из сталинского гаража, и вздохнул с таким огромным облегчением, словно только что вырвался с большой глубины.
– В ваших интересах, Скорцени, чтобы эти ваши «любимцы смерти», как их там?..
– Кондаков и Меринов…
– …Чтобы они во что бы то ни стало достигли гаража вождя всех времен и народов. А с повинной явились только к Богу. Если уж им не терпится повиниться.
– Им будет разъяснено это в самой доступной форме, – сурово ухмыльнулся Скорцени. Слова, сопровождаемые таким тигриным оскалом, воспринимались из уст Скорцени с особой «убедительностью».
3
Жизнь есть жестокое милосердие божье.
Автор
То, что эта, третья по счету казнь – не очередная «шутка» Штубера, Беркут понял еще в лагере[2]. Понял по тому, как спешно формировали их группу, отбирая не по именам или номерам, а просто так, кто попадется под руку, на ком остановится взгляд…
И взгляд одного из охранников – так уж случилось, очевидно, не могло не случиться – вдруг задержался на нем. Может быть, потому, что выделялся ростом, крепким телосложением и слишком заметной неистощенностью… А может, почувствовал, что этот пленник сумел подавить в себе страх, что лицо его все еще излучает сдержанное солдатское мужество.
Да, еще вчера пленных вызывали по списку. И ясно было, что фамилии обреченных согласованы с начальством, что истребление проводится с истинно немецкой педантичностью. Сегодня же охранники вели себя так, словно получили приказ расстрелять энное количество заложников. Кого угодно – лишь бы их было двадцать четыре. По двенадцать на машину. Андрей оказался двадцать третьим. Немцы считали вслух, громко.
Охранники подхватывали «избранных» под руки и буквально выбрасывали из барака на улицу. Там их принимали полицаи, чтобы пинками и прикладами загонять в машину, проводя через плотный – плечо к плечу, штык к штыку – коридор вермахтовцев.
Оглушенный ударом в голову, чуть не потеряв сознание, Беркут взошел по трапу, и конвоиры сразу же толкнули его в кузов, просто на головы сидящим. Пленные зашевелились, раздвинулись, давая возможность его телу прикоснуться к днищу. Но на него сразу же упал последний, двадцать четвертый обреченный. И Беркут почувствовал себя заживо погребенным, которого погребли в могиле не из земли, а из грешных тел.
Прошло несколько минут мучительного ожидания. Ожидания чего: движения машины, чуда, смерти? Просто что-то должно было происходить. Мир не мог замереть вместе с обреченными этого транспорта.
Немного поспорив между собой, охранники, наконец, закрыли борт и, сопровождаемая мотоциклистами, машина выехала за ворота лагеря. Уже выбарахтываясь из саркофага, сооруженного из человеческих тел, Беркут услышал, как кто-то из тех, оставшихся лагерных счастливчиков, возможно двадцать пятый, покаянно прокричал им вслед: «Не обижайтесь, земели! За вами и наш черед!»
Голос этого храбреца вырвал лейтенанта из оцепенения и заставил сказать себе: «Держаться! Держаться!»
Никто из сидящих в машине не знал Беркута, и он тоже не знал никого. И были здесь военнопленные, были просто гражданские (в лагере один барак отвели для гражданских) – два старика и один подросток, которых и к партизанам-то не причислишь. К остальным Андрей не присматривался ни там, в бараке, ни во дворе, в «загоне», ни здесь. Теперь это уже было ни к чему.
Единственное, что привлекало его внимание – и раздражало, раздражало даже сейчас, за несколько минут до казни, – что обреченные или плакали, вопрошая: «За что?! Я же ни в чем не виновен?!», или наивно спрашивали: «Куда нас везут? Неужели расстреливать?!» Словно существовало еще какое-то мыслимое объяснение всего того, что происходило с ними сейчас.
Метрах в двухстах от лагеря машина остановилась. Один из немцев-мотоциклистов затянул задний борт брезентом – очевидно, в лагере просто забыли сделать это, – и теперь в машине наступил мрак, будто сама она уже стала могилой. А это лишь усиливало страх, панику, отчаяние.
«Жаль, что они успели опустить брезент раньше, чем удалось пробиться к заднему борту», – подумал Андрей, все еще инстинктивно протискиваясь к нему.
Он успел заметить, что «эскорт» состоял из четырех мотоциклов: два – впереди машины, два – позади. На каждом мотоцикле – по трое немцев. Пулеметы, автоматы. При таком «сопровождении» шансов на спасение почти не было.
И все же Беркуту казалось, что он мог бы решиться. В конце концов, что он теряет? Пять минут жизни взамен одного из тысячи возможных шансов на спасение? Это как раз неплохой вариант.
– Прекратить вытье! – крикнул он так, что люди моментально притихли. – Ведите себя как мужчины!
– Ты хоть здесь не командуй, – грубо ответил кто-то, сидящий у него за спиной. – Ты же видишь: как скотину…
– Так вот, я хочу, чтобы мы не превращались в скотину! Умирать тоже нужно с достоинством! Как и жить.
– Посмотрим, что ты запоешь, когда поставят над ямой, – как-то жалобно всхлипнул тот же, по-бабьи плаксивый сиплый голос.
– Спокойно: я уже стоял над ней. Сегодня меня будут казнить в третий раз.
– Ну да? – недоверчиво проворчал сиплый.
– Дважды это делали еще до лагеря. Во дворе гестапо.
– Матерь Божья, как же это? – вздохнул где-то там, в своем закутке у кабины, старик. Беркут узнал его по беззубому шамканью.
– Да вот так вот… Было. Когда начнут выводить – поглядывайте на охрану. Может, появится шанс бежать. Если кто-то рискнет, бегите. Мы постараемся отвлечь. Но лучше всего – броситься врассыпную. В общем, действуйте исходя из ситуации. Нужно искать способ спасти свои жизни, а не причитать.
– Так ведь черта с два от них убежишь! – ответил тот же обреченный, который требовал «не командовать». – Нас первых везут туда, что ли? Это у полицаев еще можно… А эти все предвидели, все учли.
– И все-таки, если кому-нибудь удастся спастись, запомните: с этой партией был расстрелян лейтенант Андрей Громов. Он же лейтенант Беркут.
– Неужели тот самый?.. – спросил кто-то после минутной заминки. Кажется, голос принадлежал подростку. Громов не видел его. – …Что партизанами командовал?
– Тот самый. Командир партизанской группы. Постарайтесь, чтобы известие достигло любого партизанского отряда.
– Как постараться? Кто ж тут спасется?! – вновь запричитал все тот же плаксиво-сиплый голос. – Господи, спаси и помилуй! За что, Господи, спаси и…
4
…Короткие рукопашные схватки в вестибюле, коридоре и номерах отеля «Кампо Императоре». Испуганное лицо Муссолини, когда, вслед за Скорцени, он выходит из похожего на небольшой рыцарский замок здания и видит на лугу перед ним выстроенный батальон карабинеров. Тех, отборных карабинеров, которые вместо того, чтобы защищать своего дуче, – в верности которому еще недавно клялись, – превратились в его тюремщиков.
– Впрочем, тюремщиками они тоже оказались бездарными, – произнес Скорцени вслух то, о чем не сказал журналист, комментировавший все заснятое на пленку. – «Стадо трусливых баранов» – вот все, чего они достойны.
Однако сидевший рядом с ним Кондаков, которому только вчера присвоили звание лейтенанта вермахта, успел заметить, что и Муссолини чувствовал себя не храбрее. Он осматривал это обезоруженное воинство с таким страхом, словно его вывели перед ним для расстрела.
Когда фильм закончился, Скорцени молча покинул небольшой просмотровый зал, в котором курсантам школы обычно показывали учебные ленты, и зашел в небольшую комнату, где на стенах демонстрировались образцы стрелкового оружия русских, англичан и американцев. Через несколько минут туда же пригласили Кондакова.
– Мы сумеем поговорить без переводчика? – спросил его Скорцени, указав на стул по другую сторону стола.
– В общем-то я понимаю все, господин штурмбаннфюрер. Но говорить мне труднее.
– Главное для вас сейчас – понимать, – придирчиво осмотрел Скорцени лежавшую на столе между ними английскую автоматическую винтовку, с которой еще несколько минут назад инструктор знакомил диверсантов. – Говорить придется мне.
Скорцени повертел винтовку в руках, взвесил ее на ладони и вновь положил на стол.
– Вам представили меня как штурмбаннфюрера Шредера. Кажется, так? На самом деле перед вами штурмбаннфюрер Отто Скорцени, – первый диверсант Европы продолжал рассматривать изобретение английских оружейников, совершенно не интересуясь тем, какое впечатление произведет его имя на нововозведенного в офицерский сан диверсанта.
– Мне почему-то так и показалось, – взволнованно проговорил Кондаков. – Причем задолго до просмотра фильма.
– У нас с вами будет сугубо солдатский разговор, лейтенант. Я не зря показал вам эту «итальянскую комедию», снятую на вершине Абруццо. Мне хотелось, чтобы вы и Меринов видели, как ведут себя во время задания диверсанты, для которых рейды в тыл врага стали их обычным занятием, их профессией. Кстати, вы первый из русских, кто имел возможность посмотреть этот фильм. До сих пор его показывали лишь в рейхсканцелярии да в «Волчьем логове».
– Я немало слышал об этом похищении, – Кондаков говорил медленно, с ужасным акцентом, однако словарный запас у него оказался вполне достаточным, чтобы беседа их все же состоялась.
– Вы бы согласились принять участие в подобной операции?
Несколько секунд Кондаков напряженно смотрел на Скорцени. Широкий, иссеченный красными капиллярами лоб, бледные шелушащиеся щеки, перхотные залысины, прорезающие почти всю короткую, со стесанным затылком голову… Вечно настороженные белесые глаза.
«Лагерник! – в который раз открыл для себя штурмбаннфюрер. – Не агент, не диверсант рейха – обычный лагерник. С рожей и психологией лагерника, каких мы с коммунистами тысячами наштамповали в наших и русских концлагерях для “врагов народа”, а также для военнопленных…»
– Вам понятен мой вопрос, лейтенант? – сурово уточнил он.
– Для этого нас и готовят. Как прикажете.
– Вас готовят прежде всего к тому, чтобы вы почувствовали себя настоящими диверсантами. Чтобы из «фридентальских курсов» вы выходили людьми, перед которыми будет трепетать не только Европа, но и весь мир. Вот к чему вас готовят здесь, в замке Фриденталь. А фильм показали для того, чтобы вы, наконец, воспряли духом, а не топтались у ворот Фриденталя, словно жертвенные бараны у ног палача. Вы, любимцы смерти!
Уже умолкнув, Скорцени с такой силой громыхнул винтовкой по столу, словно гасил в себе желание разрядить в Кондакова ее магазин. Впрочем, именно это желание он сейчас и гасил в себе.
– Я уяснил, уяснил… – нервно передернул плечами Кондаков. – Посылайте, куда нужно. Если только сможем – выполним.
Скорцени саркастически ухмыльнулся и разуверенно повертел головой: «Посылайте… Выполним, если только сможем…»
– Вы уже поняли, для какого задания мы отбирали и готовили вас?
– Как сказать…
– Так поняли или нет?!
– Сталина пришить? – неуверенно проговорил лейтенант, с надеждой глядя на штурмбаннфюрера, словно школьник, пытающийся угадать ответ по глазам учителя.
– Вот именно, агент Аттила: «пришить Сталина». Не какого-то там полковничишку тыловой службы изловить, не штаб дивизии фаустпатронами зашвырять, не цистерны считать, сидя в кустах у железной дороги Москва – Ленинград, а совершить акт возмездия. Совершить который мечтают миллионы ваших соотечественников – томящихся в сибирских концлагерях, сосланных, раскулаченных, чудом выживших после организованного коммунистами истребительного голода… И это поручается именно вам, лейтенант Кондаков, офицеру Русской освободительной армии, сражающейся под командованием генерала Власова.
– Меня перевели в РОА? – попытался уточнить Кондаков, однако штурмбаннфюрер не желал отвлекаться на какие бы то ни было объяснения, прерывать полет своей фантазии. Он убеждал. Он священнодействовал, как умел священнодействовать, возводя людей в свою диверсантскую веру, только он, Отто Скорцени.
– Это о вас через несколько дней заговорит избавившаяся от тирана Россия. О вас будут писать все газеты Европы. Вас, а не меня будут прославлять все церковные колокола христианского мира. Ваше имя – кто шепотом, оглядываясь, кто с надеждой и гордостью – станут произносить на всех континентах этого покрытого плесенью мира. Так чего же вы еще ждете от меня, лейтенант? – грузно поднялся «первый диверсант рейха» и, упершись кулаками о стол, навис над застывшим от удивления лейтенантом. – Что еще должен предложить вам забытый всеми Отто Скорцени, чтобы вы, наконец, воспряли духом и почувствовали себя командос, истинным командос, подвигами которого завтра будет восхищаться весь мир? Может, мне еще нужно похитить Сталина, привезти его сюда, как привез сюда Муссолини, и бросить вам на растерзание? Вы этого хотите, Кон-да-кофф?! – прогромыхал своим наводящим ужас голосом Скорцени.
Лейтенант вздрогнул и неуверенно, словно в ожидании удара, поднялся, представая перед Скорцени во всей своей костлявой тщедушности.
– Нет, вы приказывайте, лейтенант, приказывайте! Я должен привезти Кобу сюда и швырнуть к вашим ногам?.. Однако я облегчу вашу задачу, – вдруг совершенно иным, убийственно спокойным тоном продолжил свою тронно-диверсионную речь король СС-командос. – Вам не нужно будет доставлять этого тифлисского недоучку-садиста, этого кремлевского лагерника Кобу с партбилетом ВКП(б) в Берлин. Гауптштурмфюрер Гольвег! – рявкнул он так, что даже затвор английской винтовки ходуном заходил.
– Здесь, господин штурмбаннфюрер! – возник на пороге пшеничноволосый верзила.
– Нет, Кондаков, вам не придется похищать вашего незабвенного марксистско-ленинского Кобу и везти его сюда, – словно бы не замечал появления гауптштурмфюрера Скорцени. – Я предоставлю вам право совершить возмездие прямо в России, на любом участке шоссе между Кремлем и его правительственной дачей в Кунцево. Подробности высадки в тылу большевиков, а также вашего прикрытия мы обсудим потом, а пока… Что вы смотрите на меня, Гольвег, словно нищий на миллиардера в ожидании подаяния. Где она?!
– Уже здесь.
– Так осчастливьте нас, дьявол меня расстреляй!
5
По тому, как немилосердно начало бросать машину, Беркут определил, что свернули на какую-то лесную каменистую дорогу, а значит – уже скоро.
И действительно, через несколько минут машина остановилась. Борт открылся, и пленным приказали быстро освободить кузов.
Еще с машины Андрей прощально взглянул на небо. Провисшее между двумя стенами высокого елового леса, оно показалось ему крышкой свинцового гроба. Кто-то из смертников, выходивших вслед за лейтенантом, нетерпеливо толкнул его под эту крышку, словно испугался, что закроется раньше, чем окажется под ее убийственным сводом.
Переводчика немцы не прихватили. Однако офицера это не смущало. Все, что он хотел выкрикнуть, он выкрикивал по-немецки, нисколько не заботясь о том, чтобы обреченные понимали его. Но они его все же понимали. Сейчас с ними говорили языком смерти, а он понятен всем. Точно так же, как понятны слезы или мелодия похоронного марша.
Оказавшись на земле, Андрей мигом оценил обстановку. Машины поставлены с двух сторон, задними бортами к углам ямы. Впереди уже выстроилось отделение палачей. По ту сторону стояло пятеро изможденных пленных с лопатами в руках. Они выкопали эту яму, им же предстояло и погребать своих собратьев по судьбе. Смертникам они казались счастливчиками, обласканными небесами.
Лейтенант тоже понимал, что могильщикам еще, возможно, посчастливится прожить несколько дней. Но чувства зависти это у него не вызывало. Впрочем, чувства ненависти к ним тоже не было. Еще он обратил внимание, что пленных выгнали пока что только из одной машины. На другой брезент не был откинут. Неизвестность пугала скрытых за ним людей не меньше, чем бездна могильной ямы.
– Что там?! – панически кричали из-под брезента. – Где вы?! Вас расстреливают?!.
– Прощайте, земляки! – решился ответить им кто-то из группы Беркута. – Здесь наша гибель! Рвите брезент! Бегите!
И люди пытались рвать его. Машина заходила ходуном. Рослый водитель бил в брезент стволом автомата, пытаясь таким образом укротить наиболее отчаянных.
Тем временем конвоиры штыками оттеснили обреченных к яме. Андрей оказался у самой ее бровки, между стариком и каким-то пленным в старой, почти истлевшей гимнастерке.
– Вы приговорены! – устало, с презрительной ленцой бросил немолодой уже обер-лейтенант, командовавший расстрелом. – Приговор вам известен! Формальности, связанные с зачитыванием его, думаю, лишние.
И опять он говорил все это по-немецки. А лейтенант Беркут, очевидно, был единственным человеком, понимавшим сказанное им. Но смысл улавливали все, кто стоял сейчас на краю своей жизни.
– Есть просьбы ко мне? – Эта фраза вырвалась у лейтенанта конечно же случайно. Так перед казнью спрашивали герои книг, которые офицеру удалось прочесть на досуге. Сейчас же она прозвучала настолько неуместно, что Беркут горько ухмыльнулся. Обер-лейтенант заметил это, задержал на нем взгляд и, прокашлявшись, отвернулся.
«Не из кадровых, – успел подумать Беркут, удивившись, что не потерял способности задумываться над такими вещами. – Не успел заматереть».
– Как будет угодно, – молвил тем временем обер-лейтенант, и приказал солдатам приготовиться.
Беркут упал в яму в ту минуту, когда услышал команду: «Огонь!» Потом он так и не смог определить: то ли сработал инстинкт самосохранения, то ли его столкнули стоявшие впереди него. А может, произошло и то и другое.
Падая, он больно ранил связанные сзади руки. Тот, кто летел вслед за ним, врезался ему в лицо макушкой головы, разбил губу, навалился всем телом, показавшимся лейтенанту непомерно тяжелым, воистину могильным.
А немцы уже выгоняли обреченных из другой машины. Беркут слышал, как кто-то истошно вопил: «Помилуйте! Я же не был партизаном! Господа немцы! Господин офицер! Это на меня полицай, гад!.. Я же ни в чем не виноват!»
И вновь камнепад тел, крики, брызги крови…
«О господи, когда ж это кончится?! Но яма довольно глубокая. Может, они сделают еще одну ходку? Хотя бы не вздумали засыпать сейчас! Конвоиры и пленные с лопатами отойдут в сторону. Перекурить… И тогда можно будет как-то выбраться отсюда».
Беркут уже понемногу начал выползать из-под мертвых и умирающих, привстав сначала на одно, потом на другое колено…
И вдруг: пистолетный выстрел. Крик. Стон. Еще выстрел. Предсмертное хрипение, конвульсии.
Третья пуля врезалась в человека, чье плечо лежало на его плече. Но тот был мертв. Офицер выстрелил просто так, на всякий случай. Или, может, промахнулся, целясь в него, Беркута?
– Засыпать! Работать, работать! – поторапливал обер-лейтенант.
На тела расстрелянных упали первые комья земли. Пленные из похоронной команды сгрудились на одной стороне и засыпали быстро, не бросая, а ссовывая целые горы земли.
«Значит – все! Но не живым же! – вдруг мелькнула мысль. – Только не живым! Не выбраться мне из-под груды тел и толщи земли! Задохнусь!..»
6
В 1945 г., здраво оценивая общую ситуацию и учитывая опасность, связанную с занимаемым им положением, он (Борман – Б.С.) предпринял решительную попытку перейти в восточный лагерь.
Шелленберг
«Капитал размещен надежно. Человек, знающий код, беспредельно предан Движению. В случае нежелательных военных осложнений вполне можете положиться на него. Банкир извещен. Магнус».
Борман отложил радиограмму и, откинув голову немного назад и в сторону, как он делал всегда, когда основательно задумывался, некоторое время сидел так, уставившись в высокий серый потолок.
Он никогда не перечитывал документ дважды. Удивительная цепкость памяти рейхслейтера давно слыла таким же феноменом рейхсканцелярии, как и его способность любой, самый сложный доклад фюреру сводить к нескольким совершенно ясным фразам, благодаря которым Гитлеру сразу же становился ясен не только смысл вопроса, но и ход рассуждений своего заместителя по делам партии, завуалированная подсказка решения и даже… их общая выгода.
– При приеме этой радиограммы на радиостанции присутствовал еще кто-либо? – подался вперед Борман, и необъятная багровая шея его стала еще багровее. Ворот форменной коричневой рубашки, казалось, вот-вот не выдержит и взорвется, словно воздушный шар.
– Никак нет, господин рейхслейтер. Я проследил. Все как всегда. – Подполковник Регерс был таким же приземистым, как и сам Борман. Только плечи выглядели еще более сутулыми, голова казалась помельче, да и посажена была не на столь мощную шею. Тем не менее они удивительно напоминали друг друга. Настолько, что их можно было принять если не за братьев, то по крайней мере за дальних родственников.
– Сообщали ли вы кому-либо, что такая радиограмма получена?
– Нет, поскольку получил ваш приказ никому и ни при каких обстоятельствах… – Это уже третья радиограмма, которую Регерс вручает лично Борману, и в третий раз рейхслейтер задает одни и те же вопросы, кажущиеся уже ритуальными.
– Кто-нибудь из персонала радиостанции знал, что в это время ожидается сеанс связи с автоматическим радиопередатчиком?
– Никто, кроме капитана Вольфена.
– Опять Вольфен? Надеюсь, он не ведает того, о чем известно вам – что сообщение касается средств партии?
– С расшифровкой радиограммы, господин рейхслейтер, знаком только я. Но можете считать, что я тоже не знаю ее смысла и никогда ничего не слышал о сообщениях, касающихся зарубежных счетов партии. – Регерс, как всегда, говорил сухо, бесстрастно. Слушая его, Борман не нуждался ни в каких дополнительных заверениях. Подполковник напоминал ему зомби, и если бы в одно прекрасное утро тот действительно предстал перед ним в беспамятстве зомби, это вполне устроило бы рейхслейтера. – Меня они попросту не интересуют. Я – солдат, и мне известно только то, что должно быть известно знающему свою службу солдату.
Коренастый и неповоротливый, Борман тяжело дошагал до стола и уже оттуда, запрокинув голову и склонив ее на правое плечо, взглянул на сникшего офицера. Его обрамленные коричневатыми мешками глаза могли показаться сонными и безразличными. Однако Регерс уже достаточно хорошо знал повадки начальника партийной канцелярии фюрера, чтобы не уловить, что за внешней благодушностью их диалога сокрыта некая связанная с только что полученной депешей тайна.
Например, ему ничего не стоило предположить, что речь в ней идет об одном из тех тайных зарубежных счетов, о которых не известно даже фюреру. Но в то же время он вполне понимал Бормана: надо же подумать и о себе. Конечно же, у рейхслейтера надежных каналов и такой агентуры, какими обладают Шелленберг, Кальтенбруннер, Скорцени, нет… Но ведь после окончания войны этим господам будет явно не до Бормана, которого они хоть сейчас готовы сдать англичанам. Просто так, за спасибо.
«Не оказаться бы и мне в числе нежелательных свидетелей», – с тревогой подумал подполковник, но, как истинный служака, вздрогнув, еще более верноподданнически подтянулся.
– Свободны, подполковник. – Было замечено Борманом его рвение. Однако стоило Регерсу взяться за ручку двери, как рейхслейтер остановил его.
– Кстати, не будет ничего страшного в том, что капитан Вольфен совершенно случайно узнает в разговоре за чашкой кофе, что в радиограммах, доступа к которым он не получает, речь идет о золотом запасе партии.
Регерс вовсю пытался не выдавать своего удивления, но ему это не удавалось.
– Сама по себе подобная информация все равно никому ничего не даст. Зато удовлетворит любопытство всех тех немногих, кто попытается войти через капитана в ваше, а значит, и мое доверие. Лучше уж совершенно правдивая информация, нежели гроздья подозрительных домыслов.
– Совершенно справедливо, господин рейхслейтер, – вежливо склонил голову подполковник. – Это куда лучше.
Оставшись в кабинете один, Борман уселся в кресло и только тогда не спеша перечитал радиограмму. Он знал то, о чем пока не догадывался Регерс: агент Магнус направлял ему послания, подлежащие двойной расшифровке. Те, для кого оказался бы доступным их шифр, сумели бы добраться лишь до текста, который лежал сейчас перед ним. А кому из высокопоставленных членов СС, СД и разведки неизвестно, что партайфюрер занимается размещением значительной части партийных средств в тех странах, где они могут быть сохранены до лучших времен? Точно так же, как известно, что все сведения об этих вкладах Борман обязан держать в строжайшей тайне.
Однако истинная суть радиосообщений, которые он получал, заключалась вовсе не в зарубежных счетах. Текст, составленный подполковником Регерсом в результате автоматической расшифровки на специальной приемной станции, имел совершенно иной смысл. Магнус сообщал, что канал связи с Москвой через чешского коммуниста, давнего агента НКВД, выступавшего под кличкой Шумава, налажен И что на Шумаву вполне можно положиться. Но главное – то важное государственное лицо, на котором замкнулась цепь в Москве, гарантирует ему, Борману, что в случае поражения Германии он может рассчитывать если не на поддержку и политическое убежище, то по крайней мере на снисхождение.
Впрочем, вторичная, «глубинная», как называл ее рейхслейтер, расшифровка была сугубо смысловой, условной, а потому результаты ее могли истолковываться со множеством нюансов. Борману же хотелось определенности. «Той определенности, – молвил он себе, – которой вполне заслужил или по крайней мере способен заслужить».
Вот уже два года, как в Берлине нет человека, стоящего к фюреру ближе, чем он. Если в разведке русских сидят не законченные идиоты и знают истинное положение дел, то должны понимать и то, что влияние его, Бормана, на решения и мысли фюрера теперь почти безгранично. От Геринга уже давно на всю Европу попахивает не вовремя разложившимся политическим трупом. Гиммлер, правда, все еще пытается наступать на мозоли, однако удается ему это с огромным трудом. Уже хотя бы потому, что, вечно на что-то претендуя в рейхе, Гиммлер по существу уже давно ни на что конкретное не претендует. Кроме того, эсэсовское воинство его настолько замарало себя перед миром концлагерями и зверствами на фронтах, что ни один уважающий себя политик не подаст ему во время перемирия руки и не станет иметь с ним дела. СС распустят и скорее всего объявят преступной организацией. Что же касается национал-социалистической рабочей партии Германии, то постепенно она избавится от крайне правых и возобновит дружеские отношения с рабоче-крестьянской партией большевиков, этими вечно стремящимися ко всемирной гегемонии интернационал-социалистами.
Борман открыл свой личный сейф, извлек папку с надписью «Магнус» и аккуратно вложил в нее донесение, присоединив его к двум предыдущим. Уничтожать их не было смысла. Шелленберг и Кальтенбруннер наверняка знали о содержащихся в них текстах. А сам Борман относился к ним с той бережливостью, с какой настроившийся на дезертирство солдат хранит сброшенную с вражеского самолета листовку-пропуск через передовые порядки противника.
Однако изменником Мартин себя не считал. Все, что он мог сделать для Третьего рейха, он уже сделал – для партии, фюрера, национал-социалистического движения. И не его вина, что столь почитаемые Гитлером Высшие Силы отвернулись от них, а скрип оккультного «шарнира времени» все больше напоминает скрип висельничной перекладины на осеннем ветру.
В отличие от многих других политиков и генералов из окружения фюрера Борман устремлял свои взоры на Восток, а не на Запад. У него были свои собственные взгляды на все то, что происходило сейчас на просторах России, и на ту идейную, духовную связь, которая, несмотря на всю жестокость нынешнего противостояния, все же роднила интернационал-социалистов России с национал-социалистами Германии. Ни в одной из западных стран, с их зажравшейся буржуазной демократией, идеи национал-социализма не могут быть восприняты с таким глубинным пониманием, как в многонациональном Советском Союзе, где почва для них давно взрыхлена и ждет мудрого сеятеля.
Ответ Магнусу, который рейхслейтер набросал, тоже был лаконичным и подлежал двойной дешифровке. «Напомните Банкиру, что успех дела партии зависит от вклада каждого из нас. Мы будем очень нужны друг другу. Капитал, как и идеи, не поддается тлену».
«Сумеет ли Кровавый Коба понять меня? – с тревогой подумал Борман, вспомнив кодовое название операции по покушению на Сталина. Теперь, вдумавшись в сотворенный им самим текст, Борман воспринял его как вершину философской зауми. – Должен понять. У нас слишком мало времени, чтобы прицениваться друг к другу».
Борман был уверен, что, даже разгромив Германию, сталинский режим в России теперь уже долго не продержится. Слишком много у него врагов внутри страны. Слишком большие массы солдат побывают в Европе. Если уж он открыл ворота страны-концлагеря, вновь загнать в нее народ, подобно стаду баранов, будет трудно. Во всяком случае, без поддержки национал-социалистов Германии, Австрии, Италии, Франции.
«Кстати, чем там у них завершилась эта дурацкая операция?» – встревожился рейхслейтер. Кальтенбруннер и Скорцени, конечно, скрыли от него, что на Сталина готовится покушение. Зато фюрер не видел оснований для того, чтобы не поделиться с ним предчувствиями. Убийство Сталина оказалось бы для него как нельзя вовремя. Однако самого Бормана эта информация взволновала: не хватало еще, чтобы его тайные контакты были сведены на нет гибелью Главного.
«Разве что воспользоваться сведениями об акции против Сталина? – вдруг осенило рейхслейтера. – Сообщение о готовящемся покушении, поступившее от самого Бормана! Которое тотчас же подтвердится. Личные услуги такого порядка не забываются даже тиранами образца Кровавого Кобы. Тогда уж можно будет спокойно выходить на прямые переговоры. Пусть не со Сталиным, но хотя бы с его личным представителем. “Заговор двух генсеков” – так это будет именоваться затем историками», – вяло осклабился Борман. И, чуть запрокинув склоненную на плечо голову, выжидающе уставился на портрет фюрера.
7
Беркут вновь осторожно приоткрыл глаза и увидел, что офицер стоит на краю ямы, прямо перед ним. Какое-то время обер-лейтенант всматривался в Андрея, пытаясь понять: жив этот расстрелянный или глаза его уже мертвы? Скорее всего – мертвы. Он даже наклонился, чтобы убедиться в этом.
– Жизнь – есть жестокое милосердие божье, господин обер-лейтенант, – яростно проговорил Беркут по-немецки и, резко пошевелив плечами, сначала освободил свою голову, а затем, поднатужившись, – то ли мертвые такие тяжелые, то ли сам он настолько ослаб? – с трудом поднялся на ноги. Теперь он стоял по грудь в безжизненных окровавленных телах и смотрел на онемевшего от удивления палача.
– Ты, кажется, что-то изрек, несчастный? – переспросил тот, обретя наконец дар речи. Больше всего офицера заинтриговало то обстоятельство, что чудом уцелевший заговорил по-немецки.